Вышли из леса две медведицы Шалев Меир
Ее уши слышали, как люди в толпе переговариваются друг с другом, ловили слова «несчастный» и «сломался», а также «измена» и «месть». Взгляды людей впивались в нее, и слова «из-за нее» она тоже слышала, и еще шепотки, которые нельзя было разобрать, но чей тон был ей понятен, и ей сразу все стало ясно. Она уже собралась было повернуть обратно, поискать укромное место, где можно было бы кричать, наглухо закрыв рот ладонью, но перед нею вырос ее муж.
— Наш сосед покончил с собой, — негромко сказал он, приблизившись к ней и глядя на нее тяжелым испытующим взглядом.
Она промолчала.
— Ты не хочешь знать, какой сосед?
— Я знаю, — сказала она.
— Совершенно верно, — сказал Зеев. — Он застрелился. Пустил себе пулю в рот.
Рут молчала.
— Из моего ружья, — добавил Зеев. — Он выкрал его у меня. Вот и Ицхак Маслина видел, как это случилось.
Рут начала пятиться, и он шагнул вперед, словно подталкивая ее своими шагами.
— Из моего ружья, — повторил он низким голосом. — Как это мужчина осмеливается брать ружье другого мужчины?
Его взгляд продолжал пытливо изучать ее лицо, холодный и выжидающий, как взгляд змеи, которая проверяет, можно ли укусить. Он добавил:
— Как это человек вообще осмеливается взять то, что принадлежит другому человеку? — И прошептал: — Трусливый пес. Может быть, ты знаешь, почему он совершил такой подлый поступок?
Ее ноги подогнулись, она почувствовала тяжесть своего живота и кислоту оставшейся во рту рвоты и поняла, что впереди ее ждут еще иные беды, куда более тяжкие беды, чем все случившееся сейчас.
— Зайди в дом, — сказал Зеев. — Люди смотрят. Сейчас они только перешептываются, но еще немного, и они заговорят в голос.
Она вошла в дом. Зеев проводил ее тяжелым взглядом и вернулся к собравшимся. Некоторые из них по-прежнему продолжали обсуждать различные предположения, другие тихо переговаривались, а остальные просто замкнулись в тревожном молчании, как будто предчувствуя, что это еще не конец.
Из последних сил Рут подняла свое тело по трем ступенькам и, войдя в дом, тотчас начала плакать — поначалу давясь слезами, чтобы ее рыдания не вырвались громким воплем, а когда почувствовала, что это ей не удастся, бросилась на кровать, прижала лицо к подушке и попыталась уснуть, чтобы провалиться в такой же глубокий сон, каким спала минувшей ночью, когда ее муж убивал ее возлюбленного.
Многое прояснилось ей за эти несколько последних дней: что она беременна, что человек, от которого она беременна, погиб, что он не покончил с собой, а был убит, что его убийца — это ее муж. Она снова поднялась и принялась ходить по дому. Ее сердце трепетало от страха, спрашивало себя и отвечало, предчувствуя злое. Как сложится теперь ее собственная судьба и судьба малютки, растущей в ее животе?
В полдень английский полицейский сел в свою машину и отправился назад в город. Спустя несколько часов Нахум Натан был погребен на маленьком кладбище мошавы. На похороны пришли считанные люди. А еще через несколько дней председателя Совета вызвали в полицию. Там ему сказали, что, как установило следствие, умерший действительно покончил с собой. Прошло еще время. Мошава, которая все знала, продолжала молчать. Рут, растерянная и обезумевшая от страха, поняла, что должна бежать. Несколько дней спустя, в попытке спасти свою душу и душу своего будущего ребенка, она собрала маленькую сумку, спрятала ее и стала поджидать удобной минуты для побега.
В тот день, в половине шестого утра, Зеев Тавори вышел из сарая, обул сапоги, пересек двор, снял сапоги и вошел в дом. Он приготовил себе стакан сладкого чая и два толстых ломтя хлеба с брынзой. Он выпил чай, поел, снова обулся и отправился в поле. Через несколько минут после него вышла и Рут, неся свою сумку на спине, а свою дочь — во чреве, и торопливо направилась к винограднику. Низко пригнувшись, она пробежала меж двух рядов, пересекла топкое дно вади, вскарабкалась на четвереньках на его противоположный склон и скрылась в дубовом лесу.
Примерно через полчаса она услышала приближающиеся крики Зеева и стук копыт его лошади, то бьющих по твердой земле, то тяжело ступающих по грязи. Ее охватил ужас. Она легла на землю, надеясь спрятаться за кустом. Она лежала, зарывшись лицом в землю, чувствовала, как сжимается под нею ее живот, и дрожала всем телом. Стук копыт приближался и усиливался с каждой секундой.
Ее рука, как будто сама собой, пошарила вокруг. Пальцы нащупали упавшую ветку и схватили ее, пытаясь найти в ней защиту и силы. Она лежала, опершись лбом о руку, и видела перед собой маленькую черную букашку, которая ползла среди стебельков травы, ошеломленная столь непривычным соседством. Глаза Рут следили за нею. «Сестра ты мне, — сказала она ей мысленно. — Что ты делаешь здесь на траве? Ведь весна еще не пришла».
Она слышала, как стук копыт приблизился вплотную, как голос Зеева велит лошади остановиться и как его ноги опускаются на землю, делают три шага и останавливаются возле нее.
Он наклонился над нею:
— Вставай!
Она не сдвинулась с места.
— Вставай и идем домой!
Она продолжала лежать.
— Меня не бросают. Вставай и идем домой, иначе я убью и тебя тоже.
