Проклятие двух Мадонн Лесина Екатерина
Kапли дождя сползали по стеклу, и мир снаружи казался еще более мутным, чем был на самом деле. Холодно и есть хочется, но денег нет. И вчера не было, и позавчера тоже, и завтра не будет. Фрау Марта неодобрительно косится, видать, подозревает неладное, того и гляди начнет спрашивать про обещанную плату или просто, безо всяких там вопросов, вышвырнет неугодного постояльца вон, а на следующий день приведет какого-нибудь наемника, что не до конца пропил награбленное серебро, или подмастерье, или монаха заезжего. Людей полно, а жилья нет.
Хотя, может, и не выгонит. Фрау Марта, невзирая на грозный вид, в душе была по-христиански милосердна, однажды даже угостила его куском почти свежей кровяной колбасы, продать которую не имелось возможности – крысы попортили.
Да, крыс тут много, особенно на чердаке, хотя, казалось бы, чего крысам на чердаке делать, когда тут ни еды, ни тепла. Правда, и кошка у фрау Марты сюда не заглядывает – брезгует.
– Лу-у-джи! – раздался снизу зычный голос. – Лу-у-джи! Спускайся!
Ну вот, похоже, день сегодня еще более неудачный, чем он предполагал. Луиджи ни секунды не сомневался, зачем его зовут. Разумеется, чтобы выгнать, а потому спускался он по узкой темной лестнице не спеша – куда торопиться-то, на дождь?
– Лу-уджи, ну что ты еле-еле шевелишься, – укорила фрау Марта. – Я зову, зову, а ты все не идешь. И господин, поди, уже заждался.
Вышеозначенный господин находился тут же, и почтительность, с которой фрау Марта взирала на посетителя, говорила, что человек это не простой, может, конечно, и не из знати, но богат, ибо богатство фрау Марта ставила даже превыше знатности рода.
Внешность гостя навевала мысли об аскетизме, ибо подобное лицо более подходило святому отшельнику, нежели человеку знатному и не стесненному в средствах. Ввалившиеся щеки, пергаментно-желтая кожа, острый подбородок и недобрые глаза непонятного цвета. Однако же за свою короткую жизнь Луиджи имел возможность убедиться, что не всегда внешность человеческая соответствует качествам души, вполне возможно, что господин, явившийся в дом фрау Марты, по сути своей добр, набожен и милосерден.
Как и подобает святым отшельникам.
Улыбнувшись собственным мыслям, Луиджи поклонился.
– Добрый вечер.
– Имею ли честь лицезреть перед собой Луиджи Руджери из Тосканы? – Голос у господина был сух и неприветлив, под стать внешности.
– Да. Я и есть тот несчастный, который был вынужден покинуть солнечную родину только для того, чтобы…
– Тот ли ты Луиджи из Тосканы, о котором говорят, будто он алхимик, еретик и христопродавец, обменявший душу на мастерство?
Фрау Марта тихонько охнула, а Луиджи мысленно попрощался с каморкой на чердаке. Даже если его не арестуют по вышеозначенным обвинениям, то фрау Марта точно не захочет жить под одной крышей с еретиком. А господин смотрит выжидающе, и взгляд у него такой, что соврать ну никак не возможно.
– Люди говорят разное, – осторожно начал Луиджи. – И не всегда правду.
– Истинно так, – согласился посетитель. – Однако когда до меня дошел слух о некоем итальянском мастере, способном при помощи кистей и красок сотворить настоящее чудо… к примеру, розу, которая, подобно живому цветку, распускается на рассвете, а при наступлении ночи лепестки осыпаются… но приходит рассвет, и роза цела.
Фрау Марта мечтательно закатила глаза, видать, поверила. Все верят, Луиджи уже устал доказывать, что подобное невозможно с точки зрения науки, ибо настоящее чудо едино в руках Божьих. Несомненно, его Дева с розой была хороша, однако не настолько хороша, чтобы приписывать невесть что.
– Или Дева Мария, что с наступлением Великого поста роняет слезы скорби о грешных душах… Говорят, что лик ее столь прекрасен, что всяк ее узревший разом очищается от грехов…
– Мадонна не плачет, а роза не осыпается, это всего лишь картины… изображения.
– Слухи? – Господин улыбается.
– Слухи.
