Колдуны и министры Латынина Юлия
В камере оба стражника упали на колени перед стариком:
– Яшмовый араван, – шептал Изан, стелясь по полу носом.
Секретарь улепетывал вверх по лестнице. Уже на пятнадцатой ступеньке он сообразил, что гусиная голова, которой стращал его сумасшедший фокусник, была ни чем иным, как костлявой фокусниковой рукой. «Да где же они такую дрянь берут на похлебку,» – думал секретарь, принюхиваясь к омерзительному зловонию, исходившему от темно-зеленого кафтана на салатной подкладке.
В камере старик, выпрямившись, смотрел поверх голов стражников на захлопнувшуюся дверь. Никакого сумасшествия в глазах его больше не было, а злорадство было преизрядное. «Неумный же ты человек, господин Мнадес, – думал он, – и хватаешься за соломинку. Уж кому-кому, а тебе настоящий Арфарра страшней, чем первому министру».
Через три часа, почистившись, секретарь доложил Мнадесу.
– Похож, глаза золотые, но – обыкновенный сумасшедший.
В голове его прыгала озорная мысль: «Вот забавно, если это настоящий Арфарра – но спятивший. Впрочем, если правда то, что о нем рассказывают, то этот человек был не в своем уме с самого начала».
– Говорят, – прибавил секретарь, – у настоящего Арфарры была злая болезнь, – когда он волновался, на лице его ничего не отражалось, но на лбу выступала кровь. А этот прыгал передо мной, как пирожок на ниточке, и никакой крови.
* * *
Не прошло и недели, – старик с золотыми глазами приобрел изрядную власть над стражниками. Заключенных часто водили на работы, и старик приказал, чтобы его повели в Небесную Книгу, перетаскивать ящики. Это было разрешено, поскольку старик сказался неграмотным.
Стражники стали таскать ящики за него, а старик куда-то пропал. Начали искать и долго не могли найти, пока Идари, которая теперь была за старшего в красных отделах, не догадалась заглянуть в отдел грамот, увечных от рождения. Там-то и нашли старика: он сидел, нахохлившись, на большом белом ящике. Старик очень обрадовался, что его нашли, и Идари тоже обрадовалась, поглядела и подумала: «Бедненький! На нем лица нет: еще бы полчаса посидел и, наверное, задохнулся бы».
А вечером Идари заметила непорядок: один из ящиков отдела сидел в гнезде задом наперед. Идари стала ящик переставлять и заметила, что кто-то перевернул в нем карточки. Идари перевернула их обратно и увидела, что не все карточки лежат головой вниз, а только одна треть. Кто-то перебирал бумаги и, по рассеянности, перебранную им треть переворотил. Идари поглядела на карточку, которой окончили перебор. Карточка была невразумительная: отчет о какой-то морской экспедиции, посланной араваном Арфаррой за год до его опалы. Идари поняла, что экспедиция вернулась, когда Арфарра был уже арестован.
Идари хотела сходить в седьмой зал и посмотреть, на каком ящике сидел давеча золотоглазый старик, но забегалась и устала. Да и что он мог там найти? В увечный отдел никого не пускали без особых разрешений (заключенные – не в счет, разумеется). А разрешений никто не просил, потому что эти документы были совершенно никому не нужны: в отдел попадали документы, надобность в которых отпала еще до их завершения. Стояли они без всякого порядка, архивариусы таскали их домой для разных нужд, так что порой из той самой ведомости, для которой был нужен особый пропуск, уличная торговка крутила кульки для пирожков.
На следующий день Идари испекла лепешек и украдкой сунула их старику.
– Это что? – удивился старик, и цепко ухватил ее за рукав.
– Вот… лепешки, – покраснела черноглазая красавица. – Вам и стражники носят…
– Стражники считают меня Арфаррой, а вы – сумасшедшим.
Идари побледнела: «Никакой он не сумасшедший», – вдруг мелькнуло в ее голове. То ли старик понял ее мысли, то ли разум его был действительно омрачен: глаза его зажглись желтым, нехорошим светом, он пронзительно захохотал:
– Порчу, порчу! Навели порчу на девушку! Помолюсь, помолюсь судье Бужве за лепешечки, будет у девушки хороший жених!
Идари в ужасе убежала.
* * *
Киссур бродил по городу до полуночи: запретных для хождения часов теперь, почитай, не было. Это был совсем уже не тот Киссур, который робел перед госпожой Архизой.
В полночь он явился к шестидворке у Синих Ворот, перемахнул через стену, взлетел, как рысь, на старый орех и перебрался оттуда на карниз, увитый голубыми и розовыми цветами ипомеи. Киссур бережно, не измяв ни одного цветка, прижался к окну, провертел в масляной бумаге дырочку и заглянул внутрь.
Девичья горница была пуста. Перед восемью черепашками горел светильник, а за светильником на деревянной решетке сушилась зеленая рубаха с длинными рукавами. Такую рубаху ночами девушка вешает на решетку, чтобы тот, кто ей понравился, вернулся поскорей. У Киссура задрожали пальцы, он подумал: «Вот она – настоящая любовь! Обмениваться незначащими словами, но слышать слова бровей и глаз, понять их и два года тосковать друг о друге…Стоило ли мне забираться так далеко?» Где же, однако, сама Идари?
Тут внизу стукнула решетка. Киссур распластался на широком карнизе, за лианами. Из дома вышла маленькая фигурка, пошла по золотой песчаной дорожке к беседке над прудом. Белый пояс трепещет за спиной, как крылья бабочки, шаги так невесомы, что песок не скрипит, а поет. Идари!
В руках у девушки был кувшинчик. Она набрала в него воды, пошептала и вернулась в дом. Пока ее не было, Киссур приподнял деревянную раму, скользнул внутрь и стал за ширмой с вышитой на ней через все створки веткой цветущей сливы.
