Вечный зов Иванов Анатолий
— Что самогонку не принимает душа, это хорошо, Федюша. А вот что это Кафтанов тебе там молол? Я случаем зашёл, вполуха слышал…
— Так ежели слыхал, чего говорить?
— Охо-хо, сынок… Слова как мёд, да с чем их едят? В сыновья… Нужон ты ему, как дырка в голове…
Они присели на берегу озера. Колупая прутиком песок, Фёдор спросил:
— А что, батя, ежели и вправду?.. С его-то помощью да и вправду можно как-нибудь за жизнь зацепиться?
Он говорил раздумчиво, не торопясь. Впервые отец уловил в его словах что-то не детское, не ребячье и поразился:
— Федьша?! Да неужель вырос ты?! Господи…
Полчаса назад солнце скатилось за лес, небо наливалось прохладными сумерками. Над Фёдором и Силантием, попискивая, вились комары, в озере изредка играла рыба. То в одном, то в другом конце его слышался плеск, потом долго и медленно по чёрной водяной глади расплывались круги, таяли у берегов.
Из дома неслись пьяные крики гостей Кафтанова и глохли в сгущающемся мраке.
— Вот чего, сынок, скажу тебе, — после долгого молчания произнёс Силантий. — Остерегайся ты его слов, как самогонки этой. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял.
— Дак я что? — двинул плечом Фёдор. — Я тоже соображаю: с чего это он так сразу ласково ко мне? Непонятно. Но опять же слова «заслужишь если»… Это он, может, и со смыслом. А послужить чего мне? Послужу, руки не отвалятся. Там поглядим… Дочка вон у него растёт…
— Чего, чего? — ещё более изумился Силантий.
— А что? — повернул к нему Фёдор голову, поглядел в отцовские глаза прямо и открыто.
— Да ты, страмец такой, об чём?
— Не бывало, что ли, когда богатые невесты за бедняков шли?
— Экой ты открываешься! — почти со страхом произнёс Силантий. — А не шибко ли далеко глядишь? Да и Анютка его ребёнок ещё, десятый год ей всего.
— А мне куда торопиться? Я подожду. — И Фёдор встал.
И опять показалось Силантию, что рядом стоит не пятнадцатилетний его сын, а какой-то другой, взрослый, рассудительный и незнакомый мужик.
— Да когда это тебе всё… в головушку-то ударило? Когда всё сварилось там?
— Не знаю, батя… — откровенно сознался Фёдор. — То ли когда он Лушку стегал, а мы потом сидели за столом да говорили. А может, сегодня. Ведь сказал же он зачем-то: в сыновья, заслужишь если, определю. По пьянству такое не говорится.
— Господи! Господи!.. — только и простонал Силантий.
Кафтанов погулял да уехал со своими гостями, жизнь на заимке пошла своим чередом. Но в отношениях отца и сына что-то изменилось, стало строже, сдержаннее. Разговаривать они стали меньше, больше молчали. Фёдор ходил по заимке задумчивый, будто вспоминал что постоянно, иногда отплывал на лодке в глубь озера, но забывал про удочки, ложился на корме и, подсунув руки под голову, долго, часами, глядел в пустое небо. Силантий наблюдал за сыном, вздыхал. Но никаких разговоров, подобных тому, что возле бани, не заводил.
Опасения, что жизнь на заимке «испохабит» Фёдора, вроде были напрасными. Как и в первый раз, Фёдор выпивал иногда с хозяином рюмочку, не больше. К «сударушкам» Кафтанова интереса тоже не проявлял. Когда та или иная перепившаяся бабёнка шутя ли, всерьёз ли привязывалась к Фёдору, он не стесняясь хлестал её по щекам и говорил:
— П-пошла, стерва… Завязать бы ноги тебе мёртвым узлом.
Это, видно, нравилось Кафтанову.
— Вот чего, сударушки мои… Кто совратит Федьку моего — сотенную в зубы! Старайтесь! — похохатывал он.