– Но отчего тогда столь прославленный мастер вынужден влачить жалкое существование, недостойное его таланта?
А потому, хотел ответить Луиджи, что святая инквизиция очень интересуется слухами, особенно такими, в которых фигурируют чудеса и обвинения в демонопоклонстве, хотя Господь видит, что Луиджи, может, и не святой, но точно не еретик и не христопродавец. Он обычный человек, слабый, но какой уж есть. И хотя Луиджи не произнес ни слова вслух, но господин все понял и, небрежным жестом бросив на стойку увесистый кошелек, произнес:
– Имею честь предложить тебе работу. И защиту.
– От чего? – Луиджи не находил в себе сил отвести взгляд от кошелька, мысли в голове были самые разные. К примеру, что монет, даже если внутри обыкновенная медь, хватит не на один день, а если серебро, то и на год, если же монеты золотые… а почему бы и нет, поздний гость фрау Марты, судя по одежде, богат. Если же в кошельке золото, то Луиджи до конца дней своих не будет ни в чем нуждаться. В животе заурчало… конечно, первым делом он закажет фрау Марте гуся, толстого гуся, фаршированного кашей, чтобы золотистая корочка, круглые озера жира на блюде и в них островами печеные яблоки…
– От людей. От слухов. От властей либо от тех, кто привык считать себя властью… Я предлагаю тебе безбедную жизнь и свое покровительство, взамен же прошу о сущей безделице… хотелось бы, чтобы ты написал портрет… вернее, два портрета. Беатриче и Катарина.
– Кто это? – Луиджи совершенно успокоился, ибо разве он сам не думал о том, кому бы предложить свои услуги и свой талант? Так стоит ли теперь, когда удача сама идет в руки, отказываться? Он хоть десять портретов напишет, лишь бы…
– Мои дочери, – ответил незнакомец.
Полгода минуло с того дня, как Луиджи принял приглашение барона де Сильверо. И вот, наконец, работа была закончена. Две картины, две Мадонны, две Девы, в равной мере прекрасные и несхожие друг с другом.
Мадонна Печального сердца, Утешительница и Заступница, чьи вишневые глаза взирали на мир с удивлением и укоризной, а на губах застыла неуверенная, чуть виноватая улыбка, словно Она знала о чем-то важном, но не смела рассказать. У Нее золотые волосы и лицо юной Катарины.
Вторую Мадонну Луиджи почтительно именовал Гневливой или Черной, в Ней не было ни тени девичьей кротости, равно же печали или скорби. В карих глазах – гнев, а в руках – Пламенеющее сердце и Меч. У этой Девы волосы черны, а лик преисполнен торжественной холодной красоты, свойственной Беатриче.
– Даже и не знаю, которая из них лучше, – сказал барон, прижимая руку к сердцу. – Они обе равны и невозможны друг без друга. Вы же, мой друг, не просто мастер, но настоящий алхимик, ибо не способен человек обыкновенный заглянуть в душу… или нарисовать душу.
Луиджи молчал, ему было страшно, ибо чудилось, что и в самом деле удалось вытащить на свет божий нечто такое… невозможное. И неприглядное. А герцог не видит, от любящего отцовского взгляда ускользает то, что видно Луиджи. А может, ему всего-навсего мерещится незримая печать греха на золоте волос, похоть в кротости взгляда и боль в пламенеющем сердце?
И горечь в кубке с вином. Едкая, назойливая, расползающаяся по телу горечь. Яд. Вино принесла Катарина, кубок – Беатриче. Белая Мадонна… Черная Мадонна… кто из них?
Тело, пронзенное болью, немеет.
– Б-будьте вы п-прокляты… Обе…
Александра
Ольгушку я встретила в санатории. Вообще-то это не совсем санаторий, а скорее дурдом, но дурдом комфортный. У меня он ассоциируется с зефиром, такой же воздушно-розовый, приторный и липкий. Розовые стены, розовая униформа персонала, приторные улыбки докторов и липкое, навязчивое внимание. Больше всего угнетало именно внимание.
…Сашенька, а не выйти ли вам в сад, посмотрите, какая замечательная погода…
…Сашенька, вы плохо кушаете…
…Сашенька, если вы будете и дальше игнорировать рекомендации Всеволода Петровича, то никогда не поправитесь…
Вернее, не так, здесь избегали слов «болезнь» и «поправиться», потому что считалось, что те, кому по карману «Синяя птица», совсем не больны, а… просто отдыхают. В санатории.