Идари поднялась в горницу, расставила восемь черепашек, бросила в курильницу ароматные веточки, перевязанные голубой нитью, вылила воду из кувшина в миску и зашептала над ней. Киссур покраснел за ширмой до ушей, потому что никогда не думал, что девушки знают такие слова, а их, оказывается, полагается шептать в полночь, чтобы увидеть в миске лицо жениха.
Тут Киссур вылез из-за ширмы и поцеловал девушку в шейку, так что лицо его как раз отразилось в миске.
– Кешьярта, – сказала девушка, оборачиваясь.
А Киссур потянул занавеску, чтобы не смущать Парчового Бужву, и впопыхах задел решетку у изголовья – теплая рубаха растопырила рукава и слетела на постель.
– Не надо, – неуверенно сказала Идари.
А Киссур почувствовал, что бока у девушки мягкие, и живот нежен, как лепестки цветущей вишни, и он забыл все на свете и положил свое тело на ее тело.
Прошло некоторое время.
– Кто это? – сказал Киссур.
Идари уткнулась ему в плечо и всхлипывала.
– Где ж ты был? – спросила она.
Киссур скатился с девушки.
– Кто это? – повторил он.
– Это Шаваш, – ответила Идари, – секретарь первого министра. Он вернется из Харайна и возьмет меня второй женой. Мы уже просватаны.
Тут Киссур нашарил под собой рубаху с синими запашными рукавами, скомкал и кинул на пол.
– Так это для него рубаха? – скривившись, спросил он.
Девушка не отвечала. Киссуру было не по себе, что он не первый сорвал с яблони яблочко, и что все они такие, как эта шлюха Архиза. Потом он подумал, стоит ли говорить ей, и решил сказать:
– А что ты ему рассказывала обо мне?
– Ничего, – всхлипнула Идари.
– Он, однако, многое разнюхивал о тебе, – холодно сказал Киссур, – потому что в Харайне он разыскивал меня, чтобы убить, и, клянусь божьим зобом, у него не было никакой другой причины, кроме этой.
Идари заплакала. Киссур стал одеваться.
– Не уходи! – сказала Идари.
– Я не уйду, – ответил Киссур, – потому что мне нужен пропуск в Небесную Книгу, во Дворец, и больше мне не у кого его попросить.
Идари сошла со свечкой вниз и нашла то, что было нужно Киссуру. Это был, собственно, не пропуск, а бумага, на которую записывали перечень выданных книг. Когда человек приходил в архив, пропуск оставляли в здании, а взамен давали эту бумагу с перечнем, и он проходил через семь ворот с этой бумагой. Идари, всхлипывая, заполнила бумагу, расписалась и приложила отцовскую печать. Идари заполнила бумагу всем, что пришло на ум, и последней почему-то записала «Повесть о Ласточке и Щегле». Киссур забрал бумагу и ушел.
– Ты вернешься? – спросила Идари.
– Никогда, – ответил Киссур.
* * *
Золотая колесница солнца выкатилась из распахнутых врат востока, преследуя воинов тьмы; земля закачалась на нитях золотых лучей, как драгоценная чаша, – настало утро, канун Государева Дня.
Государь Варназд стоял на холме и глядел на дворец. Перед главным входом садовники в синих куртках, отделанных серебряной тесьмой, рубили старую катальпу. На глазах Варназда вдруг показались слезы.
Это был новый дворец: Варназд заложил его в первый же год по смерти матери. Государя томили покои старого дворца в середине Небесного Города. Все напоминало там о прошлом царствовании, все дышало вымученным великолепием, деспотизмом и гнилью. Все было невероятно огромно: переходы, покои, опять переходы, анфилады, галереи… Государь плакал, когда ему рассказали, во что обошелся этот страшный дворец народу.
Варназд обладал вкусом и сам был изрядным художником. Он любил, однако, чтоб было меньше золотого и больше палевого, чтобы не бородатые львы, а изломанная ветка на прозрачном экране, и экран чтобы тоже был маленький и изломанный. Он хотел уединения и в первый же год выбрал место далеко-далеко за Левой Рекой, в глухом уголке государева парка. Глубокая лощина, ручеек, холмы и валуны. Выбирал не только за красоту, но и с хитрым расчетом, с тем, чтобы сам ландшафт не позволил больших расходов и большого дворца. Так, один этаж, десяток комнат, – домик, убежище.
Но стали приезжать чиновники с докладами, министры. Неудобно же оставлять их ночевать по десятку в комнате, тем паче – прогонять обратно. Выстроили флигель, потом второй.
Потеснили холмик; снесли горку; снесенной горкой засыпали лощину; отвели ручеек, раз и другой. Государство взяло свое. Уединенный домик вырос еще только до трети старого дворца, а уже встал впятеро дороже.
Покойный Ишнайя стыдил государя тратами, уверял, что стройка стала в три годовых дохода с империи. Нан – тот понимал, как тяжело Варназду, Нан его ни разу не упрекнул. Тогда Варназд сам стал жаловаться. Нан предложил поставить еще один домик, в новой лощине. Государь и министр неделю искали место и наконец нашли. Вместе облазали лощину, колени и рукава промокли от росы. Варназд веселился, как ребенок, а потом опомнился и сказал:
– Что толку, Нан? Опять понаедут чиновники, опять непомерные траты…
Министр опустил глаза: что он мог возразить? А вечером, среди донесений, Андарз позабавил государя совершенно нахальным памфлетом. Государь смеялся памфлету, а потом подозвал Нана и сказал:
– А ведь дворец можно сделать совсем маленький, если обойтись без дворцовых чиновников!
Вскоре многие стали повторять государеву мысль.
Государь смотрел с холма на новый дворец. Дворец был все равно красив, государь сам работал с архитекторами. Но у государя был тонкий вкус, и Варназд видел, что теперь эта старая катальпа в начале аллеи – неуместна.
