Русская канарейка. Трилогия в одном томе Рубина Дина

– Медицина должна быть самой лучшей, то есть самой дорогой, конеццитаты!

Сурдолог по фамилии Рачковский принимал не где-нибудь, а в совминовской больнице на улице Джамбула. И летним днем, все на том же девятом троллейбусе, в котором сейчас витали, мирно сливаясь и просвечивая сквозь кресла и кабину водителя, призраки двух безумных старушек его детства, Илья повез двухлетнюю Айю на консультацию. Оставшиеся до встречи двадцать минут отец с дочерью с пользой провели в прекрасном ухоженном парке больницы: посидели в беседке, видели двух воробьев, подравшихся из-за чего-то микроскопического, и чуть не поймали крупную глупую капустницу, доверчиво сложившую крылышки на косяке беседки.

Потом поднялись в лифте и разыскали нужный кабинет.

Далее, как это случалось в зловещие моменты судьбы, Илья окаменел, закуклился и просидел так всю проверку, до объявления приговора. Когда наконец дочь вернулась к его коленям и встала меж ними, опираясь ладонями и подпрыгивая, до сведения отца был доведен диагноз:

– Несиндромальная нейросенсорная тугоухость, левое ухо второй степени, правое – третьей.

Несколько невыносимых мгновений они с доктором молчали.

– Что это значит? – тяжело дыша, спросил Илья. – Господи, что, что это значит?! Скажите нормальными словами!

Доктор Рачковский (внешне он поразительно соответствовал своей фамилии: маленький, скособоченный то ли детским полиомиелитом, то ли другой какой болезнью, но с неожиданно быстрыми, как у прибрежного рачка, ухватками) посмотрел на него выпуклыми глазами и мягко проговорил:

– Успокойтесь, мой дорогой. Я… понимаю ваше смятение и вашу боль. Вы будете очень медленно привыкать к этому обстоятельству вашей – и ее, конечно, – жизни.

Он улыбнулся девочке и подмигнул ей, протягивая плюшевого зайца, чья засаленная потертость свидетельствовала о выслуге лет в этом кабинете. Айя скосила глаза на отца и от зайца отказалась, энергично помотав головой.

– По шкале нейросенсорной тугоухости четвертая степень – это уже глухонемые, – продолжал Рачковский. – Но она – не немая. Отнюдь. Со временем она наденет слуховой аппарат и, возможно, с помощью логопеда и вашей непременной помощью будет прилично говорить.

– Ай-я-а… – мучительно выдохнул Илья.

И девочка мгновенно обернулась к отцу со своей милой улыбкой.

– Да-да, – согласился доктор. – Во-первых, она слышит вас руками – ведь она все время льнет к вам, все время нуждается в тактильном контакте, не правда ли? Во-вторых, у вас очень низкий и внятный голос, бас. Понимаете, от звука воздух вибрирует, и эту вибрацию девочка ощущает и идентифицирует на подсознательном уровне. В-третьих, у вас отличная артикуляция, вы четко лепите губами согласные, не проглатываете слоги, договариваете слово полностью, а она, умница, уже явно определяет слово по губам. Так что вы, извините меня, просто идеальный отец глухого ребенка. Ведь такие, как она, очень наблюдательны и чутки; как правило, они отличные аналитики и незаурядные имитаторы. Короче, они приспосабливаются к этому миру своими средствами. Вы меня понимаете? Вы меня слышите? – мягко повторил он, заглядывая Илье в лицо. Тот поднял голову.

– А… может она слышать пение канарейки? – спросил он.

– Вряд ли, – ответил доктор, явно озадаченный вопросом. – Как бы это вам объяснить получше… Она скорее услышит Шаляпина, чем Лемешева. Кроме того, очень высокие звуки могут вызвать неприятное давление в барабанных перепонках, бывает, что кровь начинает волнами приливать к вискам. Но, скорее всего, высокий звук просто до нее не доходит – слишком слабы вибрации…

– Погодите, – остановил он Илью, когда тот поднялся и, как оглушенная рыба, с дочерью на руках стал пробираться между кушеткой и креслами к двери. – Вот я пишу вам телефон великого логопеда. Ольга Романовна Гельфанд. Она чудеса творит, на нее молиться надо, как на икону. Да постойте же! Послушайте!

Он высвободился из кресла, бочком подскочил к Илье, обнявшему дочь, совсем крошечную на его руках, и, быстро опустив тому в карман пиджака записку с важным телефоном, придержал его локоть – выше просто не доставал.

– Главное, вот что, – серьезно проговорил доктор, глядя в глаза Ильи огромными сквозь очки выпуклыми глазами. – Относиться к ней как к ущербному или как к нормальному человеку – ваш и только ваш выбор. – И суховато добавил: – Впрочем, в дальнейшем ее можно будет определить в специальное учебное заведение с пониженными, щадящими требова… – Ни за что! – оборвал Илья.

– Но вы должны отдавать себе отчет, что здоровые дети жестоки и почти всегда…

– Спасибо, мы вас поняли.

Врач помолчал еще мгновение, не опуская руки и внимательно изучая этих двоих, словно должен был выдать справку о некоем особом родственном сходстве. Затем кивнул с явно удовлетворенным видом и буднично произнес:

– Удачи!

* * *

Она и в самом деле не слышала пения кенарей, но понимала его, так как любила прятаться и играть в исповедальне. По сути дела, эта темная утроба – душная, с клубком сложных запахов – была первой терра инкогнита, куда Айя сбежала, сильно напугав отца и бабушку, когда целых полчаса они искали ее, трехлетнюю, по всему дому, во дворе и даже в сарае.

Ее манила таинственная населенность пахучей пещеры. Отец переоборудовал исповедальню в обучающий шкаф, с отсеками для одиночных клеточек, с вмонтированными динамиками для прокручивания фонограммы. Там трепетала живая, очень чуткая пленная жизнь, – жизнь обреченных на пение желто-зеленых птичек. В то время Айя не отдавала себе отчета в ощущениях, не понимала, насколько отличается от других детей, но чувствовала смутную связь с крошечными пленниками. Правда, каждого из них в конце концов папа извлекал из клетки, и, радостно трепеща радужным веерком распахнутых крыльев, они летали по комнате.

