Ловец снов Кинг Стивен
К полуночи он надирается в какой-то нью-хэмпширской пивнушке, то ли «Мадди Раддер», то ли «Радди Матер», он так и не усёк. Едва ворочая языком, Пит пытается поведать такой же окосевшей телке, как когда-то свято верил в то, что окажется первым человеком, ступившим на Марс. И хотя та кивает и твердит, будто заведенная, «ага-ага-ага», он почему-то сознает, что у нее только и мыслей, как бы опрокинуть еще порцию бренди перед закрытием. Но это ничего. Это не важно. Завтра он проснется с головной болью и ужасным похмельем, но все равно отправится на работу и продаст машину, а может, и нет, но так или иначе мир вертится. А вдруг удастся сбыть винно-красный «тандерберд», прощай любимая! Когда-то все было иначе, но теперь все по фигу. Наверное, и с этим можно жить, для такого парня, как он, правило большого пальца – всего лишь ДДДТ, ДЕНЬ ДРУГОЙ, ДЕРЬМО ВСЕ ТО ЖЕ, и хрен с ним, со всем остальным. Ты вырос, стал мужчиной, смирился с тем, что получил меньше, чем надеялся, обнаружил, что на волшебной машинке для грез и снов висит большая табличка: НЕ РАБОТАЕТ.
В ноябре он отправится на охоту с друзьями, и этого вполне достаточно, чтобы с надеждой смотреть в будущее… это и, возможно, классный слюнявый, пахнущий губной помадой минет в машине от этой бухой телки. Требовать еще чего-то – напрашиваться на лишнюю сердечную боль.
Грезы и сны – это для детей.
1998: Генри лечит диванного пациента
В комнате полумрак, как всегда, когда Генри принимает пациентов. Интересно, что весьма немногие это замечают. Он считает, это потому, что обычно у них мозги с самого начала затуманены. Большинство из них попросту невропаты. «Леса так и кишат ими», – когда-то сказал он Джоунси, когда они были вместе, леса, ха-ха! Во всяком случае, такова его оценка – совершенно ненаучная, конечно. Он глубоко убежден, что их проблемы создают нечто вроде поляризующего экрана между ними и остальным миром. По мере усиления невроза тьма внутри сгущается. В основном он испытывает к пациентам нечто вроде благожелательного, хотя и отстраненного сочувствия. Иногда жалость. И весьма немногие выводят его из себя. К последним принадлежит Барри Ньюмен.
Пациентам, перешагнувшим порог кабинета Генри, предоставляется выбор, который они таковым не считают. И даже не сознают этого. Заходя, они видят довольно уютную, хоть и полутемную комнату, с камином по левой стене, снабженным вечными дровами: четырьмя стальными трубками, раскрашенными под березу и маскирующими газовые горелки. Рядом, под превосходной репродукцией вангоговских «Подсолнухов», возвышается огромное мягкое кресло, в котором обычно восседает Генри. (Генри иногда говорит коллегам, что каждому психиатру следует иметь в кабинете по крайней мере одного Ван Гога.) В противоположном конце легкое креслице и диван. Генри всегда интересно, что именно выберет пациент. Правда, сам он слишком давно в деле, чтобы знать: выбранное впервые потом становится привычкой, и на последующих сеансах место останется неизменным. Он помнит, что на эту тему даже есть статья, только вот забыл чья. И в любом случае он обнаруживает, что со временем такие вещи, как газеты и журналы, съезды и семинары, интересуют его все меньше. Когда-то все было по-иному, но теперь ситуация изменилась. Он меньше спит, меньше ест и смеется гораздо меньше. Мрак просачивается и в его жизнь… тот самый поляризующий фильтр, и Генри сознает, что даже не противится этому. Меньше яркого света – спокойнее для глаз.
Барри Ньюмен с самого начала был диванным пациентом, но Генри ни разу не сделал ошибки, предположив, будто это имеет что-то общее с его психическим состоянием. Просто для Барри диван удобнее, хотя иногда Генри приходится протягивать ему руку, чтобы помочь встать, когда пятьдесят минут истекают. При росте пять футов семь дюймов Барри весит четыреста двадцать фунтов. Это и заставило его подружиться с диваном.
Сеансы с Барри Ньюменом обычно длятся долго, поскольку тот тщательнейшим образом перечисляет все подробности своих гастрономических похождений. Это вовсе не означает, что Барри – гурман, о нет, совсем напротив, Барри пожирает все, что оказывается в орбите его досягаемости. В этом отношении Барри настоящая машина для перемалывания пищи. И его память, по крайней мере в этом отношении, донельзя эйдетична. Барри в гастрономии все равно что старый друг Генри Пит – в географии и ориентировании на местности.
Генри почти оставил попытки оттащить Барри от деревьев и заставить его прогуляться по лесу, частично из-за спокойного, но неуклонного желания пациента обсуждать все съеденное в мельчайших деталях, отчасти потому, что Барри ему не нравится и никогда не нравился. Родители Барри умерли, оставив очень большое наследство, положенное на трастовый фонд до тридцатилетия сына. Тогда он сможет его получить, при условии, что будет продолжать психотерапию. Если же нет, основная часть останется в трастовом фонде до его пятидесятилетия.