Садовники рубили дерево по частям, но ужасно быстро. Вот уже сучья рухнули вниз; вот сняли верхушку; сыплются гнезда и старая труха, запах свежей коры мешается с запахом росовяника и осенних ландышей… Тут из-за поворота аллеи выскочила на конях кавалькада дворцовых чиновников. Кто-то с хохотом перемахнул через завал из сучьев; кто-то подхватил с ветки пустое гнездо и подкинул его плеткой в воздух. Гнездо поймали и пустили дальше, началась забава.
Государь, невидимый снизу, вдруг закусил губу. С несомненной ясностью понял он, что, да – все зло от дворцовых чиновников; и империя, – как старая катальпа, а корона – как старое гнездо.
Многие просили первого министра вставить в свой доклад параграф об упразднении дворцовых чинов. Нан, как всегда, огорчался и говорил, что это нарушает традицию. Государь попросил Андарза подготовить особый доклад. Андарз подготовил, но государь колебался – оглашать доклад завтра или нет? И вот сейчас, глядя, как рубят катальпу, Варназд понял: оглашать, оглашать, оглашать, – первым пусть будет этот доклад.
Варназд, незамеченный, спустился с холма и вошел во дворец. Там, потайным, для них двоих сделанным ходом он прошел в покои первого министра и в тоне, не терпящем возражений, сообщил о принятом решении. Андарз (министр полиции был в то время у Нана, оба ползали по каким-то шелковым картам), расплакался и стал целовать промокшие носки сапожек.
Государь, улыбаясь, глядел на Нана. Государь понимал, что министр не настолько наивен, чтобы воображать, будто государь не понимает, кто на самом деле стоит за толками о вреде дворцовых чиновников. Однако Варназд был благодарен Нану уже за то, что тот, не считая случая с чернильным пятном, был неизменно вежлив к Мнадесу и избавлял государя от тех унизительных и частых скандалов, которые то и дело разыгрывались в его присутствии между Мнадесом и Ишнайей; или, во всяком случае, учтивостью брал в них верх. Однако ж и министру не мешало быть внимательней к своему государю: вот и сейчас, сидят между картами, а как поехать на охоту: «Дела, дела».
Варназд поговорил с Наном и ушел. Он хотел провести сегодняшний день в одиночестве, за какой-нибудь полезной работой. Он сменил нешитые одежды на удобную курточку садовника и решил заниматься любимым делом: обихаживать сад. Не всем же – умничать и составлять планы; если никто не будет обрабатывать землю – что толку от хитроумных планов?
* * *
Нан и Андарз между тем остались в кабинете и продолжали ползать по шелковым картам, на которые император даже не обратил внимания. Со стороны казалось, будто два взрослых министра снова играют в солдатики.
Мало кто об это знал: но у господина Нана были весьма обширные завоевательные планы. Господину Нану не хотелось поднимать этот вопрос, не имея полной власти, потому что в империи было мало войск, и всякого полководца, собирающего войско, обыкновенно обвиняли, что он собирает войско против императора, а не против варваров, которых легче одолеть подарками, чем войсками. Господин Нан не хотел, чтоб на него посыпались подобные обвинения.
За последние пятьдесят лет крупных войн не велось, а варвары, между тем, наведывались в империю, и, с точки зрения господина Нана, результаты были омерзительные. Например, северо-западная Аракка оставалась провинцией, с араваном и наместником. Но жили в Аракке в основном медноволосые ласы: понастроили себе замков, нахватали железноногих котлов и широкогривых лошадей: расточили весь основной капитал государства: села и дороги, управы и мосты, – только города не сумели взять. И никто с Араккой не торговал и не общался: а называлась она провинцией только потому, что варвары не спешили ее назвать никак иначе: они жили себе в своих усадьбах, драли три шкуры с местных жителей и разбойничали в нижнем течении Лоха, а государства собственного не образовывали.
Или вон – верхний Укеш. Отличная земля, дивная земля, только левый уголочек подсох в пустыне, – и опять-таки пятьсот лет назад принадлежала империи, а теперь валяется, неприбранная, под варварами. Так же и бассейн Неритвы: с одной стороны, империя им никогда не владела, а с другой – там много железа.
А «черные шапки»? С какой это стати Государь, Сын Солнца и Отец Луны, платит этим, в козлиных шкурах, дань? Лучше бы брать с них налоги…
К тому же господин Нан понимал: надо же занять чем-то полезным всех тех, кого сгоняют с земли? Не восстаниями же им заниматься? Лучше этим людям драться против варваров, чем против правительства. Но поскольку эти оборванцы все-таки не годились против варварских князей, и могли быть в первом сражении опрокинуты, и бежать, чего доброго, от границ до самой столицы, господин Нан с лучшим полководцем империи господином Андарзом придумал… А впрочем, что он придумал, выяснится, к великому беспокойству участников нашей истории, из последующих глав.
* * *
Киссур, со своею книжной бумагой, прошел беспрепятственно шесть ворот – ворота деревянные, медные, железные, гранитные, нефритовые, серебряные, – и седьмую золотую арку, – и очутился в Небесном Дворце.
Небесный Дворец – сам как город, улицы и переулки, тысячи складов и мастерских; небо в серебряную сетку; и еще отдельно государев парк на тысячи шагов. Киссур, еще со времени учебы в лицее Белого Бужвы, помнил, что здание дворцовой тюрьмы – далеко-далеко у Левой реки. Но чтобы пройти к тюрьме, надобна была не бумага о книгах, а настоящий пропуск, а для пропуска надо было раздобыть где-нибудь в одиноком месте одинокого человека.
Киссур пробрался в государев сад, нашел грот, который понравился ему больше прочих, схоронился над кружевным чепчиком грота и стал ждать. Ждал он почти до вечера. Много людей проходило мимо, проезжали всадники, – но группами.
