Кащенко. Записки не сумасшедшего Котова Елена
От автора
В марте 2013 года я очутилась в печально известной всем больнице Кащенко. Не по своей воле и не по воле врачей, а по решению Тверского районного суда, отправившего меня на принудительную психиатрическую экспертизу.
К тому времени я была уже третий год под следствием. Как считал следователь Николаев, я «готовилась вымогать коммерческий подкуп» у российского мини-олигарха с канадским паспортом Сергея Черникова, которого я видела один раз в жизни. Я служила тогда членом Совета директоров в Европейском банке реконструкции и развития (ЕБРР), а мини-олигарх хотел получить от банка кредит. Помочь ему, как и любому иному клиенту из России, я могла лишь подсказкой, что ему стоит и чего точно не стоит делать. Точно не стоит пытаться получить кредит и одновременно продавать компанию, так не бывает. Этот совет мини-олигарху не понравился до крайности, и разговор, мягко говоря, не сложился. Вернувшись в Лондон, я попросила управление, где готовился кредит, все еще раз перепроверить. Вместо этого руководство банка тут же доложило Черникову о моих словах, а тот в лучших традициях настрочил донос, что это мне денег от него хотелось. Пришлось уйти в отставку – раз так подставилась, – и я безмятежно отправилась на Рождество кататься на лыжах с семьей. В горах же и узнала, что ЕБРР передал собранный на меня компромат в лондонскую полицию, та открыла уголовное дело против русского коррупционера, это вызвало в Москве переполох в самых верхах, и, чтобы ясно показать англичанам, что данный вопрос их совершенно не касается, в Москве тоже решили открыть против меня уголовное дело!
Так что к третьему году следствия мне временами казалось, что все должно кончиться хорошо, потому что следствие не в силах раскачаться и объяснить, как можно «готовиться к вымогательству» и в чем это «приготовление» могло заключаться, если я видела человека один раз и один раз ответила на его звонок спустя полтора месяца. Не говорю уже о том, что следователь отмахивался от вопроса – как член Совета директоров банка может вообще пытаться что-либо вымогать у клиента, ведь члены Совета не сидят в кредитных комитетах. У них совсем иные, политические, задачи.
А временами казалось, что ничем хорошим это кончиться не может: ведомственная машина, работающая по формуле, что каждое обвинение должно закончиться обвинительным приговором, едет на меня неотвратимо, как каток, под которым я и погибну. Убеждала себя, что испытания выпадают всем, причем не за что-то, а для какой-то высшей цели, и мне казалось, что я ее поняла – я стала писателем.
Помню, как вызвал меня следователь, чтобы уведомить, что решил отправить меня в психушку. Повторял, что он-то уверен в моей нормальности, но вот начальство так решило. Видимо, майор Николаев хотел производить приятное впечатление даже на обвиняемых.
Тем же вечером дома я складывала футболки и трусики в сумку, а моя уверенность, что выстою, померкла, как кнопочка «пуск» на компьютере, когда его отправляешь в сон. Она и так уже подмигивала тускло и уныло. Ведь меня обвиняют не в развращении малолетних, не в том, что я пырнула мужа ножом или размозжила голову ребенку, а каком-то приготовлении к получению денег. При чем тут психиатрия? А когда что-то невозможно понять, оно особенно страшит.
Весть разнеслась по городу, и в мой первый день в Кащенко к зданию шли корреспонденты с камерами и без. Мы все не свободны от собственной истории, наше поколение, по крайней мере, уже не забудет Бродского, Шемякина, студентов, приковавших себя на Лобном месте, протестуя против оккупации Чехословакии. «Психушка», «карательная российская медицина» – таков был подтекст многих публикаций. Но все было более прозаично. Меня отправили в психбольницу не с целью доломать и вынудить признание, а просто так!
Дело скучное, звезду на погон за него не получить, закрыть его начальство не позволяет, что делать – непонятно. А за месяц психушки либо что-то придумается, либо Котова и впрямь спятит – там же трудно не спятить, – тогда дело можно с чистой совестью списать в архив. Другого объяснения у меня и сегодня нет.
Но я не спятила. Месяц в Кащенко помог увидеть многие грани жизни, ранее от меня сокрытые, понять, что главные ее тайны – внутри, а не вовне человека, что их познание бесконечно. Увидеть другие, совершенно банальные истины, которые перестают быть банальными, когда понимаешь, что это истина и что жизнь, в сущности, тривиальная штука. Прекрасная и на удивление абсурдная одновременно.
Сегодня многое из того абсурда, который привел меня в Кащенко, – позади, правда, еще надо дочитать – или дописать – и закрыть, наконец, главу этой мучительной эпопеи, которая относится к следствию в Англии. Меня давно перестало удивлять и законченное уголовное дело, и обвинительный приговор, который мне вынесли-таки, однако без наказания за якобы содеянное. Абсурд присущ, увы, далеко не только моей жизни. Он мешает жить всем, мы стараемся его не замечать. Мы просто хотим быть счастливыми, чувствовать свободу, любить людей, радоваться жизни, которая нам дана. Плоды моих открытий в Кащенко уже отдалились от меня, они превратились в литературу, которая зажила своей жизнью. В повесть об этом неповторимом месте и в рассказы о дурной бесконечности жизни героев, которых я люблю, не задумываясь, заслуживают они этого или нет.
Окно наизнанку,
или записки не сумасшедшего
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря…
Иосиф Бродский
…Под утро будит ползущий по щеке таракан. Стряхиваю его щелчком и снова засыпаю. Не знала, что могу спать в обществе десяти человек, в комнате с заклеенными окнами и раскаленными батареями, а главное – при свете лампы, горящей всю ночь. Прошлой ночью узнала, что, оказывается, могу.
За плохо вымытым двустворчатым окном мартовский день. Вроде солнечный, но отсюда кажется тоскливо-серым, по-весеннему сопливым, что ли. Между окном и днем – решетка, когда-то крашенная белой масляной краской, теперь местами облупившейся, местами проржавевшей. На откосах – обнаженная сгнившая штукатурка. Окно привыкло, что на нем решетка. Привыкло оно и к покрытому лохмотьями серо-черной пыли кондиционеру, который урчит, мешая, вероятно, окну думать. А окно выглядит задумчивым. Это вчера было или сегодня?
– Оставь покурить…
Я смотрю в окно, не видя за ним ничего, даже тоскливо-серого утра, а голоса за спиной множатся.
– Оставь покурить… Одолжи сигарету, я верну завтра.
Сую окурок в пепельницу – оловянную миску, покрытую слоями несмываемого налета пепла, кое-где ржавую до дыр.
– Дай сигаретку, а? Ну дай! Жалко тебе, да?