Генри сомневается, что Барри Ньюмен доживет до пятидесяти. Кровяное давление Барри (как он с гордостью объявил) – сто девяносто на сто сорок. Холестерин огромный. Настоящая золотая жила липопротеинов.
– Я ходячий инсульт, я ходячий инфаркт, – твердил он с ликующей торжественностью человека, способного высказать жесткую неумолимую истину, потому что в душе сознает, что подобный конец не для него, о нет, не для него.
– На ленч я съел два двойных бургера, – рассказывает он сейчас, – я люблю именно такие, потому что сыр в них еще горячий.
Его пухлый рот, странно маленький для человека подобных размеров, чем-то напоминающий рыбий, сжимается и подрагивает, словно пробуя этот восхитительно горячий сыр.
– Запил молочным коктейлем, а на обратном пути прихватил парочку шоколадок. Потом подремал немного, а когда проснулся, сунул в микроволновку пакет замороженных вафель. Знаете, этих, хрустящих, «Легго-эгго».
Он смеется. Смех человека, охваченного приятными воспоминаниями о чудесном закате в горах, прикосновении к женской груди, прикрытой тонким шелком (не то чтобы Барри, по мнению Генри, когда-то испытывал нечто подобное), прогулке по теплому прибрежному песку.
– Большинство людей пекут их в тостере, – продолжает Барри, – но тогда они получаются чересчур подсушенными. А из микроволновки они выходят горячими и мягкими. Горячими… и мягкими. – Он жадно облизывает свои рыбьи губы. – Правда, мне стало немного стыдно за то, что я съел весь пакет.
Он бросает это вскользь, небрежно, как бы в сторону, словно вспомнив о том, что и Генри нужно выполнять свою часть работы. Подобные штучки он проделывает по четыре-пять раз за сеанс, а потом… потом вновь возвращается к еде.
Он уже добрался до вечера вторника. Поскольку сейчас пятница, перечислению завтраков, обедов, ужинов и перекусов нет конца. Генри позволяет себе уйти в свои мысли. Барри его последний пациент на сегодня. Когда он завершит длинный список своих кулинарных подвигов, Генри вернется к себе и соберет вещи. Завтра вставать в шесть часов, а где-то между семью и восемью на подъездную аллею зарулит Джоунси. Они сунут свое барахлишко в старый «скаут» Генри, который тот держит исключительно для осенних охотничьих поездок, и к восьми тридцати они уже будут держать путь на север. По дороге завернут в Брайтон, подхватят Пита, а потом и Бива, по-прежнему живущего вблизи Дерри. К вечеру они доберутся до «Дыры в стене», охотничьего домика, того, что вверх по Джефферсон-трект, будут играть в карты в гостиной и прислушиваться к вою ветра в дымоходах. Ружья составят в угол кухни, охотничьи лицензии повесят на крючке над задней дверью. Наконец он будет с друзьями, а это все равно что после долгих скитаний очутиться в родном доме. На целую неделю поляризующий фильтр станет чуть-чуть тоньше. Они потреплются о прежних временах, посмеются над возмутительно-забавными непристойностями Бивера, а если кому-то и в самом деле удастся подстрелить оленя… что ж, дополнительное развлечение! Вместе они сильны, как никогда. Вместе они все еще способны победить время.
Где-то на заднем плане фоном звучит монотонный тенорок Барри Ньюмена. Свиные отбивные, пюре, жареная кукуруза, истекающая маслом, шоколадный торт «Пепперидж-фарм», и чашка с пепси-колой, в которой плавают четыре шарика мороженого «Бен и Джеррис Чанки Манки», и яйца: жареные яйца, вареные яйца, в мешочек, всмятку, глазунья, болтунья…
Генри кивает в нужных местах, почти не прислушиваясь. Старый трюк психиатров.
Господу известно: у Генри и его друзей полно своих проблем. Биверу ужасно не везет в семейной жизни, Пит пьет слишком много (куда больше, чем следовало бы, по мнению Генри), Джоунси и Карла едва не развелись, а Генри борется с депрессией, которая кажется ему настолько же притягательной, насколько неприятной. Так что да, действительно, у них полно проблем. Но им все еще хорошо вместе, они все еще могут облегчить друг другу путь, озарить дорогу, и к завтрашнему вечеру они будут вместе. Целых восемь дней. И это прекрасно.
– Я знаю, что не должен бы, но рано утром проснулся от непреодолимого влечения. Возможно, низкий сахар крови, да, скорее всего так и есть. Во всяком случае, я съел остаток фунтового торта, что лежал в холодильнике, а потом сел в машину и поехал в «Данкин Донатс», взял дюжину печеных яблок и четыре…
Генри, все еще думая о ежегодной охоте, начинающейся завтра, сам не сознает, что говорит, пока слова не срываются с губ. Что ж, не воробей, не поймаешь…
– Может, постоянное желание есть как-то связано с тем, что вы считаете, будто убили свою мать. Как по-вашему, это возможно?