Отцовских канареек, их мельтешливое присутствие в доме она с рождения принимала как данность. Позже научилась понимать их пение (Илья давал ей послушать кенарей в наушниках – звук в них пробивался слабо, зато явственно проникал прямо в ухо).

В свое время Илья переоборудовал подвал в канареечный заповедник. Там содержались молодые самцы, которым на рассвете и в сумерках, когда сонные птицы лучше усваивают песню, он ставил обучающую фонограмму.

В исповедальне же содержались отменные солисты, «за которыми глаз да глаз!» – их Илья муштровал особо, готовил к конкурсам и относился к ним с поистине родительской тревогой. Например, там отбывал срок дерзкий молодой кенарек с черным хохолком и железным клювом, раздалбливающим все, до чего удавалось дотянуться.

– Назовем его «Дикий Крушитель», а? Смотри, это настоящий панк. У него и хохолок, как ирокез. И он всегда смотрит мне прямо в глаза…

Со временем Илья привык, что дочь часто прячется в исповедальне, и не волновался: в задней стенке там были просверлены отверстия для воздуха. К тому же, в отличие от бабушки Зинаиды Константиновны, требовавшей, чтобы Айя всегда была на виду и ни минуты не оставалась без дела («можно лепить из пластилина! можно рисовать! можно складывать конструктор!»), Илья, отлично помня себя в детстве, никогда не мешал дочери уединяться, никогда ее не теребил, не торопил, лишь исподволь послеживал за странноватыми, рассеянными, не всегда объяснимыми обычной бытовой логикой ее перемещениями по дому.

– Ее нужно развивать! – исступленно повторяла бабушка, стуча твердым указательным пальцем по столу, будто ставя точки под приказами. – Она отстраненная от жизни, непрочная, задумчивая, замедленная… Надо ее развивать!

– Она прекрасно развита! – парировал отец.

Случайным доказательством этого на первый взгляд самоуверенного утверждения оказались шахматы, которым Илья вовсе не собирался Айю учить. Просто по воскресеньям он играл в шахматы с Разумовичем – шахматистом тот был сносным, и этими ритуальными воскресными турнирами Илья пытался несколько смягчить запрет в доме на флейту. (Дело уже не в канарейках; в конце концов, занималась же Гуля на веранде – под сурдинку, конечно, и птенцы в подвале вряд ли могли ее услышать, но скрипочка все же звучала.) Нет, сейчас он опасался, что высокие звуки любого инструмента спровоцируют у ребенка головную боль.

Пятилетняя Айя уже неплохо говорила, и за это низкий поклон великой Ольге Романовне Гельфанд, уютнейшей толстухе с отменным чувством юмора и басом погуще, чем у Ильи.

Дважды в неделю вечерами они ездили к ней домой, на улицу Патрислумумбы. Типичный для Алма-Аты двухэтажный домик в любую погоду приветливо желтел в глубине двора, буйно заросшего скумпией. Поднявшись на второй этаж (площадка была с вечно вывернутой лампочкой), в темноте они нащупывали на косяке пухлой дерматиновой двери кнопку звонка, такого же басовитого, как хозяйка.

И вот уже издалека топали энергичные слоновьи ноги, и плита желтого электрического света увесисто падала из открытой двери, а бас-контрабас Ольги Романовны выпевал какую-нибудь новую смешнючую заковыристую скороговорку, сначала ме-е-едленно, потом все быстрее, наконец прокручивая ее перед изумленными и очарованными гостями мелькающим карусельным колесом. И занятия начинались.

Уже через полгода девочка говорила, забавно копируя манеру отца, повторяя за ним целые фразы хрипловатым, картавым, затрудненно пропевающим гласные голосом. Конечно, по сравнению со звонким чириканьем дворовых детей ее возраста это выглядело достижением более чем скромным. Но она все понимала по губам, с сосредоточенным вниманием вглядываясь в лица и отвечая с небольшим опозданием, будто обдумывая заданный вопрос.

Всем, кроме отца и Ольги Романовны, да еще Рачковского, у которого они появлялись раз в три месяца, ее развитие казалось замедленным.

Во время шахматных вечеров Разумович – для опоры больной спине – усаживался в старое кресло с высокой спинкой, обитой потертым велюром.

Илья помещался напротив, оседлав низкий табурет перед журнальным столиком с клетчатой деревянной доской, уставленной фигурами.

Обеими ногами встав на перекладину табурета, Айя привычно обнимала отца за шею и приникала грудью, животом, щекой к его широкой сутуловатой спине (так герои сказок, припав к земле, выуживают из ее глубин топот коня под долгожданным всадником). Время от времени она выглядывала, выпятив остренький подбородок, и обозревала поле боя. Так она могла стоять очень долго, до конца партии, до очередной ничьей… Что извлекала она из отцовой спины, какие могучие соки любви перетекали в ее худенькое существо, питая и успокаивая его? Может, задумчивые отцовы помыкивания в ответ на карканье Разумовича: «Ах, ты так?! Тогда мы пошли ферзем, конеццитаты!» – являлись неким важным витамином, связующим ее сознание с окружающим миром?

Бабушка, недовольная «этой кретинской неподвижностью», то и дело пыталась оторвать малышку от отцовой спины и услать куда-нибудь: в кухню за орехами, в свою комнату – за швейной шкатулкой:

«Ребенок должен двигаться!» Айя не реагировала на призывы и окрики, бабушка сердилась и обзывала ее «древесным грибком» и «липучкой», возмущенно добавляя, что если в таком возрасте ребенок смеет не слушаться взрослых, то она не ручается за будущее.

Однажды, проследив за рукой отца, нерешительно витающей над шахматным полем, Айя заговорщицки проговорила ему в ухо:

– Жейтва пешхи?

Возникла пауза. Разумович поднял голову с выражением лица скорее испуганным, чем изумленным.

Три глубокие параллельные волны на его широком лбу (на них всегда хотелось поместить кораблик) взлетели к слабо оперенной пустоши черепа, гладко выбритый подбородок провис, обнажив слишком ровную гряду нижнего протеза. Глядя на Илью поверх очков, он спросил вполголоса:

– Я не ослышался?