Оборачиваюсь, отлепившись от окна. Вижу лица, все одинаковые. Под лицами – одинаковые байковые халаты: голубые с розовыми цветами, желтые с коричневыми, зеленые с синими. На мне тоже был такой, поверх ситцевой рубашки и чужих черных рейтуз. Еще на мне были черные боты и синяя куртка. Сейчас на мне белая футболка, спортивные штаны и шерстяной кардиган на молнии. Мне жарко… Когда же я переоделась?
Вижу лицо с потрескавшимися губами, в углах рта язвочки с корками.
– До завтра дай одну, я отдам…
Сую лицу с потрескавшимися губами сигарету «Мальборо», отхожу от окна, выхожу за дверь. Иду по коридору, сажусь на лавку, сижу долго… Стараюсь не горбиться, не смотреть вокруг тоскливым взором. Не хочу производить жалкое впечатление, хотя вид мой, скорее всего, жалок. Рядом на полу – пластиковый пакет с моими вещами, я понятия не имею, что в нем, нет сил посмотреть. Что оставили. Мне жарко…
– Сейчас, сейчас, девочка уже уходит.
Смотрю через стеклянную дверь внутрь комнаты с десятью кроватями. На одной копошится толстая девушка в очках. Это она уходит? Куда?
– Освободили тебе койку, белье возьми, – мне суют в руки серо-сизые простыни.
Поднимаю пакет, беру простыни. Понимаю, что надо застелить кровать, но не понимаю, как это сделать. А куда пакет ставить? Вплотную к моей кровати стоит вторая, на ней девушка в халате стального цвета до пят, лежит на спине, глядит, не моргая, в потолок. С другой стороны – тумбочка и изножье следующей кровати, стоящей в углу вдоль окна, вплотную. Пакет поставить некуда. Или… я пока еще слишком отторгаю эту реальность, чтобы думать, как в ней устроиться.
Постелила постель, легла на одеяло, пакет стоит в ногах. Теперь мне холодно. В пакете обнаруживаю родной домашний халат цвета овсянки, накидываю его на плечи. Все равно холодно, озноб.
Не лежится. Иду по коридору, вокруг одинаковые лица, под ними – одинаковые халаты: голубые с розовыми цветами, синие с зелеными… Подхожу к окну, закуриваю, мы с окном привыкаем друг к другу. Курить не хочется, а курю.
– Оставь покурить… Не гаси, оставь.
Сую чинарик в протянутую руку, иду назад, снова ложусь на кровать.
– …Ужинать… Девочки: Фигозина, Моргачева, Шамырина… диетстол… И первая смена садится… Девочки, быстрее.
Поднимаюсь, иду по коридору. Восемь столов, над столами лица, уткнувшиеся в тарелки. Почему они одинаковые? Стену подпирает шеренга все тех же халатов: голубых с розовыми цветами, зеленых с синими, желтых с коричневыми.
– А мне когда есть?
– Ты кто? Новенькая? На тебя еды еще нет.
– Мне не есть до завтра?
– Ладно, садись вон за тот стол… Когда вторая смена поест. Если что-то останется.
– Елена Викторовна, – ко мне впервые обращаются по имени. Из-за дальнего стола машет рукой женщина. – Садитесь с нами. Садитесь, садитесь, они вам сейчас принесут, никуда не денутся.
Это соседка. Кажется, Татьяна Владимировна. Интеллигентная дама под шестьдесят в белых брюках-капри и свежевыглаженной мужской рубашке навыпуск. Сажусь за стол рядом с ней.
– Татьяна Владимировна, а у меня рыба есть, еще из дома.
– Несите ее сюда и ешьте спокойно. Если не съедите, они выбросят.
Встаю из-за стола, иду к своей кровати. Пакет все еще стоит. В нем пластиковый контейнер с лососем на пару… Вчера ночью дома готовила. Это было давно, в другой жизни.
– Татьяна Владимировна, можно вам предложить? Мне одной не съесть, а вы сами сказали, завтра выбросят.
– Правда? С удовольствием.
Татьяна Владимировна деликатно отламывает алюминиевой ложкой кусочек рыбы.
– Берите больше, прошу вас. Давайте пополам.
– Нет, мне много… Вы сами ешьте.
– Девочки! Телефоны…
– Девочки! Быстро на гормоны… И уколы… Талызина, Марголина, Батырская… Где Батырская? Сколько ее звать! Девочки, приведите Батырскую из второй. А Гаврилова где? Гаври-и-лова Оэм! Гаврилова Оэ-эм! Нет, не Ои, а Оэм. Где Гаврилова Оэм?
Что такое «оэм»? Инициалы? Какая разница. Уже вечер, я поговорила по телефону с мужем, сыном, адвокатом. Надо укладываться. Снимаю кардиган и брюки. Куда их положить? И пакет все стоит не разобранный. Роюсь в нем: косметичка похудела, исчезли кремы… Трусы четыре пары, уйма носков… Нет толстовки, куда-то делись две футболки…
– Кремы отобрали, потому что они у вас, наверное, были в стеклянных баночках. А белье только одну смену разрешают, – слышу голос Татьяны Владимировны. – В шкафу есть полка незанятая, вы туда пакет поставите. Печенья хотите?
Печенья я не хочу. Натягиваю ночную рубашку, в которой меня привели. Крепкое, почти новое полотно, фиолетовые цветочки разбросаны по белой ткани.
– Татьяна Владимировна, а свет?
– Не выключают. Это, пожалуй, самое трудное. Я две недели не могла привыкнуть. Но зато вы в шестой с самого начала. Это вам крупно повезло, я пять дней в коридоре, возле туалета лежала. Вы привыкнете, Елена Викторовна…
– Татьяна Владимировна, а вы-то что тут делаете?
– Я? Потом как-нибудь расскажу… Здоровье, знаете ли…
– Ага, – понимаю, что не стоило спрашивать.
Лежу в кровати, смотрю на лампу над стеклянной дверью. Она светит прямо мне в лицо. Неужели я тоже привыкну спать при свете?
Что такое «истеблишмент»?
Приятно ощущать себя частью элиты. Палата номер шесть в девятом отделении острых психических заболеваний и судебно-медицинской экспертизы больницы Кащенко[1]– лучшая. Пять наркоманок, уже якобы вылеченные, три девушки с клинической депрессией, уже якобы затухающей, и еще две дамы, как и я, попавшие в эту юдоль скорби на стационарную судебную экспертизу. Люди адекватные.
