Сердца в Атлантиде Кинг Стивен
— Их тут больше нет, — сказал Бобби. — Низких людей здесь больше нет.
Но спал он на боку, подтянув колени к груди. Ночи, когда он вольно распластывался на спине, кончились навсегда.
XI. Волки и львы. Бобби подает. Полицейский Реймер. Бобби и Кэрол. Плохие времена. Конверт
Салл-Джон вернулся из лагеря с загаром, десятью тысячами подживающих комариных укусов и миллионом рассказов наготове… только Бобби почти не услышал их. Это было лето, когда прежняя старая легкая дружба между Бобби, Саллом и Кэрол сошла на нет. Иногда они ходили втроем в Стерлинг-Хаус, но, дойдя, расходились, чтобы заняться каждый своим. Кэрол и ее подружки записались на занятия декоративными ремеслами, и софтболом, и бадминтоном, а Бобби и Салл — в Юные Следопыты, кроме, конечно, бейсбола.
Салл, чей бейсбольный талант заметно окреп, был переведен из Волков в Львы. И когда все ребята, уезжая купаться и упражняться в чтении следов, рассаживались в кузове потрепанного грузовика Стерлинг-Хауса, держа бумажные пакеты с плавками и бутербродами, Эс-Джей все чаще и чаще садился рядом с Ронни Олмквистом и Дьюком Уэнделлом — ребятами, с которыми он сдружился в лагере. Они рассказывали одни и те же истории про то, как травили шкоты и как отправляли малышню собирать для них чинарики, пока у Бобби не начали вянуть уши. Можно было подумать, что Салл провел в лагере пятьдесят лет.
Четвертого июля Волки и Львы встретились в своем ежегодном матче. За полтора десятка лет, восходивших к концу Второй мировой войны, Волки не выиграли ни единого из этих матчей, но на встрече 1960 года они хотя бы оказали достойный отпор — главным образом благодаря Бобби Гарфилду. Даже без перчатки Алвина Дарка он в середине поля поймал мяч в великолепном нырке. (Когда он поднялся на ноги под аплодисменты, то лишь мимолетно пожалел, что его матери не было там — она не поехала на ежегодный праздник на озере Кантон.)
Последняя подача Бобби пришлась на заключительную очередь Волков подавать. Они отставали на два очка. Бобби послал мяч далеко в левое поле и, помчавшись к первой базе, услышал, как Эс-Джей буркнул со своей позиции ловящего: «Хороший удар, Боб!» Удар был и правда хороший, но ему следовало бы остановиться у второй базы, а он решил рискнуть. Ребята младше тринадцати лет почти никогда не умудрялись вовремя вернуть мяч, но на этот раз друг Салла по лагерю «Винни», Дьюк Уэнделл, послал мяч пулевым ударом второму другу Салла по лагерю «Винни» — Ронни Олмквисту. Бобби сделал последний рывок, но почувствовал, как перчатка Ронни хлопнула его по лодыжке за ничтожную долю секунды до того, как его кроссовка коснулась мешка третьей базы.
— АУТ! — рявкнул подбежавший рефери. За боковыми линиями друзья и родственники Львов разразились истерически торжествующими воплями.
Бобби поднялся на ноги, свирепо глядя на рефери, вожатого из Стерлинг-Хауса лет двадцати, со свистком и белым пятном цинковой мази на носу.
— Я добежал!
— Сожалею, Боб, — сказал молокосос, перестав ломаться под рефери и снова становясь просто вожатым. — Удар был хороший, а пробежка еще лучше, но ты не дотянул.
— Нет! Ты подсуживаешь! Почему ты подсуживаешь?
— Гоните его в шею, — крикнул чей-то папаша. — Нечего скандалить!
— Пойди, Бобби. Сядь, — сказал вожатый.
— Так я же дотянул! — закричал Бобби. — На милю дотянул! — Он ткнул пальцем в того, кто рекомендовал выгнать его с поля. — Он тебе заплатил, чтобы мы проиграли? Эта жирная морда, вон там?
— Прекрати, Бобби, — сказал вожатый (каким идиотом он выглядел в дурацкой шапочке какого-то нимродского студенческого братства!). — Делаю тебе последнее предупреждение.
Ронни Олмквист отвернулся, словно ему было противно их слушать. Бобби возненавидел и его.
— Ты подсуживал, и все, — сказал Бобби. Со слезами, пощипывающими уголки глаз, он сладить сумел, но не с дрожью в голосе.
— Хватит, — сказал вожатый. — Иди сядь и поостынь…
— Мудак ты и жила, вот кто ты!
Женщина, сидевшая вблизи от третьей базы, охнула и отвернулась.
— Ну, все, — сказал вожатый бесцветным голосом. — Убирайся с поля. Немедленно.
Бобби прошел полдороги от третьей базы, шаркая кроссовками, потом обернулся.
— Тебе птичка на нос насрала. А ты, дурак, и не заметил. Утерся бы!
В голове у него эти слова прозвучали смешно — но по-дурацки, когда он выговорил их вслух, и никто не засмеялся. Салл сидел верхом на мешке основной базы, большой, как дом, серьезный, как сердечный приступ, в своих доспехах ловящего. В одной руке болталась его маска, в десятке мест склеенная черным скотчем. Он был красный и казался сердитым. А еще он казался мальчишкой, который уже больше никогда не будет Волком. Эс-Джей побывал в лагере «Винни», травил шкоты, засиживался допоздна у лагерного костра, обмениваясь историями о привидениях. Он будет Львом во веки веков, и Бобби его ненавидел.
— Что на тебя нашло? — спросил Салл, когда Бобби плелся мимо. На обеих скамьях воцарилась тишина. Все ребята смотрели на него. И все родители тоже на него смотрели. Смотрели, будто он был мразью. Бобби подумал, что так, возможно, и есть. Но не по той причине, о какой они думают.
«А ты догадайся, Эс-Джей! Может, ты и побывал в лагере «Винни». Зато я был там, внизу. Глубоко-глубоко там, внизу».
— Бобби?
— Ничего на меня не нашло, — сказал он, не поднимая головы. — Наплевать. Я переезжаю в Массачусетс. Может, там будет поменьше подкупленных сволочей.