– Нет, – отозвался тот, не шевелясь над доской, продолжая как бы обдумывать ход, хотя сердце его так неистово заколотилось, что он испугался, не ощутит ли дочь этот бешеный топот. Не оборачиваясь, словно боясь расплескать драгоценный груз на своей спине, он ровно спросил: – Ты считаешь, жертвовать пешку, моя птичка?

– Та, – отозвалась она, не отнимая щеки. – Я так и поступлю.

Этот день стал счастливейшим в его жизни.

Илья разом смел все мысленные преграды, которые так или иначе возводила его робость, страх за психику ребенка (не утомить, не нагрузить!) и страх за собственную психику, которая не вынесла бы жесточайшего удара, если б выяснилось, что глухота дочери лишь сопровождает другие тягости, коим он сопротивлялся давать название.

Сейчас он уже знал, что ясный взгляд ее внимательных глаз и обостренная чуткость мысли – не мираж, не фантазия, не упования его родительского сердца, а реальность. Да: ее надо развивать, но развивать лишь уверенность в себе, физическую приспособляемость к миру, бесстрашие перед ним. Ее надо развивать, да: чтобы она стала лучше всех, умнее всех, талантливее всех! Его дочь еще задаст всем вам жару!

Буквально за два вечера он заставил ее читать вслух, ревущим басом трижды повторяя сочленения слогов. Выяснилось, что глазами она уже давно читает. А он-то, идиот, думал, что она просто рассматривает картинки в книжках, которые читал ей на ночь! Теперь он заставлял ее читать вслух по нескольку страниц, сердился, если она отлынивала, дважды они ссорились, что напомнило ему их с бабушкой прежние отношения. Зато чтение вслух невероятно подвинуло ее речевой аппарат, даже Ольга Романовна была изумлена, когда, вернувшись из Кисловодска, обнаружила, что Айя свободно выговаривает почти все буквы.

В тот же период, вопреки бабушкиным сомнениям, Илья определил дочь на занятия гимнастикой и фигурным катанием.

Проходили они в центре города, на стадионе «Динамо». И раза три в неделю, отпросившись в редакции, он забирал Айю из дома и вез на встречу с тренером Виолой Кондратьевной. Молодая, крупная, резкая в движениях, буйно кудрявая настолько, что ее хотелось называть Васькой Буслаевым, с широкими мужскими ладонями, которыми она отбивала – как отрубала – в воздухе музыкальные доли ритма, – была грубоватая Виола невероятно добра и терпелива.

В первую встречу, когда Илья сразу честно предупредил о некоторой особенности дочки, она замешкалась с ответом, явно озадаченная. Наконец, сказала, прямо глядя ему в глаза, сдувая со лба спирали непослушных кудрей:

– Боюсь, ничего не выйдет… ведь она не услышит музыки.

– Вот за это вы не беспокойтесь! – категорично возразил он. Со своей природной деликатностью, с пресловутым бабушкиным воспитанием, он становился нетерпим, если кто-то сомневался в способностях его дочери. Виола Кондратьевна еще пыталась что-то возразить, машинально запихивая былинные русые кудри под шапочку; тогда в тихой ярости он спросил: – А если я заплачу вам в два раза больше?

Она вспыхнула и резко ответила:

– Вы не поняли: я не торгуюсь!

– Я тоже!

Она опустила взгляд на девочку: та с кротким и пытливым вниманием переводила глаза с отца на прекрасную тетеньку. Виола Кондратьевна вздохнула и сказала:

– Ну хорошо. Давайте попробуем. Занятия начнутся пятого, в понедельник.

И занятия начались, и уже очень скоро Виола Кондратьевна ставила Айю всем в пример – а чего там особо хвалить, когда все так просто: ритм музыки прокатывает волнами по всему телу, и нормальному человеку чувствовать его совсем не сложно!

Конькобежную премудрость девочка осваивала с какой-то упоительной легкостью. Казалось, ей легче выделывать на льду все эти «флипы», «змейки» и «елочки», все эти «крюки» и «выкрюки», чем, захлебываясь впечатлениями, вечером рассказывать о них бабушке (та требовала подробных объяснений, будто и не обращая внимания на спотыкливую, врастяжку, речь девочки: волнуясь или сердясь, та начинала выпевать гласные).

– Так, «ласточка» – это понятно. А «пистолетик»? Это как? – настаивала бабушка. – Нет, не показывай, а расскажи.

– Ну-у… простая вещь: ты са-адишься… одну ногу вы-итянула… и кру-у… кру-у…

– Хватит! Она устала! – обрывал Илья.

– Нет, пусть доскажет! Мне интересно. Я присела, вытянула ногу – и что?

– И крутишься!!!

– Не кричи. Не «крутишься», а «вра-ща-ешь-ся».

Повтори.

– Вра-а… вра-аст… раст… шаюсь…

Летом фигурное катание заменялось гимнастикой.

И в этом заключались свои волнения: на маленькую Айю не смогли подобрать в магазине спортивную одежду. Пришлось бабушке сшить ей гимнастический купальник из простой ярко-голубой футболки, прихватив ее внизу и разрезав на плече – так было удобно влезать двумя ногами через горловину. (Свитера и майки всю жизнь выбирались по широкой горловине, потому что самое страшное на свете – продевать в отверстие голову: застрянешь, и тогда всё: законопаченное безглазье.)

Младшие дети плескались в лягушатнике – в большой бассейн ребятню не пускали, там осадисто бултыхались пожилые бегемотихи из группы здоровья (жуть совместного мытья в душевой после занятий: скользкие барханы задов и грудей пожилых дряблых теток отвращали ее не на шутку, так что по возвращении домой первым делом она приникала к стеклу книжной полки в папиной комнате, за которым, с сияющим бликом на скрипке, с победно поднятым смычком, матово светилась улыбчивая мама, снятая кем-то из однокурсников на выпускном экзамене.

(– А ты тоже сидел в зале, папа?

– Да.

– И смотрел на маму?

– Да.

– Это тебе она улыбается?

– Да, Айя. И тебе тоже.)

…Но главным, конечно, были зима, каток, высоченные – под небо – стадионные прожектора (катались по вечерам) и никогда не ругавшая даже последних неумех Виола Кондратьевна, красавица-раскрасавица наша кудрявая.