– О чем ты думаешь? – спросила Ольгушка. Вот уж кого пребывание в «Синей птице» совершенно не раздражало, Ольгушка была на редкость милым существом, добрая, покладистая, болезненно-впечатлительная. Ей даже медсестры улыбались не потому, что им платили за улыбки и вежливость, а потому, что любили.
Это она себя так называла. В первый же день в столовой она сама подошла ко мне и сказала:
– Здравствуй. Ты новенькая, да? А меня зовут Ольгушка.
И мы подружились.
– Ты снова молчишь, – Ольгушка вздохнула. – Ты все время молчишь и думаешь, думаешь и молчишь. Это плохо.
– Почему?
– Потому что в тишине появляются странные мысли. Я боюсь тишины, она стирает меня.
– Как стирает?
– Как ластиком. Или краски водой. Дождь идет, краски бледнеют, бледнеют, а потом совсем исчезают. И тишина меня исчезает.
– Глупости.
– Возможно. Я всегда говорю глупости. Я ведь сумасшедшая. – Она произносит это со всей возможной серьезностью.
На улице весна и воздух пахнет цветами… начало мая, солнце гладит кожу, и мне почти хорошо.
– Так о чем ты думаешь? – повторила вопрос Ольгушка. – У тебя счастливое лицо.
Ни за что бы не подумала. Счастливое лицо… хотя мама говорила, что я – прирожденная актриса.
Дура я, а не актриса. Обыкновенная дура, потому и сижу в этом, с позволения сказать, санатории, усиленно делая вид, что мне здесь нравится.
…Сашенка, не надо быть такой букой…
…Сашенька, почаще улыбайтесь, вам так идет улыбка…
А мне вообще все идет, даже эта долбаная розовая пижама. Вот Ольгушка в больничном наряде выглядит совершенно невозможно, кожа кажется болезненно-бледной, изуродованной на висках синими сосудами, глаза припухшие, то ли от слез, то ли от долгого сна, а длинные волосы собраны в унылый пегий хвост.
– Доктор сказал, что ты скоро уедешь… – Она снова вздохнула. – И я тоже… я не хочу уезжать, но мама настаивает.
– Если не хочешь, то не уезжай.
Ольгушка грустно улыбается, и я понимаю, что она никогда в жизни не осмелится возразить матери.
– Я бы хотела быть такой же сильной, как ты. Не бояться. Знаешь, я ведь тоже пыталась… умереть, как ты, но струсила. Я всего боюсь, тишины, темноты и его тоже.
– Кого?
– Того, – Ольгушка переходит на шепот, – кто убьет меня. Ты можешь не верить, никто не верит. Я ведь сумасшедшая… тихая, но все равно сумасшедшая, а значит, ничего не понимаю. А я понимаю. Я прячусь, как умею, а он ждет.
– Чего? – Я тоже шепчу.
– Моего возвращения.
– Зачем?
– Чтобы убить. – Ольгушка произнесла эти слова тихо, настолько тихо, что я скорее догадалась, чем услышала их. – Стереть отражение… одна роза, один меч, одно сердце… и рыцарь тоже один. Рыцарь хочет стать королем и убьет принцессу…
Вечером я рассказала об этом разговоре Всеволоду Петровичу, не потому, что полагала, будто Ольгушка окончательно сошла с ума, а скорее наоборот – услышанное внушило мне беспокойство за жизнь нечаянной подруги. Пусть ее считают ненормальной, но и меня саму настолько часто клеймили этим словом, что я привычно отмахнулась от него. Ненормальная… в этом мире вообще не осталось нормальных людей.
Всеволод Петрович придерживался аналогичного мнения.
– Все это очень, очень интересно, Сашенька. И очень, очень хорошо, что вы решились рассказать мне. Очень, очень хорошо, что вы осознаете всю степень ответственности…
– Вы ведь оставите ее здесь?
