Вечный зов Иванов Анатолий
И в самом деле все будто испугались этой угрозы, быстро смолкли. И в полной тишине Косоротов сказал, глядя на хрупкую фигурку Лизы:
— Освобождаем их. Хотя, будь моя воля… её вот к солдатам в караулку на ночь сперва запустить. Всё ж таки людям радость.
Ульяна Фёдоровна чувствовала, что умирает. Но она нашла в себе силы ещё вывести Лизу на улицу, оттащить на несколько метров в сторону от окованных железом дверей здания белочешской контрразведки. И здесь, когда они лежали на земле под чьим-то забором, их нашёл Юрка.
— Мама! Бабушка! Они меня отпустили… Я думал, опять бить будут, а они отпустили! Дядька Косоротов только по голове напоследок шибанул, гад. Мам, ты почему ничего не говоришь?
Лиза, безучастная ко всему, прислонившись спиной к дощатому забору, широко открытыми глазами смотрела на звёздное небо, кое-где закрытое тучами, смотрела так, будто видела впервые и эти звёзды, и ночные чёрные тучи, и ныряющую в эти тучи ущербную луну.
— Ты не трогай, сынок, мамку-то, — тяжко дыша, проговорила Ульяна Фёдоровна. — Не тревожь… Захворала она. Сбегай на нашу улицу, кликни кого-нибудь. Одним-то нам не добраться до дому.
Юрка убежал. Через час он привёл двух мужиков и женщину. Вполголоса переговариваясь, мужики подняли тяжёлую, почти бесчувственную Ульяну Фёдоровну и, поглядывая на глухой забор, которым было обнесено здание контрразведки, повели, потащили прочь. Лиза шла сама, женщина только её чуть подталкивала. Юрка бежал сзади, слушал всхлипы той женщины, глухие голоса мужиков и, понимая, чувствуя, что неотвратимо надвигается какое-то новое и страшное горе, тоже швыркал носом, временами подвывал, как щенок, и смахивал грязными кулаками выступающие слёзы.
Лиза никого не узнавала, даже сына. Не узнала она и квартиры, ходила по комнатам, тыкаясь в стены, спрашивала у Юрки и умирающей Ульяны Фёдоровны: кого они-то ждут здесь, на вокзале, почему так долго не приходит поезд, с которым она должна уехать?
— А вот куда ехать я должна — и забыла, — говорила Лиза, тёрла виски. — Вы не знаете, куда мне надо ехать?
Всё это ускорило кончину Ульяны Фёдоровны.
В день похорон Лиза испуганно притихла, сидела в уголке, смотрела, как женщины-соседки собирают покойницу, шевелила бровями, будто что-то мучительно пыталась вспомнить. И в тоскливой суматохе никто не видел, как и когда Лиза исчезла.
Первым отсутствие матери заметил Юрка, обежал все комнаты, обшарил двор.
— Мама, мама-а! — закричал он. — Куда она делась? Вы не видели маму?
Какой-то старик с костылём и котомкой, подошедший к калитке, сказал, что час назад видел блаженную вроде бы женщину на самом выходе из города.
— Это она, она! — крикнул Юрка, выскочил на улицу. Но тут же вернулся, затормошил старика: — Где… на каком выходе? Слышь, дедушка?
— А там, сынок… На Верхнюю Ельцовку она, кажись, побрела.
Это было в последний день июня, а числа десятого июля к поскотине небольшой деревеньки Барлак, что верстах в тридцати от Новониколаевска, подошёл грязный, оборванный мальчишка с исхудавшими глазами, с давно не чёсанными, пыльными волосами.
— Ты чей такой? — спросила его низенькая босая женщина с прутом, пасшая гусей.
— Савельев Юрка я.
— Откуда же ты?
— Я с города.
— Ну, ступай, пройдись по деревне, — вздохнула женщина. — Може, кто и подаст. Сейчас мало подают. А что там у вас, в городу-то?
— Я не за милостыней. Я мамку ищу. Я в соседней деревне был, мне сказали, что она сюда пошла.
— Кто же твоя мамка?
— Она такая высокая. И она… она никого не узнаёт. Её в тюрьме били.
— Блаженная?.. Постой, сёдни в полдень какая-то блаженная побирушка была в деревне. Её старая Ферапонтиха, кажись, к себе покормить увела. А ну-ка пойдём…
У старой Ферапонтихи никакой побирушки уже не было.
— Ушла она, сердешная, — сказала грузная, рыхлая старуха, выслушав Юрку и женщину с прутом. — Поела маленько и пошла. Уж давно время будет.
— Куда, куда она пошла? — крикнул Юрка.
— А туда, по сокуровской дороге. Ты кто ей, сын, чо ли? Голодный ты, видать. Поешь и ты, сядь.
Но Юрка не стал есть, хотя и был сильно голоден. Он выбежал на подворье, кинулся по указанной дороге. Уже больше двух недель он ходил по пригородным деревням, разыскивая мать, питаясь случайным подаянием, ночуя где придётся. И дня четыре назад вроде напал на её след, но всё никак не мог настигнуть.
