Последний полицейский Уинтерс Бен
– Он хотел написать вашей жене перед смертью и передумал. Вы не знаете, о чем он мог писать?
– Ну, напрашивается предположение о письме самоубийцы. Незаконченном. – Он поднимает голову, заглядывает мне в глаза. – Что же еще?
– Не знаю, – говорю я и, встав, прячу тетрадку. – Большое спасибо, что уделили мне время. И, пожалуйста, предайте Софии, что я еще раз позвоню, чтобы назначить время для разговора.
Эрик тоже встает, хмурит лоб.
– Вам все-таки нужно с ней поговорить?
– Да.
– Конечно, хорошо, – он со вздохом кивает. – Для нее это испытание. Все это. Но я, конечно, передам.
Я сажусь в «Импалу», но никуда пока что не еду. Около минуты сижу перед домом, пока Литтлджон не выходит с Кайлом на лужайку, покрытую нетронутым снегом, как глазурью на кремовом пирожном. Нелепый десятилетка в больших, не по росту, зимних сапожках, острые локти рвутся сквозь пухлые рукава непродувайки.
Глядя на карточку в квартире Зела, я, помнится, думал, что ребенок обычный, средненький. Но теперь я меняю прежнее мнение, увидев его глазами отца: принц танцующим шагом проходит по снегу под утренним солнцем.
Отъезжая, я вспоминаю интервью Толкина и представляю Питера Зелла в тот вечер. 3 января, вторник, он уже вернулся с работы, сидит в своей стерильно-серой гостиной и смотрит маленький телевизор.
2 января астероид 2011GV1, известный как Майя, вышел, наконец, из соединения с Солнцем и снова наблюдается с Земли. Он теперь достаточно близок и ярок, чтобы ученые ясно его рассмотрели, собрали новые данные. Узнали наверняка. Наблюдения лились потоком, компилировались и обрабатывались в одном из центров NASA, в лаборатории реактивной тяги в Пасадене. Державшееся с сентября соотношение пятьдесят на пятьдесят должно было уточниться – до ста процентов или до нуля.
И вот Питер Зелл сидит на диванчике в гостиной, разложив перед собой последние материалы по астероиду. Все научные выкладки и тревожная аналитика выкипают, оставляя осадок из предсказаний и молитв: да или нет? CBS выиграла войну за телезрителя. Если конец света еще не конец, они будут снимать урожай высочайших рейтингов не один год. Они подробно представляют Леонарда Толкина, главного инженера ЛРД, человека, руководившего окончательными расчетами. «Я буду первым, – обещал он тремя неделями раньше Дэвиду Леттерману, в улыбке подергивая губами, – от кого вы услышите доброе известие». Сейчас государственный астроном в очках и лабораторном халате выглядит бледным.
В нижнем правом углу экрана показывают отсчет времени, а рядом прокручиваются мелкие кадры: Толкин идет по институтскому коридору, выводит колонки цифр на доске, склоняется вместе с подчиненными к компьютерному экрану.
А маленький, пухлый, одинокий Питер Зелл сидит у себя дома, молча смотрит, окружив себя вырезками, примостив очки на нос, сложив руки на коленях.
Программа выходит в прямой эфир. Показывают ведущего, Скотта Пелли, с квадратным подбородком, солидной сединой, серьезным, словно созданным для телевизора, лицом. Пелли, представляя собой весь мир, наблюдает, как Толкин выходит с решающего совещания, зажав под мышкой пачку бумажных папок, сдергивает очки в роговой оправе и рыдает.
Сейчас, медленно проезжая в сторону ресторана «Сомерсет», я пытаюсь восстановить в памяти чужие чувства, понять, что именно испытал в тот момент Питер Зелл. Вот Пелли склоняется к астроному, он весь – сочувствие, он задает чудовищно глупый вопрос, который необходимо услышать всему миру:
– Итак, доктор, каковы наши шансы?
Доктор Лео Толкин содрогается, как будто от смеха:
– Шансы? Никаких шансов.
И Толкин начинает говорить. Болтает без умолку, извиняется от лица всего астрономического сообщества, что это событие не было предсказано. Говорит, что они рассматривали все вероятные сценарии: малый объект без заблаговременного предупреждения, крупный объект с заблаговременным предупреждением, но подобного и вообразить не могли – объект с таким близким перигелием, с такой небывало длинной эллиптической орбитой, такой потрясающе большой! Шансы на само существование подобного исчезающе малы, с точки зрения статистики он просто не может существовать. А Скотт Пелли смотрит на него и погружает весь мир в горестную истерику.
