Мерсье и Камье Беккет Сэмюэль

— Наш карандаш у тебя? — сказал Мерсье.

— Тысяча шестьсот шестьдесят пять, — сказал Камье. — Год чумы. Легко запомнить.

— Слушайте, вы, — сказал Мерсье, — мы считаем, было бы ребячеством отрекаться от удовлетворения похоти всего лишь из-за небольшого ослабления в эротогенезисе. Не заставите же вы нас жить без любви, инспектор, пускай хоть раз в месяц, в ночь, например, на первую субботу.

— Вот на что уходят хорошенькие денежки налогоплательщиков, — сказал Камье.

Вы арестованы, — сказал констебль.

— По какому обвинению? — сказал Камье.

— Продажная любовь, — единственная, какая нам осталась, — сказал Мерсье. — Страсть и флирт — это для орлов вроде тебя.

— И уединенные наслаждения, — сказал Камье.

Констебль схватил руку Камье и выкрутил ее.

— Помоги, Мерсье, — сказал Камье.

— Пожалуйста, отпустите его, — сказал Мерсье.

Камье вскрикнул от боли. Ибо констебль, крепко сжав одной своей ладонью, размером с две, его запястье, другой влепил ему злобный шлепок. В нем просыпался интерес — не всякую ночь развлечения такого рода нарушали монотонность его стражи. Есть свои светлые стороны и у его профессии, он всегда это говорил. Он обнажил свою дубинку.

– Давайте-ка, — сказал он, — и без глупостей.

Той рукой, в которой держал дубинку, он вытащил из кармана свисток, так как проворен был не менее, чем могуч. Однако он не принял в расчет Мерсье (и кто мог бы упрекнуть его за это?) — и себе на погибель, потому что Мерсье поднял свою правую ногу (кто мог бы это предвидеть?) и нанес ею неуклюжий, но сильный удар по тестикулам (назовем вещи своими именами) противника (промахнуться невозможно). Констебль выпустил все, что держал, и рухнул, воя от боли и отвращения, на землю. Мерсье тоже потерял равновесие и болезненно приложился тазом. А Камье, вне себя от негодования, подхватил дубинку, отправил ботинком в полет каску и колотил по беззащитному черепу изо всей мочи, снова и снова, держа дубинку двумя руками. Вой прекратился. Мерсье поднялся на ноги.

— Помоги мне! — проревел Камье. Он яростно дергал за капюшон, зажатый между головой и булыжником.

— Зачем это? — сказал Мерсье.

— Глотку ему затыкаю, — сказал Камье. Они высвободили капюшон и опустили на лицо. Затем Камье возобновил свои удары.

–  Довольно, — сказал Мерсье, — дай сюда это тупое орудие.

Камье выпустил дубинку и кинулся бежать.

— Подожди, — сказал Мерсье. Камье остановился.

Мерсье поднял дубинку и нанес по закутанной голове один вежливый и сдержанный удар, только один. Словно недоочищенное яйцо вкрутую, — было у него впечатление.

— Как знать, — задумчиво пробормотал он, — вдруг это и стало последним штрихом. Он отбросил дубинку и присоединился к Камье, взяв его за руку. — Теперь ты выглядишь посвежее, — сказал он.

Когда они вышли к площади, неистовый ветер заставил их остановиться. Затем медленно, опустив голову, они двинулись сквозь сумятицу теней и звуков, спотыкаясь о булыжник, уже усыпанный черными сучьями, которые ветер то со скрежетом волочил, то гнал маленькими скачками и прыжками, будто на пружинках. На другой стороне площади начиналась узкая улочка, копия той, которую они только что оставили.

— Надеюсь, он сделал тебе не слишком больно, — сказал Мерсье.

— Ублюдок, — сказал Камье, — ты рожу его видел?

— Это, должно быть, здорово все упрощает, — сказал Мерсье.

— А еще твердят о законе и порядке, — сказал Камье.

— Поодиночке мы бы и помыслить о таком не могли, — сказал Мерсье.

— Лучше нам теперь идти в «У Хелен», — сказал Камье.

— Вне всякого сомнения, — сказал Мерсье.

— Ты уверен, что нас никто не видел? — сказал Камье.

— Судьба разберется, как тут распорядиться, — сказал Мерсье. — В глубине души, я всегда только на нее и рассчитываю.

— По-моему, это здесь ни при чем, — сказал Камье.

— Очень даже при чем, еще увидишь, — сказал Мерсье. — Цветы поставлены в кувшин, отара возвращается в овчарню.

— Не понимаю, — сказал Камье.