Щекотной лаской то лба, то щеки, то носа касались шалые снежинки; на погруженных в мутную темень трибунах (несмотря на желтые луны прожекторов, света не хватало) сидели нахохленные мамы, среди них терпеливо и гордо возвышалась сутуловатая башня: папа. Айя среди остальных малышей каталась в центре поля (по кругу носились оголтелые бегуны на коньках) и все время косилась в сторону отца – видит ли он, как она сделала «риттбергер», а потом сразу «аксель» и почти без перехода снова «риттбергер»? Видел ли, как чисто проделала вращение на двух коньках?

И главное, видит ли, как одобрительно потряхивает Виола Кондратьевна головой и обоими кулаками – «Мо-ло-дец!»?

Взрослые девочки лет восьми-десяти катались в «настоящих фигурных» костюмах – синих, малиновых, желтых, с короткими пышными юбочками, отделанными каждая на свой лад, чаще всего искусственным мехом. А уж длинная молния на спине, изгибавшаяся на пояснице серебристой змеей, – вот где настоящий спортивный шик! Ничего-ничего, говорил папа, вот мы чуток подрастем… Пока же Айя каталась в рубчатых в резинку рейтузах и свитере, зато в настоящей конькобежной шапочке – маминой, синей, с желтой полосой.

Однажды во время занятий на верхних ярусах стадиона установили пушки, поставили по два солдатика у каждой, и те стреляли, взрывая и взлохмачивая воздух, поднимая тугую волну, обдающую тело горячим ахом. Девочки визжали и ладошками закрывали уши, а Айя совсем не боялась: было очень весело. Пахло дымом и порохом, прямо над головами вырастали и раскачивались, как кобры на хвостах, страшные и великолепные струи фонтанов, кусты и деревья, пышные крапчатые звезды, которые, вскипая радужной пеной, быстро осыпались и стекали по черному глянцу неба ужасными оскалами чьих-то фантастических морд. И после каждого залпа на лед катка сыпались покрышки от ракет, похожие на огромную кожуру от арахиса. И дети бросались их подбирать.

После холодного воздуха катка – в духоту раздевалки, где сперто пахнет мокрой от снега одеждой и взмыленными после тренировки хоккеистами. Потом долгое возвращение с папой домой: сначала несколько кварталов пешком, до остановки автобуса, затем нудная тряска в тускло освещенном и набитом людьми салоне (вечернее послерабочее время), с одними и теми же пассажирами: например, с теткой-бегемотихой из группы здоровья. Она в нежно-сиреневом пальто и таком же берете, с сиреневой улыбкой на приторных губах. Ставит Айю между колен, «чтобы не затоптали» (папа очень доволен и как-то льстиво ее благодарит).

Тетка своими толстыми жабьими губами всегда спрашивает одно и то же: как тебя зовут, сколько тебе лет, слушаешься ли ты маму, ну и прочие глупости. У девочки же перед глазами огромный вислый теткин живот в мыльной пене, поэтому она старается не прислоняться – и скорей бы домой, к маме за стеклом книжной полки, где насмешливо сияют чуть прищуренные глаза над скрипичной декой.

– Она тебе улыбается, папа? – И тебе, Айя.

А еще через год, преодолев внутренний запрет на милые воспоминания, Илья впервые повез дочь на Медео, и с этим овально-медовым, леденцовым, дух захватывающим словом в их жизни появилась ликующая тайна двух заговорщиков: счастливые острова воскресных дней, куда они не допустили бы никого: ни бабушку, ни Разумовича, ни даже славную Виолу Кондратьевну.

* * *

Для рядовой публики каток был открыт по воскресеньям с самого утра.

И словно для того, чтоб прозрачная свежесть воздуха, снежные пики гор и цветная мельтешня лыжных шапочек и курток казались еще большим праздником, добираться туда – по вечному условию сказочных сюжетов – было делом утомительным и долгим: от дома до улицы Абая-Ленина, с дальнейшей пересадкой на автобус номер шесть. Или до Центрального стадиона, а там, выстояв очередь вдоль металлических турникетов, с боем ворваться в один из автобусов, одолев толпу себе подобных. Автобусы шли всегда переполненные, зато без единой остановки – прямо на Медео.

А там уже начиналось счастье!

Высоченные заснеженные пики Алатау едва тронуты карамельно-розовым светом раннего утра, так что темно-зеленые ели на склонах и в мохнатых складках ущелий кажутся совсем черными. И ты в яркой толпе (и все какие-то веселые, энергичные) идешь, да чуть ли не бежишь – по лестнице вверх, к громадному катку, а там уже музыка ритмично колеблет и вихрит воздух над слепящей плоскостью льда, где хаотично или по кругу катается разношерстная публика.

Вдоль кромки катка они доходили до первой же лестницы на трибуны и устраивались на деревянной лавке. Илья быстро, ловко, чуть ли не «наизусть» шнуровал ботинки на ногах дочери – ботиночки недешевые, из того сорта вещей, которые бабушка именовала «безумием»: высокие белые, из натуральной кожи, с мехом внутри (ничего, что они тяжелее, чем из искусственной, сказал знакомый продавец, зато на ноге сидят, как лайковые перчатки, – сами пощупайте!). Да и коньки были отменные: лезвия – с зубцами на носках, чтоб фигуры накручивать.

Теперь куртки долой – и на лед. Накручивать фигуры.

Выезжали вдвоем, держась за руки: Айя поначалу слегка терялась на безбрежном ледовом поле, трудно же без привычки: людей много, есть наглецы, что носятся как оглашенные, на беговых коньках с длинными лезвиями, а ими запросто ногу можно пропороть, да и бегут в два раза быстрее, так и чуешь спиной резкие хищные штрихи.

Едет вся цветастая цыганская толпа против часовой стрелки, но есть и такие, кто прет всем наперекор, вроде заядлого старика в трусах, с большим голым пузом наружу, от которого все шарахаются, а ему хоть бы хны: едет-посмеивается, пузо почесывает – жарко ему… В центре вообще броуновское движение – люди роятся, как мухи над сахаром; так с верхних трибун все и выглядит.

Позже, приучая себя к ее самостоятельности, превозмогая тревогу и ежеминутный порыв вскочить и бежать за ней на лед, Илья оставался сидеть на лавке, постоянно держа дочь напряженным взглядом, так что к концу катания глаза утомлялись и закрывались сами собой.