– Безусловно, – пробормотал Всеволод Петрович, вытирая круглые стеклышки очков специальной мягкой тряпочкой. – Безусловно мне бы хотелось, чтобы Ольгушка осталась, тем более, что произошедшее наглядно демонстрирует, что в «Синей птице» она чувствует себя намного лучше, нежели в реальном мире… ее тонкая ранимая натура остро переживает мельчайшие неудобства, трансформируя переживания в образы… весьма, весьма любопытные образы. Защитник, рыцарь, доблесть, надежность и вместе с тем…
– Так вы оставите ее или нет?
– К сожалению, Сашенька, у нас коммерческое заведение, и мы не имеем возможности задерживать гостей, если их родственники не желают… оставлять их здесь.
– Вернее, платить по счетам.
Всеволод Петрович лишь развел руками. Ну а чего, собственно говоря, я ждала?
– Вообще-то полагаю, что причин для беспокойства нет, – мягко заметил Всеволод Петрович. – Это всего лишь образы, пусть даже весьма интересные… сами подумайте, кому нужно убивать Ольгушку, она такая милая, нежная, впечатлительная… чересчур уж впечатлительная.
– То есть ей показалось?
– Вполне вероятно, что некий мужчина, родственник, друг семьи… я не знаю, и это не суть важно… попытался уделить Ольгушке внимание. Это вполне нормально, она привлекательная молодая женщина, но, к несчастью, склонна несколько неадекватно оценивать происходящее вокруг нее.
– Хотите сказать, что ухаживание этого гипотетического мужчины она приняла за желание убить?
– Ее ухажер мог оказаться… чересчур энергичным для Ольгушки. Порывистым или, не знаю, ревнивым. Вы ведь знаете, на что способны мужчины в припадке ревности? А теперь представьте, как отреагирует Ольгушка в подобной ситуации?
Что ж, теория Всеволода Петровича была стройной и логичной, а главное, вполне увязывалась с Ольгушкиным характером.
– И единственное, что могу посоветовать – забыть об этом разговоре, вот увидите, Сашенька, завтра она и сама не вспомнит… чужие фантазии – престраннейшая вещь.
Ночью я долго не могла заснуть, думая о том, стоит ли верить, а если стоит, то кому: Ольгушке или доктору?
Игорь
Тетин дом напоминал дешевую шкатулку, из тех, что продают на развалах: снаружи лак, блеск и яркая цыганская роскошь, а внутри – голые, чуть приглаженные шкуркой доски. На самом деле и внутри, и снаружи все выглядело одинаково прилично, но всякий раз, приезжая в поместье, Игорь не мог отделаться от навязчивого шкатулочного образа.
Тетушка, изображая радость встречи с любимым племянником, соизволила спуститься в гараж, и это свидетельствовало о том, что обстановка в доме была накаленной. В противном случае она в жизни бы не сунулась в это «мерзкое, грязное, вонючее место».
– Милый, как я рада тебя видеть. – Берта улыбалась. – Совсем забыл старушку.
Ну это она на комплимент напрашивается. Сегодня, как и всегда, при параде: огненно-рыжие кудри уложены в замысловатую прическу, морщинки тщательно припудрены, жирные черные стрелки придают глазам восточный разрез, а на тощеньком запястье позвякивают браслеты.
– Ну и как, надолго?
– Похоже, надолго. – Игорь, наклонившись, поцеловал белую, пахнущую ванилью и духами щеку. – Здравствуй, Берта. Сама ведь знаешь про обстоятельства…
– Ах да, конечно, обстоятельства… всю жизнь только это и слышу. Если бы не обстоятельства, ты бы в жизни не приехал навестить старую, больную тетку, позволяя той задыхаться в этом гадюшнике…
Про гадюшник она вовремя вспомнила.
– Все уже здесь?
– Ну все – не все, но большая половина. О чем только думал твой дядя, составляя завещание… я абсолютно уверена, что он это специально сделал, чтобы отравить мне существование. Твой дядя, Игорь, был поразительным эгоистом.
Присказку про дядину эгоистичность Игорь слышал не единожды и потому лишь кивнул, впрочем, тетушке хватило и кивка:
– Нет, ну я понимаю, что если частная собственность, то частная собственность, а какая же это частная собственность, когда я не имею права распорядиться ею по своему усмотрению? Я ему так и говорила, а он мне что? «Берта, они мои родственники, и я не могу отказать им от дома…» Он, видите ли, не мог, так теперь и я не могу.
– Жарко сегодня.
