Одиночество Новы Соренсен Джессика
Jessica Sorensen
Breaking Nova
Copyright © 2013 by Jessica Sorensen
© О. Полей, перевод, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА®
Пролог
Иногда я думаю, что бывают такие воспоминания, которые наше сознание не желает воспринимать и при определенном усилии сможет замазать эти картинки, отгородиться от них, заглушить боль, связанную с увиденным. Если не противиться этому, то глухое бесчувствие поглотит все до последней искры жизни в душе. И в конце концов от человека останется одно лишь тусклое воспоминание.
Я не всегда так думала. Раньше у меня была надежда, была жизнь – раньше я во что-то верила. Например, когда отец сказал мне, что если чего-то очень-очень захотеть, то это непременно сбудется.
– Никто на свете ничего за тебя не сделает, Нова, – говорил он, когда мы лежали на холме у нас на заднем дворе и смотрели на звезды. Мне было шесть лет, я была счастливой и немного наивной – слушала раскрыв рот, словно сахар горстями глотала. – Но если ты чего-то очень сильно захочешь и не поленишься как следует потрудиться, тогда для тебя не будет ничего невозможного.
– Ничего невозможного, – повторила я, повернув к нему голову. – Даже если я захочу стать принцессой?
Отец улыбнулся в темноте, и он выглядел по-настоящему счастливым.
– Даже принцессой.
Я заулыбалась, глядя в небо, и стала думать, как чудесно ходить в бриллиантовой короне, и в розовом платье с блестками, и в таких же туфельках на высоком каблуке. Я бы тогда все кружилась и смеялась, и платье кружилось бы вместе со мной. Мне и в голову не приходило задумываться о том, что это значит в действительности – быть принцессой, и о том, что на самом деле мне ею никогда не стать.
– Земля вызывает Нову! – Мой парень Лэндон Эванс машет рукой перед моим лицом.
Я отрываю взгляд от звезд и поворачиваю голову набок, чтобы посмотреть ему в глаза.
– Что такое?
Лэндон смеется, однако смех у него выходит какой-то неестественный, словно бы не к месту. Но с ним часто так. Лэндон – художник. Он говорит: чтобы вложить всю свою боль в картины, приходится постоянно носить ее с собой.
– Ты где-то в облаках витаешь.
На крыльце горит флуоресцентная лампочка, и в ее свете медово-карие глаза Лэндона кажутся черными, словно уголь, которым он рисует свои эскизы.
Я переворачиваюсь на бок и кладу руки под голову – теперь я могу смотреть на него по-человечески.
– Извини, просто задумалась.
– И глубоко задумалась, судя по твоему лицу. – Лэндон тоже переворачивается на бок и подпирает рукой подбородок, пряди иссиня-черных волос падают ему на глаза. – Хочешь об этом поговорить?
– Нет, – качаю я головой, – разговаривать что-то не тянет.
В ответ Лэндон улыбается чуть заметной, но искренней улыбкой, и моя грусть тут же испаряется. Это одно из тех качеств, которые я особенно люблю в Лэндоне. Он единственный человек в мире, который может вызвать у меня улыбку, не считая моего отца, но отца уже нет в живых, так что улыбки для меня теперь редкость.
Мы с Лэндоном были лучшими друзьями, пока не стали встречаться с полгода назад, и, наверное, поэтому мне с ним так хорошо. Прежде чем в дело вступили всякие там поцелуи и гормоны, между нами установилась более прочная связь. Конечно, нам всего по восемнадцать, мы еще и школу не окончили, но иногда, когда я сижу одна в своей комнате, представляю нас через годы – все еще влюбленных друг в друга, а может, уже готовящихся к свадьбе. Это странно: после смерти отца я долго не могла представить свое будущее, не хотела представлять. Но все меняется. Люди развиваются. Живут новым днем. Растут, когда в их жизнь входят новые люди.
– Я видела ту картину, что ты написал для проекта по живописи, – говорю я и убираю ему волосы с глаз. – На стене у мистера Фелмона висела.
Лэндон хмурится. Он всегда хмурится, когда разговор заходит о его картинах.
– Совсем не то вышло, что я хотел.
– Кажется, тебе было грустно, когда ты ее писал, – говорю я и опускаю руку на бедро. – Но у тебя же все картины такие.
Последние искорки радости пропадают с его лица, Лэндон переворачивается на спину и переключает внимание на испещренное звездами небо. Он долго молчит, и я тоже переворачиваюсь на спину и не пристаю к нему больше – понимаю, что он ушел в себя. Лэндон – один из самых печальных людей, каких я знаю, и отчасти поэтому меня тянет к нему.
Мне было тринадцать лет, когда Лэндон переехал в дом напротив, через улицу. Когда я его в первый раз увидела, он сидел под деревом у себя во дворе и что-то черкал в альбоме, и я решила подойти и познакомиться. Это было вскоре после того, как умер мой отец, и я, вообще-то, сторонилась людей, но Лэндон… Что-то в нем было.
Я перешла через улицу – ужасно стало любопытно, что он там рисует. Я остановилась прямо перед ним, Лэндон поднял голову, и меня поразило, сколько боли в этих медово-карих глазах – какое в них страдание и душевная мука. Никогда я не видела таких глаз у моих сверстников. Хотя я и не знала, откуда эта боль, но сразу поняла, что мы подружимся, потому что Лэндон с виду был такой же, какой я ощущала себя внутренне: словно меня разбили на части и эти части никак не соединить. Мы и вправду стали лучшими друзьями – и даже больше чем друзьями. Мы были почти неразлучны, не могли жить друг без друга, и мне всегда очень-очень плохо без него. Когда Лэндона нет рядом, я ощущаю себя потерянной и лишней в этом мире.
– У тебя никогда не бывает такого чувства, что мы все просто заблудились? – спрашивает Лэндон, снова вырывая меня из моих мыслей. – Просто бродим по земле и ждем смерти.
Я закусываю губу, задумавшись над его словами, и высматриваю на небе Кассиопею.
– Ты что, правда так думаешь?