Однажды в числе других мужиков и женщин он привёз на заимку и Лушку Кашкарову.
— Вот, Федька, — он хлопнул Лукерью по крутой спине, — все печёнки она мне изъела: свози да свози к Федьке.
— Что говоришь-то, Михаил Лукич? — взмолилась та.
— Перечь у меня! — зыкнул Кафтанов и отвернулся, будто забыл о ней.
В тот раз Кафтанов гулял дня три, и всё это время пьяная Лукерья, как тень, ходила за Федькой, сторожила каждый его шаг, норовила обнять при каждом удобном случае.
— П-пошла, стерва, — говорил своё обычное Фёдор, отбиваясь под свист и гогот кафтановских гостей.
На второй день, под вечер, выбрав время, она шепнула ему трезвым и, как показалось Фёдору, жалким голосом:
— Пожалей меня, Фёдор… Они балаган устраивают, не понимаешь, что ли? Не могу я Мишку ослушаться…
— Всё равно уйди! Не лезь! — отрезал Фёдор.
На ночь он ушёл в лес, ночевал в стогу сена.
На третий день он стал ходить по заимке с плетью, той самой, которой Кафтанов Отстегал когда-то Лукерью.
— А-а, не получаетца, паскудная твоя р-рыла?! — пьяно и злорадно гремел Кафтанов, крутя распухшей, разлохмаченной головой. — Талантов не хватает?! Н-ну, гляди у меня, последний день сроку…
В этот «последний» день, как обычно, надо было топить баню. Сунув плётку в сапог, Фёдор натаскал в огромный казан воды, присел отдохнуть возле стенки, на припёке. Силантий, растопив баню, приткнулся рядом.
— Уходи, Фёдор, в лес от греха, — сказал старик. — Возьми ружьё да уходи… Ведь он, Кафтанов, гляди, и в баню тебя с кобылой этой загонит. Им что, потеряли обличье-то людское…
— Они потеряли, а я нашёл… Я с первой минуты понял, что не Лушка, а сам Кафтанов со мной играется. Но я его переиграю.
— Как это?
— Так… Отойди-ка, батя… Вон Лушка вышла, меня вызревает. Отойди.
Старик, кряхтя, поднялся, поплёлся в конюшню.
— Федя… Федя… — немедленно метнулась к бане Лукерья.
— Прочь! — толкнул он её в грудь, ушёл за дом.
— Федя… Пожалей… — Женщина догнала его.
В окнах мелькнули лица кафтановских гостей. Заметив это, Фёдор схватил Лукерью за волосы, бросил на землю. Сверкая оголёнными ногами, она покатилась по траве. Фёдор выхватил из-за голенища плеть и принялся остервенело хлестать её по этим голым ногам, по спине, по голове. Из дома пьяно заулюлюкали, закричали, засвистели. Лукерья хотела встать, но снова упала, сжалась, укрывая голову, и только вздрагивала под его ударами…
Опомнился Фёдор, когда его самого кто-то схватил за шиворот, сильно встряхнул.
— А ежели изувечишь бабу?! — чуть не царапая его бородой, рявкнул Кафтанов. — Глаз выстегнешь, тогда что?!
— Ничего, одноглазая походит! — крикнул Фёдор и, разгорячённый, рванулся из кафтановских рук. Но вырваться не мог.
— Ишь ты волчонок! — вдруг рассмеялся Кафтанов, отпустил Фёдора, пнул всё ещё валяющуюся на траве Лукерью. — Пошла. И ты пойдём. По рюмке ещё проглотим — да в баньку.
— И пить не буду. Не могу.
— Ну и ладно, — покорно согласился Кафтанов. — Так посидишь рядом. А потом в баню пойдёшь со мной. В первый жар. Люблю я в первый жар ходить.