Тот недолгий путь, который еще должны были пройти, они прошли по большей части в молчании, то открытые всей ярости ветра, то сквозь зоны тишины. Мерсье — старясь осознать в полной мере, какие последствия может иметь для них случившееся, Камье — значение только что услышанной фразы. Но старались они напрасно, один — постигнуть секрет сопутствующей им удачи, другой — добраться до смысла, ибо они устали, им был необходим сон, их измотал ветер, а в головах у них, довершает разгром, стук ненасытных ударов.

VII

    Дорога, до сих пор еще проезжая, тянулась все вверх и вверх по возвышенности, поросшей вереском. Тысячей фунтов выше уровня моря, двумя, если предпочитаете, тысячами, дорога пересекала обширные торфяные болота. Она больше никуда не вела. Несколько разрушенных фортов, несколько разрушенных домов. Море недалеко — едва различимое за спускающимися к востоку долинами, бледный плинтус, такой же бледный, как и бледная стена неба. В лощинах прячутся озерца, невидимые с дороги, к ним идти по едва заметным тропинкам под нависающими высокими утесами. Все кругом, вроде бы, плоское или слегка холмистое, а тут рукой подать до этих высоченных утесов, совершенно для путника неожиданных. да еще из гранита. На востоке их цепь достигает наибольшей высоты, их вершины возводят к небу даже самые потупленные глаза, вершины, возвышающиеся над обширной равниной, над прославленными пастбищами, над золотистым долом. Перед путешественником, насколько хватает глаз, дорога все вьется к югу, и поднимается в гору, но едва ощутимо. Никто никогда не пользуется этим путем, кроме фанатичных пешеходов, да любителей портить своей фигурой пейзажи. Топь заманивает, прикрывшись вересковой маской, и перед очарованием ее способен устоять не всякий смертный. Потом она поглощает не устоявших — либо на них набрасывается туман. Город тоже недалеко, с определенных точек можно ночью видеть его огни, вернее зарево, а днем дымку над ним. Даже молы гавани можно рассмотреть в очень ясные дни, двух гаваней, крошечные ручонки, обнявшие зеркальное море, которое, известно, плоское, но выглядит поднимающимся. И острова, и мысы, нужно только в правильном месте остановиться и повернуться, а по ночам, конечно, огни маяков, и шарящих, и проблесковых. Здесь бы и лечь, в ложбинке, устланной сухим вереском, и уснуть, в последний раз, днем, на солнце, поникнуть головой среди мельчайшей жизни стебельков и чашечек, и быстро уснуть, быстро проститься с прельстительными вещами. Небо без птиц, случайный хищник, никто не поет. Конец описательного пассажа.

— Что это за крест? — сказал Камье.

Вот они опять.

— В болоте, неподалеку от дороги, но все же слишком далеко, чтобы можно было разобрать надпись, стоял скромный крест.

— Когда— то я знал, — сказал Мерсье, — а теперь не знаю.

— Я тоже когда— то знал, — сказал Камье, — я почти уверен.

Однако он не был уверен вполне.

Это была могила националиста, которого враги привели сюда однажды ночью и казнили, или, возможно, только труп принести, чтобы выбросить. Похоронили его много позже, с минимумом церемоний. Звали его Масси или, может быть, Массей[43]. Ныне его не очень-то ценили в патриотических кругах. И правда, он почти ничего не совершил для общего дела. Но этот памятник, тем не менее, заработал. Все это и, без сомнения, многое еще другое, Мерсье и возможно Камье когда-то знали, и все теперь забыли.

— Какая досада! — сказал Камье.

— Не хочешь подойти и прочесть? — сказал Мерсье.

— А ты? — сказал Камье.

— Ну, как хочешь, — сказал Мерсье.

Они вырезали себе по дубинке, прежде чем оставили позади верхнюю границу леса. Для своего возраста они весьма неплохо продвигались. Им было любопытно, кто свалится с ног с первым. Они прошли добрых полмили в молчании, уже не рука в руке, но каждый держась своей стороны дороги, вся ширина которой, таким образом, или почти вся, пролегала между ними. Рты они открыли одновременно, Мерсье чтобы сказать: — Странное впечатление иногда. — а Камье: — Как ты полагаешь, там черви.?

— Прости, — сказал Камье, — о чем это ты говорил?

— Нет-нет, — сказал Мерсье, — ты.

— Нет-нет, — сказал Камье, — ничего достойного внимания.

— Все равно, — сказал Мерсье, — давай обсудим.

— Уверяю тебя, — сказал Камье.

— Прошу тебя, — сказал Мерсье.

— После тебя, — сказал Камье.

— Я перебил тебя, — сказал Мерсье.