Она не ответила. С высоты, на которой парила ее душа, она видела лес, в котором лежала. Только они были там — Зеев и его лошадь, которая опустила голову и мирно щипала траву. Ее тело наполнилось покоем. Полосы и точки света мелькали под ее веками. Его рука стиснула ее затылок. Она еще сильнее сжала ветку, рывком занесла ее назад, открыла глаза и ткнула изо всех сил.
Глава тридцать третья
— Несколько дней назад вы рассказывали мне о фотоаппарате Эйтана, который Довик привез из пустыни. Что с ним произошло?
— Прекрасно, Варда, вы уже запомнили наши имена. Еще немного, и мы сможем присоединить вас к нашей семье.
— И вы еще говорили тогда, что в нем была пленка.
— Верно.
— Так что вы с ней сделали?
— Вначале ничего. Аппарат лежал в доме, целых четыре года, а я все не решалась подступиться к нему. И вдруг набралась смелости и дала его Оферу, чтобы он проявил для меня эту пленку.
— Оферу? Кто это?
— Офер, я вам о нем уже не раз рассказывала. Мой ученик. Тот, который чуть не утонул в Кинерете. Тот, который снял сверху весь поселок и потом сделал выставку. Вот снимок нашего дома с воздуха, я вам его тоже уже показывала.
— Верно. Тот ученик, которого вы любили. Теперь я вспоминаю. И что, вы просто попросили его проявить для вас пленку, даже не зная, что на ней?
— Вроде того. Это было на родительском собрании. Он пришел со своим отцом, этим недоумком Хаимом Маслиной. Помню, я еще сказала ему тогда, что он единственный отец, который пришел с сыном, обычно приходят только матери, и это делает ему честь.
— Это из-за тебя, Рута, — усмехнулся он. Прямо так, не стесняясь, и Офер смутился. — Если бы это была другая учительница, я бы не пришел.
Ну, не важно. Я сдержалась, перешла к делу, рассказала ему, что его сын — удачный мальчик и хороший ученик, что он, правда, не всегда полностью участвует в том, что происходит в классе, но зато отличается пониманием и оригинальностью, и с трудом остановила себя, чтобы не добавить, что этим он выделяется и на фоне своей семьи тоже.
Офер сказал:
— Спасибо, учительница. Хорошо, что вы говорите это при отце, он обо мне так не думает.
А его гордый отец напыжился и сказал:
— Это неправда, Офер и дома хорошо себя ведет, помогает мне и работает по дому, а кроме того, у него есть хобби. Расскажи ей, — добавил он, повернувшись к сыну.
— Оставь, папа.
— Расскажи, расскажи, — настаивал отец. — Расскажи учительнице, какое у тебя хобби.
— Не нужно, папа. Это не имеет никакого отношения к школе.
— У Офера есть фотолаборатория, — гордо сообщил Хаим. — Он проявляет, и печатает, и вообще проводит там чуть не весь день.
— Ты только сейчас надумал? — спросила я. — Во всем мире уже переходят на цифровую съемку.
Офер так и загорелся:
— У нас дома, учительница Рут, нашлась масса старых пленок и негативов, которые остались от папиного дедушки, и я уже кое-что проявил и напечатал. А мама уговорила папу отдать мне наш старый сарай под темную комнату и дать денег, чтобы купить все химикалии, и бумагу, и бачки, и увеличитель. Я выбросил из сарая весь хлам, и смотрите, что я там нашел, учительница. — Он вытянул ноги. — Вы видели когда-нибудь такие сапоги? Правда, красивые?
— Очень красивые, — сказала я. — Но немного старые, нет?
— А мне нравится. Правда, пришлось немного их почистить и смазать. Вот только это пятно ни за что не хочет сходить.
— Я говорил ему, — сказал Хаим. — Это пятно от крови.
— Папа говорит, что это были сапоги его дедушки, — продолжал Офер, — но потом, когда я напечатал старые негативы, — он посмотрел на отца, — я увидел на одном из снимков эти же сапоги на ногах у кого-то другого. — Он вынул из кармана рубашки снимок: — Видите этих трех парней? Это папин дедушка Ицхак, справа. А этот слева, это Зеев Тавори, ваш дедушка, еще с двумя глазами, видите? А сейчас — вот они, те сапоги, которые я сейчас ношу. На ногах у третьего парня, пониже, который стоит между ними. Я специально взял с собой эту фотографию, чтобы вы мне помогли. Может быть, вы знаете, кто это?
— Нет, — сказала я, и вся кровь во мне застыла и превратилась в лед. — Почему бы тебе не спросить своего отца?
— Он спрашивал, но я не знаю, — сказал Хаим.
— Может быть, вы спросите своего дедушку? — попросил Офер.
— Оставь мне этот снимок, и я спрошу его.
Я показала снимок дедушке Зееву.
— Ты выглядишь немного странно с двумя глазами, — сказала я.
Он не ответил. Долго смотрел на фотографию и не сказал ни слова.
— Тебя и Ицхака Маслину я узнаю, но кто это? — спросила я и указала на невысокого парня в сапогах.
Он спросил, откуда у меня эта фотография, и когда я сказала свое «не важно», он сказал:
— Это, наверно, семья Маслины, подонки, это они тебе принесли. От кого еще ждать такой мерзости!
— Так кто этот парень? — повторила я свой вопрос.
Дедушка Зеев молчал. Он не любил, когда слишком много говорили об определенных событиях и определенных временах его жизни.
— Так кто же это? — еще раз спросила я.
— Он был нашим соседом здесь в первые годы.
— И что с ним случилось?
— Он покончил с собой. У нас тогда трое покончили с собой за один год. Было очень трудно.
— Я знаю эту версию самоубийств, дедушка, — сказала я.
— Если знаешь, зачем спрашиваешь?
— Как его звали?
— Кого?
— Этого парня, который покончил жизнь самоубийством, того, что посередине. Перестань притворяться.
— Нахум. Нахум Натан или Натан Нахум, я уже не помню.