Барри внезапно смолкает. Генри поднимает голову и видит огромные, как блюдца, глаза пациента, впервые за все время появившиеся из складок жира. И хотя Генри понимает, что должен заткнуться – он не имеет права проделывать вещи, не имеющие ничего общего с психотерапией, – почему-то его несет все дальше. Возможно, отчасти причиной этому размышления о старых друзьях, но в основном – внезапно побледневшая, потрясенная физиономия Барри. Больше всего Генри, кажется, задевает его полнейшее довольство собой и своим образом жизни. Его внутренняя убежденность в правильности своего самоубийственного поведения. Какая нужда его менять, не говоря уже о том, чтобы докапываться до истоков?
– Вы ведь действительно считаете, что убили ее, верно? – продолжал допытываться Генри, небрежно, почти беспечно.
– Я… я никогда… мне противна сама…
– Она звала и звала, кричала, что боль в груди становится нестерпимой, но ведь вы часто это слышали, не так ли? Чуть не каждую неделю? Да что там неделю, чуть не каждый день! Кричала сверху: «Барри, позвони доктору Уитерсу, Барри, вызови «скорую», Барри, набери 911…»
Они никогда не говорили о родителях Барри. Тот в своей мягкой, неумолимой, непробиваемо-жирной манере не допускал этого. Вроде бы начинает обсуждать их, и… бинго! – снова сворачивает на жареную баранину или цыпленка, а то и утку в апельсиновом соусе. Все тот же нескончаемый список. И поскольку Генри ничего не известно о родителях Барри, и уж конечно, о том дне, когда мать Барри умерла, упав с кровати и обмочив ковер, все еще вопя, вопя, сплошной вой трехсотфунтовой горы плоти, омерзительно тучной орущей плоти… фу, какая гнусь! Он не может ничего знать об этом, потому что никто ему не рассказывал, но все-таки знает. А Барри тогда был не таким толстым. Всего сто девяносто фунтов.
Линия. Снова она. Линия. Он не видел ее вот уже пять лет (разве что только во сне) и уже думал, что все кончено, но, похоже, ошибался. Она опять здесь.
– А вы в это время сидели у телевизора и слушали ее крики, – продолжает он. – Смотрели Рики Лейна и ели… что именно? Сырный торт Сары Ли? Мороженое? Не знаю. Но вы не обращали внимания. Пусть себе орет.
– Замолчите!
– Позволили ей вопить сколько душе угодно, и в самом деле, почему бы нет? Она проделывала это всю жизнь! Вы не глупы и понимаете, что это чистая правда. Такое бывает. Думаю, вам и это ясно. Вот и обрекли себя на роль героя в этакой маленькой пьеске Теннесси Уильямса, просто потому что любите поесть. Но знаете что, Барри? Рано или поздно эта страсть вас убьет. В глубине души вы этому не верите, но это чистая правда. Ваше сердце уже трепыхается в груди, как заживо похороненный, бьющий кулаками в крышку гроба. Интересно, каково будет таскать на себе еще фунтов восемьдесят – сто?
– Затк…
– Когда вы упадете, Барри, эффект будет, как от рухнувшей Вавилонской башни. Люди, ставшие этому свидетелями, будут толковать о случившемся еще долгие годы. Да вся посуда с полок попадает…
– Замолчите!
Барри стремительно садится. На этот раз он не нуждается в помощи Генри. И он смертельно бледен, если не считать двух ярких розочек, расцветших на щеках.
– …даже кофе из их чашек расплещется, а вы обмочитесь, совсем как она когда-то…
– ПРЕКРАТИТЕ! – визжит Барри. – ПРЕКРАТИТЕ, ВЫ, ЧУДОВИЩЕ!
Но Генри уже завелся. Он не может остановиться. Он видит линию, а когда ее видишь, нельзя притвориться, будто она не существует.
– …если вовремя не очнетесь от того ядовитого сна, в котором пребываете…
Только Барри ничего не хочет слушать, абсолютно ничего. Он выбегает из комнаты, тряся необъятными ягодицами, и исчезает за дверью.
А Генри сидит, не двигаясь, прислушиваясь к топоту целого стада бизонов в облике всего одного человека. Барри Ньюмена. Вторая комната пуста: у него нет секретаря, и с бегством Барри трудовая неделя окончена. Что ж, все к лучшему. Ну и влип же он!
Генри подходит к дивану и ложится.
– Доктор, – говорит он, – я опарафинился по полной программе.
– Как это случилось, Генри?
– Сказал пациенту правду.
– Но разве истина не делает нас свободными, Генри?
– Нет, – отвечает он себе, глядя в потолок. – Ни в малейшей степени.
– Закрой глаза, Генри.
– Хорошо, доктор.
Он закрывает глаза. Комнату вытесняет мрак, и это хорошо. Тьма стала его подружкой. Завтра он встретится с остальными друзьями (по крайней мере с тремя), и свет вновь покажется добрым. Но сейчас… сейчас…
– Доктор?
– Да, Генри?
– Это типичный случай, именуемый «день другой, дерьмо все то же». Вам это известно?