— Я перебил тебя, — сказал Камье.

Вновь наступило молчание. Нарушил его Мерсье. Или, вернее, Камье.

— Ты простудился? — сказал Мерсье.

Потому что Камье закашлялся.

— Рановато еще быть уверенным, — сказал Камье.

— Надеюсь, ничего страшного, — сказал Мерсье.

— Какой замечательный день, — сказал Камье.

— А разве нет? — сказал Мерсье.

— Какое замечательное болото, — сказал Камье.

— Замечательнейшее, — сказал Мерсье.

Мерсье демонстративно поглядел на вереск и недоверчиво присвистнул.

— Под ним торф, — сказал Камье.

— Кто бы мог подумать, — сказал Мерсье.

Камье опять закашлялся.

— Как ты полагаешь, — сказал Камье, — там черви такие же, как в земле?

— Торф обладает удивительными свойствами, — сказал Мерсье.

— Но черви там есть? — сказал Камье.

— Может, нам сделать маленькую ямку и посмотреть? — сказал Мерсье.

— Разумеется, нет, — сказал Камье. — Что за идея.

Он закашлялся в третий раз.

День действительно был притяный, по крайней мере из тех, что отдельным своими моментами сойдут за приятный, однако холодный, и ночь на носу.

— Где нам ночевать, — сказал Камье, — мы подумали об этом?

— Странное впечатление, — сказал Мерсье, — странное впечатление иногда, будто мы не одни. У тебя нет?

— Не уверен, что я понимаю, — сказал Камье.

То вовсю, то еле-еле, в этом весь Камье.

— Как будто присутствие кого-то третьего, — сказал Мерсье. — Окутывающего нас. Я чувствовал это с самого начала. А я все что угодно, только не медиум.

— Тебя это беспокоит? — сказал Камье.

— Сперва не беспокоило, — сказал Мерсье.

— А теперь? — сказал Камье.

— Теперь начинает беспокоить немного, — сказал Мерсье.

Ночь действительно была на носу, и для них хорошо, пускай сами они, возможно, и не признавали этого, что ночь была на носу.

— Проклятье, — сказал Мерсье, — кто, черт побери, ты такой, Камье?

— Я? — сказал Камье. — Я Камье, Фрэнсис Ксавье[44].

— Я мог бы и себе задать тот же вопрос, — сказал Мерсье.

— Где мы намерены провести ночь? — сказал Камье. — Под звездами?

— Есть развалины, — сказал Мерсье. — Или можем идти, покуда не рухнем.

Немного спустя они и действительно подошли к развалинам дома. С вида — доброй полувековой давности. Была почти ночь.

— Теперь мы должны выбрать, — сказал Мерсье.

— Между чем и чем? — сказал Камье.

— Развалины или изнеможение, — сказал Мерсье.

— А мы не можем их как— нибудь скомбинировать? — сказал Камье.

— До следующих нам не добраться, — сказал Мерсье.

Они пошли дальше, если это можно назвать пошли. Наконец, Мерсье сказал:

— Не думаю, что я много еще сумею пройти.

— Так скоро? — сказал Камье. — Что такое? Ноги? Ступни?

— Скорее голова, — сказал Мерсье.

Теперь была ночь. Дорога пропадала в темноте в нескольких ярдах перед ними. Еще слишком рано, чтобы звезды давали свет. Луна поднимется только позже. Это был самый темный час. Они стояли неподвижно, почти скрытые друг от друга шириной дороги. Камье приблизился к Мерсье.

— Мы повернем назад, — сказал Камье. — Обопрись на меня.

— Это моя голова, говорю тебе, — сказал Мерсье.

— Ты видишь образы, которых не существует, — сказал Камье. — Рощи там, где ничего нет. Неясные очертания странных животных, гигантских лошадей и коров выступающих из мрака мерещатся тебе, стоит лишь поднять голову. И высокие амбары, и громадные стога. Все более расплывчатые и смутные, будто ты на глазах слепнешь.

— Возьми меня за руку, если хочешь, — сказал Мерсье.

Так, рука в руке, они возвращались по своим следам, большая рука в маленькой, в молчании. Наконец, Мерсье сказал:

— У тебя рука холодная и влажная, и ты кашляешь, возможно, у тебя старческий туберкулез.

Камье не ответил, продолжал спотыкаться. Наконец, Мерсье сказал:

— Я надеюсь, мы их не проскочили.

Камье не ответил. Случаются моменты, когда простейшие слова все никак не могут определиться, что же они обозначают. Здесь «их» оказалось таким увальнем. Но отдадим ему должное, вскоре последовала резкая остановка.