– Твоя правда, дорогой, не припомню, чтобы в мае такая жара стояла. Это утомляет почти так же, как нытье родственничков. А все Дед, Бехтерины… фамилия… родовое гнездо… будь хорошим мальчиком, подай тетушке руку… я всегда знала, что Сабина совершенно не умела воспитывать детей… ты был таким хорошим мальчиком, таким вежливым, а теперь будто подменили…
Берта продолжала говорить, говорить, говорить. Игорь уже не слушал тетушку, не забывая, однако, соглашаться.
На первом этаже царила тишина, пустота и запах корицы – видать, Любаша опять затеяла пироги. Тетушка тут же воспользовалась случаем, чтобы пожаловаться.
– Пироги по воскресеньям. Боже, какое мещанство! Хорошо, хоть не с капустой, я бы умерла, если бы мой дом, любимый дом, в котором я была так счастлива, провонял капустой.
При мысли о пирогах с капустой желудок заурчал, напоминая, что завтрак остался в далеком прошлом, обед был пропущен, а до ужина еще жить и жить.
– Ох, милый, ты, наверное, утомился с дороги и проголодался. Если хочешь, сходи на кухню, пироги еще остались. Все, дорогой, иди, иди, отдыхай… только к ужину, чур, не опаздывать.
На кухне при пирогах обреталась Любаша, впрочем, она всегда предпочитала держаться поближе к пищеблоку, но при всем этом умудрялась выглядеть так, будто вот-вот умрет от истощения. Любаша мечтала стать манекенщицей, ненавидела слово «кобыла», свое имя и сестер, а также розовый цвет.
– Приперся-таки, – пробурчала она вместо приветствия. – Чай будешь? С пирогами?
– Буду.
– Чего старая карга хотела? – Бухнув чайник на плиту, Любаша достала из холодильника салат и холодные котлеты. – Высматривала тебя с самого утра.
– Пожаловаться.
– Господи, сколько она может жаловаться? Вот всю жизнь только и слышу, как тетю Берту что-то не устраивает…
Еда была вкусной уже потому, что хотелось есть.
– Тут это… – Любаша смутилась, что случалось с ней весьма и весьма редко. – Ольгу забирают.
– Сюда? – Котлета холодным комком застряла в горле.
– Ну конечно, сюда, куда же еще. Я им говорила, что идея дурацкая, но ты же знаешь…
– И кто же это придумал? – Не то чтобы приезд Ольги был такой уж неожиданностью – в доме периодически заговаривали об этом, – просто Игорю совершенно не хотелось с ней встречаться. – Васька, да? Ну конечно Васькина, он же у нас христианин, мать его… милосердный и добрый.
– Ой, Гарик, да ладно тебе, перетерпишь как-нибудь.
Любаша достала кружки, не глядя, сыпанула растворимого кофе и плеснула кипятку. Игорь благоразумно не стал напоминать, что предпочитает чай. Когда Любаша на взводе, ей лучше не перечить, а предполагаемый приезд Ольги взволновал сестру едва ли не больше, чем самого Игоря.
Впрочем, с чего ему волноваться? Да он в любой момент может собраться и свалить в город. Мать, конечно, расстроится, и тетка будет недовольна, да и Дед тоже…
– Но только не говори, что ты сбежишь.
– Любаш…
– И не ной. Ты встретишься с Ольгой и выяснишь все раз и навсегда. Я вообще не понимаю, как можно столько лет жить в подвешенном состоянии?
– Люб…
– Что «Люб»? Вот еще скажи, что я не права!
– Права, права, – поспешил успокоить ее Игорь. – Ты у нас всегда права. Только чего тогда нервничаешь?
– Кто? Я? – ненатурально удивилась Любаша. – Я вовсе не нервничаю… просто… личные неприятности. Лучше вон пирожок возьми.
От пирожка Игорь не отказался; если в этой жизни и осталось что-либо хорошее, то это – Любашины пирожки.
Левушка
Участковый уполномоченный милиции Лев Сергеевич Грозный страдал от безделья. В отведенном ему кабинете было пыльно, грязно и тоскливо. Выцветшие обои, зеркало – кому оно тут нужно, спрашивается, – длинные хвосты «противомушиной» липкой ленты, темный стол с потрескавшейся полировкой и серые папки с матерчатыми завязками, на которых нагло развалился толстый серый кот по кличке Лорд Байрон.