– Что это значит, Генри? Что это значит для тебя?
– Все, – шепчет он, не открывая глаз, и тут же добавляет: – Ничего.
Но это вранье. И далеко не первое, сказанное им здесь.
Назавтра все четверо едут в «Дыру в стене», а впереди потрясные восемь дней. Великим охотничьим экспедициям грядет конец, хотя никто, разумеется, об этом не подозревает. До наступления настоящей тьмы еще несколько лет, но она близится.
Тьма близится.
2001: Джоунси. Беседа преподавателя со студентом
Нам не дано знать, каким дням и событиям суждено изменить нашу жизнь. Может, это к лучшему. В день, который необратимо изменит его собственную, Джоунси сидит в своем кабинете на третьем этаже «Джон Джей колледж», глядя в окно на крохотный ломтик Бостона и думая о том, как неправ был Т. С. Эллиот, назвав апрель самым беспощадным месяцем, и всего лишь потому, что предположительно в апреле бродяга-плотник из Назарета угодил на крест за подстрекательство к мятежу. Всякий житель Бостона знает, что самый жестокий месяц – март, коварно дарящий несколько мгновений ложной надежды, чтобы потом подло швырнуть в лицо пригоршню дерьма. Сегодня один из таких, не внушающих доверия дней, когда кажется, что весна и впрямь посетила их суровый город, и Джоунси даже подумывает пройтись немного, когда разберется с одной неприятностью… вернее, пакостью. Конечно, в эту секунду он не представляет, чем обернется сегодняшняя погода, и понятия не имеет, что к вечеру окажется в больничной палате, искалеченный, окровавленный и отчаянно сражающийся за собственную проклятую жизнь.
День другой, дерьмо все то же, думает он, но на поверку дерьмо тоже оказывается другим.
Но тут звонит телефон, и он хватает трубку, исполненный робкого радостного предчувствия: это наверняка мальчишка Дефаньяк, попросит отменить одиннадцатичасовую встречу.
Должно быть, чует кошка, чье мясо съела, думает Джоунси. Что ж, вполне возможно. Обычно это студенты добиваются встречи с преподавателем. Когда же парню сообщается, что преподаватель хочет видеть его… не нужно быть ясновидящим, чтобы понять, куда ветер дует.
– Алло, Джоунс у телефона, – бросает он в трубку.
– Привет, Джоунси, как жизнь?
Он узнал бы этот голос где угодно.
– Генри! Эй, Генри! Прекрасна, жизнь прекрасна!
По правде говоря, это не совсем так, вернее, далеко не так, особенно при мысли о скором появлении Дефаньяка, но все относительно, не так ли? По сравнению с тем, где он окажется через двенадцать часов, пришпиленный к попискивающим, гудящим, позвякивающим аппаратам: одна операция позади и три еще ждут… Джоунси сильно приукрашивает действительность, или, попросту говоря, бздит сквозь шелк. Высокопарно выражаясь, делает хорошую мину при плохой игре.
– Рад это слышать.
Должно быть, он расслышал невеселые нотки в голосе Генри, но скорее всего просто чувствует подобные вещи.
– Генри? Что стряслось?
Молчание. Джоунси хочет было снова спросить, но Генри все же отвечает:
– Мой пациент умер вчера. Я увидел заметку в газете. Барри Ньюмен его звали.
И после небольшой паузы добавляет:
– Он был диванным пациентом.
Джоунси не совсем ясно, что это такое, но старому другу плохо. Он это знает.
– Самоубийство?
– Сердечный приступ. В двадцать девять лет. Вырыл собственную могилу ложкой и вилкой.
– Жаль.
– Последние три года он не был моим пациентом. Я отпугнул его. Случилась… одна из этих штук. Понимаешь, о чем я?
Джоунси кивает, забыв, что Генри его не видит.
– Линия?
Генри вздыхает, но Джоунси не слышит в его вздохе особого сожаления.
– Да. И я вроде как выплеснул все на него. Он смылся так, словно задницу припекло.
– Это еще не делает тебя виновником его инфаркта.
– Может, ты и прав. Но почему-то мне так не кажется.
Снова пауза. И потом, уже веселее:
– Разве это не строчка из песни Джима Кроче? А ты? Ты в порядке, Джоунси?
– Я? Угу. А почему ты спрашиваешь?
– Не знаю, – говорит Генри. – Только… Я думаю о тебе с той самой минуты, как развернул газету и увидел фото Барри на странице некрологов. Пожалуйста, будь осторожнее.
Джоунси вдруг ощущает легкий холодок, пронизавший до самых костей (многим из которых грозят скорые множественные переломы).
– Да о чем это ты?
– Не знаю, – повторяет Генри. – Может, просто так. Но…
– Неужели опять эта линия? – тревожится Джоунси и, машинально развернувшись в кресле, смотрит в окно, на переменчивое весеннее солнышко. И тут на ум приходит, что парнишка, Дефаньяк, вероятно, съехал с катушек и прихватил оружие (коварный замысел, как говорится в детективах и триллерах, которые Джоунси любит почитывать в свободное время), и Генри каким-то образом это просек.