И хотя на катке был огороженный детский уголок, Айя довольно быстро вышла на «взрослый простор», сразу вписывалась в движение – и летела!

Ей нравилось ощущение резкого разворота, когда вначале катишь лицом вперед и вдруг одним движением корпуса, плавным махом бедра крутанешься – р-р-раз! – и уже спиной толкаешь воздух. В такие моменты она телом слышала короткий победный скрежет и резкие штрихи беговых коньков за спиной.

И когда – упоенная собственной ловкостью, разгоряченная, с малиновым румянцем во всю щеку – подъезжала к забору, отец торопливо разверзал утробу рюкзака, доставая приготовленные бабушкой бутерброды и пирожки, развинчивая крышку термоса с горячим чаем. Нарочито пыхтя, комично изображая свое «уфф!», она ковыляла к нему, разводя коленки, по лестнице вверх, плюхалась рядом, бесцеремонно выхватывала из руки бутерброд и впивалась в него зубами. И минут десять жевала, страшно довольная, усталая, голодная, мыча – «ку-у-усно!» – а глазом уже косила обратно – туда, на лед, времени ж мало, каждую минутку жаль!

День разгорался. Мощно синела ровная небесная твердь, как чисто выметенный пустой каток. Горные цепи высоченных пиков, многослойно и остро зубчатых, как разинутая акулья пасть, больно сияли белизной. Под ними перекрахмаленной скатертью, присобранной и приподнятой во многих местах чьей-то гигантской щепотью, топорщились горы пониже. И вот там, в этих крахмальных складках, постепенно смягчались, удлинялись и расплывались тени дня. Небо слегка уставало, синяя твердь размягчалась, приобретая лимонный оттенок, а из влажных урочищ всплывали и разрастались нежные лохмотья опалового мха…

К концу народ расползался. Сверкающее темя сахарной головы катка расчищалось от цветных мух.

Как ни жаль было отрывать дочь от удовольствия, Илья принимался звать ее – махал руками, грозил кулаками, изображал рассерженное топанье. Она смеялась или вообще делала вид, что не замечает его пантомим. Наконец, подъезжала, в последний миг тормозя перед заборчиком – утомленная, распаренная (отец озабоченно щупал изнанку свитера на спине), прерывисто дыша морозцем. Переобувалась и вскакивала на ноги, непременно пружинисто подпрыгивая много раз.

– Ноги легкие? – улыбаясь, спрашивал отец, отлично помня это чувство.

– Сейчас полечу! – раскидывая руки и кружась, кричала она.

И по-прежнему вдоль дороги стояли шашлычницы, воскуряя фиолетовый пахучий дымок (но мы – домой, домой! бабушка ждет к обеду!), и по-прежнему под мостом бренчала льдом и камешками горная речка. Только не было Гули, и с угасанием солнца в воздухе гор меркло и угасало в его памяти плавное кружение синего платья на льду катка; синий волчок, чье острие до сих пор ночами вонзалось в сердце.

На обратной дороге в автобусе Айя, слегка чумная от кислорода, непременно засыпала, привалившись к отцу всем телом, сползая головой в его колени: довольно долго (пока годам к десяти не вымахала в приличную дылду) на пересадке он, жалея ее будить, выносил на плече и так стоял со своим драгоценным грузом на остановке, ожидая второго, городского автобуса до дому.

И после был еще тихий домашний вечер – пушистый хвост воскресенья, долгий-долгий, чае-вареньевый, переливчато-канареечный, шахматно-задумчивый, пасьянсовый вечер умиротворения всех богов.

Первые дуновения свободы – пока еще только мускульно-радостной, пока еще под зорким приглядом отца – она ощутила в минуты, когда летела на коньках, кожей чувствуя ритмы музыки сквозь морозец и ветер, ожигающий лоб. От движения высвобождалась ее душа, летя навстречу приветливо распахнутому миру. В бесстрашии ее натуры, в бродяжьей цыганской тяге, что позже вспыхнула в крови солнечным пучком, выжигая в ее душе тавро ликующей свободы, содержалась, возможно, толика того ветра воскресных дней на Медео, с которым она породнилась в детстве. Того сильного ветра гор, что отвешивал поощрительные оплеухи, подгонял в спину и учил подниматься со льда.

5

К десяти годам это была крепкая, ладно сложенная девчушка с тугими икрами, мускулистой попкой, прямой спиной и довольно сильными тонкими руками. В ее повадке сквозила неуловимая мальчишеская милота.

Уже было ясно – по размеру ноги, по кистям, вообще по пропорциям ее небольшого увертливого тела, – что очень высокой она не вырастет, ну и ладно. От матери она унаследовала овал лица с высокими скулами и острым трогательным подбородком и длинные ласточкины брови. Глаза были отцовскими, но не темными, а светло-карими, с зеленцой, что избирательно вспыхивала то в аллее яблоневых садов, то под зеленой кожурой рассветного или сумеречного неба и всегда победно сияла в окружении леденцовых бликов катка.

Вьющиеся каштановые волосы, тоже отцовские, доставляли ей ужасную мороку, особенно на соревнованиях: как ни завязывай их, а выскальзывают и, своевольные, разлетаются, мчатся на ветру как бешеные, заметая глаза и зализывая щеки.

А о том, чего стоила ей постоянная битва – это ежеминутное пробивание брони между собой и безжалостно звучащим миром, – свидетельствовали тяжелые провалы в сон, что случались время от времени и продолжались дня по два, по три: она падала без сил и засыпала, и все спала и спала, будто опоенная сказочным зельем, не отзываясь на тревожные прикосновения домашних, иногда что-то жалобно мыча на требования бабушки «не валяться, как падаль, а встать и, по крайней мере, выпить чаю!».

* * *

Ее школы, которую она ждала с радостно-таинственным нетерпением, Илья панически боялся. Игры с дворовыми приятелями в счет не шли – все это были дети и внуки старых соседей, почти что родственников; к тому же ее доброжелательность, открытая ясность душевных намерений, мальчишеская прямота и страсть к справедливости в играх всегда усмиряли самых отъявленных забияк.

– Папа! Я чемпион по рельсе! – объявила однажды, и он ее понял.