— Так как же его сапоги попали к моему ученику Оферу, правнуку Ицхака Маслины?
Он поднялся.
— Я что, отвечаю в этом поселке за обувь? Здесь был английский полицейский, и он тоже подтвердил, что это было самоубийство.
Я рассказала Оферу, что он носит сапоги человека по имени Нахум Натан, который покончил самоубийством много лет назад, и сказала, что теперь у меня тоже есть просьба. К нему.
— Все, что вы попросите, учительница.
— Если среди твоих негативов попадутся еще какие-нибудь снимки членов моей семьи, сделай мне, пожалуйста, копии, особенно если это будет что-то, связанное с моей бабушкой Рут.
— Хорошо.
И тут я решилась.
— И еще маленькая просьба, — сказала я. — У меня есть старый пленочный фотоаппарат. Сейчас им уже никто не пользуется, но, может быть, там осталась заснятая пленка. Ты можешь вытащить ее и проявить для меня?
— Конечно. Я могу попробовать.
— Я тебе заплачу.
— Ну вот еще. — Он улыбнулся. — Я заключу с вами обменную сделку, учительница.
У меня разгорелись щеки. Я почувствовала, что краснею.
— Вы сказали, что у вас уже никто не пользуется этим старым фотоаппаратом. Так отдайте его мне.
— Он твой, не о чем говорить.
— Так договорились?
— У меня есть еще одно условие, — сказала я. — Я хочу быть с тобой в темной комнате, когда ты будешь это делать. Я хочу видеть.
— Нет проблем. В субботу?
В субботу, когда я пришла к ним с фотоаппаратом в руках, напротив их дома стояли две машины того сорта, который у нас до сих пор называется «гости из города». Мири и Хаим сидели под своим пеканом с двумя парами гостей, угощая их орехами с дерева, как у нас обычно угощают гостей из города. Угощают и говорят: «Ешьте, ешьте, это с нашего дерева», — что на нашем языке означает: «Ешьте, пожалуйста, и ешьте как можно больше, потому что у нас у самих эти пеканы уже лезут из всех отверстий, а выбрасывать жалко».
Кстати, Варда, вам, как специалистке по истории еврейских поселений, стоит знать, что для этого мы и приехали в Страну Израиля, и высушили здесь болота, и воевали, и пахали, и строили, и воздвигали, и так далее — именно для того, чтобы в конечном счете еврейский народ мог сидеть «каждый под виноградником своим и под смоковницей своею»[122] и объедаться пеканами.
— Мне почему-то кажется, Рута, что вы все время пытаетесь меня поддразнить, но продолжайте, меня это не задевает.
— Я вошла во двор Маслины с фотоаппаратом в руках. Мири Маслина встретила меня кислой гримасой, но Хаим поднялся мне навстречу, и их приторная семейная улыбка буквально стекала ему на подбородок.
— Какая гостья, чему обязаны? — А гостям сказал: — Это Рута Тавори, учительница нашего Офера. Она живет в соседнем доме и никогда не заходит проведать соседей. Посмотрите на нее. Во всех школах в вашем Тель-Авиве нет такой учительницы. — И крикнул: — Офер, иди быстрее сюда! К тебе важная гостья!
Офер вышел из старого сарая — приветливый и рассудительный парень, который никогда не забудет мою безумную вспышку, случившуюся через несколько минут. Это произошло не сразу, когда я вошла с ним в сарай, и не тогда, когда он зажег красный свет, и открыл мой фотоаппарат, и вынул из него пленку, и не тогда, когда он проявлял ее, а потом, когда он погрузил фотобумагу в свою жидкость, и бумага покрылась пятнами, и пятна стали скалами, и камнями, и деревьями акации, и высохшим руслом, и маленьким плотным телом шестилетнего мальчика с чуть серьезным лицом. Вот он ты, Нета. Где ты был все эти четыре года? Где ты был? Куда ушел?
Он смотрел на меня из маленькой бездны лотка с проявителем, а я, чемпионка по нырянию — уже не четыре минуты, а четыре года под водой, — не вытащила его.
У меня подкосились колени. Я почувствовала себя почти так же, как в тот вечер, когда Довик вошел и сказал: «Рута, я должен сказать тебе что-то ужасное». Такой слабой, что должна была опереться на другого человека, и именно это я и сделала. Оперлась на первого попавшегося человека, который оказался рядом. Охватила его сильно-сильно, схватилась за него, как утопающая. Не так, как хватаются за колесо или опору, а как цепляются за живое существо — теплое, дышащее, вливающее силы и кровь.
Я схватилась за него, за этого смущенного славного мальчика, обняла его и начала кричать и вопить. Мои крики выходили не из горла, а из внутренностей, из-под диафрагмы, из самого чрева. Я кричала, и плакала, и обнимала, и целовала, и плакала, и кричала снова и снова. Это было ужасно, ужасно. Ученик не должен видеть своего учителя в таком виде. Мальчик не должен видеть взрослого в таком виде. Человек не должен видеть и слышать другого человека в таком состоянии. Поверьте мне, Варда, все это заняло не больше десяти секунд. Мгновение ока для такого историка, как вы, но десять секунд могут быть очень длинными, и я выплакала и выкричала за эти десять секунд все, что не выплакала и не выкричала за те четыре года, которые Нета был внутри этого фотоаппарта. Потому что обычно я не особенная плакса, совсем нет. Десять секунд я кричала, и плакала, и обнимала, а потом оторвалась от него, и замолчала, и нашла дверь, и выбежала наружу, и бросилась домой. Даже не выбежала на улицу, а бросилась из их двора прямиком в наш двор.