— Они несколько в стороне от дороги, — сказал Мерсье, — мы могли нечаянно пройти мимо, ночь такая темная.

— Кто-то заметил бы тропинку, — сказал Камье.

— Так бы этот кто-то и сообразил, — сказал Мерсье.

Камье двинулся вперед, потянув Мерсье за собой.

— Держись ты со мной вровень, ради Бога, — сказал Камье.

— Считай, тебе повезло, — сказал Мерсье, — что не приходится меня нести. Обопрись на меня, это твои слова.

— Правда, — сказал Камье.

— Я не делаю этого, — сказал Мерсье, — потому что не желаю быть обузой. А едва я чуть отстану, ты бранишь меня.

Продвижение их было теперь немногим лучше, чем ковыляние. Они сошли с дороги и попали на болото, и тут был риск фатальных последствий, для них, — но как бы ни так. Вскоре падения вступили в игру, то Камье аккомпанировал Мерсье (в его падении), то наоборот, а то оба рушились одновременно, как один человек, без предварительной договоренности и в совершенной взаимонезависимости. Они не поднимались сразу же, поскольку оба практиковали в юности высокие искусства, но в конце концов все же поднимались. И даже в худшие моменты руки их хранили верность, хотя теперь и неизвестно, какую сжимали и какая сжимала, такая на данной стадии чертова неразбериха. Отчасти виной тому, без сомнения, их беспокойство (насчет развалин), что прискорбно, поскольку было оно необоснованным. Ибо они дошли до них в конце концов, до этих развалин, которые, боялись они, могли остаться уже далеко позади, и у них нашлись даже силы забраться в самую глубь, так чтобы развалины окружали их со всех сторон, и там они улеглись, как в могиле. И только тогда, укрытые от холода, которого не чувствовали, от нераздражающей сырости, они смогли позволить себе отдых, и до некоторой степени сон, а руки их освободились для привычного своего дела[45].

Они спят бок о бок, глубокая дрема стариков. Они еще будут говорить друг с другом, но только, что называется, наудачу. Впрочем, разве они когда— нибудь говорили друг с другом иным образом? Как бы там ни было, впредь ничего уже точно не известно. И здесь вроде бы вполне походящее место подвести черту. Но все еще наступает день, день за днем, жизнь после жизни всю жизнь напролет, прах всех, кто мертв и погребен, вздымается, кружится в вихре, оседает, погребается опять. Так что пускай он проснется, Мерсье, Камье, не имеет значения, Камье, Камье просыпается, ночь, все еще ночь, он не знает, который час, не имеет значения, он встает и идет прочь, в темноту, и снова ложится чуть подальше, все еще в пределах развалин, ибо они обширны. Зачем? Неизвестно. О подобных вещах более ничего не известно. Всегда хватает веских причин попробовать где-нибудь еще: чуть вперед, чуть назад. Настолько веских, как оказалось, что и Мерсье проделал то же самое, и, без сомнения, практически в тот же самый момент. Вопрос приоритета, до сих пор столь ясный, отсюда и далее смутен. И вот они ложатся, или может быть просто припадают к земле, на благоразумном удалении друг от друга, сравнимом с обычными их расхождениями. Они вновь начинают грезить наяву, или, может быть, только глубоко погружаются в свои думы. Как бы там ни было, еще до зари, задолго до зари, один из них поднимается, скажем Мерсье, любимец есть любимец, и подходит посмотреть, там ли еще Камье, то есть там ли, где, как он думает, он оставил его, то есть в том месте, где сперва они рухнули вдвоем. Понятно, да? Но Камье там нет, откуда ему там взяться? Тогда Мерсье про себя:

— Вот те на, мошенник, он меня, значит, втихомолку обставил, — и теперь пробирается по валунам, глаза у него вытаращены в напряженном ожидании (малейшего луча света), руки, словно антенны, зондируют воздух, ноги пробуют почву, он находит тропинку, ведущую к дороге, и карабкается по ней. Почти в тот же момент, не точно в тот же, тогда бы не получилось, почти, чуть раньше, чуть позже, не важно, едва ли важно, Камье выполняет такой же маневр.