– Не знаю, – произносит Лэндон; я поворачиваю голову и вглядываюсь в его безупречный профиль. – Но иногда я не могу понять, в чем смысл жизни. – Он умолкает и, кажется, ждет моего ответа.
– Не знаю. – Я ломаю голову, что сказать. Но не могу придумать ничего внятного, разумного, чтобы развеять его мрачные мысли о смысле жизни, и просто говорю: – Я люблю тебя.
– Я тоже люблю тебя, Нова, – отвечает он, не глядя на меня, а затем протягивает руку, находит в траве мою ладонь и переплетает наши пальцы вместе. – И это правда. Я люблю тебя.
Мы лежим, затерянные в ночной тишине, и смотрим, как мерцают и гаснут звезды. Так спокойно и в то же время тревожно, потому что я никак не могу отключить мысли. Я беспокоюсь за Лэндона, когда на него находит такое угнетенное состояние. Как будто он удаляется в свой маленький мирок, сотканный из угрюмых мыслей и мрачного будущего, и мне не достучаться до него, сколько бы я ни старалась.
Мы молчим и, держась за руки, смотрим на звезды. Наконец я засыпаю, уткнувшись лицом в траву, ощущая кожей прохладный весенний ветерок и пальцы Лэндона, гладящие мою ладонь. Когда я просыпаюсь, в сером свете утра уже не видно звезд, в рассветном зареве пропала луна, а трава вся мокрая от росы. Первое, что я замечаю, – это что Лэндон уже не держит меня за руку, и от этого в ней осталось ощущение пустоты, словно ее отрезали по самое плечо.
Я сажусь, протираю глаза и потягиваюсь, окидывая взглядом задний двор в поисках Лэндона. Мне приходит в голову только одно: наверное, он пошел в туалет, иначе никогда не бросил бы меня одну, спящую, на заднем дворе.
Я встаю, отряхиваю с ног травинки и начинаю подниматься на невысокий холм, к двухэтажному дому в конце двора. Путь кажется ужасно долгим, потому что я устала и не выспалась – утро совсем еще раннее. Подойдя к заднему крыльцу, достаю из кармана телефон, чтобы послать Лэндону эсэмэску, спросить, где он. Но тут замечаю, что задняя дверь приоткрыта, и неожиданно для себя вхожу, хотя это совсем на меня не похоже. У меня нет привычки заходить в дом к Лэндону без приглашения. Я всегда стучусь, даже если он пишет в эсэмэске, чтобы я проходила прямо к нему в комнату.
Но в этот раз что-то так и тянет меня переступить порог. В кухне холодно, и я думаю: сколько же времени дверь была открыта? Я вся дрожу, обхватываю себя руками, проходя через кухню в коридор. Родители Лэндона спят наверху, поэтому я стараюсь ступать бесшумно, направляясь в комнату Лэндона – она внизу, в полуподвале. Ступеньки скрипят под ногами, я спускаюсь не дыша – кто знает, что будет, если родители проснутся и увидят, как я тайком пробираюсь в комнату их сына.
– Лэндон, – шепчу я, остановившись у дальней стены напротив его спальни. Здесь темно, не считая слабого проблеска света в окнах. – Ты тут?
В ответ – тишина, и я уже готова развернуться и снова подняться наверх. Но тут до меня долетают слова незнакомой песни, едва слышные за какими-то глухими ударами. Я подхожу ближе к его комнате, стук становится громче, и музыка тоже.
– Лэндон, – повторяю я, подходя к закрытой двери, и нервы у меня натягиваются как струна. Не знаю, почему я так нервничаю. А может, и знаю. Может быть, давно уже поняла, только не хотела себе признаваться.
Дрожащими руками я поворачиваю дверную ручку. Открываю дверь, и каждое слово, сказанное мне когда-то Лэндоном, вдруг обретает смысл, так же как и мудрые слова моего отца. Пронзительные слова песни, льющиеся из стереодинамиков, словно обволакивают меня, а вместе с ними – какой-то вечный холод. Моя рука безжизненно падает, я стою на пороге не мигая. Мне хочется, чтобы то, что я вижу перед собой, исчезло, пропало из сознания, стерлось из памяти. Снова и снова я заклинаю: пусть ничего этого не будет, снова и снова повторяю себе, что если сильно-сильно захотеть, то так и случится. Я начинаю в уме обратный отсчет, стараясь думать только о порядке цифр и о ритме, и через несколько минут сердце застывает в оцепенении. Как я и хотела, все вокруг тускнеет, я уже ничего не чувствую. Падаю на пол, падаю тяжело, но боли не испытываю.
И каждый раз, когда я снова думаю о том, чту увидела в тот день, ни картин произошедшего, ни чувств больше нет. Все исчезло.
Я еду слишком быстро. Я это понимаю и знаю, что надо бы сбросить скорость, но все ноют, чтобы я прибавил, ведь надо поскорее добраться до дому, иначе мы в «комендантский час» не уложимся. Иногда мне самому непонятно, как это я вечно вляпываюсь в такое дерьмо. Нет, ничего особенного, конечно. Наверное, можно было бы оттянуться куда круче, если надраться, как все, – весенние каникулы все-таки. Отчего бы и мне не оттянуться. Роль вечного водителя меня не очень-то радует, но все время так получается, что я сам вызываюсь, – вот и теперь сижу за рулем с кучей пьяных идиотов.
– Не курите здесь. – Я открываю окно, когда в машине начинает пахнуть дымом. – Моя мама за милю унюхает, а тогда не разрешит мне больше брать ее машину.
– Да ладно тебе, Куинтон, – дуется Лекси, моя девушка, глубоко затягивается сигаретой, а затем высовывает руку в открытое окно. – Проветрим.
Покачав головой, я свободной рукой выхватываю у нее сигарету.
– Хватит, покурили. – Я подношу сигарету к своему приоткрытому окну и держу ее так, пока тлеющий конец не отваливается, а потом выбрасываю окурок.
Уже поздно, дорога, по которой мы едем, извилистая, идет вдоль озера, других машин на ней вообще не видно. Но это и хорошо, потому что у нас в машине все малолетки, да еще и пьяные в хлам.
– Ты такой зануда, когда трезвый. – Лекси выпячивает губу и скрещивает руки на груди. – Был бы как все, куда веселее было бы.