Я помню: бежала, как безумная, свет и слезы слепили мне глаза, но я видела. Мири и Хаим Маслина по-прежнему сидели за садовым столом с гостями из города и своими пеканами. Лица у всех у них были потрясенные, испуганные. Мои крики опередили меня. Они вырвались из сарая раньше, чем выбежала я, трудно было их не услышать.
Я ничего не сказала и ничего не стала объяснять. Я бежала. Эти бедные гости наверняка не поняли, что произошло. Ведь гости из города всегда думают, что в деревне, со всем ее «пением цветов и цветением птиц», как говаривал мой первый муж, живут люди спокойные и счастливые, с садовыми столами, с садовыми стульями, с самим садом и стриженой травой, с гостями, пеканами, крекерами и сырными шарами. Вы помните эту церемонию — угощение гостей сырными шарами? Так вот, у нас в поселке она все еще сохранилась. Если есть что-нибудь хуже пеканов, так это сырный шар, а хуже него только сырные шарики — один со вкусом перца, один со вкусом кунжута, один со вкусом сладкого перца и еще один со вкусом базилика, самый отвратительный из всех, настоящий казус белли, Варда, повод для войны.
Назавтра ко мне пришел Хаим, приполз, как говорит Танах, «на чреве своем»[123], держа в руке коричневый конверт.
— Мы были рады, что Офер помог вам со снимками, — вкрадчиво сказал он.
— Мне очень жаль, — сказала я.
— Не страшно. Со всеми случается.
— Я, наверно, смутила вас перед вашими гостями.
— Ну, мы, конечно, немного удивились, но потом, когда увидели фотографии Неты, поняли все. Мы даже позвонили нашим гостям. Они, кстати, поднялись и ушли через несколько минут.
— Что же вы объяснили?
— Что у учительницы Офера был мальчик и что у нее случилось несчастье, а сейчас Офер проявил ей его фотографии. Только правду, Рута.
Он протянул мне конверт.
— Вот они, Офер напечатал их. А вот и негативы. У нас ничего не осталось. Все твое. И Офер тоже сожалеет и просил передать, что он просит прощения, а также вернет тот фотоаппарат, который ты ему дала. Его надо немного починить и почистить внутри, он все это сделает и вернет. И извини, если в первый момент нам в голову пришли неправильные мысли.
— Чего это вдруг вернет? И за что прощение? — сказала я. — Он не должен просить прощения. Это я должна. А фотоаппарат пусть оставит себе, я обещала ему его. Он помог мне, и я прошу прощения за то, что произошло.
Но Хаим не успокоился на этом. В жизни каждого дерьма есть такой момент, когда он понимает, что он дерьмо, и решает так себя и вести.
— Когда мы услышали твои крики из его лаборатории, мы не знали, что и подумать, — сказал он. — Но потом Офер нам все объяснил, и мы всё поняли. Так что с нашей стороны теперь все в порядке, правда, все в порядке, Рута.
Я не ответила, и тогда он, хотя его не приглашали, вдруг уселся на стуле.
— Рута, — сказал он, — наши семьи живут рядом уже много лет. Соседи и в хорошем, и в плохом уже семьдесят — восемьдесят лет. Я знаю разные истории, и ты знаешь разные истории, они не обязательно одинаковы, но я просто испугался, что здесь, не дай Бог, начинается еще одна ужасная история.
Я не поняла, к чему он ведет.
— Я еще раз говорю тебе, — сказала я, — что я сожалею о том, что произошло. И, по правде говоря, я знала, что могу увидеть Нету на этих снимках, и приготовила себя к этому. Четыре года этот фотоаппарат с пленкой внутри ждал у меня в доме, и я не осмеливалась выбросить его и не осмеливалась прикоснуться к нему. Он был как еще одна его могила, понимаешь? Как можно открыть могилу сына? Ведь он там, внутри нее. Но когда ты сказал мне на родительском собрании, что у Офера есть это хобби и фотолаборатория, я решилась попросить у него проявить эту пленку. А потом я увидела, как лицо Неты возникает на бумаге, а ведь в этом появлении есть иллюзия движения, жизни, возвращения, и мне на минуту показалось, что он ожил и тут же умер снова, стал мертвой картинкой. А может, это еще и потому, что частично все происходило в воде и в темноте, при красном свете. Как будто я попала в ад. Я потеряла власть над собой.
— Но Офер сказал, что ты его обнимала и целовала.
— Бог с тобой, Хаим, это было совсем не так, как может показаться. Я должна была на кого-нибудь опереться, а Офер был единственным, кто был рядом со мной. Мне нужна была опора, мне нужна была человеческая близость.
— Жаль, что это не я там стоял, — усмехнулся он.
Я не поняла. Я, видно, не хотела понимать.
— Я знаю, что это нехорошо, — сказала я. — Знаю, что я учительница, а он мой ученик, что я взрослая женщина, а он молодой парень, но поверь мне — там ничего такого не было. Верно, я его обняла, но обняла так, как утопающий хватается за своего спасителя.
— Интересно, что ты упоминаешь утопающего и спасителя — в точности, как было у вас на Кинерете во время экскурсии.
Я вдруг напряглась всем телом. Я почувствовала, что начинаю закипать.
— Что ты хочешь сказать, Хаим? К чему ты клонишь?
— Я ни к чему не клоню. Тебе кажется, что я к чему-то клоню? Я просто спрашиваю. Это мой сын, что, мне нельзя спросить?
— Ты хочешь сказать, что я не должна была тогда его спасать?
— Нет, нет, — торопливо сказал он, — и мы уже благодарили тебя за это, но родители говорили и другие учителя тоже, и вся эта история с самого начала была какой-то странной, это соревнование, которое ты там организовала, кто дальше нырнет, и это твое пари…
— Да, — сказала я, — очень странно. И соревнование, и это пари, и вообще, сама учительница Рута, если ты спросишь меня, какая-то странная женщина. Очень странная. А сейчас, если ты извинишь, я должна заняться контрольными работами, в том числе и твоего сына. Передай ему спасибо за фотографии и скажи, что фотоаппарат, который я обещала ему, остается у него. А если у него будут еще какие-нибудь вопросы по поводу тех старых снимков, которые он нашел, то мой дедушка готов ему помочь. Я с ним говорила.