До конца «приемного» дня – каждый вторник с девяти тридцати до семнадцати ноль-ноль, с часу до двух перерыв на обед – оставалось еще четыре часа.
Скукотища.
Разве ж об этом он мечтал когда-то?
Мечтал Левушка о подвигах, громких преступлениях и славе великого сыщика, а вместо этого сидел да в окно пялился, в глубине душе завидуя Лорду Байрону, у которого не было ни начальства, ни приемных часов, ни должностных обязанностей, зато имелось право на миску с молоком и наглость, чтобы получить все остальное.
Нет, сегодня определенно не работалось, ну никак, в голове каша, в теле лень… Левушка даже совсем было решился уйти домой – конечно, нельзя, но ведь если сильно хочется, то можно, – но, заметив в окно бабу Соню, мысленно поставил на отдыхе жирный крест. Сейчас снова начнет про самогон, про соседских коз, которые палисадник потоптали, про то, что Васька-тракторист жену поколачивает, а Виктория-разведенка мужиков обольщает и потому точно ведьма.
– Лев Сергеич, Лев Сергеич… – баба Соня остановилась на пороге, переводя дыхание. Была она полна, круглолица и на вид совершенно здорова, хотя частенько любила сетовать на плохое самочувствие, сердце, почки, печень ну и далее по списку. При этом держала двух коров, пяток свиней, домашней птицы без счета и мужа-алкоголика, правда, тихого.
– Лев Сергеич… – Баба Соня сложила руки на мощной груди и, всхлипнув, пожаловалась. – Тама… это… мертвяк.
– Мертвяк? – Левушке показалось, что он ослышался.
– Как есть мертвяк… черный весь ужо, страшный, а волосья длиннющие.
– У кого?
– У мертвяка. По всему выходит, что баба это, хотя по размеру как дите малое, лежит, свернувшися калачиком…
И тут до Левушки дошло. На всякий случай он скоренько прокрутил разговор в голове и даже переспросил:
– Значит, вы, Софья Аркадьевна, обнаружили тело?
– Ага. Только не я, а Федька мой… приходит и говорит, пошли, Сонька, я тебе чегой-то покажу, ну я, дура, и пошла…
– Куда?
– Та на болотце наше, до него, ежели от дома напрямки, то совсем близехонько, я ж туда постоянно хожу, ну и Федьку отправила…
Громкий въедливый голос бабы Сони заполнил комнатушку, Левушка понял, что еще немного, и у него разболится голова. Хотя какая, к чертям, голова, когда труп обнаружили? И решительно поднявшись – баба Соня как раз перешла к описанию бедственного положения сарая, который непременно следовало законопатить мхом, который Федька должен был нарвать на болоте, – приказал:
– Ведите.
– Куда?
– К телу. Показывайте.
– А я ему говорю, Федька, ну куда ж тебя бесы в самое болото затащили, когда мох по краям растет? А он мне – сумку на дереве увидел, любопытно стало, чегой там вовнутри, а я вам скажу, что все беды от любопытства. – Баба Соня пыталась смотреть одновременно и на Левушку, и на супруга, который уже успел опохмелиться и потому отнесся к находке с философским безразличием, и на сам труп.
– Ох и страх-то какой… теперь ночью не засну… а и сердце разболелося…
Федька только хмыкнул. А Левушка, присев у страшной находки, рассматривал первый в своей жизни криминальный труп. Волосы и вправду длинные, темные, то ли от времени и воды болотной, то ли по природе таковыми были, кожа коричнево-желтая, вроде пергаментной бумаги, в которую нынче модно подарки заворачивать, а зубы почти черные.
– Ишь, скалится… – баба Соня перекрестилась и на всякий случай придвинулась поближе к супругу. – Ведьма, из городских, из этих, что на кладбище дом построили. От них все беды… а я как чуяла, ворону снила нынче, а после обеда куры подрались и собака в сторону леса выла…
– Цыц, баба. Не мешай человеку работать.
Диво, но Софья Аркадьевна послушно замолчала, а Федор, взбодренный такой нежданной победой, важно обратился к Левушке:
– Сумку ейную я так и не достал, тама вон висит, да, в той стороне, тока чуток правее, у кривой березки. Подойти близко не подойдешь, окно тама, затянет, но если аккуратненько веткой какой подцепить… Сонька, ты иди, иди, нечего тебе на страсти всякия смотреть.