В пятой и четвертой палатах – депрессняк и наркота разной степени тяжести. Приступы депрессии и ломок выражаются в локальных перебранках и слезах в палате или – когда надо выплеснуть агрессию – на публике, в помывочно-туалетном салоне. Первая палата – что-то типа отстойника. Там тихие и безнадежные старухи, выжившие из ума. То ли они обитают тут временно до отправки в какое-нибудь страшное заведение уже с концами, то ли за них родственники платят мизерные деньги, считая, что «в больнице все же лучше». Самые страшные палаты – вторая и третья, надзорные. Тут полубуйные – потому что откровенную буйность глушат до тех пор, пока ее внешние проявления не исчезнут и бывший буйный, уже окончательно заглушенный лекарствами, не превратится, как принято говорить, в овощ. Такие ходят с безумным взором по коридору, мычат, невнятно матерятся. Они часто ходят под себя, отчего в «надзорках» стоит стойкий запах хлорки и еще какая-то невыразимая смесь запахов… Женщина неопределенного возраста с волосатым подбородком постоянно плачет, бродя по коридору и глядя себе под ноги, то и дело плюет на пол. За ней хвостом ходит беззубая девчонка-даун лет восемнадцати… Плюющая женщина часто приходит в помывочно-туалетный «салон» и долго сидит на унитазе, пока не сгонят. Она забывает, зачем пришла. Беззубая девчонка нередко отлепляется от своей товарки и ввязывается в разговор в «салоне». Понять ее трудно, речь невнятна. Отчетлив только мат. У девчонки лицо старухи. Когда она не матерится, то пытается приласкаться к кому-то из наркош. Она выуживает из проржавевших мисок-пепельниц бычки и пытается их снова раскурить. Вид у нее отталкивающий, но почему-то ее никто особо не гонит, не травит. Даже у наркош, не говоря уже о депрессняках, обострено чувство сострадания. Девчонке иногда суют целую сигарету, а иногда просто ласковыми пинками теснят из «салона». Чтоб не портила кайфа от чифиря с куревом.
Худая, как жердь, молодая женщина с иссиня-серым исступленным лицом днями и ночами напролет стоит в туалете, глядя в окно с решеткой, и курит, докуривая каждую сигарету до фильтра, точнее – ровно до той части фильтра, где сигарета тухнет сама собой. Это потом я узнала, что у нее последняя стадия анорексии. Ее кормят, она уже ест без принуждения, она ест много, часто. Раз пять или шесть в день. Ест мясо, белый хлеб ломтями, огромные тарелки супа, складывает в свой организм тарелки каш, пюре, макарон, и снова хлеб с маслом, сахар, конфеты… Говорят, она так ест уже больше двух месяцев, но организм ничего не усваивает. Он прошел точку невозврата, женщина выглядит как скелет, колени и локти – будто вывернуты в разные стороны. Исступленный взор, тонкие пальцы, покрытые коричневым никотиновым налетом и ожогами, потому что она не чувствует, как жжет горящий фильтр сигареты. Не чувствует настолько, что ожоги – до волдырей. Их она тоже не чувствует.
Всего этого я не видела вчера. Или это было позавчера? Но сегодня я уже много вижу, вижу эту женщину-жердь, хотя странно, ведь она бродит в коридоре, а я смотрю в зарешеченное окно. Еще вчера окно мне ничего не показывало, а сегодня я вижу рыхлый, сморщенный снег, усеянный окурками, асфальт проезжей дороги, по которой меня вчера привезли сюда. Я стою у окна, и оно показывает мне мир, странным образом – не только внешний. В окне я вижу женщину-жердь – тоже часть мира, только непонятно какого. Я стою у окна, оно мой друг. Я смотрю в окно и вижу даже то, что внутри, по эту сторону стекла. Изнанку мира. Рядом стоит женщина-жердь с обожженными пальцами, когда она подошла? Она совсем не похожа на остальных. Чем не похожа? Не знаю…
В палате десять человек. В отделении, рассчитанном на шестьдесят, обитают семьдесят четыре женщины. Шестеро спят на составленных банкетках в коридоре. Я прохожу мимо банкеток, чувствуя плотный запах мочи и хлорки. Надо же, а вчера не чувствовала!
Вчерашний, первый день – или все же позавчерашний? – прошел в какой-то суете, сегодня от нее остался серый мохнатый туман ночного кошмара. Помнила только черные глаза молодого санитара с испитым лицом, глаза висели на этом тумане, как два таракана на паутине, и ощупывали меня с интересом. Глаза ощупывали, а не сам санитар, хотя ему тоже явно хотелось. Смутно помнила процедуру обыска в приемном покое: раздели догола, смотрели во все отверстия… Потом пыталась понять новые правила. Сразу усвоила только, что в ванную, она же туалет, она же курилка, нельзя ходить с пачкой, надо брать с собой сугубо одну сигарету. Иначе тебя атакуют попрошайки. Как на улицах Калькутты. Остальные премудрости – как попросить, чтобы подпустили к запертому холодильнику, когда лежать и когда не лежать на кровати, можно или нельзя попросить добавку чая – эту мудреную смесь науки и шаманства освоить за сутки никому не дано.
Нет, отчетливо запомнился и полдник. Давали запеканку, одинаковые разноцветные халаты подходили к раздаточному окну с протянутой рукой, а буфетчица шлепала крохотный шматок запеканки каждому на ладонь. «Сколько ее, запеканки-то! – кричала она. – Мне что, из-за нее опять тарелки мыть?»
Ночью я все же заснула, несмотря на свет. Конечно, при свете осуществлять «динамическое наблюдение за клинической картиной» – так записано в постановлении следствия о направлении меня на стационарную судебно-психиатрическую экспертизу – несравненно удобнее. Но и таракана на щеке тоже легче обнаружить и на пол стряхнуть. В темноте можно, наверное, ненароком и проглотить. Лежу на кровати, вспоминаю сегодняшнее утро, свое первое прикосновение к окну, которое успело показать мне так много. Это было всего пару часов назад, а кажется, что уже очень давно. Да, давно… С утра я, кажется, пошла в ванный туалет, заставила себя почистить зубы у общей раковины. Лицо умыть не решилась, почему – не знаю, но привкус немецкой зубной пасты во рту сделал жизнь терпимой…
По коридору тенями бродят женщины в сорочках и больничных халатах – кто исступленно глядя прямо перед собой, кто уткнув голову в грудь, пуская слюни и бормоча. Это когда – давно, с утра было или сейчас? Нет, сейчас я лежу на кровати, мне кажется, что я схожу с ума, у меня точно раздвоение личности. Одна часть далеко, она дистанцировалась от меня, она – то, чем я была еще вчера. Вторая старается сжаться, стать неприметной, быть как они все, те, которые вокруг… Не дергаться, когда на тебя кричат: «Котова, сюда, сколько тебя ждать! Где Котова, девочки-и… Котова где», – хотя я рядом. Выходить из палаты, когда орут: «Шестая палата, всем в коридор, потом узнаете зачем». Это потому, что две девчонки, несмотря на окрик «подъем», залежались и не заправили койки. За это нас всех «наказали»: держали в коридоре до завтрака, не давая сесть… Не спрашивать, почему нельзя лежать на покрывале, когда кричат, что нельзя. Не требовать разрешения подойти к холодильнику, чтобы достать свою еду: «Ты что, Котова, не видишь, медперсонал занят». Быть как все… Не нарываться.