— Послушай…
— Заткнись, — сказал Бобби, не глядя на него. Он глядел на свои кроссовки. Глядел на свои кроссовки и продолжал идти.
У Лиз Гарфилд не было подруг («Я простая капустница, а не светская бабочка», — иногда говорила она Бобби), однако в первые два года в агентстве по продаже недвижимости она была в хороших отношениях с женщиной, которую звали Майра Колхаун (по-лизски они с Майрой были два сапога пара, шли в ногу, были настроены на одну волну и так далее и тому подобное). В те дни Майра была секретаршей Дона Бидермена, а Лиз была общей секретаршей для всех агентов, записывала адреса их новых клиентов, варила им кофе, печатала их письма. В 1955 году Майра внезапно ушла из агентства без внятного объяснения, и Лиз получила повышение, став секретаршей мистера Бидермена в начале 1956 года.
Лиз и Майра не теряли друг друга из виду — обменивались открытками, а иногда и письмами. Майра (которая была тем, что Лиз называла девствующей дамой) переехала в Массачусетс и открыла собственную маленькую фирму по продаже недвижимости. В конце июля 1960 года Лиз написала ей, спрашивая, нельзя ли ей стать партнером — для начала, конечно, младшим — в «Колхауновской помощи с недвижимостью». Она бы могла вложить кое-какой капитал; небольшой, конечно, но с другой стороны три тысячи пятьсот долларов — это все-таки не плевок в океан.
Может, мисс Колхаун побывала в тех же вальцах, что и его мама, а может, и нет. Главным было, что она ответила «да» — даже прислала ей букет, и Лиз в первый раз за последние недели почувствовала себя счастливой. Возможно, по-настоящему счастливой в первый раз за годы и годы. Но важным было то, что они должны были переехать из Харвича в Дэнверс в Массачусетсе. Переедут они в августе, чтобы у Лиз было много времени устроить своего Бобби-боя, своего притихшего и часто угрюмого Бобби-боя, в новую школу.
А для Бобби-боя Лиз Гарфилд было важным довести до конца одно дело, прежде чем они уедут из Харвича.
Он был еще слишком мал и возрастом, и ростом, чтобы в открытую сделать то, что нужно было сделать. Действовать надо будет осторожно и по-подлому. Что по-подлому, Бобби не смущало: его больше не тянуло брать пример с Оди Мэрфи или Рэндольфа Скотта, совершавших подвиги на дневных киносеансах, а, кроме того, кое-кто заслужил, чтобы на него напали из засады: пусть сам почувствует, каково это. Для засады он выбрал деревья, в которые Кэрол увела его в тот день, когда он разнюнился и устроил рев, — самое подходящее место, чтобы дождаться, когда Гарри Дулин, старый мистер Робин Гуд, проедет на верном коне по поляне лесной.
Гарри подрабатывал в «Любой бакалее». Бобби давно знал об этом — видел его там, когда ходил с мамой за покупками. А еще Бобби видел, как Гарри возвращался домой, кончая работать в три часа. Обычно Гарри шел с каким-то приятелем, а то и приятелями. Чаще всего с Ричи О'Мира. Уилли Ширмен словно бы исчез из жизни старика Робин Гуда — вот как Салл почти исчез из жизни Бобби. Но один или не один, Гарри Дулин всегда шел домой через Коммонвелф-парк.
Бобби завел привычку забредать туда во второй половине дня. Теперь, когда пришла настоящая жара, в бейсбол играли только утром, и к трем часам поля А, Б и В совсем пустели. Рано или поздно Гарри пройдет тут мимо безлюдных полей без Ричи или кого-нибудь еще из его веселых молодцов. А пока Бобби каждый день между тремя и четырьмя часами прятался среди деревьев, там, где выплакался, положив голову на колени Кэрол. Иногда он читал. Книжка про Джорджа и Ленни заставила его заплакать. «Парни вроде нас, которые работают на ранчо, это самые одинокие парни в мире». Вот как это виделось Джорджу. «Парням вроде нас ничего впереди не светит». Ленни-то думал, что у них будет ферма, и они будут разводить кроликов, но Бобби еще задолго до конца понял, что для Джорджа и Ленни не будет ни ферм, ни кроликов. Почему? А потому, что людям надо на кого-то охотиться. Находят какого-нибудь Ральфа, или Хрюшу, или глупого могучего Ленни и превращаются в низких людей. Надевают свои желтые плащи, заостряют палку с обоих концов и идут охотиться.
«Но парни вроде нас иногда берут свое, — думал Бобби, ожидая дня, когда Гарри будет один. — Иногда мы берем свое».
Этим днем оказалось шестое августа. Гарри неторопливо шел через парк к углу Броуд-стрит и Коммонвелф-стрит все еще в красном фартуке «Любой бакалеи» — ну и дерьмовый нимрод! — и распевал «Мак Нож» голосом, от которого все гайки расплавились бы. Стараясь не зашуршать ветками тесно стоящих деревьев, Бобби зашел ему за спину, бесшумно ступая по дорожке, и бейсбольную биту занес только, когда приблизился на верное расстояние. А занося ее, вспомнил, как Тед сказал: «Трое мальчишек против одной маленькой девочки. Значит, они думали, что ты львица». Но, конечно, Кэрол львицей не была, как и он — львом. Львом был Салл, и Салла тогда здесь не было, нет его здесь и сейчас. А сзади к Гарри Дулину подкрадывается даже не волк. Он просто гиена, так что? Разве Гарри Дулин заслуживает чего-нибудь лучше?
«Нет», — подумал Бобби и размахнулся битой. Она опустилась с таким же смачным ударом, с каким на озере Кантон он отбил свой третий мяч далеко в левое поле. Но удар по Гарри был даже смачнее.
Гарри взвизгнул от боли и неожиданности и шлепнулся на землю. Когда он перекатился на бок, Бобби тут же ударил его битой по левой ноге — прямо под коленом.
— Оооооооууух! — завопил Гарри. Было очень приятно слышать, как Гарри вопит, — настоящим блаженством. — Оооооооууух! Больно! Бо-о-ольно!
«Нельзя дать ему встать, — думал Бобби, холодным взглядом выбирая место для следующего удара. — Он вдвое меня больше. Если я промажу хоть раз и позволю ему встать, он меня в клочья раздерет. Убьет, мать его!»