Баба Соня нахмурилась: с одной стороны, ей не терпелось поделиться новостью с подругами, с другой – до жути хотелось поучаствовать в дальнейших событиях. Левушка решил чуть-чуть подтолкнуть ее в нужном направлении.
– Да, Софья Аркадьевна, у меня к вам огромнейшая просьба будет, позвоните вот по этому телефону, пусть приедут. Скажите, что убийство у нас.
– Убийство?! – ахнула баба Соня. – Это ж как убийство? Это что ж, не сама она утопла?
– От дура! Не видишь, что ли, руки веревкою связаны. – Федор сплюнул под ноги. – Иди давай, делай, что товарищ милиционер говорит.
– Убийство… Матерь Божья, заступница небесная… это что ж творится-то… что творится…
Ждать пришлось довольно долго, и Левушка успел изрядно промерзнуть – хоть и начало мая уже, но здесь, в низине, в темном ельнике весны пока не ощущалось. Клочковатый, пропитавшийся талыми водами мох крепко держал холод, а новые ботинки – модные и в меру дорогие – были не той обувью, в которой можно было ходить по мокрому лесу. Федору-то хорошо, он в кирзачах и ватнике, стоит себе, опершись на чахлую березину, и смолит папиросы одна за одной.
И не противно ему?
Самому Левушке тоже не было противно, ну разве что самую малость.
– Молодая совсем, – буркнул Федор.
– Молодая. Знаешь ее?
– Неа, из этих, видать, из городских, вона каблучищи какие.
Левушка поспешил согласиться, кляня себя за невнимательность – это ему следовало обратить внимание на обувь девушки, вернее на то, что от этой обуви осталось. Босоножки, наверное когда-то белые, дорогие, теперь выглядели жутковато. Длинные – или правильно говорить высокие? Левушка не очень хорошо разбирался в женской обуви – шпильки угрожающе торчали из бело-розового мха, а из открытого мыска выглядывали побуревшие пальчики.
А на ногтях у нее красный лак…
Левушка ощутил, как к горлу подкатывает комок тошноты.
– Ты б пошел, воздухом подышал, что ли? – предложил Федор, прикуривая очередную сигарету. От вонючего дыма разом прояснилось в голове. – Что, раньше таких не видал?
– Нет.
– А я видал. Эта еще ничего, нормальная… тут раньше болота были, а в пятидесятых осушать стали, вот тогда, я тебе скажу, повидал такого, что до сих пор снится. Мелиорация, техника, вперед, к светлому будущему… а когда твой экскаватор из канавы вместе с грязью подымает труп, или два, или три… и у соседа твоего то же самое, и у его соседа. Мертвое болото, слышал? Хотя навряд ли, молодой больно. – Федор выдохнул сизое облако сигаретного дыма и закашлялся, а откашлявшись, продолжил: – Тормознешь машину, стянешь тело в сторону, противно, конечно, но и останавливаться нельзя, дело-то превыше всего. А чтоб не так противно – самогоночки. Без литру на работу не выходили. Ох, я скажу, и время было… целое кладбище вскрыли, там тебе и фашисты, которые до наших мест добрались, и другие, которые вроде и не фашисты, но и не наши уже – враги народа. Местные-то, когда трупы пошли, начали перешептываться, дескать, ничего хорошего из мелиорации не выйдет, потому как земля проклятая. А дед один, бедовый был, ни бога, ни Сталина не боялся, так рассказал, что перед войной самой сюда частенько машины приходили. Станут на опушечке, оцепление, как положено, с собаками и автоматами, выставят… хотя и без оцепления в эти дни на болота никто не совался, все ж понимали, чего это за машины. И я понял, когда первого вытащил… они ж в воде почти и не меняются, так, почернеют, а выражение лица-то остается. Мне все казалось, будто они глядят… выискивают, на ком злость сорвать, кому отомстить… вот не поверишь, я сначала полотенце на лицо накидывал – специально возил с собою, – а уже потом вытаскивал, и так, чтоб мордой вниз, чтоб не увидели. А они все равно видели, даже через полотенце, по ночам приходили, спрашивали, за что их. И чего мне ответить было?