— Свинья, — говорит он, — он удрал от меня, — и теперь движется наощупь с великими предосторожностями, жизнь так драгоценна, боль так устрашающа, старая кожа так медленно заживает, из этого гостеприимного хаоса, без единого слова или другого знака признательности, никто не благодарит камни, а следовало бы. Приблизительно таков и был, наверное, ход событий. И вот они опять на дороге, существенно окрепшие, несмотря ни на что, и каждый знает, что другой тут, рядом, стоит только руку протянуть, чувствует, верит, боится, надеется, не желает признавать, что он здесь, рядом, только руку протянуть, и ничего не может с этим поделать. Время от времени они замирают и вслушиваются напряженно, не донесется ли звук шагов, отличимый от звука всех прочих шагов, а им числа нет, день и ночь падающим мягко, более-менее мягко, по всей земле. Но во тьме человек видит то, чего нет, слышит то, чего нет, дает волю воображаемым вещам, которые нельзя принимать в расчет, и еще Бог ведает что творит. Так что вполне может быть, что один или другой останавливается, садится на обочине дороги, почти в болото, чтобы передохнуть или, лучше, подумать, или, лучше, перестать думать, всегда хватает веских причин взять и остановиться, и что другой догоняет, тот, что оставался позади, и когда видит такого рода тень, не верит своим глазам, во всяком случае, недостаточно верит, чтобы броситься в ее объятия или чтобы отправить ее ударом ноги кубарем в трясину. Тот, кто сидит, тоже видит, если глаза у него не закрыты, по крайней мере слышит, если не заснул, и упрекает себя в галлюцинации, но не совсем уверенно. Затем он постепенно встает, а другой садится, и так далее, мы наблюдаем гэг, каждый и узнает и не узнает другого, так может продолжаться у них всю дорогу до города — и безрезультатно. Ибо излишне говорить, что движение им суждено именно в сторону города, как и всегда, когда они его покидают. Так после долгих напрасных вычислений ум возвращается к исходным величинам. Но за уходящими к востоку долинами небо меняется, это снова гадкое старое солнце, пунктуальное, как вешатель. Укрепимся же теперь, нам предстоит еще раз узреть земное великолепие, и вдобавок самих себя еще раз, и ночь уже не будет иметь ни на грош значения, это всего лишь крышка на нужнике, и нам еще повезло, что она у него есть, где наша братия может избывать свои мечты, если таковые имеются, многочисленная наша братия, и подступающую тошноту, и все застарелые боли. Итак, вот они опять в поле зрения, в поле зрения друг друга — чего вы, конечно, никак не ожидали — им нужно только выдвинуться поскорее. Тому, чья очередь сейчас, а очередь Камье, затем повернуться и хорошенько всмотреться. Вы не верите своим глазам, неважно, поверить придется, ибо это он собственной персоной, и никто иной, ваш добрый старый усталый обросший полумертвый приятель, ручаться можно, не дальше броска камнем, но чем бросать, подумайте лучше о золотых давнишних денечках, когда вы вместе тонули в бутылке. Смиряется перед неопровержимым и Мерсье, привычка, которую приобретают среди аксиом, в то время как Камье поднимает руку в жесте сразу осторожном, угодливом, элегантном и непреклонном. Мерсье мгновение колеблется, прежде чем дать понять, что заметил это приветствие, неожиданное, мягко выражаясь, каковой благоприятной возможностью Камье не замедлили воспользоваться, чтобы полным ходом пуститься прочь. Но рукой человек может и мертвецам помахать: мертвецам, конечно, нет тут никакого прока, зато похоронная команда радуется, да друзья и близкие, да лошади, так им проще верить, что они-то пока живы, и тот, кто машет, сам благодаря этому как бы более полон жизни. В конце концов Мерсье совершенно спокойно поднимает руку в свой черед, не абы какую руку, а гетерологичную[46], приветливо-самоотверженным росчеркообразным движением, какое совершают прелаты, освящая порцию благодатной плоти. Но об этой ерунде довольно, на первой же развилке Камье остановился, и сердце его забилось быстрее при мысли о том, что он вложит в долгий прощальный салют, преисполненный беспрецедентной деликатности. Теперь вокруг была настоящая сельская местность, живые изгороди, грязь, жидкий навоз, валуны, ямы, коровьи лепешки, навесы и кое-где фигура безошибочно человеческая, от первых струпьев зари роющаяся на своей делянке, или перекладывающая компост при помощи заступа, поскольку лопата потеряна, а вилы сломаны. Исполинское дерево, путаница черных сучьев, стоит между расходящимися дорогами. Левая приводит прямо в город, по крайней мере это сойдет за прямо в тех местах, другая — после долгих петляний по высыпавшим как грибы гадостным деревушкам. И вот Камье, достигнув этой точки слияния, остановился и обернулся, вследствие чего и Мерсье остановился и полуобернулся, готовый тут же броситься наутек. Однако страхи его были безосновательны, потому что Камье всего лишь поднял руку и сделал прощальный жест, подобный во всех отношениях тому, которым уже раньше так любезно услужил, выбросив в то же время другую, прямую, как, палка, и, несомненно, дрожавшую, в сторону правого ответвления. Мгновение так, а затем, со своего рода героической безоглядностью, он кинулся в означенном направлении и скрылся, будто в горящем доме, где три поколения его ближайших и дражайших ожидали спасения. Успокоившись, но не совсем, Мерсье с осторожностью приблизился к развилке, посмотрел в направлении, куда исчез Камье, не увидел никаких признаков последнего и поспешил прочь в другом. Отвязался, наконец! Приблизительно таков и был, наверное, ход событий. Земля медленно втягивалась в свет, краткий извечный свет.