Я подавляю улыбку. Мы встречаемся уже года два, она единственная девчонка, с которой я был вместе и рядом с которой только и могу себя представить. Понимаю, это звучит совершенно по-идиотски и сопливо, нам же всего по восемнадцать, но я всерьез собираюсь когда-нибудь на ней жениться.
Не переставая дуться, Лекси скользит ладонью по моему бедру, подбирается к члену, а затем хорошенько потирает его.
– Ну как, нравится? А то я еще могу, если покурить дашь.
Я стараюсь не смеяться над ней, потому что она пьяная, и это ее, скорее всего, взбесит, но она так смешно злится, что я трезвый.
– А ты скандальная и обидчивая, когда пьяная. – Я ежусь, потому что она нашла ту самую точку, и еле сдерживаюсь, чтобы не зажмуриться. – И все равно я не дам тебе курить в машине.
Лекси закатывает глаза, убирает руку и оглядывается на заднее сиденье. Там моя кузина Райдер лижется с парнем, с которым познакомилась на вечеринке, и теперь они лапают друг друга вовсю. Я не очень люблю с ней куда-то ходить, но иногда Райдер приезжает в Сиэтл и останавливается у моей бабушки. В один из таких приездов они с Лекси стали лучшими подругами – им тогда было лет по двенадцать – и с тех пор неразлучны. Собственно, из-за этого я с Лекси и познакомился.
– Фу, гадость! – Лекси отворачивается и морщит нос.
Я сбрасываю скорость перед крутым поворотом.
– Да ладно, не притворяйся. Сама небось хотела бы, чтобы мы с тобой сейчас там сидели. – Я подмигиваю, а Лекси закатывает глаза. – Хотела бы, сама знаешь.
– Да ладно, – вздыхает она и роняет руки на колени. – Если бы мы там сидели и я пихала язык тебе в глотку, ты бы уже весь извелся: «Лекси, ну пожалуйста, впереди же люди, увидят». – Она делает пальцами знак кавычек.
– Тебя послушать, так я просто старикан какой-то. – Я игриво улыбаюсь ей, переключаю передачу, мотор ревет. Дорога тут петляет еще сильнее, и мне приходится сбросить скорость, хотя все и возмущаются.
– Да ты такой и есть.
– Брехня. Я как раз чертовски отвязный.
– Ну нет, Куинтон Картер, ты классный – это да. Серьезно, ты, наверное, самый классный парень, какого я знаю, но вот насчет отвязности… Не сказала бы. – Лицо у Лекси делается лукавое, и она начинает барабанить пальцем по губе. – Может, проверим? – Не отрывая от меня глаз, она открывает окно до конца. Ветер свистит и швыряет ее волосы мне в лицо.
– Какого черта? – подает голос Райдер с заднего сиденья. Отлепив губы от своего парня, она вытягивает изо рта пряди волос. – Лекси, закрой это чертово окно. Охота мне собственные волосы жевать.
– А теперь, мистер Отвязный, – говорит Лекси, не сводя с меня глаз, выгибает спину и сует голову к самому окну. – Давай-ка посмотрим, какой ты отвязный на самом деле.
Мне это не нравится. Она совсем пьяная, да она и трезвая-то всегда была отчаянная, непредсказуемая и немного безрассудная.
– Лекси, что ты делаешь? Сядь нормально. Не хватало еще, чтобы ты покалечилась.
На губах у Лекси всплывает ленивая улыбка, и она высовывает голову дальше в окно. Бледный свет луны падает ей на грудь, и от этого кажется, что у нее кожа светится в темноте.
– Я просто хочу проверить, какой ты отвязный, Куинтон. – Она вытягивает руки над головой, перегибается через окно. – Хочу проверить, как ты меня любишь.
– Куинтон, уйми ее! – кричит Райдер, придвигаясь к нам. – Она же покалечится.
– Лекси, прекрати! – предостерегающе говорю я, одной рукой сжимаю руль, а другую протягиваю к ней. – Я люблю тебя и поэтому прошу, чтобы ты села. Сейчас же.
Лекси мотает головой, высовывается из машины и садится на окно. Я не вижу ее лица, не вижу, держится ли она там хоть за что-нибудь. Не понимаю, что на нее нашло и о чем она думает, да наверняка она и сама понятия не имеет, это-то и пугает до жути.
– Если ты такой отвязный, так не стесняй мою свободу, – кричит Лекси оттуда. Ее платье полощется на ветру, ступни зажаты между сиденьем и дверью.
Райдер задирает ногу, чтобы перелезть вперед через спинку, но ударяется головой о потолок и плюхается обратно на сиденье. Я качаю головой, осторожно жму на тормоз и наклоняюсь вбок, чтобы схватить Лекси. Пальцы цепляются за край ее платья, и тут я слышу крик. Через несколько секунд машина уже крутится волчком, не разобрать, где верх, где низ. Отовсюду летят осколки стекла, кожа у меня вся в порезах, я стараюсь не выпустить платье Лекси. Но чувствую, как ткань выскальзывает из пальцев, и меня отбрасывает в сторону. Все кричат, плачут, металл скрежещет и мнется. Я вижу яркие огни, чувствую теплую кровь, когда что-то вонзается мне в грудь.
– Куинтон… – слышу я чей-то шепот, но не знаю чей. Я пытаюсь открыть глаза, но, кажется, они и так уже открыты, а я не вижу ничего, кроме темноты. Но, может быть, это и лучше, чем видеть то, что есть.
Глава 1
Через 15 месяцев…
20 мая, первый день летних каникул
Веб-камера установлена идеально, смотрит мне прямо в лицо. Зеленый огонек на экране бешено мигает, словно не может дождаться, когда же я начну запись. Но я не знаю, что сказать и какой в этом вообще смысл, если не считать того, что это задание преподавателя по операторской съемке.