– Не знаю. Вполне возможно, просто опосредованная реакция на смерть Барри. Видеть его фото на странице некрологов… Но все же поостерегись немного, договорились?
– Ну… конечно, я вполне могу…
– Вот и хорошо.
– У тебя точно все нормально?
– Лучше некуда.
Но Джоунси так не думает. Он уже хочет сказать что-то, когда слышит за спиной робкий кашель и понимает, что Дефаньяк скорее всего уже здесь.
– Вот и хорошо, – вторит он, поворачиваясь к столу. Да, в дверях переминается его одиннадцатичасовой посетитель, на вид совсем не опасный: обычный мальчишка, закутанный в старое мешковатое пальто с капюшоном и деревянными пуговицами, не по погоде теплое, тощий и невзрачный, с панковской прической, неровными пиками торчащей над встревоженными глазищами.
– Генри, у меня срочный разговор. Я перезвоню…
– Да нет, не стоит. Честно.
– Уверен?
– Да. Но только… тут еще одно дельце. Тридцать секунд есть?
– Естественно, как же не быть?
Он поднимает палец, и Дефаньяк послушно кивает. Однако продолжает стоять, пока Джоунси не показывает на единственный, не заваленный книгами свободный стул. Дефаньяк нерешительно направляется к нему.
– Выкладывай, – говорит Джоунси в трубку.
– Думаю, надо бы смотаться в Дерри. По-быстрому, только я и ты. Навестить старого друга.
– То есть…
Но он не хочет в присутствии постороннего произносить это имя, совсем детское, чуточку смешное имя. Да и ни к чему: Генри делает это за него. Когда-то они были квартетом, потом, ненадолго, стали квинтетом, а потом снова квартетом. Но пятый, собственно говоря, так и не покинул их. Генри называет это имя, имя мальчика, каким-то чудом так и оставшегося мальчиком. Тревоги Генри о нем более понятны, отчетливее выражены. Он объясняет Джоунси, что ничего в точности не известно, просто так, предчувствие, что старый приятель, вполне возможно, нуждается в посещении.
– Говорил с его матерью? – спрашивает Джоунси.
– Думаю, – отвечает Генри, – будет лучше, если мы просто… ну, словом, свалимся как снег на голову. Как насчет твоих планов на этот уик-энд? Или следующий?
Джоунси ни к чему сверяться с ежедневником. Уик-энд начинается послезавтра. Правда, в субботу нужно быть на факультетской вечеринке, но от этого можно легко отделаться.
– Вполне свободен, оба дня, – говорит он. – Ничего, если заеду в субботу? К десяти?
– В самый раз, – облегченно вздыхает Генри, теперь уже больше похожий на себя. Джоунси чуть расслабляется. – Ты точно успеешь?
– Если считаешь, что следует повидать… – Джоунси колеблется, – …Дугласа, тогда, вероятно, так и сделаем. Уж очень давно это было.
– Твое собеседование… он уже у тебя?
– Угу.
– Ладно. Жду в десять в субботу. Эй, может, стоит взять «скаут»? Дадим ему размяться. Как тебе?
– Здорово!
Генри смеется.
– Карла по-прежнему дает тебе завтрак с собой?
– Так и есть.
Джоунси невольно бросает взгляд на портфель.
– Что там у тебя сегодня? Сандвич с тунцом?
– Яичный салат.
– М-м-м… Ладно, я пошел. ДДДТ, так?
– ДДДТ, – соглашается Джоунси. Он не может назвать старого друга по имени в присутствии студента, но ДДДТ ни о чем тому не говорит. – Поговорим в…
– И береги себя. Я не шучу, – подчеркивает Генри, многозначительно и чуть зловеще. И снова легкий холодок бежит по спине. Но прежде чем Джоунси успевает ответить (а что он может сказать при Дефаньяке, смирно сидящем в углу), Генри отключается.
Несколько мгновений Джоунси задумчиво смотрит на телефон, кладет трубку, перелистывает страницы ежедневника, густо вычеркивает субботнюю запись: «Попойка в доме декана Джейкобсона» и вписывает: «отпроситься: поездка с Генри в Дерри, повидаться с Д.» Но и это обещание он не сдержит. К субботе Дерри и старые друзья надолго испарятся из его мыслей.
Джоунси набирает в грудь воздуха и переносит внимание на своего взрывоопасного посетителя. Парень нервно ерзает на стуле, очевидно, прекрасно понимая, почему вызван сюда.
– Итак, мистер Дефаньяк, – начинает Джоунси, – согласно документам, вы из Мэна.
– Э-э… да. Питтсфилд. Я…
– В документах сказано также, что вы получаете стипендию, и при этом неплохо учитесь.
Парень, похоже, не просто волнуется. Парень, похоже, вот-вот разревется. Господи, как же это трудно! До сегодняшнего дня Джоунси ни разу не приходилось обвинять студента в обмане, но, похоже, все еще впереди. Потому что это ужасно трудно… то, что Бивер назвал бы сранью.