Гарри пытался отползти, вспахивая гравий дорожки кроссовками, проводя борозду задницей, упираясь локтями. Бобби взмахнул битой и ударил его по животу. Гарри судорожно выдохнул, его локти разогнулись, и он растянулся на спине. Глаза у него были ошалелые, полные сверкающими под солнцем слезами. Прыщи пучились багровыми шишечками. Его рот — крепко и злобно сжатый в тот день, когда Рионда спасла их — теперь расползся и дергался.
— Ооууух, хватит, я сдаюсь, я сдаюсь. Го-о-осподи!
«Он меня не узнал, — понял Бобби. — Солнце светит ему в глаза, и он не знает, кто его бьет».
Но этого было мало. «Неудовлетворительно, ребята!» — вот что говорили вожатые лагеря «Винни» после санитарного осмотра хижин — это ему рассказал Салл, только Бобби было совсем не интересно: плевать он хотел на санитарные осмотры и сумочки из бусин.
Но тут он плевать не хотел, нет уж! И он наклонился к самому искаженному лицу Гарри.
— Помнишь меня, Робин Гуд? — спросил он. — Помнишь меня, а? Я же Малтекс-Беби.
Гарри перестал визжать. Он уставился на Бобби, наконец его узнав.
— Я тебе… покажу, — сумел он выговорить.
— Ничего, дерьмо, ты мне не покажешь, — сказал Бобби. Гарри попытался ухватить его за лодыжку, и Бобби изо всех сил пнул его в ребра.
— Оуууух! — вскрикнул Гарри Дулин, возвращаясь к прежней лексике. Ну и мразь же! Нимрод при всем параде. «Наверное, мне побольнее, чем тебе, — подумал Бобби. — В кроссовках пинаются только идиоты».
Гарри перекатился на другой бок. Когда он кое-как поднялся на ноги, Бобби размахнулся, как для завершающего удара по мячу, и опустил биту поперек ягодиц Гарри. Звук был такой, будто кто-то выбивал тяжелый ковер — за-ме-ча-тель-ный звук! Улучшить эту минуту мог бы только мистер Бидермен, если бы и он валялся на дорожке. Бобби точно знал, куда бы он его вдарил битой.
Однако полбулки лучше, чем ничего, во всяком случае, так всегда говорила его мать.
— Это тебе за Гербер-Беби, — сказал Бобби. Гарри снова лежал на дорожке и рыдал. Из его носа текли густые зеленые сопли. Одной рукой он пытался растирать онемевшую задницу.
Кулаки Бобби снова сжались на конической рукоятке биты. Ему хотелось занести ее для последнего удара и опустить не на голень Гарри, не на спину Гарри, а на голову Гарри. Ему хотелось услышать, как хрустнет череп Гарри, и ведь без него мир только выиграет, верно? Говно ирландское. Низкий…
«Довольно, Бобби, — сказал голос Теда. — Хватит. Удержись. Возьми себя в руки».
— Только тронь ее еще раз, и я тебя убью, — сказал Бобби. — Тронь меня еще раз, и я сожгу твой дом. Нимрод дерьмовый.
Чтобы сказать это, он присел рядом с Гарри на корточки. А теперь выпрямился, огляделся и ушел. Когда на полпути вверх по Броуд-стрит ему встретились близняшки Сигсби, он весело насвистывал.
В последующие годы Лиз Гарфилд почти привыкла открывать дверь полицейским. Первым явился полицейский Реймер, их толстый участковый, который иногда покупал ребятне орешки у торговца в парке. Когда он позвонил в дверь квартиры на первом этаже дома 149 на Броуд-стрит вечером шестого августа, вид у полицейского Реймера был далеко не счастливый. С ним были Гарри Дулин, который еще неделю, если не больше, мог сидеть только на мягких стульях, и мать Гарри, Мэри Дулин. Гарри поднялся на крыльцо, как старик, прижимая руки к крестцу.
Когда Лиз открыла дверь, Бобби стоял рядом с ней. Мэри Дулин ткнула в него пальцем и закричала:
— Это он! Это мальчишка, который избил моего Гарри! Исполняйте свой долг! Арестуйте его!
— В чем дело, Джордж? — спросила Лиз.
Полицейский Реймер замялся. Он перевел взгляд с Бобби (рост — пять футов четыре дюйма, вес — девяносто семь фунтов) на Гарри (рост шесть футов один дюйм, вес — сто семьдесят пять фунтов). В его больших влажных глазах было явное сомнение.
Гарри Дулин был глуп, но не настолько, чтобы не понять этот взгляд.
— Он меня подстерег. Набросился на меня сзади.
Реймер нагнулся к Бобби, упершись пухлыми руками с багровыми суставами в лоснящиеся колени своих форменных брюк.
— Гарри Дулин, вот этот, утверждает, что ты избил его в парке, когда он шел домой с работы. — Последнее слово он выговорил как «срррбыты», и Бобби это навсегда запомнил. — Говорит, что ты спрятался, а потом уложил его битой. Он и обернуться не успел. Что скажешь, малый? Он правду говорит?
Бобби, далеко не глупый, уже взвесил происходящее. Он пожалел, что не мог сказать Гарри в парке, что они квиты и делу конец, а если Гарри наябедничает на Бобби, так Бобби наябедничает на него — расскажет, как Гарри и его дружки покалечили Кэрол, а это будет выглядеть куда хуже. Беда была в том, что дружки Гарри и не подумают сознаться, так что против слова Кэрол, будет слово Гарри, Ричи и Уилли. А потому Бобби ушел, промолчав, в надежде, что Гарри не захочет признаться, что его избил малыш, вдвое его меньше. Из стыда прикусит язык. Но он не прикусил, и, глядя на узкое лицо миссис Дулин, ее ненакрашенные губы и разъяренные глаза, Бобби понял, почему. Она заставила его рассказать. Пилила, пока он не признался, ясное дело.
— Я пальцем его не тронул, — твердо сказал Бобби Реймеру, и, говоря это, он твердо смотрел Реймеру прямо в глаза.
Мэри Дулин ахнула от возмущения. Даже Гарри, для которого ложь к шестнадцати годам, конечно, уже давно стала образом жизни, словно бы удивился.