VIII

Вот именно. Потребуется некоторое время, чтобы осознать более-менее, что произошло. Это ваша единственная отговорка. Во всяком случае, лучшая. Она достаточно хороша, чтобы соблазнять вас со всей серьезностью совершать новые попытки: новые попытки вставания, одевания (прежде всего), глотания, извержения, раздевания, засыпания и прочих подобных вещей, слишком скучных, чтобы их перечислять, вообще в конечном счете слишком скучных, которые требуется выполнять и претерпевать. Нет опасности утратить интерес при таких обстоятельствах. Вы оттачиваете свою память, покуда она еще сносная, подлинный ларь с сокровищами, прохаживаетесь в своем склепе, вот тьме, возвращается к разным картинам, вызываете вновь давние звуки (прежде всего), покуда не затвердите множество их и не будете весь в растерянности: голова, нос, уши и все остальное, что там еще остается обнюхать, все они одинаково мило пахнут, — какой бы воспроизвести старенький джингл. О, чудесное посмертие! А что еще может с вами произойти! Такие вещи! Такие приключения! Вы-то думаете, вы со всем этим покончили, а потом в один прекрасный день — бах! Прямо в глаз! Или по заднице, или по яйцам, или по манде, в мишенях недостатка нет, главным образом ниже пояса. А еще говорят, что скучно быть мертвецом!

Это изнурительно, разумеется, поглощает вас целиком, не остается времени на просветление души, но нельзя де требовать всего вообще, тело по кусочкам, разум заживо освежеван, и археус[47] (в желудке) как во дни невинности, еще до всяких траханий, да, действительно, не осталось времени на вечное.

Но есть один черный зверь, затравить которого не так-то легко, ожидание той ночи, что все наконец прояснит, ибо не всякая ночь обладает таким свойством. Это может так и тянуться, месяцами, ни то ни се, долгий унылый тошнотворный сумбур сожалений, и канувших давно, и неумирающих, все это вам уже тысячу раз надоело, старая шутка, переставшая смешить, улыбка неспособного улыбаться, улыбающегося в тысячный раз. Вот ночь, преддверие ночи — и никаких вам больше успокоительных средств. По счастью, это не всегда продолжается вечно, несколько месяцев как правило доводят дело до конца, который бывает и внезапным, особенно в теплом климате. Также это не обязательно беспрестанно, позволены короткие паузы для восстановления сил, с иллюзией жизни, какую они иногда дают, пока длятся, движения времени и сохранившейся еще дренажной детальки.

Потом чудесные цвета, увядающие зеленые и желтые, расплывчато выражаясь, из тусклых они становятся еще тусклее, но только чтобы лучше пронзать вас, угаснут они когда-нибудь и совсем, да, они угаснут.

А дальше? Что-нибудь еще? Это все, благодарим вас. Счет.

Если смотреть снаружи, это был дом, как любой другой. Если изнутри — тоже. И однако он испустил из себя Камье. Камье все еще выбирался потихоньку подышать воздухом, если стояла подходящая погода. Было лето. Осень бы лучше подошла, поздний ноябрь, но такие уж дела, было лето. Солнце садилось, струны настраивались, зачем — Бог знает, прежде чем разразиться старинными стенаниями. Облаченный легко, Камье продвигался вперед, голова его покоилась на груди. Время от времени он выпрямлялся, внезапным судорожным движением, незамедлительно подавляемым, с тем, чтобы поглядеть и понять, куда он идет. Ему случалось чувствовать себя и похуже, нынешний день был одним из лучших его дней. Он получал множество толчков от других пешеходов, но непреднамеренных, все они предпочли бы не касаться его. Он вышел на небольшую прогулку, не более того, очень скоро он устанет, очень устанет. В таком случае он обычно останавливался, широко распахивал свои маленькие голубовато-красные глазки и обдумывал свое положение, покуда еще был в состоянии его определить. Сравнение своих сил с теми, которые необходимы, чтобы добраться домой, частенько приводило его в ближайший бар подкрепления ради, а также ради некоторой смелости и уверенности в отношении обратного пути, о каковом он тоже частенько имел лишь самые туманные представления. Он помогал себе посредством трости, тыкая ею в землю при каждом своем шаге, не каждом втором, а каждом первом.