Вообще-то, задание было всему курсу, а скорее всего, всем его студентам: он сказал, что если мы действительно хотим снимать кино, то нужно практиковаться летом, даже тем, кто не записан на летние занятия. «Для настоящего оператора счастье – смотреть на мир альтернативным взглядом и записывать то, что сумел увидеть в непривычном свете». Эти слова он дословно процитировал из учебника – почти все преподаватели так делают, – но почему-то они запали мне в душу. Может быть, из-за того видео, которое Лэндон записал в последние секунды своей жизни, хотя я его так и не посмотрела. Не хотела, да и не могла. Я слишком боюсь того, что увижу – или не увижу.
Сначала я записалась на курс операторской съемки только потому, что слишком долго протянула с выбором дисциплин, и в моем наугад составленном списке не хватало еще одного факультатива. Я пока не выбрала специализацию, ярко выраженного интереса к какой-то области у меня нет, а свободные места оставались только на «Введении в видеодизайн» и на «Введении в театральное искусство». Когда снимаешь видео, можно, по крайней мере, спрятаться за объективом, а не стоять у всех на виду в то время, как тебя раздевают или оценивают. Снимая видео, я сама буду оценщицей. Однако неожиданно процесс мне понравился: оказалось, в том, чтобы смотреть на мир через линзу объектива, есть что-то неотразимо притягательное, как будто ты можешь взглянуть на него с точки зрения любого человека и увидеть в неожиданном свете. Вот я и решила сделать летом несколько видео – для развлечения, чтобы время убить, а если повезет, то еще и хоть что-то понять в жизни.
Я включаю «Jesus Christ» группы «Brand New» – пусть играет фоном. Скидываю с компьютерного кресла на пол стопку книг по психологии – расчищаю себе место. Эти книги я собирала целый год: пыталась разобраться в человеческой душе – в душе Лэндона. Но книги – всего лишь слова на страницах, а мне хотелось прочитать мысли, которые были у него в голове.
Я сажусь во вращающееся кресло и откашливаюсь. Я не накрашена, и солнце уже опускается за вершины гор, но я не хочу включать свет в спальне. Поэтому экран темный, и я кажусь какой-то тенью на заднем плане. Вот и отлично. Как раз это мне и нужно. Нажимаю на курсор, и зеленый огонек сменяется красным. Открываю рот, чтобы заговорить, но тут же цепенею. Никогда не любила сниматься ни на камеру, ни на фото. Я люблю быть за сценой, а теперь вот по доброй воле встаю в свет прожекторов, сама не знаю для чего. Могу только надеяться, что в конце концов пойму.
– Говорят, время лечит все раны, и, возможно, это правда. – Я не свожу глаз с экрана компьютера и вижу, как шевелятся мои губы. – Но что, если раны затянутся неправильно, как после удара ножом, когда от них остаются безобразные шрамы, или как сломанные кости – срастутся, но неровно. – Я бросаю взгляд на свою руку и, нахмурив брови, провожу пальцем по шраму, там, где кожа уже не гладкая. – Значит ли это, что они по-настоящему зажили? Или просто организм старается хоть как-то восстановить разрушенное… – Я умолкаю, считаю в обратном порядке с десяти до одного, собираюсь с мыслями. – Но что именно разрушено… во мне… в нем… Я не знаю, но, наверное, должна узнать… как-нибудь… но как, блин, как ты узнаешь, когда единственный человек, который знает, уже умер? – Я моргаю, а потом выключаю экран, и он чернеет.
27 мая, седьмой день летних каникул
Каждое утро для меня начинается с одного и того же ритуала. Я просыпаюсь и считаю, через сколько секунд солнце появится над вершинами холмов. Так я готовлюсь к новому дню, к которому вовсе не хочу готовиться, и привыкаю к мысли, что сегодня к череде дней, прожитых без Лэндона, прибавится еще один.
Но в это утро все немного иначе. Я дома, приехала из колледжа на первые летние каникулы, и солнце встает не над холмами Айдахо, а над высоченными горами Вайоминга, обступившими Мейпл-Гров, маленький городок, где я выросла. Из-за этой перемены мне трудно встать с постели – все непривычно, нарушен порядок, которого я придерживалась восемь месяцев подряд. А этот порядок помогал мне сохранить себя. До этого я была в жутком состоянии – неуравновешенная, неуправляемая. Не могла держать себя в руках. А так нельзя, иначе я опять окажусь на полу в ванной с бритвой в руке, чтобы вместе с кровью исторгнуть из себя все эти картины, что стоят перед глазами, и чувство утраты, и жгучее желание понять, почему Лэндон это сделал, что довело его до этого. Но ничего не получится, пока из вен не вытечет вся кровь до последней капли, а это мне, как оказалось, слаб. Может быть, потому-то я и чувствую себя до сих пор такой потерянной: смогла только дойти до края, но не смогла шагнуть вниз, как шагнул он.
Я уже неделю дома, и мама с отчимом следят за мной, как коршуны, словно ждут, что я опять сорвусь, хотя уже почти год прошел. Но теперь я держу себя в руках. Крепко держу.
Выбравшись из постели и приняв душ, я надеваю купальник, затем натягиваю поверх него летнее платье в цветочек, а на запястье застегиваю несколько кожаных браслетов. Затем плотно задергиваю занавески, чтобы дом Лэндона не маячил перед глазами, и сажусь за компьютерный стол записать коротенький клип.
Я нажимаю на кнопку записи, смотрю прямо на экран и делаю несколько размеренных вдохов.
– Итак, я тут думала над моей последней записью – она же первая – и пыталась понять, какой во всем этом смысл… если он вообще есть. – Я облокачиваюсь на стол и подаюсь ближе к экрану, вглядываюсь в свои голубые глаза. – Наверное, если смысл все-таки есть, то он в том, чтобы я открыла что-то новое. Может быть, в себе, а может быть, в нем… Мне кажется, я столько еще о нем не знаю… столько вопросов осталось без ответа. А может быть, я вернусь к этим записям и просмотрю их через много дней, когда все это будет уже далеко-далеко. Может быть, тогда я пойму, что на самом деле думаю о жизни, и наконец-то найду ответы на вопросы, которые не дают мне покоя каждый день, потому что сейчас я чувствую себя потерянной, как какая-нибудь дурацкая бутылка, плывущая по воде, мутная такая, из темного стекла. – Какое-то время я молчу, в раздумье барабаня пальцами по столу. – А может быть, я сумею мысленно вернуться назад и понять, почему он это сделал. – Я шумно вдыхаю и выдыхаю, пульс начинает стучать как бешеный. – А если это смотрит кто-то еще, кроме меня, то вам, наверное, хочется узнать, кто это – он, но я, кажется, не готова еще назвать его по имени. Надеюсь, что смогу потом. Когда-нибудь – в один прекрасный день, но кто знает… Может, я и тогда ничего не пойму и буду такой же потерянной, как сейчас.