Потому что больше – никакой двусмысленности, никаких сомнений. Все становится просто делом времени. Вероятность столкновения сто процентов. С 3 января шансов нет.
Многие не отлипали от телевизоров и после окончания программы, глядя, как ученые мудрецы, политики и профессора астрономии заикаются, плачут и противоречат друг другу по разным кабельным каналам, дожидаясь обещанного обращения президента к нации, которое на деле вышло только на следующий день после полудня. Многие бросились к телефонам – звонить любимым, но все линии были перегружены и оставались забитыми еще несколько недель. Другие вышли на улицы, забыв о мерзкой январской погоде, ища сочувствия у соседей или незнакомцев или занимаясь мелким вандализмом и хулиганством, – этот тренд держался долго и достиг пика, по крайней мере в Конкорде, вылившись в микробунт на Президентский день.[2]
Лично я выключил телевизор и пошел на службу. Я четвертую неделю был детективом, я работал над делом о поджоге и сильно подозревал, как и подтвердилось впоследствии, что следующий день выдастся для полиции напряженным.
Но вопрос в том, что произошло с Питером Зеллом? Что сделал он, досмотрев программу? Кому звонил?
По сумме голых фактов получается, что, при всей видимой браваде, Зелл отчаянно жалел о предстоящей гибели Земли. Учитывая этот факт, нетрудно представить, что вечером 3 января, узнав по телевизору плохую новость, он из отчаяния нырнул в глубокую депрессию. Одиннадцать недель с тех пор он существовал в тумане ужаса и наконец два дня назад повесился на ремне.
Зачем же я мотаюсь по Конкорду, вычисляя его убийцу?
Я паркуюсь на стоянке «Сомерсет», на трехсторонней развилке дорог на Клинтон, Юг и Доуинг. Глядя на размятый колесами и ногами снег, сравниваю эту бурую кашу с нетронутым покрывалом на лужайке перед домом Литтлджонов. Если Софию в самом деле вызвали этим утром, она из дома в больницу либо катапультировалась, либо телепортировалась.
Первое, что видишь, входя в «Сомерсет», – стена, увешанная фотокарточками, на которых кандидаты в президенты пожимают руку Бобу Галицки, бывшему владельцу, ныне покойному. Здесь фото бледного Дика Никсона, напряженного и неубедительного Джона Керри, протянувшего руку как отломанную деталь машины. Здесь Джон Маккейн с его улыбкой черепа. И Джон Кеннеди, невероятно молодой, невероятно красивый и обреченный.
Из стереоустановки на кухне звучит Боб Дилан, что-то из «Street Legal». Значит, готовит сегодня Морис, а это предвещает обед высокого качества.
– Садитесь где-нибудь, милый, – говорит Руфь-Энн, пробегая мимо с кофе. Руки у нее морщинистые, но сильные, крепко держат ручку кофейника. Мы, приходя сюда школьниками, отпускали шуточки насчет ее древних лет, мол, и наняли-то ее как антикварное украшение. И музей вокруг нее построят. С тех пор прошло десять лет.
Я пью кофе, а в меню не заглядываю. Суеверно всматриваюсь в лица других посетителей, оцениваю меланхолию в их глазах, контуженые лица. Пожилые супруги тихо переговариваются, склонившись над тарелками супа. Девушка лет девятнадцати с напряженно застывшим взглядом качает на коленях бледного младенца. Толстый бизнесмен сердито пялится в меню, закусив торчащую в углу рта сигару.
Все курят, под светильниками завиваются серые ниточки дыма. Так здесь бывало раньше, пока не запретили курение в публичных местах. Я целиком поддерживал тот закон, будучи единственным некурящим среди бунтарей-однокашников. Закон не отменен, но о нем забыли, а у полиции хватает других забот.
Я играю ложечкой, прихлебываю кофе и размышляю.
Да, мистер Дотсет, вы правы: сейчас многие в депрессии и многие решили пожить для себя. Но я как ответственный следователь не могу принять это за доказательство, позволяющее отнести случай Питера Зелла к 10–54 С. Если бы надвигающаяся гибель планеты заставляла людей покончить с собой, в этом ресторане было бы безлюдно. Конкорд давно стал бы городом-призраком. Майя было бы некого убивать, к прилету астероида живых не осталось бы.