С глухим стуком на его плечо опустилась рука. Камье замер, сжался, однако головы не поднял. Он в общем-то и не возражал, даже лучше таким вот образом, проще, но не до того, все-таки, чтобы выпускать землю из вида. Он услышал слова: — Мир тесен! Пальцы приподняли его подбородок. Он увидел человека неимоверного роста, одетого нищенски. Не имеет смысла подробно его описывать. На вид он был сильно в годах. Он вонял двойной вонью: старости и немытости, едковатый такой запах. Камье вдыхал его со знанием дела.

— Ты знаком с моим другом Мерсье? — сказал человек.

Камье напрасно смотрел.

— Позади тебя, — сказал человек.

Камье обернулся. Мерсье, поглощенный, похоже, разглядыванием витрины шляпной мастерской, был виден в профиль.

— Позвольте представить, — сказал человек. — Мерсье, Камье, Камье, Мерсье.

Они стояли в позе двух слепцов, знакомству которых препятствует отнюдь не остутствие расположенности, а единственно недостаток зрения.

— Я вижу, вы уже встречались, — сказал человек. — Я так и думал. Что бы вы ни делали, не подавайте вида, что знаете друг друга[48].

— Боюсь, я не узнаю вас, сэр, — сказал Камье.

— Я Уотт, — сказал Уотт. — Вы совершенно правы, узнать меня невозможно.

— Уотт? — сказал Камье. — Мне ничего не говорит это имя[49].

— Я не слишком известен, — сказал Уотт, ты прав, но когда-нибудь буду. Может быть, не повсеместно, славе моей, вероятно, не суждено никогда достигнуть обитателей честного града Дублина или Кьюк-Тулзы[50].

— И где же вы познакомились со мной? — сказал Камье. — Вы должны извинить мне недостаток памяти. У меня еще не было времени распутать все до конца.

— В твоей колыбели, — сказал Уотт. — Ты не изменился.

— Стало быть, вы знали мою мать, — сказал Камье.

— Святая, — сказал Уотт. — Пока тебе не исполнилось пять, она меняла твои пеленки через каждые два часа. Он обернулся к Мерсье. Тогда как твою, — сказал он, — я видел только бездыханной.

— Я знал одного беднягу по имени Мерфи, — сказал Мерсье, — он был похож на вас, только менее потрепан, конечно. Но он умер десять лет назад, при довольно загадочных обстоятельствах. Тела, представьте себе, так и не нашли.

— Моя мечта, — сказал Уотт.

— Так он тоже вас не знает? — сказал Камье.

— Давайте же теперь, дети мои, — сказал Уотт, — возобновим прерванное общение. Не бойтесь меня. Я — само благоразумие. Отчаяние дикого жеребца.

— Джентльмены, — сказал Камье, — позвольте мне вас оставить.

— Будь я не без желаний, — сказал Мерсье, — я бы купил себе одну из этих шляп, чтобы носить ее на голове.

— Пошли, угощу вас по маленькой, — сказал Уотт. Он добавил: — Ребята, — с улыбкой беззлобной, почти нежной.

— Право—, — сказал Камье.

— Вон тот бежевый котелок на болване, — сказал Мерсье.

Уотт схватил правую руку Мерсье, затем, после краткой потасовки, левую Камье и потянул их за собой.

— Господи, снова, — сказал Камье.

Мерсье заметил, в отдалении, цепи своего детства, те самые, что служили ему партнерами в играх. Уотт корил его:

— Если бы ты поднимал ноги, ты бы достигал больших успехов. Мы не зубы тебе идем драть.

И они уходят в закат (вы не можете отказывать себе во всем), зажегший небо выше самых высоких крыш.

— Жаль, Дюма-отец не может нас видеть, — сказал Уотт.

— Или какой-нибудь из Евангелистов, — сказал Камье.

Совсем другой класс, Мерсье и Камье, несмотря на все их недостатки.

— Мои силы имеют предел, — сказал Камье, — на случай, если ваши нет.

— Мы почти у цели, — сказал Уотт.

Полицейский констебль заступил им путь.

— Здесь тротуар, — сказал он, — а не цирковая арена.

— Вам-то что? — сказал Камье.

— Убирайся на хер, — сказал Мерсье, — и без глупостей!