На этом я обрываю запись и выключаю компьютер, сама не зная, сколько еще буду тянуть эту бессмысленную игру, это пустое времяпровождение. Отодвигаю стул и выхожу из комнаты. До конца коридора пятнадцать шагов, потом еще десять до стола. Все шаги размеренные, одинаковой длины. Если бы я сейчас снимала, отличное получилось бы видео, плавное, ровное, как по линейке.
– Доброе утро, красавица моя, – нараспев говорит мама, не переставая сновать по кухне – от плиты к холодильнику, затем к буфету. Она печет печенье, в кухне пахнет корицей и мускатным орехом. Мне это напоминает детство – как мы с папой сидели за столом и ждали, когда уже можно будет набить рты сладостью. Но его нет, вместо него теперь за столом сидит Дэниел, мой отчим. Он не ждет печенья. Он вообще терпеть не может сладкое, любит здоровую пищу, ест в основном что-то смахивающее на лошадиный кор.
– Доброе утро, Нова. Я так рад, что ты дома. – Дэниел сидит в костюме с галстуком, пьет грейпфрутовый сок и ест тост без масла.
Они с мамой женаты уже три года, и он неплохой человек, всегда заботится о маме и обо мне. Но очень уж он заурядный, правильный, а иногда просто нудный. Дэниел никогда не заменит мне отца, с его непредсказуемостью, безрассудством и прямотой.
Я плюхаюсь на стул и ставлю на стол локти:
– Доброе утро.
Мама достает из буфета миску и поворачивается ко мне со встревоженным лицом:
– Нова, солнышко, я хочу спросить на всякий случай: ты нормально себя чувствуешь… здесь, дома? Если что, можно отвести тебя к психотерапевту, и таблетки свои ты ведь не бросила пить?
– Нет, мама, не бросила, – со вздохом отвечаю я, опускаю голову на руки и закрываю глаза. Я сижу на успокоительных таблетках с того самого утра, как это случилось. Не знаю, есть ли от них на самом деле толк или нет, но психотерапевт прописал, вот я и пью. – Таблетки пью каждое утро, а вот на терапию перестала ходить еще в декабре. Она мне не помогает, только зря время отнимает. – Они же там все время хотят, чтобы я рассказывала о том, чту увидела в то утро, как себя вела, почему, а я не только говорить, даже думать об этом не могу.
– Да, я знаю, милая, но когда ты здесь, это многое меняет, – тихо говорит мама, вспоминая, через какой ад я заставила ее пройти, пока не уехала. Не спала, плакала, резала вены. Но теперь все в прошлом. Я уже гораздо меньше плачу, и руки зажили.
– Со мной все в порядке, мама. – Я открываю глаза, выпрямляюсь и сцепляю пальцы в замок. – Так что прошу тебя, пожалуйста, очень-очень большое пожалуйста, медом политое и сахаром посыпанное, – хватит уже спрашивать.
– Ты прямо как твой отец… любой разговор переведешь на сладости, – хмурится мама и ставит миску на стол. Во многом она очень похожа на меня: длинные каштановые волосы, тоненькая фигура, россыпь веснушек на носу, но ее голубые глаза куда ярче моих, от них чуть ли не искры летят. – Милая, я понимаю, ты все время говоришь, что с тобой все в порядке, но у тебя такой грустный вид… Знаю, в университете у тебя дела идут неплохо, но сейчас ты дома, и все, что случилось, опять совсем рядом, прямо через дорогу. – Она открывает ящик буфета, достает большую деревянную ложку и захлопывает ящик, толкнув его бедром. – Я боюсь, как бы тебя не начали преследовать воспоминания, когда ты опять так близко… от всего этого.
Я неотрывно смотрю на свое отражение в микроволновке из нержавеющей стали. Отражение не очень ясное. Лицо у меня искажается и расплывается, как в кривом зеркале. Но если чуть склонить голову набок, то вид почти нормальный.
– Со мной все в порядке, – повторяю я, видя, какое у меня делается пустое лицо, когда я это говорю. – Воспоминания – это просто воспоминания.
И правда, не все ли равно, какие у меня воспоминания, я ведь не вижу того, что, знаю, снова разорвало бы мне сердце. Несколько ступенек, ведущих туда, где оборвалась жизнь Лэндона, и минуты безмолвия потом, перед тем, как я отключилась. После этого я изо всех сил постаралась снова сшить свое разорванное на кусочки сердце, пусть вышло и не так уж аккуратно.
– Нова, – вздыхает мама и начинает мешать в чашке ложкой. – Нельзя стараться все забыть, пока ты это не проработала. Это опасно.
– Забыть – и значит проработать. – Я беру яблоко из корзинки на столе. Мне не хочется спорить. Прошлое осталось в прошлом, где ему и место.
– Нова, милая… – с грустью произносит мама.
Она вечно пытается меня разговорить. Одного она не понимает: я не вспомню, даже если очень постараюсь, а стараться я не стану. Как будто в мозгу образовался еще один мозг и он не пропускает эти мысли, потому что стоит только их выпустить, как они превратятся в реальность. А я этого не хочу, не хочу снова стать той, какой была. Не хочу помнить его таким.
Я вскакиваю со стула и перебиваю ее:
– Я, наверное, сегодня у бассейна посижу, и Делайла, должно быть, скоро зайдет.
Мама робко улыбается, хочет еще что-то сказать, но не решается, не зная, как это на меня подействует. Я не могу ее винить. Это ведь она нашла меня тогда на полу в ванной, хотя на самом деле все было не так страшно, как ей показалось. Я просто хотела понять, чту он чувствовал, что творилось у него в душе, когда он решился на это.