— Врет и не поперхнется! — закричала миссис Дулин. — Дайте, я с ним поговорю! Я от него правды добьюсь, вот увидите!
Она рванулась вперед. Реймер оттолкнул ее одной рукой, не выпрямившись и ни на секунду не отведя глаз от Бобби.
— А почему, малый, дылда вроде Гарри Дулина стал бы клепать на замухрышку вроде тебя, не будь это правдой?
— Ты моего сына дылдой не обзывай! — завизжала миссис Дулин. — Мало того, что этот трус его чуть не до смерти избил? Да я…
— Заткнись, — сказала мама Бобби. Она заговорила в первый раз после того, как спросила у полицейского Реймера, в чем дело, и голос у нее был смертоносно спокоен. — Пусть он ответит.
— Он все еще злится на меня с зимы, вот почему, — ответил Бобби Реймеру. — Он и еще несколько больших ребят из Сент-Габа гнались за мной вниз с холма. Гарри поскользнулся на льду, хлопнулся, весь вымок. Он сказал, что достанет меня. Думаю, он решил, что теперь у него получится.
— Врешь ты все! — заорал Гарри. — За тобой вовсе не я гнался, а Билли Донахью! Это не…
Он умолк и огляделся. Он сморозил что-то лишнее — судя по лицу, до него начало доходить, что он дал какого-то маху.
— Это не я, — сказал Бобби. Он говорил негромко, глядя в глаза Реймеру. — Да если бы я попробовал вздуть такого, как он, от меня мокрое место осталось бы.
— Лжецам прямая дорога в ад, — закричала Мэри Дулин.
— Где ты был сегодня около половины четвертого, Бобби? — спросил Реймер. — Можешь ответить?
— Здесь, — сказал Бобби.
— Миссис Гарфилд?
— Да, — ответила она хладнокровно. — Здесь со мной весь день. Я мыла пол в кухне, а Бобби чистил раковину. Мы скоро переезжаем, так я хочу, чтобы тут был порядок, когда мы уедем. Бобби, конечно, ныл — как все мальчишки, — но все сделал. А потом мы пили чай со льдом.
— Лгунья! — закричала Мэри Дулин, но Гарри только ошарашенно пялил глаза. — Лгунья бесстыжая! — Она ринулась вперед, протягивая руки примерно в направлении Лиз Гарфилд. И снова полицейский Реймер, не глядя, оттолкнул ее назад.
— Вы мне как под присягой говорите, что он был с вами? — спросил полицейский Реймер у Лиз.
— Как под присягой.
— Бобби, ты его не трогал? Даешь честное слово?
— Честное слово.
— Честное слово как перед Богом?
— Честное слово. Как перед Богом.
— Я тебя достану, Гарфилд, — сказал Гарри. — Откручу твой красный…
Реймер повернулся так внезапно, что Гарри, если бы мать не ухватила его за локоть, слетел бы с крыльца, набив синяки поверх старых и на новых местах.
— Заткни свою дурацкую пасть, — сказал Реймер, а когда миссис Дулин начала что-то говорить, Реймер ткнул ее пальцем. — И ты заткни свою, Мэри Дулин. Если уж тебе приспичило обвинить кого-то в телесных повреждениях, так лучше начала бы со своего чертова мужа. Свидетелей больше набралось бы.
Она уставилась на него, разинув рот, вне себя от ярости и стыда.
Реймер уронил руку с вытянутым пальцем, будто она налилась вдруг тяжестью. Он отвел взгляд от Гарри с Мэри на крыльце и устремил его на Лиз с Бобби в вестибюле. Потом он попятился ото всех четырех, снял форменную фуражку, почесал вспотевшую голову и надел на нее фуражку.
— Неладно что-то в Датском королевстве, — сказал он наконец. — Кто-то тут врет наперегонки с лошадью.
— Он… Ты… — хором сказали Гарри и Бобби, но полицейский Джордж Реймер не желал слушать ни того, ни другого.
— Заткнитесь! — взревел он так, что старенькие муж с женой, прогуливавшиеся по противоположному тротуару, остановились и оглянулись. — Объявляю дело закрытым. Но если что-нибудь такое начнется между вами, — он ткнул пальцем в мальчиков, — или между вами, — он ткнул в их матерей, — кому-то придется плохо. Как говорят, имеющий уши, да слышит. Гарри, ты пожмешь руку Роберту-младшему и скажешь, что все в порядке? Поступишь, как достойно мужчины?.. А! Я так и думал. Печальное место, наш чертов мир. Идемте, Дулины, я вас провожу.
Бобби смотрел, как эти трое спускались с крыльца: Гарри так усердно преувеличивал свою хромоту, что она смахивала на развалку бывалого моряка. На дорожке миссис Дулин внезапно дала ему по шее.
— Не притворяйся, говнюк! — сказала она, и Гарри зашагал ровнее, но все равно давал крена на левый борт. Бобби показалось, что эта хромота надолго. Конечно, надолго. Последний удар битой вроде попал в самую точку.
Когда они вернулись в квартиру, Лиз сказала все с тем же хладнокровием:
— Он был одним из мальчишек, которые били Кэрол?
— Да.
— Сумеешь не попасться ему, пока мы не переедем?
— Наверное…
— Вот и хорошо, — сказала она и вдруг поцеловала его. Целовала она его очень-очень редко. И было это замечательно.
Меньше чем за неделю до их отъезда — квартиру уже заполняли картонные коробки, и она приобрела странный голый вид — Бобби в парке нагнал Кэрол Гербер. Против обыкновения она шла одна. Он много раз видел ее с подружками, но это было не то. Совсем не то. И вот она совсем одна. Но только когда она оглянулась через плечо и он увидел страх в ее глазах, ему стало понятно, что все это время она его избегала.
— Бобби, — сказала она. — Как ты?
— Не знаю, — ответил он. — Наверное, нормально. Я тебя давно не видел.
— Ты же не заходил ко мне домой.
— Да, — сказал он. — Да, я… — А дальше что? Что он может добавить? — Я был очень занят, — сказал он неловко.
— А! Угу. — Он бы стерпел, если бы она его отшила. Но стерпеть то, как она прятала свой страх, он не смог. Она его боится. Будто он злая собака, которая может ее укусить. Бобби вдруг представилось, как он падает на четвереньки и начинает: «руф-руф-руф!»