Солнце пекло, дорога была сильно разъезженная, пыльная, горячая. Обжигая босые ноги, Юрка то шёл, то бежал, опасаясь, что мать, если она действительно пошла по этой дороге, опять свернёт на какой-либо просёлок. Но отворотов, к счастью, не было.
Мать он увидел издали, сразу узнал её худые плечи, обтянутые синей кофточкой, косо болтающуюся на ней юбку, растрёпанные волосы. Она шла медленно, опустив голову, внимательно разглядывая дорогу. Юрка припустил, собрав последние силёнки, и, подбегая, услышал, как мать бормочет бессвязно:
— Над городом запах… Давно отзвенели… Тоску запрокинь…
— Мама! Мамочка! — закричал он.
Лиза остановилась, глянула на сына тусклыми, бессмысленными глазами.
— Мама!
— Прочь, прочь! — чуть отшатнулась она. — Ты кто?
— Да это же я, Юрка. Я тебя давно ищу.
— Юрка? Какой Юрка? — спросила она, не мигая стала глядеть на сына, наклоняя голову то вправо, то влево. Брови её нахмурились, затрепетали вроде, но тут же расправились и застыли. — Нет, я не знаю тебя…
— А ты вспомни, мама! — И он схватил её за руку. — Я же Юрка!
— Отстань, мерзкий мальчишка! — вскрикнула она, вырвала руку. И пошла быстро, торопливо. Но вдруг вздрогнула, остановилась. Попятилась, глядя куда-то в небо, показывая вверх пальцем. — Я их всегда вижу, они меня всегда пугают… Кто это?
В небе играли ласточки. Они стремительно и высоко взмывали, падали камнем вниз и снова взмывали.
— Да это ласточки! — крикнул Юрка. — Ну, вспомни, папа ещё песню тебе про ласточек сочинил. Ты ж мне рассказывала. А мы её часто пели с тобой…
— Песню? Какую песню?
— Да вот эту…
И Юрка, снова хватая мать за руку, торопливо, глотая слёзы, заговорил:
- Над городом запах… черёмух струится,
- Давно отступила уж зимняя стынь.
- И ласточки, ласточки… быстрые птицы
- Пронзают небесную синь…
Едва Юрка заговорил это, брови Лизы опять задёргались, она опять потёрла виски и мучительно застонала. И мальчишка недетским чутьём угадал, что происходит с матерью, встал перед ней, умоляюще глядя ей в глаза.
— Мамочка! Ну вспомни! Я вот сейчас… даже спою. Вот, послушай…
И он неумело запел срывающимся от волнения голосом:
- …И ежели в сердце тоска застучится,
- Ты голову в небо чуть-чуть запрокинь…
- И сразу увидишь, как вольные птицы
- Пронзают небесную синь.
Он замолк. Он с надеждой глядел на мать снизу вверх.
— Ну, вспомни! Ты ещё говорила, что папа не до конца сочинил эту песню, потому что ему некогда. Но он её досочинит тебе.
— Да, да, ему некогда, — пробормотала Лиза. — И сразу увидишь… как быстрые птицы… пронзают…
Лицо её, измученное, некрасивое, исказилось совсем до неузнаваемости, стало вовсе страшным. Потом по нему прошла, прокатилась судорога, глаза широко раскрылись, в них затрепетал неясный свет, загорелось что-то осмысленное. И вдруг быстро-быстро, в две-три секунды, её глаза наполнились слезами, губы задрожали, и она, шатаясь, протянула к сыну руки, закричала на всю степь пронзительно и страшно:
— Юрка-а! Ю-юрка! Сыно-ок!
— Мама! — бросился к ней мальчишка.
— Сынок! Сыночек! Сыно-ок! — кричала и кричала Лиза, крепко прижимая к себе худенькое и грязное дрожащее тельце…
— …Вот так он мне, Юрочка мой, разум вернул, — утомлённая разговором, произнесла Елизавета Никандровна. Голос её рвался, был слаб и беспомощен. — Постороннему это не понять, я говорю. Да и сама я… Я ничего не помню, всё это со слов Юрика. Я помню только смутно, как мы с ним… я и сын… возвращались откуда-то в город. Это я помню уже… И всё, что после. А до этого — тёмный провал. Но Юра говорит, что всё это было так.
Поликарп Матвеевич, потрясённый услышанным, молчал. Да и что было говорить, какие слова найти, чтобы её утешить, что ли, ободрить, поддержать? Их не было, этих слов, а кроме того, он чувствовал, что она, пережившая всё это, не то чтобы не нуждалась, а просто не хотела сейчас таких слов, потому что они были бы бесполезны.
Вздохнув, Елизавета Никандровна с грустью произнесла:
— Антон так и не досочинил мне эту песню. Всё ему было некогда, некогда…
Она медленно стала поднимать голову с гладко зачёсанными назад седыми волосами, собранными на затылке в небольшой узелок. И когда подняла, в широко открытых глазах её стояли светлые слёзы, где-то в зелёной глубине этих глаз дрожали две колючие солнечные искорки.