– Мистер Дефаньяк… Дэвид… знаете, куда деваются стипендии, когда их обладателя ловят на шпаргалках? Да еще на семестровом экзамене?
Парень дергается так, словно спрятанный под сиденьем недоброжелатель только сейчас воткнул оголенный электропровод с низковольтным зарядом в его тощую ягодицу. Губы трясутся, и первая слеза… О Господи, первая слеза ползет по небритой щеке.
– Могу в точности вам объяснить, – продолжает Джоунси. – Такие стипендии испаряются. Вот что с ними происходит. Пуф – и шарик лопается.
– Я… я…
На столе Джоунси лежит папка. Он открывает ее и вытаскивает программу билетов Европейской истории за первый семестр: один из тех чудовищных вопросников-«угадаек», на которых в своей безграничной мудрости настаивает департамент образования. Сверху черным росчерком айбиэмовского карандаша (старайтесь, чтобы пометки были четкими и ясными, а если необходимо стереть, стирайте как можно тщательнее) написано имя: ДЭВИД ДЕФАНЬЯК.
– Я прочел вашу курсовую, Дэвид, пробежал вашу статью о средневековом французском феодализме и даже пролистал ваши характеристики. Вы, разумеется, не гений, но успевали не хуже других. Кроме того, я в курсе, что вы просто выполняете обязательную программу, ведь ваши истинные интересы не лежат в моей области знаний, верно?
Дефаньяк молча кивает. Слезы неярко поблескивают в ненадежных мартовских лучах. В уголке стола валяется пачка бумажных салфеток, и Джоунси швыряет ее мальчику, который, даже в расстроенных чувствах, легко ее ловит. Хорошие рефлексы. Когда тебе девятнадцать, вся твоя «проводка» надежна и туга, все связки крепки и гибки.
Подождите несколько лет, мистер Дефаньяк, думает он. Мне всего тридцать семь, а кое-какие провода уже повисли.
– Возможно, вы заслуживаете еще одного шанса, – произносит Джоунси и медленно, словно напоказ, начинает скручивать подозрительно безупречную работу Дефаньяка, высший балл, ни больше ни меньше, в толстый жгут. – Может, вам стало нехорошо в день экзамена и вы вообще не пришли…
– Я был болен, – с готовностью подхватывает Дэвид Дефаньяк. – Похоже, едва не свалился с гриппом.
– В таком случае я готов дать вам на дом эссе, вместо того теста, который сдавали ваши однокурсники. Если хотите, конечно. Чтобы восполнить пропущенный экзамен. Ну как, согласны?
– Да, – шмыгает носом парень, яростно растирая глаза охапкой салфеток. Что ж, по крайней мере не стал нести все это лживое дерьмо насчет того, что Джоунси все равно ничего не докажет, что он обратится в Совет по делам студентов, что подаст протест, и прочее в том же духе.
Вместо этого он плачет, что неприятно наблюдать, но, возможно, хороший знак: девятнадцать – это так мало, но большинство уже успевает потерять остатки совести к тому времени, как попадают сюда. Дефаньяк же все равно что сознался, а значит, у него еще есть шансы стать человеком.
– Да, это было бы здорово.
– И вы понимаете, что если что-то подобное случится снова…
– Никогда, – быстро отвечает парень. – Никогда, профессор Джоунс.
И хотя Джоунс всего лишь адъюнкт-профессор, ему не приходит в голову поправить парня. В любом случае когда-нибудь он станет профессором Джоунсом, без этого дело швах. Полон дом детишек, и если в будущем не предвидится нескольких значительных прибавок в бюджете, сводить концы с концами будет все труднее.
– Надеюсь, – произносит он вслух. – Напишете эссе на три тысячи слов о последствиях завоевания норманнами Англии, договорились? Ссылки на источники, но никакой дополнительной информации. Изложение свободное, но выводы должны быть достаточно убедительными. Срок – следующий понедельник. Понятно?
– Да. Да, сэр.
– В таком случае можете идти и приступать к делу. – Он показывает на изношенные до дыр кроссовки Дефаньяка: – И в следующий раз, когда вздумаете попить пивка, купите лучше новые тапочки. Не хочу, чтобы вы снова подхватили грипп.
Дефаньяк шагает к двери и оборачивается. Ему не терпится поскорее смыться, пока мистер Джоунс не передумал, но, с другой стороны, ему всего девятнадцать… О, это любопытство юности!
– Откуда вы узнали? Вас в тот день там даже не было. Экзамен принимал какой-то аспирант.
– Знаю, и этого достаточно, – отрезает Джоунс. – Топай, сынок. И напиши хорошую работу. Потерять стипендию для тебя – смерти подобно. Я сам из Мэна: Дерри, и знаю Питтсфилд. От этого места лучше держаться подальше.
– Уж это точно, – с чувством произносит Дефаньяк. – Спасибо. Спасибо за то, что дали мне еще шанс.
– Закрой за собой дверь.