Часа два спустя Фёдор, зевая, как рыба, выброшенная на берег, лежал на прохладном и скользком банном полу, а Кафтанов парился на полке, остервенело хлестал себя веником.
— Федька-а! — то и дело кричал он сверху, невидимый в густых клубах обжигающего пара. — Ещё плесни ковшичек…
Фёдор вставал, и сразу будто кипятком ошпаривало ему уши, нос, щёки, всю голову. Он торопливо черпал из жбанчика специально приготовленный отцом для этой цели квас, плескал на раскалённые камни и плашмя падал на пол.
«Как он не сварится там?» — задыхаясь, думал о Кафтанове.
Напарившись, Кафтанов выбегал наружу, с разбегу бултыхался в озеро, плавал в холодной воде, как тяжёлое бревно, снова забегал в баню, натягивал кожаные рукавицы и шапку, опять лез на полок…
Одеваясь в предбаннике, он сказал:
— Вот и хмель весь долой. Первое средство. Завтра с утра за дела примемся. А как же! Наше дело такое — пей, да дело разумей. Сомлел?
— Жарко…
— Поликашка Кружилин — тот крепкий на банный жар. Любил я с ним париться. Знатно он меня веничком обхаживал. Жалко и прогонять было отсюда, да в глазах его резь какая-то появляться начала. Думаешь, из-за баб я его прогнал отсюда? Бабы — это тьфу, их что навозу, мне не жалко, пущай бы любой пользовался. Для того и богом они сделаны. А вот резь в глазах — не люблю. Так ничего-ничего, да иной раз как глянет — будто надвое перережет, сволочуга. «Об чём, говорю, подумал сейчас, сказывай?!» — «Так», — говорит… Да, может, и правду так. А — непонятно. А я не люблю, когда непонятно. Приказчик он хороший, честный. Но ежели резь эта не потухнет в глазах — не погляжу, не пожалею. А у тебя вот рези этой нету. Может, потом появится? А?
— Я… не знаю. Какая такая резь? — спросил Фёдор, а сам подумал: «Насчёт баб-то врёт… Ловко поймать хочет».
— Какая… Ну ладно, там поглядим… Дай-ка ещё кваску глотнуть.
Натянув исподние штаны, Кафтанов долго растирал рушником потную, волосатую грудь.
— Я, Федьша, тебе так скажу, уже не по пьянке, а на трезвую голову, — вдруг заговорил он. — Что усыновлю тебя, этому не верь. У меня свой сын есть, Зиновий. Он всему дому голова будет после меня. Сейчас к торговым делам его приучиваю. Сюда не вожу — не к чему, рано ещё, сам свихнётся, когда пора придёт. Но человека из тебя сделать могу, ежели верой и правдой служить будешь. Ежели преданный будешь, как собачонка. Верные люди и мне нужны, Федя. Такие, как Демьян Инютин. Демьяна-то мне бог послал. Да таких людей он редко посылает, поэтому мне самому их делать приходится. Тому же Демьяну замену исподволь готовить надо. Думал, из Кружилина Поликашки чего сделать можно. Нет, резь эта в глазах у него засверкала. К тебе вот приглядываюсь теперь. Понял?
— Я что? Я, Михаил Лукич, стараюсь. — Сердце у Фёдора замирало.
— В общем, Фёдор, я тебе всё в открытую объяснил. Ты ещё молодой, но думай с самого начала жизни об своей судьбе. Всё от тебя самого зависит. Батька твой честный мужик, работящий. В тебе то же самое должно быть заложено. Батьке не повезло в жизни, не смог он за хвост поймать. А тебе этот хвост в руки кладу. А я не каждому положу…
И, уже полностью одевшись, сказал с усмешкой:
— А с Лушкой зря ты этак. Ты, видать, и вправду ещё мальчонок. Спать-то не пробовал с бабой?
— Не… — покраснел Фёдор.
— А я в бане оглядел тебя — ничего, всё в аккурате уж, как положено. Справишься не хуже всякого…
— Не буду я этого, Михаил Лукич.