С незапамятных времен на их улице существовала такая забава – чугунная рельса на врытых в землю подставках. И бревном служила, и козлом, и все физкультурные упражнения, все детские игры и все увечья происходили от этой рельсы. «Чемпион по рельсе» еще во времена его детства означало вершину ловкости. Означало, что его бесстрашная прыгунья легко оседлала дворовый Олимп.

А вот предстоящей школы – боялся. Он и свою-то ненавидел все годы учебы. Но мысль, что шесть или восемь часов его девочка будет обречена одна противостоять возможным насмешкам и издевательствам жестоких чужих детей, – эта мысль просто сводила Илью с ума. Некоторое время он даже колебался – не послушать ли давнего совета сурдолога Рачковского, не определить ли ребенка в «специальное учебное заведение с пониженными, щадящими требованиями», но в ярости задушил этот трусливый порыв.

Накануне первого школьного дня, когда новенький ранец со всей восхитительно пахучей начинкой из магазина «Канцтовары» уже стоял на полу около «рыдвана», доставшегося ей в наследство от Зверолова, Илья посадил дочь на стул перед собой, положил ладонь на острую коленку и твердо проговорил:

– Они жестокие, глупые, завистливые. Все! За редким исключением.

Его воспитанная бабушкой манера изъясняться, внятно и без лишних слов, в общении с дочерью обрела форму почти совершенную. Просто всю ее душевную отвагу, ее страхи и оборонительные приготовления он ощущал как свои. Сейчас ему не нужно было уточнять, кто такие безликие «они». «Они» – это был весь мир, другой мир: здоровый, ушастый, равнодушный, подловато-изворотливый, сбивающий на переменках с ног.

– Они не терпят, когда человек в чем-то… отличается от них. В компаниях, в классах, в группах – они всем дают клички.

– Я знаю, папа, – ответила Айя, с готовностью глядя в его лицо.

Всегда чувствовала – по выражению глаз, что ли, по мимике губ, – за какой его фразой последует продолжение, важное продолжение, которое надо принять к сведению.

– Скорее всего, и я думаю, непременно, – тебе дадут кличку «Глухая».

– Я тоже так думаю.

Он помолчал, крепко сжал и отпустил ее коленку.

Поднялся со стула, распрямил плечи и проговорил, легко улыбнувшись:

– Как только тебе там опротивеет, хотя бы и к концу первого дня, мы найдем другую школу.

Она улыбнулась в ответ, глядя на него снизу вверх:

– И там мне дадут другую кличку, папа?

* * *

Так вот же тебе, вот тебе, вот тебе! – торжествуя, повторял он то ли себе, то ли бабушке, возвращаясь домой после первого – спустя неделю учебы – знакомства с учительницей. И в сотый раз хвалил себя за «недопустимое легкомыслие и страусиную трусость», по словам бабушки, которая считала, что о девочке надо предупредить заранее: «Расставить все флажки, заставить их быть начеку, нагнать на них страху!» – и так далее. Ничего этого не понадобилось.

– Как глухая?! – потрясенно переспросила Фаина Равилевна, веснушчатая курочка-ряба с острым носиком-клювом и тревожными круглыми глазами. – Не может быть! Ни за что не поверю! Мне, с моим опытом… да не разглядеть такого?! – Она разволновалась до слез. – Почему вы меня не предупредили? Я бы ее на первую парту… и дополнительные занятия… – Зачем? – осадил он ее.

– Ну, н-не знаю… – Она растерялась. И впрямь – зачем? Эта первоклассница, в отличие от многих детей, уже бойко читала, хорошо писала, знала все цифры и совершала с ними действия. А главное, с такой готовностью и внимательной прямотой смотрела в лицо учителю, не отвлекаясь ни на минуту, – большая редкость для ребенка в этом возрасте! Вот разве что с логопедом ей неплохо бы позаниматься, устранить кое-какие дефекты речи… И еще, что отличало эту девочку от остальных детей: она уклонялась от игр в группе, предпочитая общаться с кем-то одним, с доброжелательным вниманием глядя сверстнику в лицо. – Ей, вероятно, нужен особый подход? – Курочка-ряба с готовностью тряхнула головой, словно зернышко клюнула. – Может, освободить ее от какого-то урока? – Еще одно зернышко носом-клювиком.

Илья подумал и сказал:

– От пения, пожалуй…

…хотя сам пел ей с младенчества. Пел что попало, что в голову взбредет. Слух у него был малопослушный, нечуткий, в свое время над его петухами и рычками еще Гуля посмеивалась. Но Илье казалось, что он должен – именно в память о покойной жене – тренировать в дочери чувство музыки. Вот и скрипку берег – в футляре, укутанную лоскутом синего бархата. (Зачем? Самому было трудно объяснить – зачем. Гулины слова вспоминались: мол, скрипка – ближайший родственник голосу, она способна обидеться на хозяина и отплатить ему – добром или злом.)

Одним словом, ему упрямо хотелось, чтобы Айя тоже слушала колыбельные. И она слушала, уже закрыв глаза, медленно перебирая пальцы его руки своими теплыми сонными пальцами.

А в колыбельные годилось все, как в походную уху, – и куплеты, что напевал когда-то Зверолов, и романсы, что так чувствительно и звучно исполняла сумасшедшая тетка в троллейбусе: «Опустел наш сад, вас давно уж нет…», «О, если б мог выразить в звуке…». Ну и, конечно, не обходилось без семейного: жалостно-раздольных «Стаканчиков граненых», по пленительной эстафете канареечных поколений перешедших к Желтухину Третьему, тоже артисту не из последних, который и исполнял их – о, если б мог выразить в звуке! – с особенным блеском.

* * *

…Спустя лет двадцать ей довелось опознать эту песенку по совсем чужим губам – в бухте острова Джум, в Андаманском море, где мало что изменилось за последние лет триста.

К тому времени она рассталаь с Раулем, хотя его засаленные дреды и пегая борода Карабаса-Барабаса еще мелькали там и сям среди бунгало морских цыган, обитавших на восточном побережье острова в трех рыбацких деревушках. Этот проходимец шлялся по окрестным отелям и забегаловкам в надежде, что кто-нибудь из знакомых тайцев, которых он, как и многие живущие здесь иностранцы, держал за олухов, клюнет на его побасенки и раскошелится. И самое странное, что так оно и бывало – его ссужали деньгами, даже понимая, что назад не вернется ни гроша.