От рассказа Федора стало по-настоящему жутко, Левушка и представить не мог, что в жизни случается такое. Нет, он, конечно, слышал и про репрессии, и про массовые расстрелы врагов народа, и про лагеря, но… все это было таким далеким, облаченным в черно-белые кадры хроники, пережеванные и переваренные многочисленными передачами «об ужасных тридцатых», приправленным «сенсационными» открытиями и оттого совершенно нестрашным.
И тут оказывается, что прямо на этом самом месте, где Левушка стоит и мерзнет, когда-то расстреливали людей. Ну или не на этом самом, может, чуть правее или левее, вон под той березой.
А Федор молчит, и Левушка, не выдержав молчания, задает вопрос.
– И что с ними делали?
– С кем?
– С телами. Ну, которые выкапывали.
– Не знаю. Наше дело маленькое – доложить, а там уже другие занимались. Нам же лекцию прочитали про то, что партия лучше знает, каким путем и куда двигаться. Да ты не бери в голову, Сергеич, твоя-то к тем делам отношения не имеет, свежая больно. Видать, по осени ее тут притопили, ну или под конец лета… осенью другую обувку выбрала бы. Точно, летом… дождей-то много было, топко, ну и решили, что с концами, а теперь подсыхать стало, так она и поднялась.
С тем, что стало подсыхать, Левушка не согласился – какой подсыхать, когда чуть шагни в мох и воды сразу по щиколотку.
Глянув на часы – уже почти полтора часа прошло, – Левушка подумал, что стоять здесь не только вредно для здоровья, но и глупо. А вдруг эти, из района, еще через часа два приедут? Или вообще завтра? У них там вечно проблемы то с бензином, то с людьми, то еще с чем-нибудь жизненно необходимым. Но не бросать же тело, а трогать его Левушка права не имеет, равно как и уходить с места происшествия – баба Соня небось моментом про труп растрепала, стоит уйти, так сюда целая толпа любопытствующих потянется, все что можно позатопчут.
Но холодно же…
Год 1880-й
Он лежал на кровати, вытянувшись, раскинув руки, задрав голову, бледное горло с легкой синевой свежесбритой щетины, острый кадык и непристойно длинные для мужчины ресницы. И кровь, много крови, слишком много, настоящее багряное море…
Море безумия.
Вдова тут же, бледна, но держит себя в руках, в обморок падать не собирается, хотя при таком-то зрелище… даже врачу не по себе, и сам Амелин борется с дурнотой.
– За что она его? – Голос у вдовы тихий, взгляд растерянный, а кружевной платок в руках дрожит. Вывести бы из комнаты… – Анастаси безумна, но… безвредна.
Безвредна. Амелин вздохнул и, вытащив платок – самый обыкновенный, хлопковый, – вытер пот со лба. Ну хоть убей, не понимал он подобного отношения… коли безумец, так держать надобно отдельно, желательно, чтоб взаперти, под присмотром, а то «безвредна»… вона здорового мужика зарезала, весь живот распорола да и сердце вырезала.
Глянув на темный комок плоти, лежащий рядом с кроватью, Амелин судорожно сглотнул, ну не укладывалось подобное в его голове.
– Она… она сестра мне, – вдова точно оправдывалась, имя у нее доброе – Елизавета, и сама собой пригожа, не старая, в самом цвете, и такая беда… Жалко бабу.
– Она добрая была, рисовала… хотела, как на картине… чтоб Мадонной. Отец из Пруссии картины привез… отец умер. И маменька тоже… не смогла одна жить, в одночасье сгорела… теперь и Дмитрий.
Все ж таки вдова не выдержала, разрыдалась, и Амелину пришлось долго и неуклюже утешать.
– Мы с детства вместе были… как отражения… а потом она заболела и стала такой. Но доброй, понимаете?
У доброй безумицы вишнево-черные глаза, бледная кожа, темные волосы… вид мирный, даже умиротворенный, вот только платье в крови, и руки, и на подбородке красное пятнышко.
– Я хотела, чтоб как она быть, – женщина улыбалась, и эта легкая, светлая, лишенная тени разума улыбка совершенно не вязалась с вырезанным сердцем.
– Она – это… – вдова снова всхлипнула. – Пойдемте, я лучше покажу…