— Ну-ну! Врёшь, придёт пора…
— Не знаю… Только неохота пакоститься.
— Убудет, что ли, от тебя?
— Я не знаю. А только думаю вот иногда: и я ведь женюсь на ком-то, должно быть. Охота, чтоб всё ей досталось…
— Ну-у?! — опять протянул Кафтанов. — Всё любопытней ты для меня, парень, становишься. Когда в тот раз Лушку ты продал, это мне понятно было. Казалось…
— Почто это я продал её?
— А как же? Святая-то простота редко бывает, сошла на нет. Каждый выгоду свою ищет… С выгодой ты и продал её, казалось мне.
Фёдор только пожал плечами, вроде не понимая, о чём говорит Кафтанов. И сказал:
— Дык, а что не надо мне говорить про то было? Она же с твоей постели убежала-то. Это ведь я тебя, Михаил Лукич, обманул бы…
Кафтанов долго глядел на Федьку прищуренными глазами. Фёдор лица не отвернул, помаргивал просто и открыто.
— Н-да, — сказал наконец Кафтанов, — Хорошо, если бы так-то… Ох как хорошо. Только в голую честность-то не верю я. Жизнь меня научила не верить. Мне почудилось: молод-то ты молод, а яйца в стену уже учишься забивать…
И Кафтанов встал с лавочки, пошёл из предбанника.
— Ладно, Федька… Я хоть бабник да пьяница, но глаз у меня на людей намётанный. Поглядим-поглядим — и живёхонько раскусим, что ты за суть-человек…
Что за «суть-человек» вырастает из среднего сына, частенько думал теперь и Силантий. После того дня, когда Фёдор отхлестал плетью Лушку, а потом помылся в бане с самим Кафтановым, сын стал вовсе неразговорчивым. Иногда он, сидя за столом, долго размешивал в чашке варево, и чувствовал Силантий, что мысли сына где-то далеко.
— Какие ещё новые планы в себе родишь? — спрашивал Силантий.
— А так, — отмахивался Фёдор.
Подступала осень, закровенились в лесу коряжистые осины, сожжённые наконец летним жаром, стали сохнуть и желтеть верхушки берёз. Погода стояла ещё тёплая, ветров не было, но чувствовалось — недалеко то время, когда подуют и ветры, посыплют дожди, устелют пожухлую траву мокрыми и тяжёлыми листьями. Но пока сникшие и поредевшие лесные травы были чистыми, только всё чаще и чаще попадались Фёдору берёзки и осины, под которыми аккуратными кружками были насыпаны сухие листочки. Это значит — недавно прыгнула на жёлтую ветку белка, тряхнула её, и несколько десятков листьев тихо зашуршали вниз, редковато устелив кусочек земли.
На кафтановских пашнях началась страда, может, потому хозяин перестал наезжать в Огнёвские ключи.
— Долго постится Михаил Лукич, — несколько раз вырывалось у Фёдора. Раз и два Силантий смолчал, а потом спросил:
— Никак, заскучал по «собачнику» этому?
— Мне-то что? — пожал плечами Фёдор. А через минуту вдруг добавил: — «Собачник» не «собачник», а живёт хозяин весело. Всласть живёт.
— Так… — протянул Силантий. — Завидуешь?
— Иди ты… Скажет тоже, — огрызнулся сын обиженно.