— Боже мой! Ведь у меня был Антон! Какая же я счастливая…
Голос её был ещё тише и слабее, чем раньше, но он, этот слабенький голос, больно разрезал что-то внутри у Кружилина, щемящая боль растекалась по всему телу. Её полные слёз глаза, в которых дрожали светлые искры, были невыносимы. И Кружилин в эти короткие секунды наконец-то понял, кажется, что произошло с Елизаветой Никандровной, какая она сейчас, и даже, как ему казалось, представлял, какой она будет теперь… Он не то кашлянул, не то сдавленно крякнул и начал подниматься из-за стола.
— Спасибо… Спасибо за угощение, Лиза, — проговорил Поликарп Матвеевич. — А с Юрием что ж… Это не трудно. Я скажу в военкомате и Нечаеву…
— Он сам заявление напишет, — сказала Елизавета Никандровна. — Чтобы… как бы добровольцем…
— Почему как бы? Так и будет. А насчёт твоей работы я подумаю, куда и как…
Елизавета Никандровна тоже встала. Высокая, худая, она стояла теперь на ногах прямо и твёрдо.
— Думать вам не надо. Я хочу в районную библиотеку. Там, кажется, нужен библиотекарь. Там тепло и мне по силам. Книги буду выдавать.
Лицо её было спокойно, лишь на щеках слабенько проступал румянец. Солнечные искры из глаз её исчезли, они смотрели куда-то в пространство холодно и жёстко.
— В библиотеку? Ну что же, очень хорошо, — сказал Кружилин.
Савчук хотел поехать в тайгу сразу же по возвращении из Москвы, но дел на заводе за его отсутствие накопилось действительно много, и, пока он их решал, прошла неделя.
В тайгу с собой он взял человек пятьдесят крепких мужиков, поехали на трёх грузовиках, потом, отправив грузовики назад, потому что дальше проезжей дороги не было, около суток тащились на верховых лошадях, шли пешком. Громотуха текла здесь между горных теснин, грозно ревела на многочисленных перекатах, оправдывая своё имя. Когда лесная тропа, означающая дорогу, подворачивала к берегу, грохот звенел такой, что не было слышно голосов.
Стояла июльская жара, безжалостно палило белое солнце, обваривая листву на деревьях. Обычно липкая, сосновая хвоя жухла, обильно сыпалась с ветвей. Лишь кедрам такая жарынь была нипочём, косматая хвоя держалась на них крепко, горячий ветер трепал её, как лошадиные гривы, но оборвать не мог. Кедровые массивы, не очень крупные и не частые, выделялись среди моря поблёкшей зелени тёмными пятнами и одуряюще пахли расплавленной смолой.
— Божье наказанье прямо-таки… Экое пекло! — пробормотал маленький кривоногий старикашка по имени Филат Филатыч, высланный навстречу с лошадьми. — Ну ни одного дождика, почитай, с Арины-рассадницы. Громотуха прям обдонилась… А досок напилили, слава те господи, высокие штабеля! Да ещё эких ты молодцов ведёшь. И рванём счас, ух… ничего. Успеем до Ильина-то дня. А там вода будет, только и рвануть счас надо. Это ты правильно, что подмогу ведёшь. И в Шантаре, грят, тоже сушь стоит?
— Да, плохо нынче, — сказал Савчук. — Хлеба горят.
— Ага… Рассказывал этот, что с милиции-то приехал к нам, Елизаров. У нас тут… хе-хе… события одна случилась. Двое парней из-за девки… Сперва посильничать, что ли, хотели её. А потом чуть до смерти друг дружку не ухайдакали. Знаешь? Из-за этой, Инюткиной Верки.
— Инютиной, — поправил Савчук. — Знаю. Разберёмся.
— Тьфу! — плюнул старик в сторону. — Хучь бы девка была… А то так, Инюткина. Ни ума в глазу, ни добра в заду.
— Насчёт добра-то, дед, наоборот вроде, — усмехнулся один из мужчин.
— Это на чей вкус, — отрезал старик. — Такого добра как песку на берегу, ты зачерпнёшь, а мне так и нагнуться лень. А они — спорить из-за неё. Тьфу!
— Отнагибался ты, дед, — усмехнулся тот же мужик.
— Да оно так, — без всякой обиды согласился старик. — Был рысак, да сбил подковы…
Филат Филатыч слыл на всю округу непревзойдённым сплавщиком плотов по своенравной Громотухе. В молодости он характер имел лихой и необузданный, как речка. Мог он ни за что ни про что, по известным ему одному причинам, обидеть человека, зла ни ему, ни кому бы то другому никогда не делавшего, всячески его ославить. Мог завести дружбу и старательно опекать человека, по общему признанию никчёмного. И до сих пор были у него в оценке людей и отношении к жизни какие-то свои мерки и свои принципы, не понятные другим.