Но Хаим не выявил ни малейшего намерения кончить этот разговор. Напротив, он уселся удобнее и даже немного откинулся назад.
— Как ты выдерживаешь? — спросил он. — В такой ситуации?
— В какой ситуации? — насторожилась я.
— Ну, в такой ситуации, что твой Эйтан целые дни напролет таскает мешки и камни в питомнике, а ночами ходит вокруг него и сторожит. У тебя, в сущности, вроде как бы и нет мужа. Такая красивая молодая женщина, как ты, мы ведь ровесники, и выглядишь ты так хорошо, и все эти годы без мужчины, или так, по крайней мере, это выглядит.
— Я думаю, Хаим, что ты лезешь в такие дела, которые выше твоего понимания, — сказала я.
— Смотри, — сказал он, — деревня наша маленькая, люди все видят, и говорят между собой, и слухи ходят…
— Ты можешь говорить с кем угодно. Но со мной у тебя разговор закончен.
— Если ты чувствуешь себя одинокой, скажи, не стесняйся. Дай только знак. Я совсем близко, за твоим забором, ты же знаешь.
— Послушай, — сказала я, — ты ведь знаешь, что случилось когда-то с моим дедушкой и твоим дедом, верно?
— Конечно, — сказала он, — кто же из старожилов этого не знает?
— Мой дедушка был когда-то человек жестокий, злобный, примитивный. Он стал человеком только после того, как взял к себе нас с Довиком. Мы были его искуплением, исправлением, превращением, если твои скудные мозги понимают, о чем я говорю. Но твой дед как был, так и остался мелким паскудником до своего последнего дня. Трусом и ничтожеством. Мы ведь оба с тобой знаем, как сапоги Нахума Натана оказались на ногах твоего сына, и знаем, что весь ваш нынешний шикарный коровник начался с той коровы, которую Ицхак Маслина получил от Зеева Тавори за свои ложные показания.
— Почему ты так говоришь? — обиженно сказал он. — И почему ты во всем винишь только мужчин? Все знают, что сделала твоя бабушка, и знают, что она получила по заслугам. Мой дедушка тоже так говорил: Рут Тавори заслужила то, что получила.
— Твой дедушка был и остался мелким гаденышем, — сказала я, — а сейчас я вижу, что его замечательные качества тоже перешли по наследству.
Молчание. Иногда я бываю страшной.
— И поберегись, — добавила я, — потому что в нашей семье характер тоже переходит из поколения в поколение. И «маузер» моего дедушки еще дома, и сам дедушка тоже еще здесь, и я могу позвать его. Мне достаточно крикнуть, и он появится.
Он изобразил удивление:
— Ты мне угрожаешь?
— Я только говорю, что как ты похож на своего деда, так я могу иногда походить на своего. — И добавила: — Апропо о генетике. Я не понимаю, как из такого пустого места, как ты, мог получиться такой замечательный мальчик, как Офер. И я говорю это не только в качестве вашей соседки, но и в качестве его учительницы. Как ты это объясняешь, Хаим? Может, и в твоей семье женщины рожают от какого-нибудь соседа? Знаешь ведь, как у нас здесь — деревня маленькая, люди все видят, и говорят между собой, и слухи ходят.
Он мрачно поднялся, прикусив нижнюю губу, сказал:
— Ты еще обо мне услышишь, — повернулся и вышел.
На мгновенье мне показалось, что передо мной ожил его дед. Та же сутулая худоба, та же особая походка. Как у мангуста. Знаете, как это бывает: едешь по дороге и вдруг видишь мангуста — ползет, виляя всем телом, ползет, как змея, будто у него нет ног, пересекает дорогу и исчезает на другой стороне в зарослях. Вот так он уходил.
Глава тридцать четвертая
— Офер, Офер, Офер, Офер! Пришло время поговорить об Офере. Я уже разбросала там и сям приманки и намеки, как говорят — раскинула наживки, уже приближалась, коснулась концом палки и даже попробовала, но испугалась и отступила. А вот теперь все, отступления больше нет.
Офер. Ученик, которого я ждала, — ждала, чтобы он вырос и стал моим возлюбленным после того, как мой первый муж умер, а второй меня не хотел. Не так хорош собой и не так весел, как Эйтан, и мужчина не такой, как Эйтан, но немного похож на него, и кое в чем даже очень похож, а что самое опасное — похож немного и на Нету. Возможно ли? Все возможно. Офер старше Неты на несколько лет, но Эйтан тоже крутился в наших краях задолго до того, как мы с ним слюбились и поженились. Разве я знаю, что и с кем он делал за эти несколько лет? Кто-нибудь вообще знает все о своем напарнике или напарнице, о его детях, о своих детях, о своем отце или матери? Мири Эльбаум, ныне Мири Маслина, уже была здесь в те годы, совсем рядом, за забором, и кто знает, Варда, может, она тоже положила на него глаз на свадьбе Довика и Далии?
— Это можно опустить, Рута. Это не относится к предмету моего исследования, и я вовсе не заинтересована знать о вас все.