«Скажет тоже… Чего мне завидовать-то?» — раздражённо и упрямо думал потом несколько дней Фёдор, не признаваясь себе, а может быть, не понимая, что действительно шевельнулась в нём зависть к весёлой и разгульной жизни хозяина, засочилась где-то внутри, размывая какие-то самые мягкие, податливые места. Так, наверное, жиденький вешний ручеёк течёт по травянистой канавке и находит вдруг место, где трава выбита, почва помягче, начинает по крупицам вымывать оттуда землю, уносить прочь. Скатятся вешние воды — глядишь, и на этом месте небольшой, сантиметров в десять-двенадцать, обрывчик, из стены которого торчат бурые, чёрные, белые травяные корешки. Он безобиден и не страшен пока, этот обрывчик, можно его и переехать и перешагнуть, даже не заметив. Но дождевые воды, скатываясь по той же ложбинке, продолжают незаметно вымывать землю под обрывчиком, к осени ямка становится вдвое, а если случаются частые и сильные ливни, то и втрое, вчетверо глубже. Зимой засыплет эту ямку снег, заровняет её вровень с краями, укроет сверху метровым белым слоем. Следующей весной на неделю раньше осядет в этом месте снег, оголит стылый обрывчик, по обледенелой пока стенке заструится вытекающая из-под снежного покрова водичка. Но солнце всё щедрее греет обрывчик, быстро съедает ледяную корку. И вот уже, урча и булькая, тугой тяжёлой струёй льются вниз с полуметровой высоты талые воды, вымывая теперь землю внизу не крупицами, а целыми горстями… На третий год с полутораметрового обрыва льётся, красиво брызгая радужными на солнце искрами, настоящий водопад, на четвёртый низвергается с шумом и грохотом целая речка, унося с собой комья земли, коренья трав, небольшие деревца… А ещё через несколько лет придёт на это место человек — и ахнет: ровное, сверкающее под солнцем изумрудной зеленью поле перерезает теперь надвое чёрный, глубокий, безобразный овраг. И этот овраг всё растёт да растёт, как гноящаяся рана, и поле будто стонет от этой раны, но заживить её не может…
Не понимая, что в нём шевельнулась зависть к кафтановской жизни, Фёдор с нетерпением ждал, когда хозяин заявится на заимку. «С одной бабой приедет али снова кучу привезёт? — думал почему-то он, волнуясь, чувствуя, как больно стучит в груди сердце. — А может, снова Лушку притащит?»
Если бы Кафтанов снова привёз Лушку и она опять начала приставать, Фёдор отхлестал бы её опять так же плетью. Это он знал твёрдо. И всё-таки, помимо своей воли, он вспоминал, как она тогда, в первый раз, стучалась к нему в дверь, как шла к нему в тёмной комнате, раскинув руки, как жадно прижала его лицо к голой груди… В голове от этих воспоминаний мутилось, закипала в жилах кровь. «Зараза, привязалась…» До боли сжимал он зубы, шёл к озеру, нырял в него поглубже, пытаясь достать самые холодные, поддонные струи.
Ночами ему опять снилась эта Лушка и все другие кафтановские «сударушки». Полураздетые, пьяные, сидели они за столом, валялись по комнатам, гурьбой шли в баню, с визгом и хохотом прыгали в озеро, сверкая обнажёнными телами…
— Чёрт… — вскакивал Фёдор на кровати, прижимая локтем колотящееся сердце.
— Чего ты?! — приставал отец.
— Так… Чудится всякое…
И вдруг жизнь повернулась совсем в другую сторону.
Однажды ночью Фёдор, по обыкновению, долго не мог заснуть. Неожиданно показалось, что в окно кто-то стукнул. Он вскочил на кровати, затих. Опять царапнул кто-то в стекло, и качнулась во мраке за окошком неясная тень.
— Бать! — крикнул Фёдор, хватая ружьё.
— Что? Кто? — вскочил старик.
— За окном кто-то… Не то медведь… А кони не храпят.
— Какой тогда ведмедь? Опять чудится чёрт-те что.
Фёдор встал, осторожно подошёл к окну. И увидел метрах в тридцати, под деревом, человеческую тень.
— Бать, ей-богу, кто-то есть… Вон под сосной маячит… Ну-ка, я счас спытаю его, кто таков.