– Как хочешь… – разочарованно хмурится мама.
Я киваю, беру из холодильника банку содовой и, обняв маму, иду к раздвижной стеклянной двери.
– Да, я так хочу.
Мама с трудом глотает комок в горле, словно вот-вот заплачет, – ей кажется, что она теряет дочь.
– Ну, если тебе что-то будет нужно, я здесь. – И она снова отворачивается к своей миске.
Она повторяет мне это с моих тринадцати лет, с тех пор, как папа умер у меня на глазах. Я никогда не откликалась на эти ее слова, хотя мы всегда были в хороших отношениях. Говорить с ней о смерти – да и вообще говорить на любую тему – это мне не поможет. Сейчас я не смогла бы с ней беседовать, даже если бы захотела. Сейчас у меня есть только молчание – оно мое лекарство, мое спасение, мое убежище. Выйди я из него – и я услышу звуки того утра, увижу кровь и почувствую невыносимую боль. А если я это увижу, мне придется наконец признать, что Лэндон мертв.
Я не люблю незнакомых мест. Они вызывают у меня тревогу, мне трудно думать… трудно дышать. Один из психотерапевтов, к которым я ходила поначалу, поставил мне диагноз – обсессивно-компульсивное расстройство. Не знаю, прав ли был этот доктор – вскоре он уехал из города, и его сменил какой-то практикант, который решил, что у меня просто депрессия и тревожность, – и вот теперь я уже год и три месяца глотаю успокоительные таблетки.
Непривычный вид заднего двора разносит в клочья мое хрупкое психическое равновесие, и до бассейна я добираюсь целую вечность. К тому времени как я подхожу к шезлонгу, я уже знаю, сколько шагов мне понадобилось, чтобы дойти до него, сколько секунд – на то, чтобы сесть, а потом – сколько еще секунд прошло, пока не появилась Делайла и не села рядом. Знаю, сколько камней на дорожке, ведущей к крыльцу, – двадцать два, сколько ветвей дерева прикрывает нас от солнца – семьдесят восемь. Только одного не знаю: сколько секунд, часов, лет, десятилетий пройдет, пока я выйду из этого навязанного самой себе оцепенения. Ну почему я ничего не заметила? Наверное, когда я решусь по-настоящему взглянуть в лицо своим самым мрачным мыслям, только тогда смогу наконец по-настоящему пережить горе. Вот почему я все время считаю, вот почему стараюсь сосредоточиться на цифрах, а не на чувствах, которые живут в душе, плавают у самой поверхности, но все же скрыты под водой.
Мы лежим в шезлонгах на заднем дворе, бассейн у нас за спиной, солнце так и печет, мы загораем в купальниках. Делайла – моя лучшая подруга уже около года. Странно, что мы подружились так внезапно. В старших классах мы учились с ней в одной школе, но никогда даже толком не разговаривали. У каждой был свой круг общения, а у меня к тому же был Лэндон. Но когда это случилось… когда он умер… я осталась одна и последние недели в школе стали для меня пыткой. А потом я встретила Делайлу. Она говорила со мной по-человечески и не смотрела так, будто я сейчас рассыплюсь на части. Мы нашли общий язык, и, честно говоря, я уже не представляю, что бы сейчас без нее делала. Делайла всегда рядом, она учит меня получать удовольствие от жизни и напоминает, что жизнь на земле еще не кончилась, хоть она и коротка.
– Господи, тут что, всегда так жарко? – Делайла обмахивает лицо руками и зевает. – Раньше вроде бы прохладнее было.
– И мне так кажется. – Глаза у меня закрыты, да еще и солнечные очки на них. Я вслепую шарю рукой по столику, стоящему между нами, пока не натыкаюсь на стакан чая со льдом. Беру его, ставлю себе на локоть, делаю глоток и открываю глаза. Они долго были закрыты, и в них сразу начинают плясать пятна. – Можно пойти в дом, – предлагаю я и ставлю стакан. Кручу его на столе, пока он не встанет точно на то место, где от него остался круглый влажный след, а потом вытираю губы тыльной стороной ладони и снова откидываю голову на спинку шезлонга. – У нас кондиционер есть.
Делайла с язвительным смешком достает из сумки блестящую розовую фляжку.
– Ну да. Шутишь, что ли? – Какое-то время она молча разглядывает свои ярко-красные ногти, затем откручивает на фляжке крышку. – Не обижайся. Не хочу быть грубой, но твоих маму с отцом не так-то легко выносить. – Подруга делает глоток из фляжки и протягивает ее мне.
– С отчимом, – рассеянно поправляю я. Обхватываю губами горлышко и делаю маленький глоток, затем отдаю фляжку обратно Делайле и закрываю глаза. – Им просто одиноко. Я у них единственный ребенок, и меня почти год не было дома.
Делайла снова смеется, но уже повеселее.
– Серьезно, они у тебя самые деспотичные родители, каких я только знаю. Каждый день звонят тебе, пока ты в школе, эсэмэски шлют по сто раз на дню. – Она убирает фляжку обратно в сумку.
– Они просто беспокоятся за меня.
Раньше такого не было. Пока отец был жив, мама казалась совсем беспечной, это после его смерти, произошедшей у меня на глазах, она стала переживать за свою дочь. А потом и Лэндон умер, и теперь ее беспокойствам просто конца нет.
– Я тоже за тебя беспокоюсь, – бормочет Делайла и ждет, что я скажу, но я ничего не говорю – не могу.
Делайла знает о том, что случилось с Лэндоном, но мы никогда не говорим об этом по-настоящему – в подробностях. И это одно из тех качеств, которые мне в ней нравятся, – она не задает вопросов.
«Один… два… три… четыре… пять… дыши… шесть… семь… восемь… дыши…» Я сжимаю кулаки и изо всех сил стараюсь успокоиться, но в душе нарастает темнота – та темнота, что вот-вот поглотит меня, только дай, затянет на самое дно, в воспоминания о том, чего я не помню.
– У меня блестящая идея, – прерывает мои мысли Делайла. – Можно зайти посмотреть, как там Дилан с Тристаном на новом месте устроились.