Борюсь с ощущением, что стены коридора отплывают, а серо-голубое водянистое предвесеннее небо, отблески солнца на соседнем бело-желтом доме, голые ветки деревьев, роняющие капель, – не реальность, а картина на холсте. Ее поставили где-то далеко-далеко, отделив от моего мира зарешеченным окном. На самом деле этого ничего нет. Реальность – она вот: коридор длиной метров семьдесят, и семьдесят четыре женщины по нему бродят, толстая буфетчица выливает помои в бак, приговаривая: «Таскаешь эти судки, мля… сил нет, а эти стоят и курят…»
Вернулась в палату, сделала йогу, постояла на голове – вроде прошло. Бодренько заправила кровать по команде – иначе точно нарвешься. Пошла снова к своему окну – курить и отвечать на сообщения.
Окно и не заметило моего отсутствия, оно живет своей жизнью в ванной комнате, которая не только курилка и умывальня, но еще и душевая и туалет. На отделение – два унитаза, ничем не отгороженных от остального пространства туалетно-помывочного отсека. Пользоваться ими надо на виду у всех. Два душевых поддона в соседнем отсеке – тоже на виду у всех. Унитазом пользоваться придется, какой у меня выход? А мыться я тут не буду. Дотерплю до дома. Я не буду мыться месяц?! Такая странная мысль могла прийти в голову только в шесть утра. Сейчас почти десять? Трудно сказать, часы у меня отобрали. Знаю точно, что мыться все еще не хочется.
Вспоминаю, как утром, еще в предрассветном полумраке выползла в это универсальное и многофункциональное помещение. Утром ли? Или это было уже вчера? Какая разница… Было это какого-то мартобря, как известно, и этим все сказано. Гораздо интереснее, что на рассвете помывочно-ванный туалет заполнен наркотой. Вообще-то наркоши никуда не пропадают и при дневном свете, но они в нем растворяются. При дневном свете им тоже хочется быть как все. А в предрассветном полумраке они – особая общность, у них осмысленный ритуал в курительно-помывочной. Девчонки открывают оба крана горячей воды, над раковинами поднимается пар и запах хлорки. Этой водой они заваривают в кружках чифир. Этот напиток называется «чай по-кащенски»… В духоте, пропахшей птом и унитазами, с пластиковыми кружками, где дымится черная жидкость, они садятся на корточки по-тюремному, приваливаются спинами к кафельным стенам и курят. Курят одну за другой, пока есть сигареты. Докуривают соседский бычок, когда своих не остается… Страдают от ломки, матерятся друг на друга, клянут Кащенко, врачей, курят и пьют сырую, пахнущую хлоркой, обжигающую черную воду…
В шесть утра они уже чифирили, когда в помывочно-ванный «салон» вошла я. Выглядела я, должно быть, дико в кашемировом до пят халате цвета овсянки… А может, и нет, кто же скажет! Девчонки отгоняют попрошаек, те обступают меня, просят оставить чинарик, я оставляю свой беззубой старухе. В палате мне говорят, что так нельзя, – «теперь они, как бездомные собаки, не отстанут». Норма выдачи сигарет, присланных из дома, – десять штук в день. Попрошайки выкуривают свою пайку где-то к обеду, а потом побираются.
«Надо сказать, чтобы передали сигарет попроще, для попрошаек. Раздавать “Мальборо” – глупо, вообще не давать – не получится». Лежу на кровати, думаю о девках, сидящих с чифирем на корточках вдоль стен курилки. Одна из них маленькая, с огромными черными глазищами, хрупкая, как двенадцатилетний ребенок. Тощая, руки покрыты татуировками, уши исколоты пирсингом. Для большего «прикола», видимо, некоторые сережки вырваны, в этих местах мочки ушей превратились в бахрому. Одета в тельняшку со спущенными плечами, разговаривает исключительно на матерном. Сколько лет – непонятно. Может, восемнадцать, а может – двадцать восемь. Лицо цвета печеного яблока. Дальше думать ни о ней, ни о других участницах чифирного чаепития не получается. Не думать же, в самом деле, как они дошли до жизни такой. А о чем думать? Или о ком? Не о судье же Криворучко из Тверского суда…
Судья был гладкий, лысый, с короткой шеей, утонувшей в мантии. Когда выступали мои адвокаты, он казался мне интеллигентным. Господи! Это было только позавчера! Тогда я не знала, что Криворучко – из «списка Магнитского», а теперь знаю. Татьяна Владимировна рассказала.
Читаю постановление судьи: «…доводы защиты о том, что помещение в судебно-психиатрический стационар является ограничением свободы и фактическим заключением под стражу, являются надуманными и несостоятельными, поскольку следствие не ходатайствует об изменении меры пресечения». Думать об этой циничной, лишенной смысла средневековой ереси тоже не имеет смысла. Это российский суд в самом его банальном, типичном проявлении.
Я в Кащенко насильно, вопреки всем разумным доводам. Однако это нельзя считать лишением меня свободы: следствие же не изменило мне меру пресечения. Не в тюрьме же, а только в психушке. Бред… Только два дня назад я была дома, гуляла по улицам, могла покататься на троллейбусе, например. Конечно, это не лишение свободы, судья же ясно написал. И думать об этом нет никакого смысла. Надо осмысливать иное: вокруг столько ошеломляющих впечатлений Их надо вбирать, когда удается – записывать, проживать… Даже сопереживать.
– Лена, это правда, что вы писатель?
– Правда, – отвечаю, не интересуясь, откуда это известно.
Аля сидит на своей койке. Она воистину ангел, ее так и зовут в палате – «наш ангел», – молода, лет двадцать пять… Красавица. Безупречно ровная кожа, про такую говорят «прозрачная», огромные черные глаза, длинные ноги. Аля в глубочайшей клинической депрессии, сегодня первый день, что она не плачет. Травма родительского развода преследовала с детства и накрыла, как она рассказывает, года два назад. До этого Аля работала стюардессой в первом классе в «Аэрофлоте».
– Лена, а у вас нет ваших книжек?
– Нет, но я попрошу, чтобы принесли, если хотите.
– А сколько у вас книг?
– Три.
– Про что?
Скупо рассказываю…
– Аля, вам я советую прочитать первую. Роман «Легко!».
– Там есть любовь?
– Там практически одна любовь и есть.
– Как здорово! Так люблю про любовь.