— Куда ты?! Может, варнак какой, с каторги беглый… Вернись! — закричал Силантий, но Фёдор с ружьём выскочил в сенцы, стараясь не греметь, открыл дверь, спрыгнул с крыльца и, крадучись вдоль стены, двинулся за угол.
К сосне он подошёл неслышно, поднял ружьё.
— Эй ты… — вскрикнул Фёдор. И, видя, что человек качнулся, добавил угрожающе: — Стой, не шевелись! У меня ведь жакан, разворочу башку-то. Кто таков, что надо?!
— А ты кто? Фёдор, что ли? — спросил человек тихо.
— Ну, Федька… Да ты кто?
— Опусти ружьё… Пристрелишь ещё родного брата.
— Чего-о? Какого брата? — удивился Фёдор.
— Вы тут одни с батькой, что ли?
— Мы-то одни, — совсем ничего не соображая, промолвил Фёдор.
Так после многолетнего отсутствия вдруг объявился старший сын Силантия Савельева — Антон.
— Господи, Антошка?! Да как же это ты, откудова?! — причитал несколько минут спустя Силантий, торопливо зажигая лампу, суетясь вокруг стола. — Вот уж нежданный гость… Что это у тебя с рукой-то?
Правая рука Антона была замотана грязными тряпками и привязана платком к шее.
— На сучок наткнулся в лесу.
— Да ночью-то почто? Крадучись-то?
— Видишь, батя… Днём-то мне пока не очень как-то сподручно… Я в Михайловке был, мать сказала, что здесь вы…
— Господи, да ты, никак, с тюрьмы беглый?! — догадался Силантий. — Демьян-то Инютин правду, выходит, говорил…
— Правду, выходит, — улыбнулся Антон и повернулся к Фёдору: — А ты, братуха, ловко ко мне подкрался. Я, грешным делом, подумывал: как мой там братец, не тюхой ли матюхой всё растёт? Ошибся вроде.
— Твоя наука, — буркнул Фёдор.
— Ты гляди-ка, батя, вырос ведь! Мужик, с какого боку ни гляди. И Ванька тоже растёт. Когда я уезжал, он пешком под стол ходил, а сейчас… Идёт время.
— Показывай руку-то.
— Рука, батя, у меня плохая. На тебя надежда, подлечишь, может, — сказал Антон, разматывая тряпки. — Ну-ка, Федя, тащи воды.
— На сучо-ок?! — ахнул Силантий, глянув на синюю, распухшую руку сына. — С ружья, что ли?
— Не с рогатки. Нет ли тут у вас йоду. Лекарство такое.
— Откудова тут лекарствам быть? Да ничего, мы травками как-нибудь.
Антон был чужим, незнакомым. Крепкий, рослый, лоб стал ещё выпуклее, густые белёсые волосы чуть вились, серые глаза глядели пронизывающе. Щёки и подбородок заросли курчавой и тоже белёсой щетинкой.
Одет он был не по-тюремному — в старый, но крепкий ещё пиджак, брезентовые брюки и засаленный картуз с крохотным жёстким козырьком.
— Батя-то угадал: может, грит, варнак какой, беглый каторжник, — сказал Фёдор, поливая Антону на простреленную руку.
— Во-первых, до каторги я пока ещё не дошёл. Вот поймают сейчас — тогда другое дело. А потом — на каторгах всякого люду полно, Фёдор. Есть и варнаки, есть и порядочные.
— Ты порядочный, значит, будешь? Если поймают-то?
— Да уж не варнак, — подмигнул Антон, завязывая руку.
— Сынок, сынок, да ты поешь теперь, поешь, — суетясь по-прежнему, ставил Силантий на стол чашки, резал торопливо хлеб. — Может, рюмочку выпьешь?
— Можно и рюмочку, батя, — согласился Антон. — Мне мать рассказывала о назначении этой заимки. Кафтанов, кажется, где-то по округе колесит, сегодня-то уж не заявится сюда?