Глаза у меня открываются, я поворачиваю голову, сложив руки на животе. Чувствую, как бьется под пальцами мой пульс – неровный, считать удары трудно, но я все равно считаю.
– Ты хочешь пойти к своему бывшему парню? Серьезно?
Делайла перекидывает ноги через край шезлонга, садится и сдвигает темные очки на макушку.
– А что? Мне очень даже любопытно, как он там сейчас поживает. – Она трет пальцами уголки глаз, выковыривая из них комочки подводки.
– Ну да, но все-таки странно как-то – заявиться ни с того ни с сего, когда ты с ним сто лет не разговаривала, тем более когда вы так нехорошо расстались. Ты же его, наверное, ударила бы, если бы Тристан не вмешался.
– Ну да, наверное, но это все в прошлом. – Делайла грызет ноготь и бросает на меня виноватый взгляд, вытирая с голого живота масляное пятно спрея для загара. – К тому же у тебя не совсем точные сведения. Мы с ним вчера уже вроде как поговорили.
Я хмурюсь, привстаю и поправляю резинку на своих длинных вьющихся каштановых волосах, затягивая хвост.
– Ты серьезно? – спрашиваю я и, не дождавшись ответа, добавляю: – Девять месяцев назад, когда он тебе изменил, ты клялась на чем свет стоит, что в жизни больше не будешь разговаривать с этим, – я изображаю пальцами кавычки, – «вонючим, лживым, подлым уродом». И если я ничего не путаю, ты поэтому и поехала со мной в колледж. Тебе нужно было убраться от него подальше.
– Я что, правда так говорила? – Делайла в притворном удивлении барабанит пальцами по подбородку. – Ну так со мной это обычное дело – взяла и передумала. – Она берет со стола спрей для загара. – И кстати, мне действительно нужно было убраться подальше, но не только от него, но и от мамы, и вообще из этого города. Но теперь мы вернулись, и, по-моему, раз уж я опять здесь, лучше провести это время с удовольствием. Колледж из меня все силы вытянул.
Делайла – самый непостоянный человек из всех, кого я знаю. В первый год в колледже она трижды меняла основную специальность, красила волосы в рыжий, в черный, потом опять в рыжий и перебрала с полдюжины парней. Втайне мне это страшно нравится, хотя я и делаю вид, что недовольна. Это-то, пожалуй, и привлекло меня к ней: ее беззаботность, беспечность, то, как она умеет забывать в два счета. Порой мне хочется быть такой же, и, когда я подолгу общаюсь с Делайлой, мне даже удается иногда настроиться на ту же волну.
– И о чем же вы говорили? – интересуюсь я, снимая с ноги прилипшую травинку. – Только, пожалуйста, не сообщай, что вы решили начать все снова, – не хочу опять тебя видеть в таком состоянии.
Сияя улыбкой, Делайла убирает пряди рыжих волос за уши, увешанные множеством сережек.
– Да что ты имеешь против Дилана? Вечно он тебя раздражает.
– Потому что он ненадежный. И он тебе изменил.
– Он не ненадежный. Он загадочный. А изменил, когда пьяный был.
– Делайла, ты заслуживаешь лучшего.
– Нова, я ничем не лучше его, – щурится на меня подруга. – Я совершала жуткие поступки, причиняла людям боль. Я ошибалась. Мы все ошибаемся.
Я впиваюсь ногтями в ладони при мысли о тех ошибках, которые наделала сама, и об их последствиях.
– Нет, ты лучше. Он постоянно изменял тебе и торговал наркотиками.
– Да нет, он уже не торгует! – Делайла хлопает себя ладонью по коленке. – Год как бросил.
Я вздыхаю, сдвигаю очки на макушку и потираю виски.
– И что же он делал целый год? – Я опускаю руки и моргаю, глядя на солнце.
Делайла пожимает плечами, затем ее губы расплываются в улыбке, она хватает меня за руку и поднимает с шезлонга, одновременно вставая сама.
– А вот давай переоденемся, зайдем к нему и узнаем, – предлагает она, а когда я открываю рот, чтобы возразить, добавляет: – Хоть будет чем сегодня заняться.
Богом клянусь, эта девушка читает мои мысли. Я киваю, понимая, что мне не хочется идти не столько из-за Дилана – я его, в общем-то, не так уж хорошо знаю, – сколько из-за того, что я ненавижу новые места. Непривычные ситуации меня нервируют, и временами моя привычка считать в уме выходит из-под контроля. Но и спорить не хочется, иначе я сейчас разойдусь и начнется то же самое. Что так, что этак – в голове будут сплошные цифры. По крайней мере, если я пойду с Делайлой, то хоть присмотрю за ней, и, может быть, у нее все сложится хорошо. А это все, чего я могу желать. Чтобы всем было хорошо. Но, как уже научил меня самый горький опыт, насильно никого счастливым не сделаешь, как бы ни хотелось.
Глава 2
День за днем я спрашиваю себя: почему я? Почему я выжил? И день за днем получаю все тот же ответ: не знаю. В глубине души я понимаю, что ответа на самом деле нет, но все спрашиваю и спрашиваю в надежде, что, может быть, однажды кто-нибудь придет на помощь и даст четкий ответ. Но в голове у меня вечно туман, и ответы приходят жесткие, рвущие душу. Вот один из них: какая разница, почему я выжил, все равно вина на мне, и на самом деле это мне надо бы лежать под землей, в ящике, под камнем с табличкой.
– Спасибо, друг, что пустил пожить, – повторяю я в сотый раз.
Похоже, моего кузена Тристана уже слегка раздражает, что я без конца это твержу, но перестать не могу. Наверняка ему нелегко было решиться помочь тому, кого ненавидит вся семья. Тому, кто разрушил чужие жизни и сделал родственников врагами. Но, хочешь не хочешь, нужно было уезжать – это стало ясно, когда отец наконец заговорил со мной – через год с лишним почти полного молчания.
– По-моему, тебе пора съезжать, – сказал он, глядя на меня, лениво развалившегося на кровати. Фоном играла музыка. Я что-то рисовал, получалась вроде как сова на дереве, но в глазах все расплывалось, так что точно сказать было трудно. – Тебе уже девятнадцать, в такие годы с родителями не живут.