Книжку принесут после обеда. Не представляю себе, чтобы Аля читала роман. Вчера и сегодня все утро она читала то ли молитвенник, то ли Евангелие. Крестилась и била поклоны, не выпуская книжки из рук, шевелила губами. Вчера? Странно, еще два часа назад казалось, что, кроме мохнатого тумана, черных липких глаз санитара и обыска, я ничего не помнила о «вчера», а оказывается, это тоже неправда. Помню Алю, бьющую поклоны.
– Лен, мы тут поспорили, – на следующий вечер я слышу голос Али и только тут понимаю, как незаметно прошел и этот день, и предыдущий. Уже вечер, горит свет. А что было днем? Днем ко мне приходил адвокат, принес пластиковый пакет, в который моя помощница Татьяна собрала самое необходимое: снова кремы, уже в пластиковых баночках, контрабандную флэшку, чистую футболку… Положила она и пару книжек по моей просьбе. Аля тут же принялась читать «Легко!». Теперь она, видя, как я вхожу в палату после очередного перекура, вопросительно поднимает на меня глаза:
– Лена, что такое «истеблишмент»?
Вся палата тут же вскидывает головы. Видно, всем интересен этот вопрос, а я боюсь сказать что-то непонятное. А что такое понятное? Наверное, любое клише?
– Это… – в моем голосе заминка. Что сказать? Сливки сливок? Элита? Отвечаю, просто чтоб отстали. – Высшие финансово-политические круги.
– А-а… понятно.
– Понятно?
– Конечно.
– Лен, а можно я спрошу, – Наташа с койки, что стоит в углу у двери, вскидывает на меня взгляд. Она читает мою книжку «Третье яблоко Ньютона», шпионско-криминальную мелодраму про то, как главную героиню преследуют спецслужбы четырех стран.
– Да, Наташ…
– Вот тут они в ресторане сидят. А что такое «скампи»?
– Скампи… – вопрос простой и незатейливый, не то что про истеблишмент. Отвечаю, не думая. – То же самое, что и лангустины, просто они в итальянском ресторане сидят.
– А-а…
Через полминуты вопрос:
– Лен, а что такое лангустины? Это не то же, что лангусты? Или это все же раки?
– Точно не раки. Скорее лангусты, только большие…
– Ага-а-а…
Все по закону
Согласно Федеральному закону № 73 «О проведении судебных экспертиз», которым регламентирована моя жизнь в палате номер шесть, мне, принудительно отправленной сюда решением Тверского суда, разрешено пользоваться средствами связи. То есть телефоном, компьютером, собственно, даже Интернетом. Все это завотделением и разрешила при моем поступлении и приняла от адвоката мой пакет с похудевшей косметичкой и изъятыми майками.
Но уже на следующий день развернулась битва, в ходе которой меня пядь за пядью стали теснить с законной территории. Мне средствами связи пользоваться можно, а больным нельзя. «А что нам для тебя, Котова, отдельные правила устанавливать?» Ноутбуком можно пользоваться только в палате. Почему? Нельзя! Провод увидят другие больные, они могут на меня наброситься, отнять провод силой и удушиться им на глазах медперсонала. Значит, время работы ограничено емкостью батареи, потому что в палате нет розеток, чтобы больные не совали туда пальцы. Брать и сдавать, брать и сдавать его – нереально: «Котова, у нас семьдесят девочек, ты хочешь, чтоб мы твоим компьютером занимались?» Ставить на подзарядку можно только на пару часов поздно вечером в сестринской: «Котова, он тут может стоять, только пока я журнал заполняю. Буду уходить, кабинет запру. Чтоб к этому времени ты его забрала и сдала, как положено, туда же, куда телефоны сдают».
– Вы же всю ночь тут дежурить будете, пусть он всю ночь подзаряжается.
– А если он пропадет? Мне отвечать тогда за твой… этот, как его… бук?
Разрешенным телефоном пользовалась осторожно: посылала только тексты, накрыв одеялом голову, читала и отвечала на мейлы. В обед старшая медсестра пришла отнять. Я не отдала, сказав, чтобы ко мне не подступались до прихода адвоката.
Беседа адвоката с завотделением закончилась не обретением положенного гаджета, а предложением писать адвокатский запрос и обещанием «я вам отвечу, не сомневайтесь» – причем на повышенных тонах.
– Мне доложили – и больные, и медперсонал, – что она фотографирует все, что тут происходит, – заявила завотделением.
– Это неправда, – говорю я.
– Я не буду разбираться, правда это или нет, – бесспорно достойный ответ.
– Вот «Блэкберри», найдите хоть одну фотографию!
– Разговор окончен, выйдите из кабинета.
Тем не менее весь прошедший вечер я еще держалась и была при телефоне. В разрешенное время – с полседьмого до восьми, когда телефон выдают всем, – позвонил муж из Америки.
– Ну как?
– Ну так… – почему-то неохота пересказывать битву за ноутбук, за телефон. Муж ведь в Америке.
– Ты говорила, что одеяло у тебя тонкое. Танюшка тебе смогла какой-то пледик организовать?
– Коль, какой пледик? Тут футболку разрешают только одну. Одни штаны и один свитер или фуфайку. Один крем, остальные отобрали.
– Ой… Этого я не мог представить. Глупо, да?
– И не представляй. Ты представляешь, что я в больнице, а я скорее в тюрьме. Знаешь, мы с тобой уже вчера говорили. Сегодня, правда, ничего нового. Давай я лучше разрешенное телефонное время потрачу на зарядку. А то завтра нечем будет пользоваться. Розетки только в столовой, в другое время к ним не подойти с телефоном. О’кей?
– Ну давай, конечно, – отвечает муж, в его голосе звучит сомнение… В чем? Возможно, даже в моей психической уравновешенности. Я слышу только, что мою реальность ему представить трудно. Он не видит ее картиной, написанной на холсте, ему ничего не рассказывало окно, знающее, как ее надо воспринимать.
Все ложатся спать – я в числе первых, в наивной надежде, что не будут же меня будить только для того, чтобы отобрать телефон. Какое заблуждение! «Котова, Котова… – дежурная медсестра трясет меня за плечо. – Быстро телефон сюда!» Сую руку под подушку, отдаю телефон и подзарядку. Сон прогнали. Унижения не чувствую, просто противно. Не засыпается…
Вдруг чувствую все: сопение и кашель десяти женщин (хотя, грех жаловаться, в нашей палате никто не храпит), духоту, раскаленную батарею как раз у меня в изголовье.