— Не должно. И потом — за день, за два Инютин всегда провизию доставляет. Он, Инютин, ещё в шестом году сказывал, что тебя посадили… Ты, что ж, доселя и сидел?
— Зачем? И на свободе бывал иногда. В общем, батя, мне надо пожить тут у вас незаметно, пока рука не заживёт. Нельзя мне никуда с такой рукой.
— Живи, сынок, живи… Хоть год у нас тут можно скрытничаться. А завтра я травок пользительных в лесу поищу. От гноя хорошие травки есть у нас. Токмо вот не воронить, когда хозяин с гостями объявляться будут. Да они сдалека ещё визжат-гигикают.
— А Демьян-то Инютин? — сказал Фёдор. — Тот неслышно подъезжает всегда.
— То верно, он как лиса… Ну, придумаем что-нибудь. Ты ешь, сынок. Покудова тепло, в конюшне, на сеновале спать будешь. Ежели что — сразу на землю и в лес. Конюшня у нас задом прямо в лес упирается.
— Вот это мне подходит, батя.
Утром отец, ещё до солнца придя из лесу, сказал Фёдору:
— Ты, сынок, взял бы ружьё да посидел в скрадке. Там, где дорога к Журавлиным болотам подходит. Ежели поедет кто, стрельнешь, будто по утям. А я баню истоплю, травку вот заварю. Помыться надо Антошке, то да сё…
— Ладно.
До вечера Фёдор сидел в кустах, поглядывая на дорогу, раздумывал об Антоне. Его приезд откровенно пугал Фёдора. Во-первых, хотя и не каторжник, но беглый, размышлял он. Во-вторых, как это не варнак, коли в тюрьме сидел? Разве порядочных людей сажают? А в-третьих, что будет, если Антона поймают здесь? Кафтанов-то чего тогда? Ведь он в первую голову спросит: «Ты что ж, Фёдор, про брата мне смолчал?»
Когда он в сумерках вернулся на заимку, Антон, вымывшийся в бане, посвежевший и отдохнувший, встретил его весело:
— А-а, сторож! Спасибо, братуха… Знатно я вымылся. Руку вот хорошо пропарил. Только, я думаю, каждый день пустую дорогу стеречь муторно. Мы тут будем уши поострее держать.
— Я не знаю, как лучше. Мне-то всё равно.
Поговорив о том о сём, Антон ушёл спать на сеновал. Фёдор спросил у отца:
— Он кто, Антошка, всё ж таки? Вор или жулик какой?
— Ты чего мелешь?! — сильно рассердился отец.
— Так непонятно, за что его в тюрьме держали.
— Непонятно? А мне, думаешь, понятно?! — всё с той же злостью проговорил отец. И, покряхтев на своей кровати, ещё проговорил: — Политический, он говорит, я.
— Каков таков — политический?
— Откудова мне знать? Против векового сплотаторства, говорит, боремся мы.
— Это опять что — сплотаторство?
— Что, что… «Вот, говорит, Кафтанов ваш и есть сплотатор. Соки с вас вытягивает, платит за работу грош, а рубли себе в карман кладёт. Потому и развратничает тут с жиру, на заимке».
«Ага, значит, беспременно спросит с меня Кафтанов, почему молчал про Антона», — подумал тревожно Фёдор.
Ну, нам-то ничего тут, на заимке его, живётся. Сплотатор он там али кто…
— Балбес ты ишо, — опять рассердился отец.
Недели полторы или две они прожили спокойно. Ни Демьян Инютин, ни сам Кафтанов не появлялись. Антон был весел, разговорчив, но Фёдор видел, что старший брат каждую секунду настороже. Большую часть суток он валялся на сеновале, в дом заходил редко, только поесть. Садился всегда так, чтобы в окно видна была дорога, убегающая от заимки в лес, в Михайловку.
Рука его заживала плохо. Отец варил какие-то травы в большом чугуне, заставлял по локоть совать туда больную руку.