— Не беспокойтесь, Варда. Я не сделаю вас соучастницей неприглядного поступка, потому что поступка не было. Я была учительницей, он был моим учеником, а я не делаю таких глупостей. Да, у меня просыпалось иногда желание, не отрицаю. Десятая заповедь — это приказ, которого никто не может выполнить, и я в том числе. Но греховное желание, которое обуревало меня, было лишь в моем уме, а не на повестке дня. И довольно об этом, Варда, довольно с меня вашего критического, осуждающего взгляда. Я была и осталась абсолютно благонравным учителем. Да, у меня просыпалось желание, но я сдерживала себя и ждала. Ждала, что пройдет время, и он закончит школу, и уже не будет моим учеником. А тем временем проявляла и печатала снимки в фотолаборатории собственной головы — фотографии того далекого замечательного дня, когда я увижу, как он идет по нашей улице с ее особой игрой света и тени, по самой красивой и своеобразной улице нашей мошавы, с самыми большими в ней деревьями и самыми тяжелыми воспоминаниями, — увижу и выйду из наших ворот и заберу его, как та медведица, я вам уже говорила, которая выходит из леса и хватает себе ребенка и уносит в лес. Я предпочла бы взять его так, как Эллис взяла Эйтана со свадьбы своей дочери, но в данном случае больше подходила история с медведицами.
Ну, не важно. Вы ведь ходите по этому поселку и интервьюируете его жителей, и наверняка уже поняли, что обо мне и о моей семье рассказывают немало разных историй, и по большей части справедливых. Но я прошу одного, Варда, — что бы ни рассказывали вам, знайте: с того дня, как я впервые принадлежала Эйтану, я всегда принадлежала только ему. Я была женщиной одного-единственного мужчины, и если бы не та наша беда, оставалась бы только с ним. Но тот Эйтан ушел, исчез, и вместо него появился второй мой супруг, который не говорил со мной, и не лежал со мной, и не спал со мной. Который навязал мне такое же воздержание, как то, к которому приговорил самого себя. Не об этом мужчине молилась я[124], не за этого выходила замуж. Этому мужчине я не была обязана ничем.
Короче, Варда, через несколько лет такого состояния, как изящно выразился этот недоумок Хаим Маслина, я решила, что мне положено еще немного любить и быть любимой. Пусть не совсем то бяликовское «Будь мне», которое было у меня когда-то, но еще немного кожи, прижавшейся к чужой коже, еще немного губ, касающихся других губ, и глаз, глядящих в другие глаза, и улыбки, отвечающей другой улыбке, и одного тела на двоих. А кроме того — как бы сказать повежливей и поделикатней? — кроме того, мне это уже стало нужно. Я слышала, что есть женщины, которые могут долгое время жить без этого, но я, как вы уже знаете, немного и мужчина тоже, и я стала чувствовать это во всем теле, особенно тот момент близости, когда боль и наслаждение приходят из одного и того же места. Я не сомневаюсь, что и моя бабушка, чья кровь течет в моей крови и чьим именем я названа, чувствовала в точности то же самое. Ведь она тоже отдалась другому мужчине только после того, как ее муж перестал спать с ней. Но у нее все было иначе. У нее так было с самого начала, и она ждала намного меньше, чем ждала я, и к тому же она была совсем молодая и неопытная девушка, которая не так уж остерегалась, ни в каком смысле не остерегалась, и вы не можете себе представить, Варда, какой из-за этого получился кавардак. Гендерная история первого сорта, во всех поселениях Барона не было более гендерной истории. Я писала о ней, но рассказывать вам мне не хочется. И уж конечно, не сейчас. Сейчас вы услышите то, что мне хочется вам рассказать, а потом, может быть, я расскажу вам то, что вы хотите от меня услышать.
Так вот, в один прекрасный день я решила, что это произойдет, что мне позволено. Потому что кому я тут, в сущности, изменяю? Если моему первому Эйтану, то его уже, как говорится, нет с нами. А если моему второму Эйтану, то если он приговорил себя к пожизненным каторжным работам, а свой пенис, извините меня, отправил на пенсию, это не значит, что его монашеский обет обязывает и меня тоже.
Ну, не важно. После того как Офер окончил шкалу, я тоже ничего не предпринимала. Ждала терпеливо. Однажды он появится — может, после демобилизации, а может, еще в форме — и пойдет мне навстречу по светотени нашей улице, и мы встанем друг против друга. Я спрошу его со всем радушием: «Офер, где ты пропадал?» — а он ответит мне с улыбкой: «Здравствуйте, учительница Рута, вот, я пришел». И так это, в конце концов, и случилось, кроме одной детали, важной, но ничего не меняющей, — вместо армии он пошел на национальную службу.
Мне это как раз понравилось, но в мошаве все до единого его осуждали. Я вам, кажется, уже говорила, что наша мошава известна — и гордится — тем, что поставляет армии товарное количество парней в разные элитные части, на курсы пилотов и в подразделения особого назначения. И каждый год председатель нашего Совета публикует в газете сообщение о наших новых новобранцах и свою фотографию рядом с ними. У некоторых ребят уже на этом снимке лица затушеваны, из соображений безопасности. Если вас интересует мое мнение, то у нас есть мальчики, о которых уже в десятом классе нельзя сказать, кто они, потому что у них на лицах вместо подростковых прыщей — пиксели.
Ну, не важно. Мне было ясно, что Офер не из таких. Я думала, что он будет фотографом в военной авиации или в армейской пресс-службе, но он не пошел и туда. Он решил, что предпочитает национальную службу. И послушайте, как смешно: один из тех офицеров, которые перед мобилизацией ходят по школам и вербуют кадры для своих частей, как-то читал лекцию в моем классе. Говорил и говорил на своем армейском сленге, и вдруг Офер поднимает руку и заявляет, что, по его мнению, работать в учреждении для проблемных детей куда важнее, чем служить в его отборной части.
Поднялся шум. Некоторые из ребят начали кричать на него, офицер стал их успокаивать, а когда успокоил, сказал Оферу:
— Ты ошибаешься.
А Офер сказал ему:
— Недостаточно сказать «Ты ошибаешься». Ты объясни мне, почему, по твоему скромному мнению, я ошибаюсь.