— Полегче, полегче, — сказал Уотт. — Он наклонился к констеблю. Инспектор, — сказал он, — имейте снисхождение, они немного — он постучал себя пальцем по лбу, — но они и мухи не обидят. Длинный шланг считает себя Иоанном Крестителем, о котором вы, разумеется, слышали, а коротышка справа от меня не отваживается сидеть на своей стеклянной заднице. Что до меня, я примирился с полезными обязанностями, навязанными мне от рождения, одна из которых состоит в том, чтобы прогуливать этих джентльменов, когда погода позволяет. С учетом этого всего, вряд ли от нас можно ожидать, что мы выстроимся в колонну по одному, как требуют приличия.

— Отправляйтеся прогуливаться за город, — сказал констебль.

— Мы пробовали, — сказал Уотт, — и не раз. Но зелень действует на них как красное на быка. Удивительно, правда? Тогда как витрины, бетон, цемент, асфальт, неон, карманники, чинуши и бордели — все это успокаивает их и сеет в них семена живительного ночного сна.

— Тротуар не ваша собственность, — сказал констебль.

— Будьте осторожны! — закричал Уотт. — Смотрите, как растет их возбуждение! Дай Бог, чтобы я сумел их удержать! Он выпустил их руки, а обнял их талии, крепко прижав их к себе. Вперед, мои сердечные, — сказал он. Они двинулись, спотыкаясь и путая ноги. Констебль послал проклятия им вслед.

— За кого вы нас принимаете? — сказал Камье. — Пустите меня.

— Да все отлично, — сказал Уотт. — Мы все как один попахиваем гнилью. Видели его шнобель? Он до смерти хотел его выбить об асфальт. Потому нас и отпустил.

Они беспорядочно обрушились в бар. Мерсье и Камье устремились к стойке, но Уотт усадил их за столик и во весь голос потребовал три двойных.

— Не говорите, что ваша нога никогда прежде в это заведение не ступала, — сказал Уотт. — Охотно верю. Закажете граппу — вас выкинут.

Появилось виски.

— Я тоже искал, — сказал Уотт, — на собственный страх и риск, только я думал, я знаю что. Можете вы себе представить такого персонажа? Он поднял руки и провел ими по лицу, затем медленно по плечам и далее вниз, покуда они не встретились вновь у него на коленях. Невероятно, но факт, — сказал он.

Разъединенные конечности двигались в сером воздухе.

— Должно тому родиться, — сказал Уотт, — родиться среди нас, кто ничего не имея ничего и не возжелает, кроме того, чтобы ему оставили его ничего.

Мерсье и Камье не особенно обращали внимание на эти речи.

Они начинали снова посматривать друг на друга, и что-то уже проскакивало тут от их прежних взглядов.

— Я едва не повернул обратно, — сказал Камье.

— Ты возвращался на то место? — сказал Мерсье.

Уотт потер руки.

— Вы помогли мне, — сказал он, — вы по-настоящему мне помогли. Вы почти утешили меня.

— Потом я сказал себе, — сказал Камье.

— Да почувствуете и вы однажды, — сказал Уотт, — то, что сейчас чувствую я. Это не избавит вас от понимания, что жизнь ваша канула в никуда, но это, так сказать.

— Потом я сказал себе, — сказал Камье, — что и у тебя могла возникнуть такая идея.

— Стало быть, не возвращался, — сказал Мерсье.

— Чуточку согреет старые сердца и старые морщины, — сказал Уотт, — вот именно, бедные старые сердца и бедные старые морщины.

— Я испугался, что могу встретиться с тобой, — сказал Камье.

Уотт грохнул кулаком по столу, после чего установилась выразительная тишина. Что он, без сомнения, и имел целью, потому как в эту тишину он бросил, голосом, оживленным страстью.

— Сраная жизнь!

Раздались негодующие перешептывания. Подступил негодующий управляющий или, может быть, даже хозяин. Он был тщательно одет. Некоторые пуристы, пожалуй, предпочли бы к его перламутрово-серым брюкам черные ботинки коричневым, которые носил он. Но в конце концов, он был тут в своих собственных владениях. В качестве бутоньерки он выбрал бутон тюльпана.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

В этой книге собраны рецепты кушаний, упоминавшихся в русской литературе прошлых столетий. Все рецеп...
Книга Чарльза Маккея является подборкой наиболее выдающихся заблуждений и безумств человечества: от ...
В сборник вошли стихи, рассказы и предания, основой для которых послужили евангельские истории. При ...
Демоны тьмы, с которыми сражаются герои, – не простая нечисть. Это лишь верхушка айсберга – хищные, ...
Сегодня Гед – величайший маг Земноморья, а в молодости он безрассудно рвался к могуществу и знаниям....
Ги Дебор (1931–1994) был одним из самых интеллектуальных революционеров XX века. Критик урбанизма и ...