Он был уроженец этих мест, всю жизнь прожил в верховьях Громотухи. До революции услугами Филата Филатыча частенько пользовался богатей Кафтанов. Филат Филатыч иногда сплавлял ему огромные плоты в малую, как в нынешнее лето, воду за сущий бесценок, почти даром, рисковал при этом не раз собственной жизнью. А иногда и в высокую воду, когда сплавить вниз древесину не составляло никакого труда, ломил такую плату, что у Кафтанова от ярости тряслась борода. «Ну как хоть, как хошь, это дело хозяйское, — отвечал на такие вспышки Филат Филатыч со спокойным смешком, который ещё больше стервенил Кафтанова. — Ты хозяин, стало быть, башковитый, тебе и видней, што те в выгоду, а што в убыток».
И как-то так получалось, что даже в высокую воду плоты Кафтанова без Филата Филатыча частенько разбивались. И Кафтанов, матерясь, снова шёл на поклон к строптивому плотогону.
В гражданскую Филат Филатыч оказывал партизанам Кружилина кое-какую помощь иногда, пару раз, когда полковник Зубов совсем уж настигал измотанных бойцов Поликарпа Матвеевича, уводил их в непроходимые урманы и укрывал в недоступных лесных дебрях. И в то же время этот Филат Филатыч в те грозовые годы держал где-то у себя, укрывая по таким же урманам, малолетнего сына Кафтанова Макарку вместе с приставленной к нему в няньки Лушкой Кашкаровой, а потом, после гибели Зубова, и его сына Петьку.
— Я, Филат Филатыч, точно не знал тогда, что ты прячешь сыновей Кафтанова и Зубова, — сказал старику Кружилин, когда вместе вот с Савчуком отыскал его прошлогодней весной в тайге, чтобы лично попросить сплавить в Шантару заготовленный лес. — Не знал, но мысль иногда мелькала: не ты ли их прячешь? А может, теперь признаешься? Дело прошлое.
— А выведал бы, так что ж, прикончил дитёв бы? — вскинул старик маленькую, но упрямую свою голову с косо сидящей на ней шапчонкой. Умные глаза его, длинные и узкие, как у монгола, поблёскивали, точно бритвы.
— Я зверь, что ли, какой?
— А что жа тогда тебе за дело?
— Да любопытно просто.
— Ну что жа… удовлетворю, — усмехнулся старик, снял шапку, по-крестьянски пригладил ладонью всё ещё густые и почти не поседевшие лохмы волос. — Так было дело.
— Ах ты хитрец! — смеясь, воскликнул Кружилин. — Должно быть, высокую плату тебе платил Кафтанов. Ведь рисковал всё же. Время-то было горячее, могло и ошпарить…
— Кака там плата, — махнул рукой Филат Филатыч, нахлобучил шапку, но опять криво. — Вся радость-то в деньгах разве?
— Значит, что же ты, из идейных соображений?
— Из человеколюбия, — строго произнёс старик. И вдруг хихикнул как-то смущённо. — Я что ж, всегда такой кривоногий, што ли, был да хилый?
— Да я помню, какой ты был.
— Ну вот… А Лушка-то в те поры… хе-хе… Вся плата была при ней.
Секунду ещё и Кружилин, и Савчук молчали, а потом оба разразились хохотом. Смеялись долго, до слёз в глазах. Улыбался и сам старик, отворачивая узкие свои глаза.
— И жук же ты, Филат Филатыч! — вытирая глаза платком, проговорил Поликарп Матвеевич.
— Да уж как умели, так и жужжали. Лукерья ничего, довольная была.
Савчук, отмахиваясь от свирепых, чуть, казалось, не со стрекоз, комаров, шагал по стиснутой деревьями лесной тропе, поглядывал на лохматый, как кедровая ветка, затылок Филата Филатыча, на сверкавшие порой то слева, то справа заснеженные громадины гор, думал об этом необыкновенном крае, куда забросила его судьба, о живущих тут удивительных людях. Он родился и вырос в украинских степях, прожил там всю свою жизнь, и ему казалось, что нет ничего прекраснее этих степей и чарующего неба над ними. По ночам звёздные волны, казалось ему, схлёстывались со звоном, а потом на землю до утра сыпалась бесшумно звёздная пыль, и луговые травы по утрам горели не от росы, а от этой пыли. Теперь он как-то обострённо понял, что красота на свете бесконечна и разнообразна, что природа никогда себя не повторяет и вот здесь, в Сибири, тоже натворила дивы дивные…
Филат Филатыч шёл с костыльком, посапывая, но легко и скоро, время от времени оборачиваясь, вытирая ладонью потный лоб в мелких морщинках.
— Ничо, мужики, скоро уж, — говорил он весело, поблёскивая узкими глазами. — Туточки раз вздохнуть да два шагнуть.
Старик очень был доволен, что в прошлом году к нему в такую глухомань приехал сам секретарь райкома партии.
— Понадобился, стало быть, я? — спросил он сперва вроде недружелюбно и настороженно.
— Так человек, Филат Филатыч, всегда нужен людям, — ответил Кружилин.
— Это так, — мотнул головой Филат Филатыч, настороженность его исчезла, он по-стариковски засуетился вокруг самовара, принёс большую чашку застарелого мёда, стал угощать. — Давайте… А плотики я вам, как яички, целёхонькие доставлю. Это нам дело знакомое.