Дефаньяк, который потратит последние деньги не на кроссовки, не на пиво, а на букет в палату Джоунси с пожеланием скорейшего выздоровления, выскальзывает в коридор, послушно прикрыв за собой дверь. Джоунси поворачивается к окну. Солнце по-прежнему изменчивое, неверное, но влекущее. И потому, что история с Дефаньяком кончилась куда благополучнее, чем он ожидал, Джоунси решает прогуляться, прежде чем мартовские облака, а может, и снежный заряд, омрачат этот день. Он хотел поесть в кабинете, но сейчас в голове возник новый план. Худший в его жизни, но Джоунси, конечно, этого не знает. И поэтому решает захватить с собой портфель, сегодняшний выпуск «Бостон феникс», и перебраться через реку в Кембридж[4]. Сядет на скамеечку и спокойно съест сандвич с яичным салатом, жмурясь на солнышке.
Он поднимается, чтобы положить документы Дефаньяка в картотечный шкаф, под табличкой «D – F». «Откуда вы знаете?» – спросил мальчик. Что ж, хороший вопрос. Превосходный, можно сказать. А ответ прост. Он знает, потому что… иногда знает. Вот она, правда, а другой нет и быть не может. Правда, если бы кто-то приставил пистолет к его виску, он признался бы, что обнаружил это во время первой лекции второго семестра и что в мозгу Дэвида Дефаньяка взрывались огромные красные буквы, словно мигающая неоновая вывеска, обдававшая стыдом, назойливо долбившая в виски: ШПАРГАЛОЧНИК, ШПАРГАЛОЧНИК, ШПАРГАЛОЧНИК…
Но, Господи, все это чушь: не может он читать мысли. И никогда не мог. Никогда-в-жизни, никогда-в-жизни, никогда-в-жизни… не мог и не сможет. Иногда что-то вспыхивает в голове, да, именно так он узнал о проблемах жены с таблетками, вероятно, срабатывает интуиция, как с Генри. Он сразу заподозрил что-то неладное, когда тот позвонил (да нет же, олух, просто догадался по голосу, только и всего), но такие вещи в последнее время почти не случаются. Да и не происходило ничего по-настоящему странного после той истории с Джози Ринкенхауэр. Может, когда-то и было что-то, тянувшееся за ними хвостом все детство и юность, но теперь все позади. Или почти.
Почти.
Он обводит кружком слова «поездка в Дерри», хватает портфель, и тут новая мысль осеняет его, внезапная и бессмысленная, но мощная и всеобъемлющая: Берегись мистера Грея.
Джоунс, уже схватившийся за ручку двери, замирает. Это его голос, вне всяких сомнений.
– Что? – вопрошает он пустоту.
Ничего.
Джоунси выходит из кабинета, захлопывает дверь и проверяет, заперто ли. В уголке доски для объявлений белеет листочек. Джоунси откалывает его, переворачивает напечатанной стороной вверх. Всего одна строчка: ВЕРНУСЬ В ЧАС. Он спокойно прикалывает записку, не ведая, что пройдет почти два месяца, прежде чем он вновь войдет в эту комнату и увидит ежедневник, раскрытый на дне Святого Патрика[5].
«Береги себя», – сказал Генри, но Джоунси думает не о том, чтобы поберечь себя. О мартовском солнышке. О том, как бы поскорее съесть сандвич. О том, как приятно поглазеть на девушек в Кембридже: юбки слишком коротки, а мартовский ветер игрив и большой шутник. Словом, о многих заманчивых вещах, в список которых не входит необходимость беречься мистера Грея. И беречься вообще.
И в этом его ошибка. Вот так может перемениться жизнь, навсегда и бесповоротно.
Часть 1
Рак
Я сознаю, что только эта дрожь меня приводит в чувство.
Понимаю: ушедшее уходит навсегда, и так же вечно остается рядом.
Я просыпаюсь, чтобы вновь заснуть; я не спешу мир встретить бодрым взглядом.
И лишь пустившись в путь, возможно, я пойму, куда же, наконец, идти мне надо.
Теодор Ротке[6]
Глава 1
Маккарти
1
Джоунси чуть не подстрелил мужика, едва тот показался из зарослей. Почти? Насколько близко? Одно нажатие на спуск охотничьего ружья… даже не нажатие, так, движение пальца. Позже, взбудораженный ясностью, иногда снисходящей на опьяненный ужасом разум, он пожалел, что не выстрелил прежде, чем заметил оранжевую шапку и пронзительно оранжевый демаскирующий жилет. Убийство Ричарда Маккарти не было бы злом, оно могло бы помочь… Убийство Ричарда Маккарти могло бы спасти их всех.
2
Пит и Генри отправились в «Страну товаров Госслина», ближайший продуктовый магазин, набрать хлеба, консервов и пива: товары первой необходимости. Правда, на два последующих дня запасов у них хватало, но по радио передали, что ожидается снег. Генри уже успел добыть оленя, довольно приличную ланочку, а Джоунси казалось, что Пита куда больше волнует пополнение пивных погребов, чем собственные охотничьи трофеи: для Пита Мура охота была всего лишь хобби, а вот пиво – религией. Бивер где-то сидел в засаде, но Джоунси не слышал треска выстрелов в радиусе ближайших пяти миль, поэтому и предположил, что Бив, как и сам он, предпочитает выждать.