Не только сам офицер, но и большинство моих учеников не уловили колкость, но меня охватил истерический смех от этого его «по твоему скромному мнению», и я даже рассердилась на себя, как в случае Эйтанова «сороковее», что не придумала этого выражения сама. Короче, был шум и споры, и однажды, когда его товарищи, которые тренировались перед призывом, сказали ему, что армия это армия, а национальная служба — это увиливание от армии. Так они ему и сказали:
— Ты для нас вроде дезертира.
Он только улыбнулся и сказал:
— Нехорошо так говорить о религиозной девушке[125].
Я услышала это и поняла, что его голова еще более нестандартна, чем я думала до сих пор. Мне нравятся нестандартные головы. У меня самой такая голова, и у первого Эйтана была такая голова, и у моего дедушки, к добру это или ко злу, особенно ко злу, тоже была такая голова. И напротив, у Довика и у Далии нет такой головы. У большинства людей ее нет. У них у всех одна и та же голова, и они даже одалживают ее друг другу при необходимости.
— Ну и что же в конечном счете случилось?
— Случилось то, что это случилось. Я улыбаюсь, правда? Каждый раз, когда я вспоминаю эту картину, я чувствую, что у меня поднимаются уголки губ. Я как раз возвращалась с могилы Неты и шла домой. Вышла на нашу улицу, увидела за забором питомника моего второго мужа, который переносил эти свои мешки отсюда туда и оттуда сюда, и вдруг почувствовала, что я больше не могу. Просто не могу больше видеть его таким и не иметь возможности войти и быть с ним вместе, и рассказать ему, что происходит на могиле нашего сына, и спросить его, когда уже он даст себе помилование и тоже пойдет туда, и не могу больше слышать в ответ его молчание, как во все прошлые разы.
Мои глаза наполнились слезами. Я чувствую, что это и сейчас происходит. Смотрите — только что я чувствовала, что улыбаюсь, а сейчас чувствую, что у меня мокрые глаза. Любопытно, как наше тело сообщает нам о своем состоянии: мне холодно, мне жарко, мне голодно, я волнуюсь, мне скучно, я полна желания, мне грустно, я устало. Но я велела себе продолжать, сказала себе, как режиссер на постановке: «Рута проходит мимо ворот и продолжает идти дальше», — и, как послушная актриса, миновала ворота в питомник и продолжала идти дальше, и сразу же за домом Мири и Хаима увидела Офера.
Он шел мне навстречу меж пятен света и тени на тротуаре, у него были длинные волосы, собранные пучком на затылке, и он нес в руках щенка лабрадора — толстенького, светлого и предвещающего доброе впереди.
Мы начали улыбаться друг другу еще издали. И, улыбаясь ему, я почувствовала, что из моего левого глаза вытекла слезинка и сползает куда-то вбок, в те морщинки, которые улыбка вытягивает из угла глаза. Задним числом мне кажется, что именно так я поняла, что улыбаюсь — по направлению слезинки. Ну, не важно. В улыбках людей есть что-то удивительное и в двух из них — особенно прелестное. Первая — это улыбка ребенка в возрасте нескольких недель, когда одним ничтожным усилием — маленькое, слабое растягивание губ — он клеймит родителей на пожизненное рабство: «Люблю сына моего и дочь мою, не пойду на волю»[126]. И вторая — улыбка мужчины и женщины, которые идут навстречу друг другу, как они видели это в ее чаянии и в его мечте, идут по улице, знакомой до оскомины, где их шаги — единственное, что в ней есть нового. Это красиво: «в ее чаянии и в его мечте», — правда? — я уже не помню, читала я где-то эту строчку или придумала только что. Ну, не важно. Так они идут навстречу друг другу и улыбаются друг другу, и вначале каждый чувствует только свою улыбку, а потом улыбку другого, и тогда они останавливаются.
— Офер, куда ты исчез? Что с тобой?
— Здравствуйте, учительница Рута. Как приятно увидеть вас.
Мне понравилось, что он назвал меня «учительница Рута». Я сказала ему об этом. Он сказал: «Но ведь это — то, что вы есть», — а потом мы немного поговорили. Он рассказал мне о детях, которыми он занимается в школе-интернате для проблемных детей в Хайфе, и сказал:
— Я хочу, чтобы вы знали, учительница Рута, что хотя это дети проблемные и тяжелые, а вы учите серую заурядность, вроде меня, но многому из того, что я делаю с ними, я научился у вас.
Я спросила, что именно он с ними делает. Он немного рассказал. В основном — как он использует животных. У них есть там старый осел, который знавал плохие и суровые времена, и они заботятся о нем, и еще у них есть полудрессированный ворон, и ежи, и черепахи, а сейчас я принесу им этого щенка, сказал он и добавил:
— Щенок лабрадора пробуждает в людях их самые хорошие качества.
Мне было приятно говорить с ним. Он был серьезней и интересней всех тех бравых вояк, которые вышли из моего класса и приходили в школу по пятницам, на большую перемену, чтобы произвести впечатление своей формой, и крылышками, и оружием, и беретами. Мы разговаривали, и через несколько минут я предложила ему — может быть, зайдем ко мне домой вместо того, чтобы говорить на улице? Мы сели здесь, на кухне, там, где мы сейчас сидим с вами. Я выжала лимоны и приготовила свежий лимонад на льду, и уже не помню, кто кого коснулся первым, но через пять минут после прихода мы поцеловались, это всегда интересно, как происходит первый поцелуй, вернее, что ему предшествует, и сразу же после этого я уже лежала на своей кровати в платье, задранном до груди, и все тут. Снаружи Эйтан таскал свои мешки и камни по дорожкам питомника, Довик заключал сделки в конторе, Далия трудилась на своей работе в Совете мошавы, Нета лежал в своей могиле на кладбище, дедушка Зеев, единственный, кого я боялась, собирал семена в своем вади, а я была под Офером, и Офер был во мне, и его рука закрывала мне рот, чтобы никто не слышал моих рыданий, и только маленький щенок лабрадора тихонько скулил, а как потом выяснилось — даже оставил лужицу.