— Надеемся, Филат Филатыч. Кроме тебя-то, и попросить некого.
— Ну, есть людишки, — не согласился старик с Кружилиным. — Вот Акимка из-за белков… Да Акимка, ежлив уж до конца-то, охламон всё ж таки да пьяница. Не-ет, я вам, как яички…
И действительно, всю древесину Филат Филатыч доставлял аккуратно, никогда не терял даже брёвнышка. Нынче в мае сплавил ещё несколько больших плотов, а потом вода резко упала, на перекатах обнажились мокрые лысины камней. Сейчас лысины высохли, даже брызги до них не доставали. И строительство жилья на заводе фактически прекратилось.
— Значит, Филат Филатыч, будет вода, говоришь, после Ильина дня? — спросил Савчук.
— Обязательно. Раз белки вон обещают.
— Как они обещают?
— Глянь, слепой, что ли! Синь между белками синится. Это уж точно, побежит вода с ледников к Ильину дню.
Савчук, сколько ни вглядывался в вершины заснеженных гор, никакой сини между ними не видел. Небо и небо, белое, как и повсюду. Но спорить со стариком не стал, только произнёс машинально:
— Дай-то бог.
— Во-от! — воскликнул старик. — Припёрло, так и ты, партейный, тоже взмолился.
— Да я так, по привычке.
— А может, зря? Зря, ежлив только по привычке? А?
— Ну, зря не зря, а раз не верю в бога… ты вроде веришь, а я нет. Ты уж прости, Филат Филатыч.
Старик на это ничего не сказал, отвернулся и долго, часа полтора, шагал молча.
Потом остановились передохнуть и перекусить. Рабочие вскипятили чай в двух больших медных чайниках, вынули хлеб, сахар. Большой ломоть хлеба, кусок сахару и кружку чаю дали и старику. Он всё так же молча и сердито выпил чай, съел хлеб и, по-прежнему сдвинув кустистые брови, неодобрительно слушал разговоры и смех молодых парней. И Савчук уже пожалел, что ввязался с этим своенравным и непонятным стариком в ненужный разговор о боге, даже встревожился: чёрт его знает, этого Филата Филатыча, возьмёт да и выкинет какой-нибудь очередной фокус. А где другого такого плотогона найдёшь? Кружилин тогда шкуру снимет.
— А вот спрошу тебя, Игнат, — проговорил неожиданно Филат Филатыч, впервые назвав Савчука по имени. — Вот в народе говорят: нельзя работать в Ильин день… И рассказывают: один мужик в селе нарушил такой запрет, сено у него было скошено. Ну, на Илью, обыкновенно, гром погромыхивает — катается он, значит, на своей колеснице по небу, по тучкам. Мужик-то испугался, давай торопиться сено в зарод смётывать. «Успею, грит, до дождя, что ж, что Ильин день, не пропадать сену-то…» И сметал. А тут и прилетела невесть откуда ворона с горящей веткой во рту, села на мужиков зарод да подожгла. Да ещё на другие зароды стала перелетать. Сядет — и подожжёт, сядет — подожжёт… Вся деревня на зиму и обескормилась, по миру пошла вся деревня… Вот. А?
— Предрассудки это, Филат Филатыч, — сказал Савчук. — Сказки, понимаешь.
— От ты! — поморщился старик. — Я ж о другом спрашиваю: отчего Илья такой злой-то?
Савчук не мог понять движения мысли старика, не мог уразуметь, чего тот хочет, и только пожал плечами.
— Или вот ещё в наших краях рассказывают… ну, пущай сказку, как ты определяешь, — заговорил опять неугомонный и непонятный старик. — Святой Николай-чудотворец ходил по земле с Ильёй-пророком. Ну, ходят, глядят… Углядели, что бедный хрестьянин один землю пашет. Подошли да попросили попахать. Пашут по очереди. Потом спрашивают: «Кто лучше из нас двоих пашет-то?»