Перед гротом тянулась большая клубма. Как раз прошло время ирисов и баранчиков и наступило время гвоздик и желтых роз. Днем пришли садовники в синих курточках с желтыми тележками, вынули из клумбы ирисы, время которых прошло, а на кустах-баранчиках обрезали увядшие цветы и заменили их хрустальными шишками с золотым наплывом.
Через два часа на дорожке показался еще один садовник. Все садовники некоторое время работали вместе, а потом прочие ушли, а опоздавший остался со своими коробочками. Он рассаживал цветущую гвоздику: Киссур залюбовался его прилежанием. Садовник работал часа два, и в два часа от его рук вся земля клубмы покрылась цветущими гвоздиками. Наконец садовник встал, почистил коленки, сложил на тележку пустые ящики, и зашел в кружевной грот – отдохнуть. Киссур подумал: «Все-таки это человек из народа, старательный, может быть, опора матери и детей: нехорошо будет, если его придется убить». Киссур неслышно спрыгнул позади него и сказал:
– Друг мой! У меня с собой двадцать «золотых государей». Я хочу отдать их тебе за твою одежду и пропуск, а тебя связать. А если ты не согласен, я возьму их даром.
Садовник хотел закричать, обернулся…
– Киссур! – изумился он.
– Лух! – вглядевшись, сказал Киссур.
Это был, действительно, тот самый юноша, с которым Киссур подружился почти два года назад и с которым вместе сидел в сарае на Даттамовом острове. У него были все те же милые черты лица, и в изящной его, почти девичьей фигурке, сквозила беззащитность и беззлобие.
– Великий Вей! – сказал Киссур, – какое счастье, что я не убил побратима и такого хорошего человека.
Он выпустил Луха, поклонился и спросил:
– Простите за недоумение, но я вижу, вам так и не удалось добиться справедливости и восстановления в должности!
Юноша подумал и осторожно промолвил:
– Неужели, если я признаюсь, что нашел всего лишь место садовника, трудящегося руками в земле, это уронит меня в ваших глазах?
– Напротив, – сказал Киссур, – это говорит в вашу пользу. В справедливые времена стыдно быть бедняком, в плохие времена стыдно быть богачом. Нынче управы заполнены корыстолюбцами, а честные чиновники уходят в леса или попадают в тюрьмы. И подумать только, что нет никого, кто осмелился бы раскрыть государю глаза!
Садовник помолчал, потом спросил сдержанно:
– Где же вы были все это время, и что вас привело в Небесный Сад?
– По правде говоря, – сказал Киссур, – я проник сюда, чтобы вызволить одного отшельника, безвинно арестованного.
– Почему же вы не подали жалобы обычным путем?
– Тут много обстоятельств, – вздохнул Киссур, – и если я их расскажу, я боюсь, вы не согласитесь мне помочь, потому что вряд ли кто-то в империи сильнее господина первого министра.
Тут садовник чуть заметно усмехнулся и предложил Киссуру сесть. Они сели рядышком на нефритовую скамью. Киссур вынул из-за пазухи тряпочку, размотал, разломил пополам лепешку и луковицу и предложил садовнику. Они поели и напились из каменного цветка.
– Человек этот, – стал рассказывать Киссур, – арестован по личному распоряжению первого министра. Думаю, хотят, чтоб он сгинул бесследно, без государева ведома и суда. Он отшельник и двадцать лет провел в горах Харайна. Но двадцать лет назад этого человека звали араваном Арфаррой – нуждается ли это имя в похвалах?
– Друг мой! Это самозванец, – араван Арфарра мертв.
В кружевном гроте стало уже темно. Киссур помолчал, послушал, как капает вода и шелестит листва.
– Я вам говорил два года назад, что моего отца звали Марбод Белый Кречет. Я вам не говорил, однако, что убийцу моего отца звали Арфарра-советник. Многие в Горном Варнарайне считают, что я должен отомстить Арфарре. Я, однако, полагаю, что это не так, и что это был скорее поединок, чем убийство. Так что есть некоторые вещи, о которых я беседовал с отшельником, и о которых ни один человек, кроме меня и Арфарры, не мог знать.
– Почему же, – спросил упорно садовник, – вы не подали ходатайства первому министру? И где вы были эти два года?
– Я доподлинно знаю, что господин министр приказал найти и убить человека с моими приметами, – ответил Киссур, – и сначала я был в лагере, а потом бежал.
– Бежали, узнав, что вас ищут, чтобы убить?
– Нет, искали меня еще до этого. Но начальник лагеря в это время укрыл меня от очей министра. А потом случилась очень грязная история. Этот начальник лагеря подговорил меня ограбить караван, сказав, что это ворованные тюки, и что зерно из них можно раздать голодающим крестьянам. Но оказалось, что караван казенный, и снарядил его враг первого министра. Впрочем, в нем было мало зерна, а были ткани и второстепенное, и еще трава «волчья метелка», и половина всего этого должна была пойти на взятку министру, а половина – на столичный рынок.
Тут ударил кожаный барабан у золотых стен, возвещая о закате солнца. Вздрогнул каменный грот, а вслед за тем стали бить часы на городской бирже, извещая о том, что кончается время торговать.
– Однако, – смутился вдруг Киссур, – мне совестно говорить о себе. Нынче много таких историй по всей ойкумене, даже камни плачут кровавыми слезами. Завтра в зале Ста Полей представляют доклады: но, думаю, не сыщется ни одного докладчика, который осмелится раскрыть перед государем всю правду и пойти против министра Нана.
Они сидели рука в руку, почти в темноте. Светлоглазый садовник помолчал и спросил с некоторой насмешкой:
– А вы бы – осмелились?
– Я – убийца без документов, – возразил Киссур, – кто же меня пустит в залу Ста Полей?