Медсестра, отнявшая мобильник, и две другие сидят в комнате медперсонала. Слышу их громкие голоса, они, похоже, выпивают, а что курят – это точно. Проходит час, я лежу, пялюсь в лампочку над дверью – прямо напротив моей кровати. Стараюсь не думать о том, что я чувствую, понимаю, что сон не придет, пялюсь в лампочку, стараюсь не думать. Не выдерживаю, встаю, иду в сестринскую, прошу накапать валокордин, чтобы заснуть. Получаю отлуп. «Не спится, так полежи. Подумаешь», – отвечает все та же медсестра. Она рыжеволосая, с туго накрученной на бигуди короткой стрижкой, в очках без оправы, с золотыми дужками. Лицо каменное, на нем написана решимость загнать меня за Можай и получить при этом все причитающееся ей удовольствие. «Лежи в кровати, ясно? Хочешь – с закрытыми глазами, хочешь – с открытыми. Или, может, ты думаешь, я буду тебе дежурного врача вызывать?»
При чем тут дежурный врач, я не понимаю. Наверное, при том, что я попросила накапать мне валокордина. Зачем для этого дежурный врач? Какая разница, отлуп есть отлуп, это понятно, а резонами заморачиваться… Смысла нет.
Иду по коридору в ванную покурить – может, хоть после этого засну. Двери во все палаты раскрыты. Напротив второй – где реально самые страшные персонажи – на составленных банкетках храпит медсестра. А в палате, привалившись к изножью, на полу сидит толстая женщина. Та самая, что все ходит по коридору, пуская слюни, бормоча что-то под нос и частенько срыгивая на пол. Бедняга сидит, неловко подогнув под себя толстую ногу и держась за спинку кровати. Голова упала на грудь. Мне не по себе, она кажется неживой. Подхожу – она спит. Я ухожу, выкуриваю свою сигарету, я не понимаю, почему меня не бьет дрожь, неужели можно к этому привыкнуть? Возвращаюсь, ложусь…
Вспоминаю, что на противоположной стене оторван кусок обоев. Голое пятно точь-в-точь, как Винни-Пух из нашего мультфильма. Не верите – приходите сами посмотреть. Думаю о прошедшем свидании с адвокатом: у нас в отделении есть «зал для досуга», комната метров тридцать с диванами по стенам. Там пациенты принимают посетителей. Мы с адвокатом сидели в углу, он на стуле – все же в костюме пришел, – я на ручке дивана. Когда время посещения закончилось и зал опустел, одна девушка села за пианино, стоящее в углу. Играла довольно бегло традиционный набор: «Лунную сонату», «К Элизе», еще что-то очень знакомое, кажется, из Шуберта. Но с поразительным отсутствием не только глубины, но какой-либо эмоции. После ужина, когда прозвучал бодрый крик: «Девочки, телефоны!», та же девушка, прячась за шторой окна столовой, плакала в телефон: «Мама, зачем ты меня сюда засунула?! Мама, мне так не хватает твоего тепла, ты не любишь меня, а я так скучаю по тебе, почему ты не приходишь, мама…»
Я уже знаю, что так говорят все наркоманы. Я слышу, что в этих словах чувства и боли не больше, чем в «Лунной сонате» из «зала для досуга». Настоящая боль не в них, а в едва различимой тонкой струне задавленного наркотой и нейролептиками «я». Замерший далекий осколок личности, заглушенный внутренней душевной звукоизоляцией. Но ведь там глубоко, в кромешной немоте, боль все равно гудит, кричит…
Это «мама, ну почему ты…» было наполнено такой болью. Пусть от слабости, от неумения понять жизнь, даже задуматься о ней. Меня пробило. Именно пробило, что мама, скорее всего, тоже была не в силах задуматься. Ведь музыке учила, а задуматься – не вышло. Кто больше всего калечит психику, если не родители? Вот от этого меня и пробило. Иду к окну, к своему зарешеченному окну, оно должно мне хоть как-то объяснить, почему так. «Но ведь музыке-то учила, – усмехается окно, все же оно достаточно цинично, как все мудрые существа. – Наверняка еще учила с ней уроки, твердила, что надо учиться хорошо, вообще надо учиться трудиться. Или что-то в этом роде. Но не было достаточно любви достучаться».
Я не очень поняла мое окно. Наверное, нужно много любви, чтобы достучаться, но почему не у всех любящих матерей это получается? В голове стали крутиться какие-то совсем не оформленные мысли, стали вариться картинки о каком-то мальчике, которого любила мама, любил папа, любил… А вырос полный урод. А мальчика, наверное, звали Лёник. Ничего дальше додумывать не могу, надо еще поварить, но Лёник – классное имя, не забыть бы потом…
Вместо Лёника я принимаюсь думать о том, что же наши девчонки – именно наши, из нашего девятого отделения – сейчас видят во сне. Потом просто скучно прожевываю, мусолю те немногие события, которыми был заполнен день. Сегодня, наступив на горло собственным принципам, мой замечательный адвокат – не тот, который упек меня в психушку, да-да, именно так, но об этом позже, у меня уже мысли путаются, психушка все же, – стыдливо пронес мне на свидание скайлинковский модем. Если застукают, будет жесть, хуже кокаина, ей-богу. Накрывшись одеялом, подключилась к сети на несколько минуток, просто почитать, что народ пишет. Писать не рискнула – это выдаст меня с головой, тетки-докторицы, те, что помоложе, все отслеживают в сети. Узнала, что узкий круг представителей русскоязычного человечества широко обсуждает мою психушку. Пишут, что им начхать, виновна я или нет, но что стойкость моя в психушке достойна… Чего она достойна – неважно. Не в этом дело. Есть комменты и поинтереснее. Умная девушка из Нью-Йорка пишет примерно следующее: «Понимаю, что решение Тверского суда разочаровало Елену и ее адвокатов. Но ведь все по закону».
Да, все по закону, и этим все сказано. Что-то я не понимаю, кто тут ненормальный… Оправдать девушку может разве что долгое пребывание в городе Нью-Йорке.
У меня довольно тяжелое состояние, возможно, даже ситуационная депрессия, по крайней мере что-то в этом духе писала невролог из моей поликлиники. Всю зиму были головокружения, мне страшно было спать без света, нередко я вздрагивала от звонков в дверь. Это что, ненормальная реакция человека, который уже больше двух лет находится под следствием и которому к концу второго года предъявили обвинение? Да еще какое…
Тут мысли всегда начинали метаться… Мне никак не удавалось осмыслить средневековую ересь, я никак не могла поверить в то, что это реальность, что это не понарошку, а взаправду… И вряд ли мне удастся это понять сейчас, лежа на кровати и глядя на горящую всю ночь лампу под потолком.