– Омлет из трех яиц?
– И ржаной тост, – прошу я и добавляю: – Руфь-Энн, у меня к вам вопрос.
– А у меня к вам ответ! – Она ничего не записывает, я с одиннадцати лет заказываю одно и то же. – Вы первый.
– Что вы думаете обо всех этих висельниках? Я про самоубийц. Вы бы могли…
Руфь-Энн с отвращением цедит:
– Шутите? Я католичка, милый. Нет. Ни за что!
– Ну вот и я тоже нет.
Мне приносят омлет, и я медленно ем, уставившись в пространство и морщась от дыма.
5
Полтора года назад торжественно объявили о расширении больницы Конкорда: частно-государственное партнерство, новое крыло для хронических больных, масштабное обновление педиатрии, гинекологии-акушерства и отделения интенсивной терапии. Работы начались в феврале прошлого года, продолжались всю весну, а потом финансирование иссякло и строительство застопорилось, а к концу июля и вовсе прекратилось. Остался лабиринт недостроенных переходов, башни лесов, множество временных пристроек, ставших постоянными. Теперь здесь все блуждали, спрашивая дорогу и путая встречных советами.
– Морг? – переспрашивает седовласая волонтерша в веселеньком красном беретике, сверяясь с картой. – Посмотрим… морг, морг, морг. А, вот! – Мимо пробегают два врача с блокнотиками в руках. Пока волонтерша тыкала пальцем в карту, я рассмотрел, что листок весь исчеркан поправками и восклицательными знаками. – Вам нужен лифт В, это вам надо… ох ты господи!
Я незаметно сжимаю кулаки. На встречу с доктором Элис Фентон не опаздывают.
– А, вот сюда!
– Спасибо, мэм.
Лифт В, если верить приклеенной поверх кнопок картонке, надписанной черным маркером, идет либо наверх, в онкологию, хирургию и рецептурный отдел, либо вниз, к часовне, приемному отделению и моргу. Выходя, я бросаю взгляд на часы и спешу по коридору мимо кабинетов, кладовок и маленькой черной двери, украшенной белым церковным крестом, соображая на бегу: «Онкология… знаете, что сейчас самое страшное? Заболеть раком!»
Но вот я уже толкаю толстую стальную дверь морга – и вот он, Питер Зелл. Тело разложено на столе посреди комнаты, подсвечено стоваттной хирургической лампой, как сцена юпитером. А рядом стоит, дожидаясь меня, главный судмедэксперт Нью-Гэмпшира. Я протягиваю руку:
– Доброе утро, доктор Фентон. То есть день. Здравствуйте.
– Рассказывайте, что там с вашим трупом?
– Да, мэм, – говорю я, неловко опуская невостребованную руку, и стою, не находя слов, дурак дураком, а передо мной в жестком белом свете морга возвышается Фентон, и рука ее лежит на бортике серебристой тележки, как рука капитана на штурвале. Она рассматривает меня сквозь идеально круглые стекла очков. Описание этого взгляда я не раз слышал от других детективов: словно высматривающая добычу сова.
– Детектив? – торопит она.
– Да, – повторяю я, – конечно.
Собравшись с духом, рассказываю все, что успел узнать. Описываю место происшествия, упоминаю дорогой ремень, отсутствие мобильного и записки. А сам то и дело стреляю глазами в сторону тележки, на которой лежат инструменты прозекторского ремесла: пила по кости, долото и ножницы, ряды пробирок для разных ценных жидкостей. На белой салфетке дюжина скальпелей разной ширины и заточки.
Доктор Фентон молча слушает мою речь, а когда я наконец выдыхаюсь, хмуро рассматривает меня, поджав губы.
– Ну, – наконец говорит она, – так на кой черт мы здесь?
– Мэм?
У Фэнтон седина стального оттенка, короткая челка ровно подстрижена.
– Я-то думала, тут смерть при подозрительных, – продолжает она, щурясь так, что глаза превращаются в горящие точки. – Все, что я услышала, никак не тянет на подозрительные обстоятельства.
– Ну, – запинаюсь я, – доказательств как таковых нет, но…
– Доказательств как таковых? – передразнивает она.