Так это началось. Я не повезла его на свою квартиру для любовных свиданий в Тель-Авиве, потому что у меня нет такой квартиры, и не выбирала и не покупала ему одежду, потому что предпочитаю, чтобы каждый выбирал себе по своему вкусу. И не ставила ему музыку, и не готовила ему лакомства, которые он любил, и не мешала ему уходить, и не задерживала его в своем доме и в своем теле, а также не выбросила его через полтора месяца, потому что у меня не было друга-капитана, который завтра возвращается из кругосветного плавания. Это он оставил меня в конце концов. И только когда это случилось, я подумала, что ни разу не сказала ему: «Я тебя люблю», — и он тоже не сказал. Это примерно так, как у родителей, которые нарочно не дают детям имен, пока не убедятся, что этим детям уже не угрожает никакая опасность, что они будут жить. Так и любовь не называют любовью, пока она не дышит собственным дыханием.
Что это за физиономия, Варда? Вы разочарованы, что мы расстались? Вы осуждаете, что мы вообще затеяли это? Увы. Но знаете — здесь у нас не Тель-Авив, эта ваша великолепная анонимная Гоморра, битком набитая людьми, которые не знают и не хотят знать друг друга. Здесь у нас — старая мошава, и всем известная семья, и знакомые рты, и глаза, и имена, и указующие персты. А кроме того, я ниже классом, чем Эллис. Ничего не поделаешь. Такой класс, как у нее, впитывают с молоком матери, а в моей семье впитывают кровь и горечь, яд и полынь. Такой женский класс я видела только у нее одной, и именно поэтому так радовалась каждый раз, когда она приезжала нас навестить. И каждый раз с удовольствием смотрела и отмечала, как она всегда изысканно, спокойно одета и как всегда без макияжа — максимум какое-нибудь одно небольшое украшение, а не вешалка для драгоценностей и не беспорядочная каша цветов.
Вначале она приезжала раз в месяц, проведать Далию и Довика, потом раз в неделю, посмотреть на Дафну и Дорит, которые вообще-то выглядели, как близняшки, но как только появлялась их бабушка, сразу становились разными, и видно было, что только одна из них похожа на нее, а другая нисколько не похожа. Она всегда дружески улыбалась мне и всегда заводила разговор и, конечно, была приглашена на нашу с Эйтаном свадьбу. Далия сказала: «Надеюсь, с этой свадьбы она уже не заберет его к себе домой», — но Эллис вела себя образцово-показательно и преподнесла нам замечательный подарок — огромную сетку против комаров в рамке из индийского красного дерева, которую ее престарелый друг-капитан привез из какой-то дальневосточной гавани. Он, кстати, тоже был на нашей свадьбе — седые волосы, красный нос, но без колокольчика развозчика керосина. Он здесь никого не знал, но всем улыбался и ходил, слегка покачиваясь от избытка алкоголя и волн, который накопился в его теле.
Эллис пропускала многие наши семейные празднества и встречи, но всякий раз, когда соизволяла появиться, мне доставляло удовольствие видеть ее и разговаривать с ней. Она старела красиво и продолжала хорошо выглядеть и после того, как ее английский капитан отдал концы, — всегда элегантная и тонкая, но тонкая в самую меру, не какая-нибудь тощая костлявая старуха, но и не какая-нибудь толстая дряблая старуха, а изящная, как цветок гладиолуса. Но тогда на нашей с Эйтаном свадьбе, когда она сказала мне Мазаль тов и Good choice[127] и расцеловала меня в обе щеки, я ненароком положила ей руку на талию, как Эйтан клал, бывало, руку на мое бедро и при этом всегда говорил: «Как приятно трогать тебя, моя любимая». Вот так же и я рассеянно положила руку ей на талию, а может, и не рассеянно, а вполне нарочно, потому что мне захотелось прикоснуться к телу, которое так очаровало моего мужа, и почувствовать, осталось ли в нем что-то от того очарования. Я коснулась и, очевидно, неосознанно, слегка погладила, и еще прежде, чем я поняла, что делаю и что чувствую, она сказала с улыбкой:
— Мне знакомо это прикосновение. Хорошо, когда женщина похожа на своего мужчину. — И засмеялась: — Берегись, Рута, как бы на этой свадьбе ты не оказалась тем парнем, которого я уведу к себе домой.
И я тоже засмеялась:
— Я не уверена, что откажусь, — и вдруг почувствовала себя такой же взрослой и опытной, как она, — наконец-то не тот мальчик на посылках, каким я была, а та женщина, которая в этом мальчике ждала-ждала и вот теперь наконец-то вышла из куколки. Запишите себе, что у многих людей, — не у всех, но у многих — есть кто-то такой внутри, но не всем выпадает удача выйти и расправить крылья.
И тут я увидела Далию, которая уставилась на нас. Я уверена, что она ничего не слышала, но ей явно было не по душе то, что она видела. Она уже тогда весила на двадцать килограммов больше, чем ее мать, и по-прежнему не переставала ее обвинять. В жизни не видела женщину, которая так завидовала бы своей матери, — тому, как она следит за собой, тому, как она уверена в себе, тому, как она не считается ни с чем и ни с кем, кроме самой себя. Как-то раз она даже сказала:
— Что, она не могла передать и мне несколько своих генов, эта стерва, которая называется моей матерью?
— Она-то как раз предлагала их тебе, — сказал Довик. — Это ты не захотела их взять. Испугалась.