— Я уезжаю.
— Салл мне говорил. А вот куда, он не знал. Вроде бы вы раздружились.
— Да, — сказал Бобби. — Есть немножко. — Он сунул руку в карман и вытащил сложенный листок из школьной тетради. Кэрол неуверенно посмотрела на листок, протянула руку и тут же ее опустила.
— Это всего только мой адрес, — сказал он. — Мы едем в Массачусетс, в какой-то Дэнверс.
Бобби опять протянул листок, но она снова его не взяла, и ему захотелось заплакать. Он вспомнил, как они сидели на самом верху Колеса Обозрения — будто на крыше всего озаренного солнцем мира. Он вспомнил полотенце, развернувшееся, будто крылья, танцующие ступни с маленькими накрашенными ногтями и запах духов. «Она пляшет «ча-ча-ча», — пел в соседней комнате Фредди Кеннон, и это была Кэрол, это была Кэрол, это была Кэрол.
— Я думал, может, ты напишешь, — сказал он. — Мне, наверное, будет тоскливо в новом городе, и все такое.
Наконец Кэрол взяла листок и сунула в карман шортиков, даже не посмотрев. «Наверное, выбросит, когда вернется домой», — подумал Бобби. Но ему было все равно. Как-никак, а листок она взяла. Это послужит трамплином для тех случаев, когда ему понадобится отвлечь свои мысли… он успел открыть, что это бывает необходимо не только, если где-то близко низкие люди.
— Салл говорит, что ты теперь другой.
Бобби ничего не ответил.
— И еще многие так говорят.
Бобби не ответил.
— Ты избил Гарри Дулина? — спросила она и сжала запястье Бобби холодными пальцами. — Ты?
Бобби медленно кивнул.
Кэрол обхватила его за шею и поцеловала так крепко, что их зубы клацнули друг о друга. Их губы разошлись с громким чмоканьем. Бобби только через четыре года поцеловал другую девочку в губы… и никогда в жизни ни одна не целовала его вот так.
— Здорово! — сказала она тихим яростным голосом. Почти прорычала. — Здорово!
И побежала к Броуд-стрит. Только замелькали ее ноги, загоревшие за лето, все в царапинах от игр и прогулок.
— Кэрол! — крикнул он ей вслед. — Кэрол, подожди!
Она продолжала бежать.
— Кэрол, я люблю тебя!
Тут она остановилась… А может, просто выскочила на Коммонвелф-авеню и остановилась, чтобы пропустить машины. Но все равно секунду она постояла, опустив голову, а потом оглянулась. Глаза у нее стали огромными, губы полураскрылись.
— Кэрол!
— Мне надо домой, надо приготовить салат, — сказала она и убежала от него. Она перебежала через улицу, убежала из его жизни, не оглянувшись во второй раз. Может, так было и лучше.
Он и его мать переехали в Дэнверс. Бобби поступил в дэнверскую школу, обзавелся друзьями — и врагами в несколько большем числе. Начались драки, а вскоре последовали и прогулы. В графе «Замечания» его первой характеристики миссис Риверс написала: «Роберт чрезвычайно способный мальчик. Кроме того, он очень угнетен психически. Вы не могли бы зайти ко мне поговорить о нем, миссис Гарфилд?»
Миссис Гарфилд зашла и миссис Гарфилд помогла, насколько могла себе позволить, однако о слишком многом приходилось умалчивать: о Провиденсе, о некоем объявлении про пропавшую собаку и о том, откуда у нее взялись деньги, которыми она оплатила свое положение в фирме и свою новую жизнь. Они согласились, что Бобби испытывает все трудности переходного возраста, что, кроме того, он тоскует по Харвичу и по своим друзьям там. Однако со временем все наладится. Иначе быть не может: он ведь очень способный, очень многообещающий.
В своей новой роли агента по продаже недвижимости Лиз преуспевала. Бобби успевал по литературе (получил высшую оценку за сочинение, в котором провел сравнение между «О мышах и людях» Стейнбека и «Повелителем мух» Голдинга), но еле тащился по всем остальным предметам. Он начал курить.
Кэрол все-таки писала ему время от времени — неуверенные, почти робкие письма, в которых рассказывала про школу, и про подруг, и про поездку на субботу — воскресенье в Нью-Йорк с Риондой. Письмо, которое пришло в марте 1961 года (писала она всегда на бумаге с широкими полями, на которых плясали плюшевые мишки), заключал сухой постскриптум: «По-моему, мои папа с мамой разводятся. Он втюрился в еще одну «стерву», а она только плачет». Однако обычно она придерживалась более веселых тем: она учится вертеть жезл в группе поддержки; на день рождения ей подарили новые коньки; ей все еще нравится Фабиан, хотя Ивонна и Тейна его терпеть не могут; ее пригласили на вечеринку с твистом, и она весь вечер протанцевала без отдыха.
Вскрывая каждый ее конверт и вытаскивая письмо, Бобби думал: «Это последнее, больше она мне писать не будет… В нашем возрасте долго не переписываются, хоть и обещают. Слишком уж много всего нового. Время летит так быстро. Слишком быстро. Она меня забудет».
Но в этом он ей не поможет. Получив очередное письмо, он тут же садился писать ответ. Он рассказывал ей о доме в Бруклайне, который его мать продала за двадцать пять тысяч долларов — комиссионных она получила сумму, равную ее полугодовой прошлой зарплате. Он рассказал ей об оценке за сочинение по литературе. Он рассказал ей про своего друга Морри, который учит его играть в шахматы. Он не рассказал ей о том, как они с Морри иногда отправляются на велосипедах (Бобби все-таки накопил себе на велосипед) бить окна, проносясь на самой большой скорости мимо облезлых домов на Плимут-стрит и швыряя припасенные в корзинках камни. Он опустил историю о том, как предложил мистеру Харли, заместителю директора школы, поцеловать его в розовую жопку, а мистер Харли в ответ хлестнул его ладонью по лицу и назвал наглым глупым сопляком. Он не признался, что начал красть в магазинах, или что он уже напивался четыре-пять раз (один раз с Морри, а остальные — сам с собой), или что иногда он уходит к железнодорожным путям и размышляет, не разумнее ли всего было бы угодить под экспресс «Южный Берег». Запах дизельного топлива, на лицо тебе падает тень, и прости-прощай. Хотя, может быть, и не так быстро.