Садовник положил руку на плечо Киссуру.
– Знаете, – сказал он медленно и заметно колеблясь, – я не рассказал вам, почему я во дворце. Двоюродная сестра моя – в государевых наложницах, а брат ее заведует курильницами и треножниками для погребений. Он сейчас лежит больной, а между тем во флигеле Осенних Слив умерла одна из фрейлин государевой тетки: кто-то должен сидеть с покойницей наедине. Я уговорю брата согласиться на подмену. Сегодняшнюю ночь вы проведете во флигеле. У вас, стало быть, будет пропуск и платье дворцового чиновника низшего ранга. В нем вы сможете явиться в залу Ста Полей. Осмелюсь напомнить правило, вам, без сомнения, известное, – государь Иршахчан установил в зале Ста Полей полную свободу. Доклад может читать любой, кто взял в руки золотой гранат, и никто не смеет прервать докладчика. Так что же?
Киссур вздохнул:
– Но когда все раскроется, какая кара постигнет вас!
– Это неважно, – живо перебил собеседник, – я не побоюсь кары, если ее не побоитесь вы.
Киссур упал на колени и сжал его руку.
– Друг мой! – воскликнул он, – вы понимаете, на что идете? Вы, может быть, думаете, случится чудо, спадут пелены с глаз взяточников, оживут статуи? Увы, друг мой, наши имена разве что промелькнут в примечаниях к Небесной Книге. Мы всего лишь умрем, и не ради спасения империи, а просто потому, что должен же кто-то сказать «нет» – негодяю!
Они вышли из грота. Небо было вышито ослепительными созвездиями. Тысячи цветов струили дивный аромат; хрустальные фонари соперничали в своем хрупком великолепии с лунами. Изящный садовник провел Киссура лукавыми дорожками к запретным женским покоям, схоронил его в кустах, ушел куда-то на два часа, вернулся с платьем и пропуском и отвел во флигель к покойнице. Даже часы принес: оказывается, подражая министру, теперь все придворные носили на поясе часы. Не забыл он и еще кое-что: бумагу и тушечницу! Киссур обнял его на прощание. Садовник мягко высвободился из его объятий и спросил:
– Остается одно, но самое важное. Министр работал над докладом дни и ночи, сотни людей помогали ему. Сумеете ли вы за одну ночь сочинить нечто безусловно-достойное?
Киссур усмехнулся.
– Я шел из Харайна в столицу. Я слышал, как заболоченные озера и засохшие поля сочиняли доклад государю, я видел, как плачут небо и земля, трава и деревья, люди и камни. Я слышал – и запоминал. Это господину Нану надобно сочинять доклад, – мне достаточно пересказать то, что сочинили за меня небо и земля, трава и деревья, люди и камни, то, что им известно тысячи лет.
* * *
Лукавый садовник был прав, уверяя, что первый министр сидел над докладом день и ночь.
О, доклад перед лицом государя! Строки Небесной Книги, жемчужины слов на нитях мудрости. Идеальный доклад подобен стиху: в каждом слове – тысяча смыслов, в каждой фразе – тысяча оттенков.
Вот, например, скромное замечание, что для блага страны благоразумная ограниченность подданных, твердо уверенных в имуществе, полезнее вольномыслия, бездумно подвергающего критике любые устои. Цитата безукоризненная, взята из трактата Веспшанки. Но в том-то и дело, что Веспшанка цитировал автора из городской республики, только слово «граждане» поменял на слово «подданные». Гм… Это что ж, стало быть, первому министру все равно, какой в государстве образ правления, важно только, чтоб было благоразумие, а не вольномыслие? Или это просто уступка «красным циновкам?»
Да право, есть ли у господина министра какие-нибудь убеждения? Планы? Система?
– Я, ничтожный, не умею строить для людей больших планов, – не раз говаривал господин министр, – я, однако, хочу, чтобы каждому человеку было позволено строить свои маленькие планы.
Лукавил, как всегда…
Ну, одно-то убеждение у господина министра было: он был убежден в том, что власть должна принадежать ему, – а не какому-нибудь Чаренике с круглыми пальцами… И уж конечно, не куче горшечников и ткачей с пустыми глазами. И за это свое заветное убеждение, не высказываемое вслух, господин Нан был готов перегрызть горло кому угодно.
Итак, господин Нан перелистал свой доклад. Доклад сей, по мнению его друзей, доказывал, что мы живем в наилучшем из возможных миров и сам являл собой образ совершенства. Тем не менее образ совершенства существовал в двух различных вариантах.
Вариант из четырех глав показывал, что мы живем в наилучшем из возможных миров и мало трактовал о недостатках. Вариант из пяти глав опять-таки показывал, что мы живем в наилучшем из возможных миров, но очень много трактовал о недостатках и их виновнике, господине Мнадесе и дворцовых чиновниках.
Кроме того, был отдельный доклад министра полиции, члена Государственного Совета Андарза. Читавшим этот доклад было ясно, что по его оглашении Мнадес будет немедленно арестован. Ибо несмотря на то, что господин Мнадес стал поощрять подведомственных ему чиновников одеваться с соблюдением традиций, все же главный распорядитель дворца был лично замешан в такие вещи, что, – чересчур! Травка «волчья метелка» – это вам не красная вода… К тому же господин Мнадес в последнее время возымел страсть к созданиям из числа тех, что не упоминаются в государственном кодексе о наказаниях, дабы не признавать их существования, – а государь этого до крайности не любил.
Вообще господин Нан предпочитал арестовывать людей за грехи с мальчиками и девочками, а не за взятки или махинации. Ведь обвинение в махинациях, разматываясь, как по цепочке, тянет за собой десятки полезных людей, а обвинение в скотских забавах не губит никого, кроме обвиняемого.