Хрестьянин тот показал на Николу. Озлился Илья на бедного мужика и говорит: «Ну ладно инда… За такие несправедливые слова я те хлеб градом выбью. Налив хороший на твоей полосе будет, а я выбью…» Тады Никола пожалел хрестьянина, да и шепнул ему: «А ты обмани этого Илью, поменяйся полосой с богатым мужиком, у которого хлеб худой будет. А мне за совет свечку поставь». Хрестьянин так всё и сделал. Пришёл к богатому и говорит: «Давай обменяемся полосами, видишь, какой у меня хлеб тучной. Токмо в придачу маленько деньгами дашь, деньги нужны больно — лошадь купить…» Ну, богатей увидел выгоду, обменялись. Стали поспевать хлеба. И тут накатилась туча да как ударит бывшую хрестьянскую-то полосу! И градом её всю повыбило. Илья-пророк о той хрестьянской хитрости прознал, рассердился, собирает тучу на его полосу, какая раньше богатому принадлежала. Хлеб-то на ней всё ж таки кое-какой уродился. Тут опять явился к хрестьянину Никола да шепчет: живо разменивайся с богатым, я те, дескать, говорю, да опять придачу попроси деньгами, коровку, мол, хочу купить, детишки малые, молочка хотят. Ну, разменялись. Токмо успели — как посыпал град. И повыбило полосу, которая теперь уж к богатею обратно вернулась. А у хрестьянина выбитая раньше градом полоса отошла. И хлеба он много собрал да на придачу два раза от богатея получил… Ну, а Илья, получается, остался ни в тех, ни в сех. И осерчал тогда пророк на чудотворца. «Ах ты, грит, шаромыжник такой! Вовсе и не чудотворец ты, а как есть шаромыжник! Обварился, что крестьянин свечку тебе с синичью ножку поставил! Да ить богатый мужик пудовую бы не пожалел. Ты ж мой авторитет среди народу подрываешь…» Да за бороды друг дружку, да пошли там, за облаком, кататься. Пошёл гром! И что же ты думаешь? Никола-чудотворец и покаялся: «Критику, грит, признаю твою, Илья. По легкомыслию я научил хрестьянина, да я выправлюсь, хрестьянин этот у меня запоёт…» Наутро упала у хрестьянина скотина вся, а хлеб в сусеках вдруг загорелся да сгнил в одну ночь. Утром глянули, а там одна труха. И пошёл тот хрестьянин с детьми по миру…
— Ну вот, — с улыбкой промолвил Савчук, когда старик умолк, — выходит, ошибался я, и ты, кажется, не очень в бога-то веришь.
— Ну, очень али нет, это моё дело, — промолвил старик сердито. Помолчав, он вздохнул, и было в этом вздохе какое-то сожаление. — Я человек тёмный, жил в лесу, топтал росу. И что ж, раньше я бога соблюдал, хоть и грешил… Да-а, несправедливости много в жизни уж больно. Куда ж бог-то смотрит, ежели он есть? Что же он своих причиндалов всяких распустил? Этого вот Илью. Или опять же Николу-чудотворца… Вот у меня жёнка ране была. Разошлись мы с ней давно, она сейчас в Шантаре живёт, старая. Каторжница она была, а за что? Сынок помещика одного ссильничал её, девчонку. Ну, она в беспамятстве-то и отомстила, вилами его запорола. А душа-то у неё! Муравьишку всякую жалела. Обижал я её, грешный, обманывал с Лушкой этой, вот она и ушла от меня. Да и с другими обманывал. Тожеть — как бог допускал? Али вот эти войны… Хоть та, гражданская, хоть эта, нонешняя. Видел я в киие-то, как плоты в Шантару пригонял. Такая красота на земле, а её огнём жгут, железом этим… порохом взрывают. Где ж он, бог? Не-ет, Поликарп Кружилин ваш правильно, в туза прямо: не бог, а человек всегда людям нужен…
Вот куда вывел старик! Мысли его были теперь понятны, но слова, которыми он облекал их, были настолько своеобразны, что Савчук только поражался.
А Филат Филатыч мотнул головой, сбрасывая с себя раздумье, узкие глаза его заблестели опять умно и хитренько, по-озорному.
— А Поликарп-то жук! Знавал я его в молодости тожеть… Цыганку с табора он свёл, помню.
— Какую цыганку? — спросил с любопытством Савчук, никогда раньше об этом не слышавший.
— Ух, цыганка была! Отец её с ножом по всей Громотухе рыскал, Поликарпа искал… Зарезал бы, кабы не Кафтанов. Богатей тут у нас такой жил. Женился на цыганке этой после Поликарп Кружилин.
— У него ж жена не цыганка вовсе! — воскликнул Савчук.
— Это другая. Та померла. Ещё до этого, до революции, всё было…
— Во-он что! Каторжница, цыганка… Интересная у вас тут жизнь протекала!
— Так она, жизнь, завсегда, — кивнул старик. — Такие круги выписывает, что ежлив придумывать, не придумаешь сроду.
— И долго бывшая твоя жена, Филат Филатыч, на каторге была? И кто это, ежели не секрет? — спросил Савчук.
Но старику этот вопрос не понравился, он нахмурился, поднялся, произнёс сердито:
— Старый я пёс… разболтался об чём не надо. Какое твоё дело — кто? Любопытный какой… Ну, айдате, тут недалеко уж. Подымай людей-то, расселись-разделись, будто на ночь…
Добравшись до лесозаготовительного участка, Савчук в сопровождении долговязого, изъеденного комарами бригадира лесорубов по фамилии Мазаев обошёл все делянки, осмотрел груды сваленных, очищенных от сучьев деревьев, штабеля напиленных досок, глянул в тетрадку Мазаева, где вёлся учёт лесозаготовок. И спросил:
— Обед во сколько?
— С двух часов у нас. По участкам обедают. Сперва лесоповальщики, потом обрубщики сучьев, возчики, пильщики. Сразу для всех места за столами не хватает.
— Сегодня всех к двум часам собери. Посоветуемся.
В два часа на вытоптанной до черноты поляне, где стояли врытые в землю грубые, плохо оструганные столы, собрались все лесозаготовители. Заросшие волосами, давно не стриженные, в старых, пущенных на износ рубахах да пиджаках… На поляне было тесно, кто стоял у столов, кто сидел на земле. Слышался говор и смех, плыл в синее и горячее небо табачный дым, мешался с влажным воздухом. Все ждали, что скажет им парторг, с чем он приехал.