Я был под кайфом, голова уже не варила, и я думал только о том, как медленно у него губы шевелятся.
– Ладно.
Отец разглядывал меня, стоя в дверях, и зрелище это ему было не по душе. Я был уже не его сын, а конченый наркоман, который целыми днями валяется на кровати, бессмысленно прожигает жизнь, разрушает все, чего когда-то добивался с таким трудом. Все то время, что я провел в школе, зарабатывая хорошие оценки, получая призы на выставках, вкалывая как вол, чтобы получить стипендию, я променял на короткие минуты кайфа. Отец даже не пытался понять, почему так, понять, что без этого было бы еще хуже, да мне и ни к чему его понимание. У нас и до аварии были не лучшие отношения. Моя мать умерла в родах, и хотя отец никогда этого не говорил, я иногда спрашивал себя, сидя в бесконечном молчании за ужином или перед телевизором, не винит ли он меня за то, что я убил ее, родившись на свет.
Наконец отец вышел – разговор был окончен. На следующее утро, когда в голове немного прояснилось, я сообразил, что нужно же еще сначала найти, куда переехать. Работы у меня на тот момент не было – с последней я вылетел, когда попал под выборочный тест на наркотики, и вообще, у меня уже целая история увольнений. Не зная, что еще придумать, я позвонил Тристану. Когда-то мы с ним дружили… до того, как это случилось. Стыдно было ему звонить, но я помнил, что он относился ко мне по-человечески, даже после похорон со мной разговаривал, а вот его родители больше ни слова мне не сказали. Он, кажется, без особой охоты, но согласился, и через пару дней я, собрав свое шмотье, купил билет и отправился туда, где меня ждал мой новый временный дом.
– Чувак, я тебе уже тысячу раз говорил: все нормально, хватит меня благодарить. – Тристан достает последнюю коробку из багажника своей машины.
– Да, а родители твои как?
– А что родители?
– Не разозлятся, когда узнают, что я у тебя живу?
Тристан захлопывает багажник.
– А как они узнают? Они со мной не разговаривают. Можно сказать, вычеркнули меня из своей жизни. – Я начинаю что-то возражать, но он меня перебивает: – Слушай, да все в порядке. Они сюда не ходят. Я с ними практически не общаюсь. Так что расслабься и будь как дома. – Он идет к воротам, я за ним. – Вот одно только тебе скажу: зря ты не на машине приехал. Теперь если захочешь куда-то поехать – фиг.
– Ну и к лучшему.
Я поправляю на плече ремень от сумки, и мы идем к узкому трейлеру. Обшивка на нем отваливается, одно окно забито фанерой, никакого газона рядом нет – слой гравия, потом забор, а за ним опять гравий. Притон притоном, но ничего. В притоне мне как раз самое место. Все делают вид, будто их вообще не существует, и со мной та же история.
– Ты же знаешь, что автобусы здесь не ходят? – спрашивает Тристан, ставит ногу на лестницу, она под ним шатается. – Городок маленький, как дырка в заднице.
– Ничего. – Я поднимаюсь за ним, засунув палец под ремень сумки. – Пешком похожу.
Он смеется, перекладывает коробку в одну руку, чтобы открыть первую дверь, с сеткой.
– Ну, гляди.
Тристан идет в дом, я придерживаю первую дверь ногой, потом другую за ручку, чтобы она не захлопнулась, пока я протиснусь.
Первое, что я замечаю, – это запах. Пахнет дымом, но еще с какой-то примесью, обжигающей горло. Это ощущение мне знакомо, и я вдруг чувствую, что я дома. Обвожу глазами комнату и вижу горящий косячок в пепельнице на потрескавшемся кофейном столике.
Тристан бросает коробку на пол, перешагивает через нее и подходит к пепельнице.
– Ты как насчет этого? – спрашивает он, берет косяк и мнет в пальцах. – Я что-то забыл, как ты к этому относишься.
Тут, собственно, не вопрос. Скорее предупреждение: если я хочу здесь жить, лучше мне по этому поводу не возникать. Я сбрасываю ремень сумки с плеча, и она падает на пол.
– Когда-то был против. – Когда-то мне было не все равно. Я считал, что нужно поступать правильно и тогда будешь хорошим человеком. – А теперь ничего.
Тристан сдвигает брови, услышав такой неопределенный ответ, и тогда, чтобы до него дошло, что я имею в виду, я беру косяк. Как только он оказывается у меня в руке и вонючий, но приятно кружащий голову дымок поднимается к лицу, мне сразу же снова становится легче, беспокойство в груди унимается. Еще спокойней делается, когда я подношу косяк к губам и делаю глубокую затяжку. Задерживаю дым в груди, снова протягиваю косяк Тристану, дым щиплет горло, наполняет легкие и обжигает сердце. Этого я и хочу, этого мне и нужно, потому что ничего другого я не заслуживаю. Я разжимаю губы, выпускаю дым в и так уже прокуренный воздух, и мне становится так легко, как не было с тех пор, как я сел в этот чертов самолет.
– Ну, блин, зашибись – какие люди!
Дилан, приятель Тристана, который живет в этом же трейлере, выходит из-за занавески в дальнем конце комнаты, смеется, а за ним высовывается какая-то блондинка. Дилана я раньше видел пару раз, когда мои родители приезжали в Мейпл-Гров к родителям Тристана. Дилан изменился: лицо погрубело, голова бритая, руки все в татуировках, и еще он раньше был заметно плотнее, должно быть, от наркотиков так похудел.
– Привет, Куинтон! – Блондинка машет рукой, затем обходит Дилана и направляется ко мне. Руки она держит плотно прижатыми к бокам, чтобы грудь выделялась, и ее буфера только что не выскакивают из выреза майки. Она-то меня, похоже, знает, а вот я убей не помню, кто она такая. – Давно не виделись.
Я роюсь в мозгах, стараясь припомнить что-нибудь с ней связанное, но от травки в башке туман, я уже добился, чего хотел, и теперь сижу весь деревянный и отупевший.
Девушка подходит, кладет мне руку на грудь и прижимается своими буферами.