Каждое его письмо Кэрол кончалось одинаково:
Очень без тебя скучает
Твой друг
Бобби.
Проходили недели, не принося ни единого письма — то есть ему — а потом приходил конверт с сердечками и плюшевыми мишками на обороте и на широких полях листка, с новыми рассказами о катании на коньках и верчении жезла под оркестр, и новых туфлях, и как она все еще не может осилить десятичные дроби. Каждое письмо было точно еще один хриплый вздох любимого человека, чья смерть кажется неотвратимо близкой. Еще один вздох. Даже Салл-Джон написал ему несколько писем. Последнее пришло в начале 1961 года, но Бобби был изумлен и растроган, что Салл вообще ему написал. В по-детски крупном почерке Эс-Джея и куче орфографических ошибок Бобби различал скорое появление души-парня, который с равной радостью будет играть на поле и укладывать в постель девушек из группы поддержки; парня, который с одинаковой легкостью будет путаться в чащобе пунктуации и прорываться сквозь линию защитников соперничающей команды. Бобби почудилось, что он даже видит мужчину, поджидающего Салла в семидесятых и восьмидесятых годах, поджидающего так, как ждут вызванное такси, — агент по продаже машин, который со временем заведет собственное дело — естественно «Честный Джон» — «Харвичское «шевроле» Честного Джона». У него будет большой живот, нависающий над поясом, и много табличек на стене офиса, и он будет тренировать юных любителей спорта, а каждую речь, обращенную к потенциальным покупателям, начинать с «Вот послушайте, ребята», и ходить в церковь, и маршировать на парадах по праздникам, и состоять в городском совете, и все такое прочее. Это будет хорошая жизнь, решил Бобби, — ферма и кролики вместо палки, заостренной с обоих концов. Хотя оказалось, что Салла все-таки поджидала заостренная палка, ожидала в провинции Донг-Ха вместе со старенькой мамасан, той, что всегда где-то рядом.
Бобби было четырнадцать, когда легавый остановил его у дверей магазинчика с двумя картонками пива («Наррагансет») по шесть бутылок в каждой и тремя блоками сигарет (естественно, «честерфилдов» — смесь из двадцати одного наилучшего табака дарит двадцать возможностей насладиться курением сполна). Это был белокурый легавый из «Деревни Проклятых».
Бобби объяснил ему, что он ничего не взламывал: просто задняя дверь была открыта, и он просто вошел. Но когда легавый посветил фонариком на замок, оказалось, что он криво висит в трухлявом дереве, почти продавленный вовнутрь. «А это как?» — спросил легавый, и Бобби пожал плечами. Сидя в машине (Бобби он позволил сесть на переднем сиденье рядом с собой, но чинарика не дал, когда Бобби попросил), легавый начал заполнять протокол на картоне с зажимом. Он спросил у угрюмого тощего мальчишки рядом с собой, как его зовут. Ральф, сказал Бобби. Ральф Гарфилд. Но когда они остановились перед домом, где он теперь жил со своей матерью (весь дом был их: и верхний этаж, и нижний — дела шли хорошо), он сказал легавому, что соврал.
— По правде, меня Джек зовут, — сказал он.
— Да неужто? — сказал белокурый легавый из «Деревни Проклятых».
— А вот и да, — сказал Бобби, кивая. — Джек Меридью Гарфилд. Это я.
Письма от Кэрол Гербер перестали приходить в 1963 году — том, в котором Бобби в первый раз исключили из школы и в котором он в первый раз побывал в Бедфорде — Массачусетском исправительном заведении для несовершеннолетних. Причина этой побывки заключалась в обнаруженных у Бобби пяти сигаретах с марихуаной — «веселых палочках», как они с ребятами их называли. Бобби приговорили к девяноста дням, но последние тридцать скостили за примерное поведение. Он там прочел много книг. Ребята прозвали его Профессор. Бобби ничего против не имел.
Когда он вышел из Исправительного Клопомора, полицейский Гренделл — из Дэнверского отдела по работе с малолетними правонарушителями — зашел к ним и спросил, готов ли Бобби свернуть с дурной дорожки на правильную.
Бобби сказал, что готов: он получил хороший урок, и некоторое время все, казалось, шло нормально. Затем осенью 1964 года он избил одного мальчика так сильно, что того увезли в больницу, и некоторое время было неясно, будет ли его выздоровление полным. Мальчик отказался отдать Бобби свою гитару, а потому Бобби избил его и забрал гитару. Бобби играл на ней (не слишком хорошо) у себя в комнате, когда за ним пришли. Лиз он объяснил, что гитару (акустическую «Сильвертон») он купил у закладчика.
Лиз плакала в дверях, когда полицейский Гренделл вел Бобби к полицейской машине у тротуара.
— Если ты не прекратишь, я умою руки! — крикнула она ему вслед. — Я не шучу: умою и все!
— Так умой, — сказал он, залезая в кузов. — Валяй, мам, умой их сейчас же, сэкономь время.
По дороге офицер Гренделл сказал:
— А я-то думал, что ты свернул с дурной дорожки на правильную, Бобби.
— Я тоже так думал, — сказал Бобби. На этот раз он пробыл в Клопоморе шесть месяцев.
Когда он вышел, то продал свой бесплатный билет, а домой добрался на попутках. Когда он вошел в дом, мать не вышла поздороваться с ним.
— Тебе письмо, — сказала она из темной спальни. — У тебя на столе.
Едва Бобби увидел конверт, как сердце у него заколотилось. Ни сердечек, ни плюшевых мишек — она уже выросла из них, — но почерк Кэрол он узнал сразу. Он схватил письмо и разорвал конверт. Внутри был листок бумаги — с вырезанными краями — и еще конверт поменьше. Бобби быстро прочел записку Кэрол — последнюю, полученную от нее.
Дорогой Бобби!
Как поживаешь? У меня все хорошо. Тебе пришло кое-что от твоего старого друга, того, кто тогда вправил мне плечо. Оно пришло на мой адрес, потому что, наверное, он не знал твоего. Вложил записочку с просьбой переслать его тебе. Ну и вот! Привет твоей маме.