И я вдруг остро ощущаю, какой низкий здесь потолок. Мне, чтобы не задеть лбом лампу, приходится горбиться, а доктор Фентон с ее пятью футами тремя дюймами стоит во весь рост, прямая как гвардеец, и обжигает взглядом из-за очков.
– Пункт шестьдесят два статьи 630 уголовного кодекса Нью-Гэмпшира, после пересмотра на объединенной судейской сессии в январе, – цитирует Фентон, а я только усердно киваю, подтверждая, что все это мне известно. Я изучил все федеральные и местные законы, но она продолжает: – Судебная экспертиза не выполняет вскрытия, если обстоятельства смерти позволяют с разумной уверенностью предположить самоубийство.
– Да, – лепечу я, – да, конечно… – и наконец решаюсь: – Однако я, мэм, предположил, что обстоятельства сомнительные. Возможна инсценировка.
– Были признаки борьбы?
– Нет.
– Признаки взлома?
– Нет.
– Что-то ценное пропало?
– Ну, при нем не оказалось мобильника. По-моему, я уже говорил.
– Вы кто такой?
– Да, мы ведь не представлены… Я – детектив Генри Пэлас. Новенький.
– Детектив Пэлас, – говорит Фентон, со злостью стягивая перчатки, – у моей дочери в этом полугодии двенадцать уроков фортепиано. И сейчас я как раз пропускаю один из них. Вам известно, сколько уроков у нее будет в следующем полугодии?
Не знаю, что ей ответить. Действительно не знаю. Минуту стою молча: долговязый дурень в ярко освещенной комнате, полной трупов.
– Ладно уж, – угрожающе цедит Элис Фентон и поворачивается к тележке с инструментами. – Но если это окажется не убийство…
Она берет нож, а я рассматриваю потолок, отчетливо ощущая, что мое дело здесь – стоять смирно и молчать, пока она не закончит. Это трудно, очень трудно, и, когда доктор углубляется в работу, я чуть придвигаюсь, чтобы понаблюдать за ее тщательно рассчитанными действиями. Великолепное зрелище – холодная красота вскрытия. Фентон мастерски, скрупулезно проходит все стадии. Мир, вопреки всему, держится на людях, которые делают свою работу как следует.
Доктор Фентон аккуратно разрезает черный ремень и стягивает его с шеи Зелла, измеряет ширину и длину кожаной ленты. Медным циркулем снимает размеры синяка под глазом и кровоподтека от пряжки ремня, врезавшегося под подбородок, желтоватого и сухого, как полоска сухой земли, протянувшейся от уха до уха четким рваным углом. Временами она прерывается, чтобы сделать снимки каждой стадии: ремень еще на шее; ремень сам по себе; шея сама по себе.
А потом она срезает одежду, обмывает бледное тело страховщика влажной тряпкой, пробегает обтянутыми перчаткой пальцами от подвздошья до плеч.
– Что вы ищете? – осмеливаюсь спросить я, но Фентон не отвечает, и я умолкаю.
Когда она касается груди скальпелем, я подаюсь на шаг вперед. Теперь я вместе с ней стою в сиянии ламп и округлившимися глазами наблюдаю, как доктор делает глубокий у-образный надрез, отгибает кожу и мышцы под ней. Я рискую чуточку склониться над телом, пока Фентон берет кровь из вены, подходящей к сердцу, и наполняет одну за другой три пробирки. В какой-то момент я замечаю, что забыл, как дышать. Пока она проходит шаг за шагом, взвешивает органы и записывает их вес, извлекает из черепа мозг, крутит его в ладонях, я все жду, что она изменится в лице, ахнет или хмыкнет, удивленно покосится на меня. Найдет доказательство, что Зелл убит, а не покончил с собой.
Вместо этого доктор Фентон наконец откладывает скальпель и бесстрастно сообщает:
– Самоубийство.
– Вы уверены? – умоляюще уточняю я.
Фентон не отвечает. Она быстро переходит к тележке, открывает коробку с рулоном полиэтиленовых мешков и отрывает верхний.
– Постойте, мэм, – прошу я. – Извините, а как же это?
– Что – это?
Меня заливает отчаяние, щеки краснеют, голос становится скулящим, детским:
– Вот это. Это не синяк? На лодыжке?
– Да, я заметила, – холодно отвечает Фентон.
– От чего?