— Кость у тебя задетая, видно. Кость, главное, прогреть до нутра. Ничего, выходим.
Однажды заморосил дождик, хмарный, угрюмый, вечер подкатил как-то неожиданно, скорее, чем обычно. Силантий, Антон и Фёдор сели ужинать.
— Пойду-ка я в своё логово, — проговорил Антон, поглядев в окно. И, положив ложку, встал.
— Посиди ещё, — сказал Силантий. — Какого чёрта в такую погоду принесёт!
— В такую-то погоду их, всяких чертей, и носит. Сумрачно, дождик шумит. Видно плохо, слышно и того хуже…
Будто в воду глядел Антон. Едва-едва разве успел он забраться на сеновал, как отворилась дверь и вошёл Демьян Инютин.
— Што рот до ушей разинули обои? — спросил он, окатив Силантия и Фёдора обдирающим взглядом.
— Дык… как это подъехал, что мы и не учуяли?
— Оглохли, значит, — буркнул Демьян, поскрипывая деревяшкой, разделся, прошёл к столу. — Продрог я, дайте чаю.
Силантий налил ему в кружку заваренного смородинным листом кипятку и, подавая, обомлел: на столе лежали возле опростанной чашки с кашей три грязные ложки, и Демьян не мигая глядел на эти ложки.
Схватив тряпку, будто обтереть стол, Силантий смахнул все ложки в чашку, сунул эту чашку на шесток, бросил в неё и тряпку. «Что, если саданёт ему — почто три ложки-то?» — колотилось у него в мозгу.
Демьяну, видно, ничего не садануло. Склонившись над кружкой, вытягивая жилистые губы, он громко тянул кипяток.
— Поди возьми там, в тарантасе, провизию, — кивнул Демьян Федьке. — Бутылки с вином не побей. Самогонка есть?
— Куда она делась! Вёдер пять ещё стоит, — проговорил Силантий облегчённо. — Когда ждать?
— Откуль я знаю? Мне велено копчёностей да вина хорошего доставить. Воняет чем-то у вас. Пахнет чем, говорю?
— Да это… Снадобье сёдни варил… Суставы ломит. К непогоде, думаю. Оно так и есть, захмарило.
— Развели вонищи… Чтоб проветрил дом к завтрему. В курильне нельзя сварить, что ли? Там такая же печка.
— Не буду боле. Проветрим…
Ни слова не добавив, Демьян уехал. Силантий проводил его, ещё раз облегчённо вздохнул: «Пронесло, слава те, господи…»
— Пронесло, — сказал Силантий и Антону, когда тот, выждав часа полтора, спустился с сеновала. — Как я эту проклятую ложку забыл убрать?
Антон дотошно выспросил все подробности: как сидел Демьян, куда смотрел, что говорил.
— Да, ей-богу, ничего он не допёр… Ни один волосок у него не дрогнул.
— Может, так, а может, и эдак, — сказал вдруг Фёдор. — Он, Демьян, как змей хитрющий. Я бы, Антоха, смылся на твоём месте куда поглуше.
— Цыть ты! Куда он с такой лялькой?
— Правду Федьша говорит, — раздумчиво произнёс Антон.
— Да куда ты? Как ты с порченой рукой-то?
— Хорошо бы ещё помочить её в твоём вареве. Гноиться перестала, синюшность отходит. Да, может, так теперь, без полива, заживёт.
— Может, заживёт, а может, обратно гнить начнёт, — прежним тоном проговорил Фёдор. — Потому надо тебе залечь где поглуше и чтоб неподалёку. Чтоб, значит, могли мы незаметно доставлять еду с питьём да варево для руки. Сейчас тепло пока, недели две полежать можно…
— Ишь ты, — усмехнулся Антон, потрепал всклокоченную голову брата. И опять стал задумчивым. — Это бы, конечно, самое хорошее дело, чтобы вылечить её, проклятую, совсем. А есть такое место?