Кэрол.
Никаких новостей об ее успехах в группе поддержки. Никаких новостей о том, как у нее обстоят дела с математикой. И никаких новостей о мальчиках, но Бобби догадывался. Что их у нее перебывало уже несколько.
Он взял запечатанный конверт дрожащими руками, а сердце у него колотилось сильнее прежнего. На передней стороне мягким карандашом было написано лишь одно слово. Его имя. Но почерк был Теда, он его сразу узнал. Во рту у него пересохло, и, не замечая, что его глаза наполнились слезами, Бобби вскрыл конверт. Вернее, конвертик, как те, в которых первоклашки посылают свои первые открытки в день св. Валентина.
Из конверта вырвалось благоухание, прекраснее которого Бобби вдыхать не доводилось. Он невольно вспомнил, как обнимал мать, когда был крохой, — аромат ее духов, дезодоранта и снадобья, которое она втирала себе в волосы; и еще он вспомнил летние запахи Коммонвелф-парка, а еще он вспомнил, как пахли книжные полки в Харвичской публичной библиотеке — пряно и смутно и почему-то взрывчато. Слезы хлынули из глаз и потекли по щекам. Он уже привык чувствовать себя совсем старым, и ощущение, что он снова молод, сознание, что он способен снова ощущать себя молодым, явилось страшным, ошеломляющим шоком.
Не было ни письма, ни записки — вообще ничего. Когда Бобби перевернул конверт, на его письменный стол посыпались лепестки роз — самого глубокого, самого бархатного красного тона, какой только ему доводилось видеть.
«Кровь сердца» — подумал он с восторгом, сам не зная почему, и впервые за много лет вспомнил, как можно отключить сознание, поместить его под домашний арест. И не успел он подумать это, как почувствовал, что его мысли воспаряют. Розовые лепестки алели на изрезанной поверхности его стола, как рубины, как потаенный свет, вырвавшийся из потаенного сердца мира. «И не просто одного мира, — подумал Бобби. — Не просто одного. Есть другие миры, кроме этого, миллионы миров, и все они вращаются на веретене Башни».
А потом он подумал: «Он снова спасся от них. Он снова свободен».
Лепестки не оставляли места сомнению. Они были всеми «да», которые могли кому-либо понадобиться. Всеми «можно», всеми «можешь», всеми «это правда».
«Вверх — вниз, понеслись», — подумал Бобби, зная, что слышал эти слова прежде, но, не помня где, не зная почему, вдруг вспомнил их. Да это его и не интересовало.
Тед свободен. Не в этом мире и не в этом времени — на этот раз он бежал куда-то еще… но в каком-то другом мире.
Бобби сгреб лепестки — каждый был точно крохотная шелковая монетка. Они будто заполнили кровью его горсть. Он поднес их к лицу и мог бы утонуть в истекающем из них аромате. Тед был в них. Тед, как живой, с его особой сутулой походкой, с его белыми, легкими, как у младенца, волосами и желтыми пятнами, вытатуированными никотином на указательном и среднем пальцах его правой руки. Тед и его бумажные пакеты с ручками.
И как в тот день, когда он покарал Гарри Дулина за боль, причиненную Кэрол, он услышал голос Теда. Но тогда это было больше воображением. На этот раз, решил Бобби, голос был настоящим, запечатленным в розовых лепестках и оставленным в них для него.
«Довольно, Бобби. Хватит. Удержись. Возьми себя в руки».
Он долго сидел за письменным столом, прижимая к лицу розовые лепестки. Наконец, стараясь не обронить ни единого, он ссыпал их в конвертик и опустил клапан.
«Он свободен. Он… где-то. И он помнит».
— Он помнит меня, — сказал Бобби. — Он помнит МЕНЯ.
Он встал, зашел на кухню и включил чайник. Потом прошел в комнату матери. Она лежала на кровати в комбинации, положив ноги повыше, и он увидел, что она начинает выглядеть старой. Она отвернула лицо, когда он сел рядом с ней — мальчик, который теперь вымахал почти во взрослого мужчину, — но позволила ему взять ее руку. Он держал ее руку, поглаживал и ждал, когда чайник засвистит. Потом она повернулась и посмотрела на него.
— Ах, Бобби, — сказала она. — Мы столько всего напортили, ты и я. Что нам делать?
— То, что мы сможем, — сказал он, поглаживая ее руку. Потом поднес к губам и поцеловал там, где линия жизни и линия сердца ненадолго слились, а потом разветвились в разные стороны. — То, что мы сможем.
Сердца в Атлантиде
1966: И мы хохотали, просто не могли остановиться!
1
Когда я прибыл в Университет штата Мэн, на бампере старенького «универсала», который я унаследовал от брата, еще красовался налепленный призыв голосовать за Барри Голдуотера — порванный, выцветший, но еще удобочитаемый: AuH2O–4–USA[21]. Когда я покинул университет в 1970 году, машины у меня не было. Но была борода, волосы до плеч и рюкзак с налепленной надписью: «РИЧАРД НИКСОН — военный преступник». Значок на воротнике моей джинсовой куртки гласил: «Я ВАМ НЕ ЛЮБИМЫЙ СЫН». Как мне кажется, колледж — всегда время перемен: последние сильные судороги детства. Но сомневаюсь, чтобы когда-либо перемены эти были того размаха, с какими столкнулись студенты, водворившиеся в студгородки во второй половине шестидесятых. В большинстве мы теперь почти не говорим о тех годах, но не потому, что забыли их, а потому, что язык, на котором мы говорили тогда, был утрачен. Когда я пытаюсь говорить о шестидесятых, когда я хотя бы пытаюсь думать о них, меня одолевают ужас и смех. Я вижу брюки клеш и башмаки на платформе. Я ощущаю запах травки, пачули, ладана и мятной жвачки. И я слышу, как Донован Лейч поет свою чарующую и глупую песню о континенте Атлантида — строки, которые и сейчас в ночные часы бессонницы кажутся мне глубокими. Чем старше я становлюсь, тем труднее отбрасывать глупость и сберегать чары. Мне приходится напоминать себе, что тогда мы были меньше — такими маленькими, что могли вести наши многоцветные жизни под шляпками грибов, твердо веруя, будто это — деревья, укрытие от укрывающего неба. Я знаю, что в сущности тут нет смысла, но это все, на что я способен: да славится Атлантида!