Говор и смешки затихли, едва Савчук вышел с Мазаевым из палатки, служившей конторой лесозаготовителей.
— Ну как, лихо тут? — спросил Савчук, поздоровавшись с людьми.
— Зачем? Куро-орт…
— Воздуху много.
— Кина нету вот… Да девок бы на разживу хоть.
— Или Алёху сместить, язву… Свекровь она, что ли, им?
Вспыхнул опять смешок, не злой, добродушный. Повариха Евдокия Алексеевна, полная, сварливая, но в душе добрая женщина, которую все звали Алёхой, строго следила за своими четырьмя молоденькими подсобницами, медсестрой и продавщицей ларька, каждый вечер загоняя их в отведённый им семерым дощатый балаган, сколоченный из горбылей и обрезков. А больше женщин здесь не было. Нынче весной взамен заболевшей продавщицы ларька, в котором люди могли купить мыло, табак и всякую прочую мелочь, была назначена Вера Инютина. Она намеревалась было в этом же ларьке, сколоченном из досок, оборудовать себе и жильё, но Алёха, явившись, молча забрала её тряпьё, строго зыкнула: «Ещё чего! Тут одно мужичьё, не соображаешь, дура?»
Смешок вспыхнул и тут же загас, придавленный голосом Алёхи.
— Это кто там про меня высказывается? Захар, что ли? Тебе-то какое горе? Ты ж каждый вечер в Облесье, за пятнадцать вёрст, бегаешь.
— Он скороход, что ему?
— Марафонец!
— А там марафонки живут. Их не сторожат, — сказал Захар, крепкий в плечах, невысокий парень.
— От тебя усторожишь. — Повариха, обтерев потное и красное лицо фартуком, подошла к улыбающемуся Савчуку. — И этих, Мишку с Генкой, сомустил. А они вон каких делов натворили, милиция понаехала теперь…
«Понаехавшая» милиция в лице Аникея Елизарова была тут же. Елизаров за два года работы в милиции сильно раздобрел. Сейчас он, покуривая, сидел на врытой скамейке спиной к столу, возле него стояла Вера Инютина, что-то ему обиженно говорила, а тот слушал, облокотившись о свои колени и опустив крупный нос к земле. Инютина была в белом с пестринами платочке, в светлом платье и отчётливо выделялась в толпе.
Всё ещё посмеиваясь, Савчук сказал:
— Ладно, Евдокия Алексеевна, во всём разберёмся. Да и вообще не долго тут будем все теперь… Товарищи дорогие! Времени у нас нету много собранничать. Положение, в двух словах, такое… Лесу заготовлено порядочно, досок напилено тоже порядком. Но недостаточно всё же… Поэтому директор завода отдал распоряжение — заготовку брёвен прекратить, все силы бросить на распиловку. Я вот даже ещё пильщиков привёз. Но, подсчитав всё на месте и обсудив обстановку, думаю, надо в этот план кое-какие изменения внести… Вот Филат Филатыч говорит, что сплавная вода будет нынче только с неделю держаться после Ильина дня и спадёт… Так?
— Так. Оно по всем приметам так, мужики, — уверенно сказал Филат Филатыч. — Я тут всю жизнь прожил. Гаранту даю полную, вот увидите…
— Если так, прохлаждаться нам некогда, товарищи. Упустим эту неделю — зимовать опять народ в землянках будет. Потому что никаким иным способом древесину отсюда не вывезти.
Прошёл по толпе говорок. Многие из работающих сейчас здесь уже две зимы пережили в землянках, и зимовать ещё одну было в таком жилье невмоготу.
— Поэтому принимается такое решение. Распиловку прекратить вовсе. В конце концов, всё можно и в Шантаре распилить, было бы что. Разделиться всем на две группы. Одна будет возить брёвна к реке и сплачивать в плоты. Сколько надо, столько туда и назначим, чтоб к этому самому Ильину дню все плоты были наготове. Остальные будут продолжать день и ночь валить деревья. День и ночь… За оставшиеся дни нам надо сделать как можно больше. Вот и всё.
После обеда, когда все рабочие разошлись по своим местам, Савчук, слушая визг пил, стук топоров и голоса людей, тоже похлебал немного из миски и направился в сопровождении Елизарова к ларьку. Вера Инютина, увидев входившего парторга завода, вильнула испуганно глазами, вскинула ладонь на колыхнувшуюся грудь, обтянутую тонким платьем, встала боком к небольшому оконцу и опустила голову. За два последних года Вера как-то повзрослела, и, хотя ей было всего двадцать три, шёл двадцать четвёртый, от её глаз, походки, жестов, от всего её облика веяло достоинством много пожившей и немало испытавшей женщины.
Елизаров, зайдя следом за парторгом в ларёк, сел на перевёрнутый ящик из-под мыла и опять опустил нос книзу. Когда садился, ящик под его налитым задом захрустел, и Савчук, не глядя на милиционера, поморщился.