Так что ближайшие друзья Нана, видевшие доклад, прямо-таки содрогались от возмущения, а также оттого, что Нан сумел все, сказанное в докладе, доказать. Ибо, без сомнения, все они были всеми тремя составными частями своего существа, как-то: духом, телом и удостоверением о занимаемой должности – преданы господину Нану. Но все они знали, что у господина Нана есть кабинет. В кабинете – шкаф, в шкафу – сейф, в сейфе – папка, в папке бумаги, в бумагах – их собственная смерть в виде донесений и фактов, не уступающих фактам о господине Мнадесе.
Итак, господин Нан сидел в своем кабинете, когда еле слышно вздрогнули стекла: часы на башне у биржи извещали, что кончается время торговать. Через пять минут вошел один из секретарей с бумагами на серебряном подносе. Сверху лежали биржевые отчеты. Утром, при открытии, бумаги займа стоили двести пятьдесят. В полдень – двести пятьдесят пять. К вечеру поднялись еще на четыре пункта.
– Великий Вей, они сошли с ума, – сказал первый министр и, по рассеянности, видимо, положил лист в яшмовую папку с донесеними о городе Нахуне, где объявился лис о десяти хвостах, шайка «бичующихся» и состояние, близкое к недовольству.
– Осмелюсь заметить, – молвил секретарь, – когда народ сходит с ума, покупая на бирже, это лучше, чем когда народ сходит с ума, устраивая бунт.
Господин Нан хотел сказать, что, когда народ сходит с ума, это все равно кончится скверно, но промолчал и вместо этого произнес:
– Государь приказал сократить всех дворцовых чиновников, так что нет надобности в докладах, порочащих Мнадеса. Ибо отставка господина Мнадеса предпочтительнее казни по двум причинам. Во-первых – всякая казнь неприятно нарушает атмосферу доверия. А во-вторых, в больших сановниках народ видит, знаете ли, что-то божественное. А я этого не желаю. И бывает, что богам рубят головы, однако не бывает, чтобы боги выходили в отставку. Это очень важно, – чтобы высшие чиновники могли бы беспрепятственно подавать в отставку.
Через кабинет шли посетители, приемная пестрела подарками и карточками. Обед Нан разделил с министром финансов Чареникой и министром полиции Андарзом. Господин Андарз очень хотел прочитать свой доклад, и не раз в течение ужина вздыхал и говорил, что это мерзость, если Мнадес так и уйдет в отставку, и его коллекция ламасских ваз так и останется при нем. Говорили также о памфлетах о народовластии: почему-то памфлеты эти становились все популярнее, хотя их арестовывали много резвее, чем памфлет о «Ста вазах», и хотя они были гораздо хуже написаны.
Господин Нан указал, что общественное мнение было нужно ему, чтобы покончить с Мнадесом, а теперь, когда Мнадес уйдет в отставку, общественное мнение ему уже ни к чему. Чареника, боявшийся, что после Мнадеса Нан примется за самого Чаренику, вздохнул с облегчением, а Андарз тут же заполнил в уме два-три ордера на арест.
После обеда господин министр прошел на женскую половину. Там, в розовой комнате, плясало заходящее солнце, а в резной колыбельке лежал розовый сверток, – его сын, – и сладко причмокивал губами.
– Агу-агу, – сказал министр и показал сыну буку.
Сверток забулькал в ответ.
Нан схватил ребеночка на руки и стал гулькать с ним и курлыкать, и так он курлыкал гораздо дольше, чем мы об этом расказываем, ну совершенно как обычный смертный.
Вечером, несмотря на всю видимость удачи, господина Нана вдруг стало одолевать беспокойство. Оно все росло и росло. Министра охватил легкий озноб. Что-то страшное повисло перед глазами. «Переутомился», – подумал Нан.
Нан протер глаза и решил еще раз посетить государя, но тут к господину министру явился главный распорядитель дворца Мнадес. Нан разделил с посетителем легкий ужин. Господин Мнадес принес с собой прошение об отставке. Нан участливо справился о причине. Господин Мнадес стал долго говорить о своих ничтожных талантах. Нан вежливо сказал:
– Отставка эта причинит невозвратимый ущерб государству.
Мнадес настаивал. Нан всплескивал руками и не соглашался. Мнадес, вспотев от страха и думая, что Нан хочет не отставки, а казни, зажмурил глаза и сказал, что он намерен постричься в монахи и в знак отрешения от мирской суеты хочет подарить свою коллекцию ваз господину Андарзу, – так что и эту проблему Нан решил. Тогда Нан нехотя согласился на то, чтоб Мнадес завтра подал государю просьбу об отставке. Мнадес ушел, сознавая, что одержал величайшую в своей жизни победу, ибо сам никогда бы не согласился отправить в отставку того, кого имеешь все возможности казнить.
Ночь, глубокая ночь опустилась на город. Все честные люди спали, как предписал государь Иршахчан. Горели лишь звезды на небе, горели свечки воров и плошки сектантов, горели горны алхимиков и нетленный огонь в зале Ста Полей.
Господин первый министр не спал. Какое-то странное беспокойство исподволь овладевало им. Министр взглянул на свои руки: они дрожали. Отчего? Непонятно.
Министр перебрал в уме все эпизоды встречи с Мнадесом и решил, что беспокойство оттого, что Мнадес лгал. Да: несомненно лгал, завтра, в зале Ста Полей, он расставит Нану ловушку. Нан осклабился. Все ловушки были предусмотрены. Самое лучшее – иметь план и не иметь его.
Нан стукнул в медную тарелочку.
– Чаю и бумаг! – сказал он вошедшему чиновнику. – Тех, об инисской контрабанде. Черт знает что делают!
* * *
Утром, в час, назначенный для подачи доклада, сто дворцовых чиновников и триста чиновников государственных пришли в залу Ста Полей и заняли подобающие рангу места.