– Этого мы уже не узнаем, – она занимается своим делом, не смотрит на меня, а ее равнодушие пропитано ядом. – Зато мы знаем, что умер он не от синяка на икре.
– А что-нибудь еще мы знаем? Просто хотелось бы установить причину смерти, – говорю я, отлично сознавая, как смешно и нелепо бросать вызов Элис Фентон. Но ведь она наверняка неправа! Я роюсь в памяти, мысленно листаю страницы учебников. – А кровь? Разве не положено проводить токсикологический анализ?
– Провели бы, если бы нашли хоть какие-то намеки на отравление. След иглы, соответствующую атрофию мышц…
– А просто так нельзя?
Фентон сухо усмехается и встряхивает мешком, открывая его.
– Детектив, вы бывали в нашей лаборатории на Хазен-драйв?
– Никогда не был.
– Так вот это единственная токсикологическая лаборатория в штате, и сейчас ею заправляет новичок, полный идиот. Ассистент ассистента, который теперь стал главным токсикологом, потому что настоящий главный токсиколог в ноябре уехал в Прованс, чтобы рисовать картины на пленэре.
– О…
– Именно «О…», – Фентон, не скрывая отвращения, кривит губы. – Кажется, он всегда мечтал этим заняться. Оставил все бумаги на столе. Там полная неразбериха.
– О, – повторяю я и поворачиваюсь к тому, что осталось от Питера Зелла. На столе зияет пустотой грудная клетка. Я смотрю на него, на нее и думаю: как это грустно, ведь как бы он ни умер, от своей руки или нет, но он мертв. Тупая, банальная мысль, что вот был человек и нету, его уже не вернешь.
Когда я поднимаю взгляд, Фентон стоит рядом и говорит уже другим тоном:
– Смотрите, – она указывает на шею Зелла, – что вы здесь видите?
– Ничего, – растерянно признаюсь я. Кожа на горле отогнута, обнажив ткани и желтовато-белую кость под ними. – Ничего не вижу.
– Именно. Если бы кто-то, подкравшись сзади, захлестнул ему горло веревкой, или задушил бы голыми руками, или тем роскошным ремнем, на котором у вас пунктик, ему бы смяло шею. Были бы повреждения тканей, потеки крови от внутренних кровоизлияний…
– Понятно, – говорю я и киваю. Фентон снова отворачивается к тележке.
– Он умер от удушья, детектив. Сознательно наклонился вперед, затягивая лигатуру, перекрыл дыхательные пути и умер.
Она закрывает молнию мешка, в котором лежит мой страховщик, и задвигает тело в подписанную камеру холодильника. Я немо и тупо слежу за ее движениями, придумываю, что сказать. Не хочу ее отпускать.
– А вы, доктор Фентон?
– Простите? – Она оглядывается от двери.
– Почему вы не уехали, не занялись тем, о чем всегда мечтали?
Фентон склоняет голову к плечу и смотрит на меня так, словно не вполне поняла вопрос.
– Я всегда мечтала заниматься этим.
– Так… понятно.
Тяжелая серая дверь закрывается за ней. Я тру глаза кулаками, соображая: что дальше? Думая: что теперь?
Секунду стою наедине с тележкой Фентон и телами в холодильных камерах. Затем беру с тележки одну пробирку с кровью Зелла, прячу ее во внутренний карман блейзера и ухожу.
Я, кружа по недоделанным коридорам, отыскиваю выход из больницы, а там… Раз уж день выдался длинным и трудным, раз уж я раздражен, устал и растерян и ничего не собираюсь делать, кроме как соображать, что делать дальше, – у машины меня поджидает сестра.
Нико Пэлас в зимнем пальто и лыжной шапочке восседает нога на ногу на капоте моей «Импалы». Наверняка оставит глубокую вмятину, потому что знает, как мне это неприятно, а пепел с сигаретки «Америкэн спиритс» стряхивает прямо на ветровое стекло. Я тащусь к ней через заснеженную пустыню больничной стоянки, а Нико приветствует меня, подняв руку ладонью наружу, словно индейская скво и, покуривая, ждет.
– Ну чего ты, Генри! – начинает она, не дав мне и слова сказать. – Я тебе оставила семнадцать – вроде бы – сообщений.
– Как ты узнала, где я?
– Почему ты утром бросил трубку?
– Как ты узнала, где я?