— Ну, красавица, рассказывай, что тут такое приключилось?
Инютина всхлипнула.
— Разобраться надо. Расскажи…
Из сбивчивого рассказа Веры он понял, что насиловать её никто не собирался вроде, и почувствовал великое облегчение. Дело было простое — двое молодых парней, как только Вера появилась в тайге, стали частенько забегать в ларёк, потом и сторожить, когда она возвращалась по вечерам на ночлег или утром шла умываться к ручью. Вера улыбалась при встречах и тому, и другому («Что ж я, ведьмой должна смотреть на всех?!»), и между парнями, ранее дружившими, стала возникать неприязнь. А несколько дней назад после работы оба умотали с тем самым Захаром, на которого Савчуку жаловалась повариха, в деревушку Облесье, что расположена километрах в пятнадцати в горах. Там у знакомой Захара они всю ночь пили медовое пиво, а к утру объявились здесь.
— Я только умылась в ручье, иду назад, — говорила Вера, не глядя на Савчука, — а он, Мишка, вывалился из-за кустов. Пьяный, улыбается…
Тут Вера подняла глаза на Савчука. В глазах её горели жёлтые точки, как у рыси, а губы были обиженными.
— Говор идёт, будто хотели… хотели они меня… Неправда это! Они оба хорошие — и Михаил, и Генка. Только дураки. Зачем они мне?
Проговорив это, Вера прикусила нижнюю губу своими остренькими зубами. Елизаров поднял на Инютину глаза, усмехнулся и снова опустил взгляд.
Дальнейшее, по рассказу Веры, развивалось следующим образом. Михаил начал объясняться в любви, раскинул руки, прижал её к стволу сосны и начал целовать. В это время из леса вышел Геннадий, тоже пьяный. «Не лапай её!» — «А твоя она, что ли? Следом крался, как шпион?!» — «Уматывай!» — «Сам катись!»
— Слово за слово — и пошло у них, — рассказывала Вера. — Потом один схватил сук, другой — какую-то палку. И начали друг друга молотить. Я опомнилась, когда у Мишки кровь потекла, закричала…
Через несколько минут Савчук в сопровождении того же Елизарова подошёл к землянке, где сидели драчуны.
— Ну-ка, выведи их.
Елизаров отомкнул двери из почерневших плах. Геннадий и Михаил вылезли на свет осовелые, у одного была перебинтована голова, у другого — плечо. Вылезли и встали, опустив виновато длинные руки с сильными ладонями. Савчук знал обоих — они работали в литейке и были неплохими мастерами.
— Красавцы! — произнёс Савчук насмешливо и холодно. Парни молчали. — В военкомат, что ли, вас обоих отсюда отправить?
— Во-во! — подал неожиданно голос Елизаров. — Разбаловались до края тут.
— А вы не пугайте! — вскинул голову Геннадий. — Чем нашли пугать!
— Вы вон енту милицию на фронт опробуйте, — желчно бросил и Михаил. — А мы — с полным желанием и удовольствием. Наели тут рыла…
— Вот-вот! — усмехнулся Елизаров. — Это они и про вас… Хулиганы!
— Замолчите! — прикрикнул Савчук на Елизарова в бешенстве. Этот человек его раздражал всё больше. И недоволен был Савчук собой, этими своими глупыми словами о военкомате, неизвестно как вырвавшимися. Действительно, нашёл чем пугать…
— За драку прощения просим, — заговорил Михаил. — Так, по дурости… Тут этот нас пугает, раскормленный боров. — Парень кивнул на Елизарова. — Дескать, прижгут вам место, каким изнасиловать девку хотели. Не было этого! И в мыслях. Верка, если честная, она скажет…
— Как же вы додумались побоище такое устроить? — спросил Савчук.
— Пиво проклятое… Когда Мишка исчез из дому той, знакомой Захара-то, мне стукнуло: к Верке он это тайком от меня. Ну, я и следом подался за ним. За дорогу хмель не выветрился. Умеют в Облесье пиво варить… А что там! Наказывайте, чтоб поделом… Мишка-то вроде и ни при чём. Меня уж давайте.
— Марафонцы! — вспомнил почему-то Савчук словечко, выкрикнутое недавно на поляне. — Марш к медсестре!
— Да мы вроде бы… От безделья только ослабли.
— Марш, сказано! Оттуда — к Мазаеву. И глядите мне! В другой раз не такой разговор будет!
Парни повернулись и пошли друг за другом, гуськом. Елизаров поднял свой тяжкий, в красных прожилках, нос на парторга.
— Прощаете, выходит? Непорядок это, незаконно. Мы боремся с такими, а этак-то…
— Слушайте, вы… борец! — Савчук свирепел всё больше, не понимая даже отчего. Ребята, подравшиеся из-за девчонки, если говорить честно, даже нравились ему чем-то. За пьянку и драку надо прижучить, конечно, тут уж как положено. А вот этот милиционер… Действительно, разжирел, растолстел, как баба. — Марш… к Мазаеву!
— То есть? — хлопнул длинными ресницами Елизаров.