Они увидели залу, подобную раю, в которой перекликались яшмовые птицы и кивали головами звери, усыпанные всеми пятнадцатью видами драгоценностей. Четыре двери, по числу видов поощрений, вело в залу Ста Полей. Сто колонн, по числу видов наказаний, поддерживало небесный свод, а между колоннами ходило золотое солнце на бронзовой петле, и колонны были столь огромны, что от одной колонны до другой лежал один дневной переход солнца.
Тут зазвучала музыка и вошел государь в белых нешитых одеждах и в белой маске мангусты. В одной руке у него было бронзовое зеркало власти, в другой – длинный бич наказания. «Распуститесь», – промолвил государь, и тут же на Золотом Дереве распустились рубиновые цветы. «Созрейте», – молвил государь Варназд, – и дерево покрылось золотыми гранатами. Звери принялись танцевать, а чиновники упали на колени, – много ли, мало взять слов, красоту этого не опишешь!
Совершили молитвы и возлияния, спросили одобрения богов, и вышло так, что боги одобрили происходящее. Государь лично сорвал золотой гранат и положил его на подушку у алтаря государя Иршахчана. Объявили, что желающий сказать слово должен брать золотой гранат.
Люди вытянули шеи. Первый министр повернул голову и стал глядеть на господина Мнадеса. По вчерашнему уговору, Мнадес должен был взять в руки гранат и просить об отставке. Но старик отчего-то медлил. Слезы навернулись на его глазах, – может быть, от обилия бликов и света? «Что задумал этот негодяй?» – мелькнуло опять в голове Нана.
Мгновения шли: Мнадес плакал.
В этот самый миг, оттолкнув других, к алтарю подошел юноша в платье дворцового чиновника низшего ранга, с лицом белым, как камфара и с холодными карими глазами. Он вцепился в золотой гранат и сказал:
– Государь! Дозвольте докладывать!
«Откуда это?» – зашептались кругом.
А Киссур уже кланялся государю.
Киссур провел бессонную ночь наедине с покойницей. Он не раз в мечтах произносил свой доклад, и теперь, казалось, ему надо было лишь перебелить его, однако первую ночную стражу он просидел впустую. Он сначала думал, что его смущает покойница, – но та лежала смирно. Тогда Киссур вышел из флигеля и увидел на земле, напротив двери, огромного белого кота, и подумал, что это первый министр или его соглядатай. Киссур прошептал заговор и метко швырнул в кота камнем. Тот вспискнул и пропал. Наваждение исчезло, Киссур сел на циновку и к утру перебелил доклад. Впрочем, он собирался говорить не по-писаному.
В голове его все смешалось – и от бессонной ночи, и от всего остального. То чудилась ему вейская сказка о чиновнике: «Чиновник Ханшар, читая доклад, изобличает злоупотребления и получает чин ревизора». Все сказки ойкумены кончаются счастливо! То чудилась ему варварская песня о рыцаре: «Рыцарь Надр, наточив меч, сражается с драконом и погибает в неравном бою». Все песни варваров кончаются еще счастливей, чем сказки ойкумены, – гибелью героя, который не нашел себе равных среди людей и бросил вызов богам.
То вспоминал он о речи отца своего, Марбода Кукушонка. Марбод был лучшим мечом королевства и говорить умел только перед боем. Речь эта была первой и последней записанной за ним речью, и защищал он в ней документ довольно гнусный, так называемую «Хартию Ограничений», и вдобавок предложил, чтобы за соблюдением ограничений, налагаемых на власть короля, смотрел совет выборных лиц со всего королевства.
То вспоминал он об Арфарре-советнике, который двадцать пять лет назад мог бежать от наказания или умолять о прощении, но приехал в столицу и закончил свою жизнь – как думали все – докладом в зале Ста Полей.
Киссур огляделся. Резное небо. Квадраты полей. Сотни лиц. Дым выходит из курильниц, между зеркалами и дымом бродят туманные призраки. Стоит аметистовый трон, – правой ножкой на синем квадрате, называемым «небо», левой ножкой на черном квадрате, называемым «земля», так что тот, кто сидит на троне, одной ногой попирает землю, а другой – небо, а над спинкою трона горит золотое солнце и две луны, так что тот, кто сидит на троне, касается головой солнца и лун.
На ступенях аметистового трона – первый министр. Вот он каков! Нет еще и сорока, но кожа желтовата и мешки под глазами. Строен, среднего роста; гранитная крошка глаз; брови густые и толстые, как иглы ежика; красивые жадные губы и подбородок скобкой. Кого-то он напомнил смутно.
– Нынче, – сказал Киссур, – боги ушли из мира, оборотни наводнили его. Чиновники захватывают земли, обманом понуждают крестьян усыновлять их. Действия их несвоевременны, одежды – вызывающи. Чиновники присваивают законы, богачи присваивают труд. Ступени храма справедливости заросли травой, ворота торжищ широко распахнуты. В столице отменили стену между Верхним и Нижним городом, зато воздвигли другую, невидимую. Проходит эта невидимая стена в пятидесяти шагах от оптовой пристани. По одну сторону невидимой стены мера риса стоит три гроша, но покупающий должен купить не меньше десяти тысяч мер. А по другую сторону стены мера риса стоит семь грошей!
Что же происходит?
Тот, у кого есть деньги купить десять тысяч мер, покупает их и тут же, в пятидесяти шагах, перепродает тем, у кого не хватает денег на ежедневную похлебку.
Говорят, что цена товара возрастает от вложенного в него труда. Пусть-ка первый министр объяснит, отчего возрастает цена риса на оптовой пристани!