С африканером Раулем она познакомилась на одном из пляжей на юге Таиланда. В то время она носила на шее «анкх», большой коптский крест – очень сильный драматический оберег, не терпящий поблизости присутствия того же знака. Так вот, у Рауля «анкх» был вытатуирован на плече. И надо было сразу понять, что два «анкха» должны держаться друг от друга на приличном расстоянии, иначе добром все это не кончится. Оно и кончилось большой дракой, после которой этот засранец добрых три дня провалялся в чьем-то гостеприимном бунгало. Он не знал, как умело девчонка дерется: ей стоило только представить, что на ноге конек, тот самый, из детства, и удар становился точным и болезненным, тем более что работа в ночных пабах Сохо и Нью-Кросс-гейт на юге Лондона научила ее, куда следует бить, когда имеешь дело с обдолбанным мужским быдлом.

Рауль, давно застрявший на местных островах, подрабатывал пиратом на своей «лонг тейл» – длинной тайской лодке. Нарядившись в костюм капитана Сильвера – треуголка, обтерханный кафтан, препоясанный толстым ремнем, кюлоты и заткнутый за пояс декоративный кортик (не говоря уж о непременной черной повязке на глазу), – возил туристов на отдаленные необитаемые островки, палить там костры, купаться и рыбачить; словом, предоставлял всем жаждущим «дикую и опасную свободу в непроходимых джунглях».

– Для пущего антуража тебе следовало бы кого-то из них грабануть, перерезать горло да пустить на дно, – заметила ему Айя при первой встрече. – Если уж мы говорим о настоящей романтике.

Какое-то время все это ее страшно увлекало, да и количество нежданных типажей быстро пополняло коллекцию портретов для давно задуманной фотовыставки. Но очень скоро ей надоели и туристы, и костюмированные поездки, и вздорный характер нового сожителя. Надоело все! Она избила и прогнала Рауля, перестала брить половину головы (недели через две та оперилась мягким ежиком, зато на другой половине волосы отросли настолько, что закрывали глаз и щеку), извлекла пирсинг из ноздри, бровей и верхней губы, лишь одну оставив серьгу в левом ухе – ту, что из царской монеты, еще от Зверолова.

Сейчас ее девизом стало: «Художник самоценен и в эпатаже не нуждается!»

В разгаре был сезон дождей, деньги давно кончились.

Она жила в бунгало у Дилы – маленькой улыбчивой смуглянки, похожей на колобок, упакованный в алую блескучую парчу. Дила имела диплом каких-то учительских курсов, была грамотной и потому почиталась местными за женщину выдающегося ума. Айя ходила босиком и пробавлялась на гроши, которые сшибала игрой на бильярде с местными полицейскими; те ей покровительствовали и даже прикрывали по доброй памяти, еще со времен ее нелегальных «пиратских» заработков с Раулем.

За ее плечами уже были Лондон, учеба в арт-колледже, участие в нескольких интересных фотовыставках, изнурительная пахота на Джеймса Баринга в его долбаном рекламном агентстве, три безумных любовных интрижки, одна попытка самоубийства, глупейшие побывки в полиции за – тошно признаваться – пьяные дебоши.

Наконец, она сбежала в Азию, где месяца три болталась по Вьетнаму, Камбодже и Лаосу.

Она мечтала когда-нибудь сделать грандиозную фотовыставку под названием «Человек Азии»…

Если иногда кто-то из симпатичных туристов или местных обитателей соглашался на ее уговоры посидеть («полчасика, не больше!»), – она предавалась любимейшему занятию: вконец умучивала модель, заставляя сто раз менять позы, расстреливая человека дробью кадров со всех сторон, обегая его, досылая выстрелы снизу, сверху, добиваясь настоящей прострации. И спустя минут двадцать такого позирования эта самая прострация наступала: человек спускал все защитные накопления, как карточный игрок – последние гроши, и сидел с очумелыми глазами, пустопорожним лицом и абсолютным отсутствием мысли: идеальное состояние для портрета.

Этот маленький остров, расположенный между Краби и Ко Ланта, можно было объехать на велосипеде (хотя по нему лихо разъезжали и несколько мототакси). Более всего он напоминал случайное пристанище Робинзона Крузо, и, если не считать нескольких отелей в стиле «кантри» и с десяток забегаловок, был немноголюден.

В бедном, пустом и тесном бамбуковом бунгало хватало места не только Айе (у добросердечной Дилы она жила бесплатно, «как дочь»), не только косой безумной старой деве Росе, гениальной поварихе, что в свободное от готовки время колотила по коже потертого барабана, заливаясь диким смехом, но и множеству самых странных личностей, которых выносил сюда океанский прибой.

Все это был немолодой потасканный сброд со всех уголков мира – иногда забавный, чаще неприкаянный, истерзанный жизнью и неизлечимо больной; люди, которых носит по свету с юности. Каждый являлся со своими невероятными историями, рассказанными – как в средневековых новеллах – у костра: «Когда я тридцать пять лет назад бродил по Афганистану в самый разгар войны…», «Когда я двадцать лет назад возил гашиш из Африки в Глазго…» Каждый старался переплюнуть другого в перечислении ужасов, унижений, несчастий, людской несправедливости и пережитой боли.

Они исчезали, возвращались, оставались здесь подолгу, днем блуждая по острову, валяясь на белом песчаном пляже или просаживая последние гроши в дешевых пабах, вечером сползались на огонек к Диле. А она, колобок-коротышка, покачиваясь в гамаке, пела тягучие цыганские песни под барабанный треск, шлеп и рокот ладошек безумной Росы.

Вокруг костра стояла кромешная тьма, над головой вздымались и пересыпались звездные барханы, в воде бухты что-то мерцало – кажется, то был фосфор. В полнолуние вода становилась совсем прозрачной, и если опустить в нее руку, следом тянулся шлейф мерцающих искр.

Вся эта пряная экзотика, все эти лица уже были запечатлены камерой и больше Айю не интересовали.