…Следствие считает, что я покушалась на получение денег от русского бизнесмена с канадским паспортом, которого я видела один раз в жизни… У них получается, что этого единственного раза было достаточно, чтобы тут же у меня созрел преступный умысел: срубить с него по-легкому денег, а для этого начать чинить ему препятствия в получении кредита в ЕБРР, где я служила членом Совета директоров от России. Как можно рассчитывать получить деньги за то, что чинишь препятствия? И как я их могла чинить, если над кредитом работал менеджмент, а члены Совета директоров к этому процессу никакого отношения не имели, у них даже доступа к кредитным файлам нет? И почему русско-канадский бизнесмен, когда менеджмент передал ему, что я якобы чиню препятствия, написал в тот же менеджмент жалобу, что у меня умысел срубить с него денег? А почему он написал это в ЕБРР, где рассматривался интересовавший его кредит, а не в российские министерства, которым я подчинялась? Ему что, легче было писать по-английски?
Банк решил затеять расследование, чтобы разобраться, чинила я или не чинила препятствия, и если да, то с какой целью. При этом почему-то не взял местного юриста, которыми так богат город Лондон. Привез из Вашингтона мировую знаменитость, экс-следователя ФБР Марка Мендельсона. Тот допрашивал меня два дня, обыскал наш офис, написал доклад о моих намерениях, но доклад попал почему-то не только к тем, кому предназначался, – российским министерствам, курировавшим наш офис, а еще и в британскую полицию. Та решила снять с меня дипломатический иммунитет и начать уголовное преследование, и сразу точно такое же решение пришло в голову российской прокуратуре.
И вот следствие идет уже больше двух лет, и следователи, видимо, считают, что за это время мое преступное намерение проявляется все яснее. Плевать, что за это время не обнаружилось ни одного нового обстоятельства, плевать, что намерение невозможно измерить и оценить, плевать, что в деле нет ни потерпевшего, ни ущерба, в нем нет даже денег, полученных мною от кого бы то ни было. Плевать, что я не понимаю суть обвинения. Может, меня сюда и запихнули, чтобы я его наконец поняла? Так, что ли?
Словом, причин для спазмов сосудов и пугающей потери равновесия хватало. Почему вообще встал вопрос о психиатрии? И именно тогда, когда из-за головокружений я сломала сначала руку, а потом и связки на ноге порвала. Когда для того, чтобы прибыть на допрос, приходилось вызывать такси: рука-то в гипсе, да еще костыль. Один костыль. Потому что вторая рука в гипсе. Черт его знает. Встал и встал. Может, следаки боятся, что я могу закосить под невменяемую? Я им давала основания так думать? Ну разве что руки-ноги решила поломать, а так вообще-то нет.
Но тем не менее… Все по закону. А могло бы быть не по закону? Нет, конечно, не по закону быть не могло, у нас же правовое государство. Это бесспорно.
Все или нет? Не могу пока понять: мысли скачут, в голове голоса чьи-то звучат… Но это точно не все.
– Это не все. Ты главного не видишь, – подсказывает мне окно, к которому я снова прижимаюсь плечом. Когда я встала и зачем снова стою в туалете с сигаретой? Трудно сказать. За окном ничего не видать – ночь, но я знаю, что за ним мир… Окно смотрит на меня в упор, оно настаивает, чтобы я смотрела не в ночную темень, а внутрь себя.
– Что? Что? – безмолвно спрашиваю я окно. – Что – не все? Может, это и неважно?
– Сама решишь, важно или нет, когда увидишь главное, – окно хмурится, на нем яснее проступают морщинки, а точнее – борозды пыли. Борозды многих знаний и многих печалей.
Я думаю о том, что завтра меня поведут на электрокардиограмму и флюорографию, а это значит, что минут двадцать я смогу погулять по солнышку.
«Такое может случиться и с тобой, и со мной…»
– Все и так знают, что вы шныряете по отделению и фотографируете, – утром больную тему телефона продолжила медсестра, которая вела нас на флюорографию. Именно она накануне оболгала меня, сказав, что я фотографирую на «Блэкберри». На мой вопрос, зачем она это сделала, медсестра отмахивается классическим жестом свары в очереди и тут же участливо, почти с нежностью, обращается к бредущей рядом наркоманке Юле: «А психами называть никого нельзя, милая. Они все когда-то были нормальными. И будут нормальными. И ты такая же, как они. И никто не может загадывать, что ему на роду написано… Такое случиться может и с тобой, и со мной».
Идем всемером, медленно, три женщины еле передвигают ноги, одна то и дело норовит сесть в сугроб. В отделении их одевали всем колхозом с полчаса, помогали натягивать боты, застегнуть куртки. Боты и куртки нам выдают для походов на улицу, своя верхняя одежда запрещена. Шестая и пятая палаты, по крайней мере, носят свою домашнюю одежду, остальные – больничные ночные рубашки и байковые халаты. Наркоманка Юля – из пятой палаты, по отделению она ходит в зеленом плюшевом тренировочном костюме с капюшоном и с огромной черной эмблемой «Шанели» на груди. Сейчас на ней тоже синяя куртка, поверх которой болтается зеленый капюшон от «Шанели», на ногах, как у всех, хлюпают боты…
У остальных из-под курток уныло торчат халаты и ночные рубашки. Женщины бредут полузастегнутые, со съехавшими на сторону капюшонами. Те, кто пободрее передвигает ноги, громко жалуются, что не досталась «куртка по размеру».
«Такое может случиться и с тобой, и со мной» – я слышу, как за моей спиной медсестра наставляет на путь истинный уже новую слушательницу. Наркоманка Юлька спешно закуривает. «Юль, ты в корпусе не накурилась?» – спрашиваю. «Да ты чё, на улице вкуснее», – отвечает Юля, почему-то смущенно хихикая и заботливо оправляя у горла капюшон.
Идет завтрак. Я прошу буфетчицу налить кипятка вместо жуткого кофе с порошковым молоком. Обычно за такую просьбу посылают. Но мне быть посланной уже не в лом, кипяток важнее. Буфетчица, смерив меня взглядом, молча берет чайник с кипятком, наливает в мою кружку. Заварив пакетик чая, присланного в передаче, отправляюсь с кружкой и сигаретой в ванную. Курить и смаковать чай.
– Оставишь покурить? – у курилки меня караулит беззубая старуха. Она тощая, сгорбленная, остриженная под мальчика, с коричневым печеным лицом. Я все уже знаю, я знаю, что их нельзя «приваживать», но почему-то снова даю ей целую сигарету, снова американское «Мальборо».
– Дай бог тебе здоровья, моя красавица, – причитает старуха, а я спрашиваю:
– Что же, свои все скуриваете? Третий день у меня просите.
– Нет своих, – шамкает старуха беззубым ртом.
– А почему не приносят?
– А хули мне принесут. Мне ничё не носят, никому я не нужна. Отправили меня сюда и забыли.
Вот так… Взрослые детки запихнули бабушку в психушку. Сейчас, небось, сидят, квартиру делят. А я? Я пожалела ей пару сигарет! Надо попросить, чтобы фрукты для нее передали… Или печенье помягче – старушка-то беззубая… Да! У нее зубная щетка стерлась и пасты почти не осталось. Это-то проще простого попросить.