2
Мой последний год в университете я прожил не в общежитии, а в Поселке ЛСД из полусгнивших хижинок на берегу реки Стилуотер, но когда я только поступил в Университет Мэна в 1966 году, то жил в Чемберлен-Холле, одном из трех общежитий: Чемберлен (мужское), Кинг (мужское) и Франклин (женское). Была еще столовая — Холиоук-Холл — чуть в стороне от общежитий, совсем недалеко, не больше, чем в одной восьмой мили. Но в зимние вечера, когда дул сильный ветер, а температура опускалась ниже нуля, расстояние это казалось очень большим. Настолько большим, что Холиоук получил название «Дворец Прерий».
В университете я научился очень многому, и меньше всего в аудиториях. Я научился, как целовать девушку, одновременно натягивая презерватив (очень нужное искусство, часто остающееся в небрежении), как одним духом выпить банку пива и не срыгнуть, как подрабатывать в свободное время (сочиняя курсовые работы для ребят богаче меня, а таких было большинство), как не быть республиканцем, хотя я происходил от длинной их череды, как выходить на улицы, держа над головой плакат и распевая во всю глотку: «Раз, два, три, четыре, пять, хрен мы будем воевать» и «Джонсон, а на этот час скольких ты убил из нас?». Я научился держаться против ветра, когда пускали слезоточивый газ, а не получалось — так медленно дышать через носовой или шейный платок. Я научился падать набок, подтягивать колени к подбородку, когда в ход шли полицейские дубинки, и закрывать ладонями затылок. В Чикаго в 1968 году я научился и тому, что легавые умеют выбить из тебя все дерьмо, как бы ты ни свертывался и ни закрывался.
Но прежде чем я научился всему этому, я познал наслаждение опасностью «червей».
Осенью 1966 года в шестнадцати комнатах на третьем этаже Чемберлен-Холла жили тридцать два студента, к январю 1967 девятнадцать из них либо перебрались в другие общежития, либо провалились на экзаменах — пали жертвой «червей». В ту осень «черви» обрушились на нас, будто самый вирулентный штамм гриппа. По-моему, на третьем иммунными оказались только трое. Одним был мой сосед по комнате Натан Хоппенстенд. Другим был Дэвид (Душка) Душборн, староста этажа. Третьим был Стоукли Джонс III, который вскоре стал известен гражданам Чемберлен-Холла как Рви-Рви. Иногда мне кажется, я хочу рассказать вам про Рви-Рви, а иногда мне кажется, что про Скипа Кирка (вскоре, естественно, ставшего «капитаном Кирком»[22]), который на протяжении тех лет был моим лучшим другом. Иногда же мне кажется, что про Кэрол. Чаще же всего я думаю, что мне просто хочется говорить о самих шестидесятых, каким бы невозможным я это ни считал. Но прежде, чем говорить о чем-нибудь из всего этого, мне следует рассказать вам о «червях».
Скип как-то сказал, что вист — это бридж для дураков, а «черви» — это бридж для круглых дураков. Я не стану спорить, хотя тут и упущено главное. «Черви» завораживают — вот что главное, а когда играешь на деньги — на третьем этаже Чемберлена играли по пять центов очко, — то вскоре уже просто не можешь без них. Идеальное число игроков — четверо. Сдаются все карты, а потом надо брать взятки. Каждая сдача имеет двадцать шесть очков: тринадцать «червей», по очку каждая карта, плюс дама пик (мы называли ее Стерва), которая одна стоит тринадцать очков. Партия кончается, когда какой-то игрок набирает сто очков или больше. Выигрывает набравший наименьшее число очков. В наших марафонах каждый из остальных троих игроков выкладывал разницу между своим счетом и счетом победителя. Если, например, разница между моим счетом и счетом Скипа к концу игры равнялась двадцати очкам, мне, если очко стоило пять центов, приходилось платить ему доллар. Мелочь, скажете вы теперь, но год-то был 1966-й, и доллар не был мелочишкой для подрабатывающих в свободное время олухов, которые обитали на третьем этаже Чемберлена.
3
Я четко помню, когда именно началась эпидемия «червей»: в конце первой недели октября. Помню я это потому, что как раз завершился первый раунд зачетов первого семестра, и я выжил. Выживание было острой проблемой для большинства ребят на третьем этаже Чемберлена; высшего образования мы удостоились благодаря различным стипендиям, займам (большинство их, включая и мой, обеспечивались «Законом об образовании для нужд национальной обороны») и программе «учеба — работа». Это было словно катиться с горки на самодельных санках, скрепленных только клеем, и хотя мы находились в не совсем равных условиях (в смысле степени находчивости, которую проявляли при заполнении всяких анкет, а также усердия, с каким наши школьные советники хлопотали за нас), имелся один общий фактор, от которого некуда было деться. Он воплощался в вышивке, которая висела в гостиной третьего этажа, где проводились наши марафонные сражения в «черви». Эту вышивку мать Тони ДеЛукка вручила ему перед отъездом в университет, приказав повесить там, где он видел бы ее каждый день. По мере того как осень 1966 года начала сменяться зимой, вышивка миссис ДеЛукка словно бы становилась все больше, все ярче с каждой сдачей, с каждым выпадением Стервы, с каждой ночью, когда я заваливался спать, не открыв учебника, не заглянув в свои записи, не выполнив ни одного письменного задания. Она мне даже снилась.
2.5.
Вот о чем напоминали большие ярко-красные вышитые крестиком цифры. Миссис ДеЛукка знала, что они означают. Как знали и мы. Если вы обитали в нормальных общежитиях, таких как Джаклин, или Данн, или Пиз, или Чэдберн, вы могли сохранить свое место в выпуске 1970 года со средним баллом 1,6… то есть если папочка и мамочка продолжали платить за ваше обучение. Не забывайте, речь идет об университете штата, а не о Гарварде или Уэллсли. Однако для студентов, перебивающихся на стипендиях и займах, рубежом были 2,5. Набери меньше 2,5 — иными словами, получи вместо «С» «С» с минусом, — и твои самодельные гоночные саночки почти наверняка развалятся. «Покедова, беби, пиши», — как говаривал Скип Кирк.