Государь! Я проходил через селения на пути сюда! Женщины сидели на ветхих порогах и плели кружева пальцами, вывернутыми вверх от работы. Они прерывались лишь для того, чтобы откусить черствую лепешку. Откусят – и опять плетут. Но кружева эти, еще не сплетенные, уже не принадлежали тем, кто их плел! Богач по имени Айцар выдал женщинам, по весу, нити, и по весу же собирал кружева. И за труд он уже заплатил ровно столько, чтобы женщинам хватало откусить лепешку.
Но кружевницам еще повезло! Я видел толпы людей на дорогах: тела их были черны от голода, души их были мутны от гнева. Раньше они кормились, выделывая ткани, как их отцы и деды. А теперь богачи поставили станки и разорили их, торгуя тканью, запрещенной обычаями, слишком роскошной и вызывающей зависть. Нынче в ойкумене на одного крестьянина приходится четыре торговца!
Государь! Если в ойкумене на одного крестьянина приходится четыре торговца, значит, скоро на одного торговца будет приходиться четыре повстанца!
А государственный займ? Государь Иршахчан варил в масле тех, кто дает деньги под проценты, а этот министр весь наш народ хочет превратить в ростовщиков, а государство – в должника! Так мало этого! Эти бумажки – и не займ вовсе, а просто под видом займа распродают государственное имущество с отсрочкой на год!
Весь мир только и смотрит на первого министра!
Разве не стыдно: он начал носить часы – все стали носить часы. Он начал пить по утрам красную траву, – все кинулись обезъянничать. Оно было бы смешно: только из денег, вырученных от продажи непредписанного напитка, половина оказалась в кармане министра, половина пошла на распространение гнусной ереси!
Камни ойкумены рассыпаются от горя, птицы плачут на ветвях деревьев, глаза людей наливаются красным соком…
Киссур говорил и говорил…
Золотое солнце на бронзовой петле достигло полуденной отметки, завертелось и засверкало. Киссур кончил, поклонился и отдал жезл. Кто-то из чиновников помельче хихикнул. Господин Мнадес, управляющий дворца, стоял белее, чем вишневый лепесток, два секретаря подхватили его под руки, чтоб он не упал. «Откуда эта дрянь взялась?» – думал Мнадес. Он понимал, что сейчас предполагает первый министр, щедрый на подозрения…
Киссур не узнал Нана. Нан, однако, узнал Киссура. «Великий Вей», – подумал Нан. – «Вот он – сюрприз господина Мнадеса. Мнадес где-то откопал этого дурачка, и натаскивал его два, три месяца. Умно – ни слова о дворцовых чиновниках. Ну что ж, Мнадес – не хотите мириться – не надо».
Первый министр выступил вперед.
– Право, – сказал он, – какое красноречие! Господин чиновник белил доклад и перебеливал, – а образы льются в беспорядке, словно сочинено сегодня ночью! Господин чиновник ссылался на мнение птиц и зверей. Увы! Тут ничего не могу возразить: сошлюсь на факты.
Нан прочитал свой доклад целиком, включая раздел о дворцовых чиновников. После него заговорил министр полиции Андарз. Начал он с того, что рассказал о проделках Мнадеса: и о «волчьей метелке», и о чахарских шуточках, и о верхнекандарских рудниках, и о зиманских лесопилках, а кончил обвинениями в такой мерзости, что у некоторых чиновников покраснели ушки.
Никто не ожидал подобной точности.
Андарз кончил: Мнадес бросился к аметистовому трону.
Варназд вскочил.
– Прочь, – закричал государь, – вы арестованы!
Стража подхватила старика и поволокла вон из залы. «Все, – сказал себе Андарз, – вазы будут мои».
Вслед за Мнадесом из залы незаметно выскользнул чиновник по имени Гань. Он скакнул на балюстраду и принялся ворочать медным зеркальцем. Человек на Янтарной Башне углядел зеркальце и достал из кармана еще одно. Через две минуты новость была известна господину Шимане Двенадцатому, господину Долу, господину Ратту и иным. Через десять минут курс государственных конвертируемых облигаций стал стремительно расти.
В это же время некто господин Гун вбежал в печатную мастерскую, махнул платком и крикнул:
– Давай, – с пятым разделом!
Наборщики побросали кости (вина им в этот день не дали) и запрыгали к станкам; чавкнул и пошел вниз пресс, зашумели колеса, из-под пресса вылетел первый лист Нановой речи – без сокращений.
* * *
Во дворце, в зале Ста Полей, чиновники в золотых платьях с синими поясами зажигали курильницы окончания спора. В облаках дыма замерцали Сады и Драконы. Четыреста людей стояли в зале, и все, как один, теснились подальше от Киссура. Киссур растерянно оглянулся: если бы не пустота вокруг, можно было б подумать, что никто не заметил его речи! Киссур ожидал чего угодно, но только не этого!
Государь Варназд, в маске мангусты, поднялся и совершил возлияния предкам. Государь сказал:
– Благодарю всех за поданные доклады. Я буду размышлять над ними день и ночь.
Государь Варназд удалился во внутренние покои. Кивком головы он пригласил первого министра следовать за собой. Дворцовая стража в зеленых куртках и белых атласных плащах окружила Киссура. Его повели за государем.
Воздух переливался из зала в зал, на мгновенье над галереей показался кусочек неба, солнце залило зеркала. На стенах, завешенных гобеленами, танцевали девушки, шептались ручьи, крестьяне сажали рис… Великий Вей! Как хороша жизнь! «Интересно, будут меня пытать или нет?» – подумал Киссур.
Наконец пришли в огромный кабинет. Государь все еще стоял в нешитых одеждах, с ликом мангусты. Глаза первого министра были почему-то безумны. Киссура поставили перед Варназдом и Наном; придворные боязливо жались к стене.
– Господин министр, – сказал государь, обращаясь почему-то к Нану, – ответьте мне на несколько вопросов. В Харайне ограбили караван с податями, посланный тамошним араваном. Чьих это рук дело?