Ярдах в семидесяти от лагеря, в ветвях старого клена был устроен настил, и именно там сидел Джоунси, попивая кофе и читая детектив Роберта Паркера, когда в чаще послышался шум шагов. Джоунси отставил термос и закрыл книгу. В былые годы он от волнения непременно пролил бы кофе, но на этот раз даже потратил пару секунд на то, чтобы покрепче завинтить ярко-красный колпачок термоса.
Их четверка неизменно охотилась здесь на первой неделе ноября, вот уже почти двадцать пять лет, если считать с того времени, когда отец Бива стал брать их с собой. До сих пор Джоунси никогда не возился с настилами, впрочем, как и остальные трое. Считали это слишком большой обузой и не хотели возиться. Но в этом году он взялся за топор. Остальные считали, что знают причину, хотя на деле это было не совсем так.
В середине марта 2001 года Джоунси, переходя улицу в Кембридже, был сбит автомобилем недалеко от «Джон Джей колледжа», в котором преподавал. При аварии ему повредило череп, сломало два ребра и раздробило тазобедренную кость, которую пришлось заменить некоей новомодной комбинацией тефлона и металла. Человек, сбивший его, оказался удалившимся на покой профессором Бостонского университета, находившимся, по утверждению адвоката, в ранней стадии болезни Альцгеймера и достойным не наказания, а сожаления и участия.
Как часто, думал Джоунси, оказывается, что некого винить, едва уляжется пыль и обстоятельства станут ясны. А если и есть виновные, кому от этого легче? Приходится собирать осколки прежней жизни и продолжать тянуть лямку, а заодно утешать себя тем фактом, что, как твердили люди (пока благополучно не позабыли обо всем), могло быть куда хуже.
И это чистая правда. Могло быть куда как хуже! Его голова работала, как прежде. Правда, последние час-полтора перед самим несчастным случаем выпали из памяти, но в остальном мозги варили вполне удовлетворительно. Тяжелее всего пришлось с бедром, но к октябрю он уже смог бросить костыли, и теперь хромота становилась заметной только к концу дня.
Пит, Генри и Бив были уверены, что только из-за бедра он предпочел настил влажной и сырой земле, и, разумеется, были правы. Но только отчасти. Джоунси старательно скрывал, что почти потерял интерес к охоте на оленей. Друзья расстроились бы. Черт, да его и самого это выводило из себя. Но ничего не поделаешь. Некоторая перемена вкусов и пристрастий, о которой он даже не подозревал, пока не расчехлил свой винчестер. Нет, сама идея убийства животных не вызывала в нем отвращения, совсем нет, вот только делал он это без прежнего энтузиазма. В тот солнечный мартовский день смерть прошла совсем близко. Коснулась своим саваном, и Джоунси не имел ни малейшего желания снова звать ее, даже если при этом он был не жертвой, а посланцем смерти.
3
Что удивительно, он до сих пор любил походную жизнь, и в каком-то отношении даже больше, чем раньше. Долгие ночные беседы: книги, политика, все, что пришлось перетерпеть в детстве, планы на будущее. Им еще не было сорока: вполне можно строить планы, много планов, а старая дружба по-прежнему не ржавела.
Да и дни были неплохи: долгие часы на настиле, когда он оставался один. Он приносил спальный мешок и залезал туда до пояса, когда замерзал, с книжкой и плейером. Правда, после первого же раза он перестал брать плейер, обнаружив, что музыка леса нравится ему куда больше: нежное пение ветра в соснах, шорох ветвей, вороний грай. Немного почитать, выпить кофе, снова немного почитать, иногда вылезти из мешка, красного, как стоп-сигнал, и помочиться прямо с края настила. Он был человеком, обремененным большой семьей и широким кругом коллег. Человеком общительным, можно сказать, стадным, наслаждавшимся всеми видами и вариантами отношений, от семейных до приятельских (не забыть о студентах, бесконечном потоке студентов), и чувствующим себя в этой сложной иерархии как рыба в воде.
Но только здесь, наверху, он понял, что притяжение молчания все еще существует. Все еще влечет. И чувствовал себя так, словно после долгой разлуки повстречался со старым другом.
– Тебе в самом деле хочется там торчать? – спросил Генри вчера утром. – Если хочешь, пойдем со мной. Постараемся не перетрудить твою ногу.
– Оставь его в покое, – вмешался Пит. – Ему там нравится. Верно, Джоунс-бой?
– Что-то вроде, – сказал он, не желая говорить ничего более – например, насколько ему действительно это нравится. Некоторыми вещами просто не хочется делиться даже с ближайшими друзьями. Впрочем, иногда ближайшие друзья и без слов все понимают.
– Вот что я скажу… – Бив поднял карандаш и принялся грызть: знакомая, милая привычка, еще с первого класса. – Здорово, когда возвращаешься и видишь тебя там. Совсем как впередсмотрящий в «вороньем гнезде», на рисунках в гребаных книжках про пиратов. Следи в оба, и тому подобное.