Вот так мы и разговариваем. Я натягиваю рукав куртки на ладонь и сметаю пепел с машины в снег.
– Позвонила в участок, – объясняет Нико. – Макгалли сказал, где тебя искать.
– Напрасно, – сержусь я, – я на работе.
– Мне помощь нужна. Серьезно.
– А я серьезно работаю. Ты не могла бы слезть с машины?
Вместо этого она вытягивает ноги и откидывается на стекло, как на спинку шезлонга. Ее зимнее пальто – теплая армейская шинель нашего деда. Я вижу следы от латунных пуговиц на краске служебной «Импалы».
Зря детектив Макгалли сказал ей, где меня искать.
– Я не собираюсь садиться тебе на шею, но я с ума схожу, а зачем человеку брат-полицейский, если от него никакой помощи?
– Действительно… – Я смотрю на часы. Снова пошел снег, легчайшие редкие снежинки.
– Дерек вчера не вернулся домой. Знаю, что ты скажешь: ну вот, они опять поругались и он сбежал. Но это не то, Генри, мы в этот раз не ругались! Даже не спорили. Мы готовили ужин. Потом он сказал, что выйдет, хочет пройтись. Я отвечаю: конечно, иди. Прибралась на кухне, выкурила косячок и легла.
Я морщусь. Кажется, сестре нравится, что она теперь может курить травку, и брат-полицейский не вправе ей выговаривать. Для Нико это как подслащенная пилюля. Затянувшись в последний раз, она бросает сигарету в снег. Я наклоняюсь, подбираю обмусоленный окурок и держу двумя пальцами.
– Не ты ли заботилась об окружающей среде?
– Теперь уже не слишком забочусь, – возражает она.
И снова садится прямо, поднимает толстый ворот шинели. Сестра была бы красивой, если б занялась собой: причесалась и время от времени высыпалась. Она похожа на фотокарточку нашей матери, если ее смять, а потом кое-как разгладить.
– Ну вот, уже полночь, а он не возвращается. Я позвонила – не отвечает.
– Пошел в бар, – предполагаю я.
– Я обзвонила бары.
– Все?
– Да, Генри.
Баров теперь много больше, чем раньше. Год назад был «Пинач», «Грин мартини» и, в общем, все. Теперь заведений полно, одни с лицензией, другие пиратские. Есть и просто квартирки, где хозяин поставил кассовый аппарат и айпод на столике, а пиво держит в ванне.
– Значит, зашел к приятелю.
– Я звонила. Всех обзвонила. Он пропал.
– Никуда он не пропал, – говорю я.
А чего не говорю, так это, что, если Дерек сбежит, сестрице следует только радоваться. Они поженились 8 января, в первое воскресенье после интервью Толкина. Кажется, то воскресенье побило рекорд по числу заключенных браков, и вряд ли этот рекорд будет перекрыт. Разве что 2 октября.
– Ты мне поможешь или нет?
– Я же сказал, не могу. У меня дело.
– Господи, Генри, – вздыхает она и, уже не разыгрывая безмятежности, соскакивает с капота, тычет мне пальцем в грудь: – Лично я бросила работу, как только узнала, в каком мы дерьме. Я это к тому, что зачем теперь тратить время на работу?
– Ты три дня в неделю подрабатывала на фермерском рынке. Я расследую убийства.
– Ох, извини. Ну прости меня. У меня муж пропал.
– Какой он тебе муж!
– Генри…
– Вернется он, Нико. Ты же сама понимаешь.
– Правда? А с чего ты так уверен? – Она топает ногой, сверкает глазами и, не дождавшись ответа, спрашивает: – Что у тебя за дело такое важное?
«Да чего уж там?» – думаю я и рассказываю ей про дело Зелла, объясняю, что я сейчас из морга и тяну за ниточку. Пытаюсь внушить, что веду серьезное расследование.
– Постой-постой… Висельник? – вдруг обиженно надувается она. Ей двадцать один год, моей сестре. Совсем ребенок.
– Возможно.
– Ты сам сказал, он повесился в «Макдоналдсе».
– Я сказал, что так это выглядит.
– И этим ты так занят, что не найдешь десяти минут на поиски моего мужа? Потому что какой-то съехавший псих повесился в «Макдоналдсе»? В туалете, сука!
– Нико, перестань…
– А что такого?