Прихожу в шестую, получив со скандалом ноут. Со своей кровати поднимается Аля, ей хочется со мной поболтать. Я уже знаю еще одну удивительную деталь ее недлинной биографии: после школы окончила ни много ни мало финансовую академию.
– Аля, ты про что диплом писала?
– Про ликвидность предприятий и банкротства.
Про ликвидность или ликвидацию? Какая разница? Я не представляю себе Алю, пишущую про банкротства, и дело не только в том, что недавно Аля спрашивала меня, что значит слово «истеблишмент». Не представляю, и все. Вот стюардессой представляю ее очень хорошо.
– Мой папа так гордился мной, когда я получила диплом финансовой академии… А потом так ругал, когда я пошла в стюардессы. А мне так хотелось. Такая романтическая профессия… Нет, я понимаю теперь, конечно, что это просто у меня была шиза…
– Аль, почему ты решила, что именно шиза?
– Ну не шиза… Выверт просто, так скажем… Потом я очень устала. Работа такая нервная… Начались срывы. А потом я заболела.
– Аль, а ты на каких рейсах работала?
– Лена, это было самое лучшее! И на Америке, и на Индии. Даже на Таиланде.
Сегодня Аля не читает роман, сегодня она снова не выпускает из рук молитвенник, что, видимо, вполне сочетается с воспоминаниями о первом классе «Аэрофлота». Поднимает голову, обращается к самой интеллигентной обитательнице нашей палаты:
– Татьяна Владимировна, а вы же сегодня не завтракали, я видела. Это так символично. Пятница, вы чрево свое усмиряете. Вот я сейчас читаю как раз.
Аля снова склоняется над молитвенником. А может, это Священное Писание? Понятия не имею, да и не особо интересно. Татьяне Владимировне, насколько я понимаю, неинтересно тоже. Нам не до Писания. Аля тут же поднимает голову снова, смотрит затуманенным взором куда-то поверх наших голов, произносит задумчиво и вдохновенно:
– Вы не представляете, девочки, – забавно, что малышка Аля зовет меня и Татьяну Владимировну «девочками». – Вы не представляете, какой символичный сон мне приснился! Мама приснилась и папа. Мы все вместе на лодке плывем из какой-то пещеры наружу. Кто-то хочет меня столкнуть из лодки в воду, вода грязная, кто-то качает эту лодку, но я удерживаюсь, мама мне помогает, и мы плывем дальше. Леночка, – это мне, – а вы так похожи на актрису Ирину Столярову. Вы знаете, мне сегодня намного лучше. Этот сон! Я очищаюсь, я выхожу из мутной воды, которая омрачала мое сознание…
У Али высокопарный слог, но удивительно точные выражения и богатые эпитеты. Она без жаргона и междометий филигранно выражает свои чувства. А их у Али так много, и все – столь мучительны для нее.
– …А завтра будет день поминовения усопших. Я чувствую, что иду на поправку. Мне гораздо лучше, я уже понимаю, что читаю… Я раньше могла только Евангелие читать. Вчера Леночкин роман читала, так было интересно. Значит, я выздоравливаю. Представляете, девочки, у меня на ноге родимое пятно. Оно появилось в Индии, когда я сильно загорела. В две тысячи пятом году. Не было никогда, а тут внезапно появилось. Странно, правда? Причем пятно в виде карты России. Может быть, моя миссия – спасти Россию?
Два дня лечащий, точнее, «наблюдающий» врач – бесспорно, опытный психиатр и профессиональный провокатор, – меня избегала, а вот сегодня, как раз минут за пятнадцать до начала субботнего посещения, когда я сижу как на иголках, гадая, кто придет ко мне, а главное – кого пропустят, врачиха решила поговорить «по душам».
И глаза у меня что-то красноватые, а на веках какие-то красные прожилочки нехорошие. Буркаю, что я всегда такая, когда ненакрашенная. «Что же вы не краситесь? – следует реплика. – Как же женщине и не краситься? Так себя и до депрессии можно довести!» Мне в голову не придет краситься в психушке, и еще меньше хочется обсуждать эту тему с докторицей. Ее следующее наблюдение – позавчера я была в «грустной задумчивости», что так понятно, раз я – творческий человек. От этого сусла начинает тошнить: «Не вздумайте приписать мне творческую душевную неуравновешенность» – и тут же получаю в ответ: «Ах, ну что вы все так обостренно воспринимаете?!»
Два часа, отведенных для посещений, оказались насыщенными. Ожидала только адвоката и еще помощницу Татьяну с чистой футболкой, гречневой кашей, а также с распечатками прессы, чтобы лично насладиться заявлением пресс-центра МВД о том, как я «сама приносила» справки о своем душевном нездоровье и «добровольно согласилась» на психушку.
Сидим с Татьяной, вдруг крик: «Котова, к тебе!» Влетает мой косметолог – подружка Галка с воплем: «Я на минутку… Санитарке сунула пачку сигарет, чтобы прорваться… Вот “Фитомер” для морды лица, вот крем для тела в тюбике. Тут сигареты “для крестьян”, тут квашеная капуста, соленые огурчики, а тут рыба и паровые брокколи. Вот еще шесть литров воды, привет, любимая Котова, я побежала». Я даже не успела крякнуть: «Галь, ну чего тебя принесло, мне все это… не съесть, ау-у…», а Галки и след простыл.
Это еще не все. Татьяна уже ушла, сидим с адвокатом. Вдруг заходит… я опешила… моя одноклассница! Мы не виделись со школы.
– Кирка, не может быть… Ты что, зачем?!
– Леночка, я все прочла, это же во всех газетах. Такой кошмар. Как же иначе, как я могла не прийти? Вот, – Кирка сует мне в руки огромную сумку.
– Кира, мне уже…
– Ленка, бери, там ягоды и вообще все твое, вегетарианское. У тебя же никого тут нет, ни сына, ни мужа, никого…
– Кируська, ты у меня уже сегодня третья, не поверишь. Мне так неудобно. Куда мне столько еды?
– Ленка, бери и кушай. Найдешь, с кем поделиться. Но… Мы что, с тобой даже не поговорим? Я ехала через весь город!
Вот она, плата… Мне не нужна эта еда, и еще меньше мне хочется обижать Кирку, которая хотела как лучше.
– Кирка, у меня адвокат, а осталось полчаса. Ты прости…
– Да, я все понимаю, а можно я в понедельник приду?
– Кир, да я это неделю буду есть!
– Тогда, по крайней мере, позвони мне… Мы же с тобой со школы.
– Конечно, позвоню… Прости меня, что я с адвокатом! Но мы давно договорились.
– Ты точно позвонишь?
– Позвоню, только мне всего по два часа разре… Кир, адвокат…