Терпеть не могу, когда моя сестра сквернословит. Я старомоден. Она – моя сестра.
– Извини. Но погиб человек, и моя обязанность – выяснить, как и почему.
– Да, да, извини. Но пропал человек, и он мой муж, и я, представь себе, его люблю!
Голос у нее срывается, и я понимаю: все, игре конец. Она заплачет, и я сделаю все, что она попросит.
– Ну перестань, Нико. Не надо так. – Поздно, она всхлипывает, приоткрыв рот, и со злостью утирает слезы кулаком. – Не надо.
– Просто, когда все так… – Она горестно разводит руками, охватывая все небо разом. – Не могу я быть одна, Генри. Сейчас – не могу.
Ледяной ветер проносится по площадке парковки, засыпает глаза снегом.
– Понимаю, – говорю я, – понимаю.
И, несмело шагнув вперед, обнимаю сестру. Дома шутили, что ей достались все способности к математике, а мне – весь рост. Мой подбородок на добрых шесть дюймов выше ее макушки, и она рыдает, уткнувшись мне носом куда-то в солнечное сплетение.
– Ну-ну, детка. Все хорошо…
Она задом выбирается из моих неловких объятий, глотает последний всхлип и закуривает новую сигаретку, прикрывая ладошкой золотую зажигалку. Зажигалка, как и шинель, и марка сигарет у нее от деда.
– Так ты его найдешь? – спрашивает она.
– Постараюсь, Нико. Хорошо? Большего я не могу обещать.
Я выдергиваю зажатую в уголке ее губ сигарету и закидываю под машину.
– Добрый день. Я хотел бы поговорить с Софией Литтлджон, если можно.
Здесь, на площадке, хорошая связь.
– Она сейчас у пациентки. Можно узнать, кто звонит?
– Да, конечно. Нет, просто… жена моего друга наблюдалась у… простите, а как правильно называть акушерок? Доктор Литтлджон или?..
– Нет, сэр. Просто по имени. Мисс Литтлджон.
– Да. Ну так вот, жена моего друга наблюдается у… мисс Литтлджон, и она, как я понял, родила. Вроде бы сегодня утром.
– Сегодня утром?
– Да, поздно ночью или рано утром. Друг ночью оставил сообщение, но я не поручусь, что правильно его понял. Все спутано, чертовы помехи на связи, и… алло?
– Да, я слушаю. Вероятно, это ошибка. Не думаю, чтобы София принимала роды. Утром, вы сказали?
– Да.
– Простите, как вас зовут?
– Неважно. Это не имеет значения. Неважно.
В штаб-квартире я решительным шагом прохожу мимо троицы «ежиков», которые болтаются в комнате отдыха у автомата с колой и хихикают как ненормальные. Никто из них мне незнаком, и они меня не узнают. Ручаюсь, никто из них не сумеет по памяти процитировать «Фарли и Леонарда», не говоря уж об уголовном кодексе Нью-Гэмпшира или конституции Соединенных Штатов.
В отделе я выкладываю все, что собрал, детективу Калверсону. Рассказываю о доме, о записке «дорогой Софи», о заключении доктора Фентон. Он терпеливо слушает, переплетя пальцы, и потом еще долго молчит.
– Ну ты понимаешь, Генри… – медленно начинает он, и этого более чем достаточно. Я не хочу слышать продолжения.
– Я знаю, как это выглядит, – перебиваю я. – Знаю.
– Нет, ты послушай. Это не мое дело. – Калверсон чуть откидывает голову. – Если тебе приспичило его раскрыть, раскрывай.
– Приспичило, детектив. Правда.
– Ну и ладно.
Я сижу перед ним еще секунду, потом возвращаюсь к своему столу, снимаю трубку стационарного телефона и начинаю поиски бестолкового Дерека Скива. Начинаю с того, что уже проделала Нико, – обзваниваю бары и больницы. Добираюсь до мужской тюрьмы и ее филиала, а также до шерифа в Мерримаке. Дозваниваюсь до приемного покоя конкордской и Нью-гемпширской больниц и до всех известных мне больниц в соседних округах. Дерека нигде нет. Никто не подходит под описание.
Снаружи на площади плотная стайка «божьих людей», которые суют брошюрки прохожим, голосят нараспев, де, нам только и осталось, что молиться. В молитве единственное спасение. Я равнодушно киваю и прохожу мимо.