Она не знала, что здесь еще делать. Восторг первых месяцев обживания острова, как и блаженное чувство безопасности, испарился. Картины празднования, похорон и свадеб морских цыган залиты на диск компа и отсортированы. Этот кусочек суши, со своими пальмами и лианами, с белыми языками пляжей, вылизывающих блескучую синюю сферу неба-моря; простодушные местные люди со своими причудливыми бамбуковыми хижинами на ходулях; приморенные впечатлениями туристы, как блохи скачущие с острова на остров, – все осточертело, и она скучала: эх, были бы деньги…

Когда кончился сезон дождей, она стала выходить на берег и там бродила в ожидании парома из Краби.

Причала на острове не было, так что паром сбрасывал туристов недалеко от берега. Издали завидев его приближение, местные жители уже направляли к нему свои длиннохвостые, легкие и быстрые, как стрижи, лодки.

Айя надеялась на какое-то чудо: вдруг в одной из лодок окажется кто-нибудь знакомый, и можно будет перехватить денег на дорогу до Краби, а оттуда – на Бангкок или куда угодно, где есть цивилизация, выставочные залы, галереи, лаборатории для проявки и печати наработанных снимков.

Посреди уютнейшей бухты по пояс в воде сидела курчавая зеленая скала с макаронинами мокрых лиан на макушке, словно морская пучина в результате природного катаклизма только что извергла чью-то гигантскую мятую башку со свалявшимися дредами. Айе нравилось изо дня в день смотреть на эту плюшевую дылду, она скучала без гор на горизонте, ей не хватало их для устойчивости и ориентира.

Стоял обычный для этой поры бесконечный райский день, предъявлявший наблюдателю все то, что каких-нибудь три месяца назад казалось Айе волшебным сном: сапфировые воды залива двигались, как весенний луг под свежим ветром; каракулевые облачка отзывались такому же белому песку длинных шелковистых отмелей. Искрящийся горизонт, голубые тайские лодки, высоко вознесенные гривы кокосовых пальм, а под ними несколько бамбуковых бунгало на сваях.

Невероятная тощища, хоть прыгай в море и плыви… куда-нибудь.

Она стояла, неподвижно вглядываясь в обморочную бесконечность воды: просто ступить и пойти, покатить на коньках по этой глади, как по льду, и долго катить, хотя бы до Краби. Так ясно представила эту картинку, что улыбнулась и хмыкнула: было бы здорово.

И буквально в ту же минуту из-за скалы в море показался человек с чем-то похожим на посох в руках, и человек – о, боже, так ведь это и выглядело! – стоял на волне, как Христос на водах галилейских, и довольно быстро двигался к берегу.

Она тряхнула головой, чтобы сбросить видение, и одновременно схватилась за камеру – та, как у любого профессионала, будь то охотник или фотограф, всегда была под рукой.

Ах, вот в чем дело, с облегчением поняла она: этот тип стоит на доске, отсюда незаметной. Как это называется – виндсерфинг, бодибординг? или что-то вроде…

Как внезапно он вынырнул из-за скалы!

Судя по всему, человек был совсем молод: росту невысокого, сложен аккуратно, даже грациозно. Мальчик, что ли? Его резная фигурка стоит на доске, руки ловко вращают двулопастное весло, огребая волну то справа, то слева.

Солнце било ему в спину, сияя нимбом над головой, выжигая жарево бликов вокруг доски. Ах, сколько золота! Прямо церковная утварь, а не кадр!

Была в этой картинке упоительная легкость слияния разных поверхностей: неба, воды, тонкого человечьего тела на фоне плюшевой, с лохмотьями мха, морской скалы… Да-да, так! Стой так, мальчик, стой, миленький… Она скомпоновала кадр, сняла. Еще раз. Какая воздушная картинка: танцующая на воде стрекоза.

Теперь лицо взять крупнее…

Выждав минут пять, пока он подойдет ближе к берегу, она вновь скомпоновала кадр. В фокусе оказалось лицо отнюдь не мальчика – мужчины, и очень интересное лицо: жестокое и одновременно женственное. Умное и одновременно легкомысленное (будто коверный-эксцентрик на время взялся заменять актера, игравшего, например, Гамлета в сцене явления Призрака, и реплики страдающего принца путаются с цирковыми репризами).

Прожигающие глаза, молниеносные руки из тех, что, как говорит папа, «ловко вяжут узлы судьбы»… Этого человека, подумала она, никто не застанет врасплох, этот – всегда защищен. И, похоже, вовсе не так молод, каким кажется отсюда, с берега.

Стоп.

Она вдруг поняла, что видит это лицо не впервые. И поняла не в первый миг лишь потому, что в прошлый раз он был одет, да еще как одет – в дорогой модный костюм.

Врожденная, скомпенсированная, обреченная на ост ро ту зрительная память тут же и предъявила зал кафе в центре Вены, где Айя подрабатывала на кухне, по своей привычке сторонясь многолюдства. А в тот день обслужила столик только потому, что Шандор, официант, упросил: ему позвонили из дому, что сынок упал на детской площадке и сломал руку, – Шандор помчался домой, а готовый заказ тем двоим вынесла Айя.

И скорее всего, быстро о них забыла бы, если б не примечательная внешность молодого: он был обрит наголо и похож на утонченного саудовского шейха, обработанного каким-нибудь Кембриджем или Сорбонной. Другой был стар, с клочковатой сединой вокруг бугристой плеши, с пристальными глазками битого жизнью кабана.

Конечно, к вечеру она перестала о них думать; мало ли какие посетители заходят в известное кафе в центре Вены – калейдоскоп самых невероятных лиц. Но буквально следующим утром, проходя мимо афишной тумбы, увидела лицо юного шейха на афише: в концертной бабочке и с бликом в улыбке – что-то такое он, оказывается, пел в Карлскирхе, какую-то кантату или еще что-нибудь не менее отстойное – короче, шизу зеленую…

Ну и ну, думала она, – столкнуться здесь, на острове, в чертовой дали от Вены, от Европы…

Ага, еще разик, вот так… Он классно сложен, этот шейх – тонкий, ломкий, хрусткий… просто «Пастушок» Донателло. Жаль, нельзя раскрутить его на сессию снимков. Что-то не пускает ее – подойти, навязаться.

Ладно, вон уже и паром показался.

В последний раз она изменила зумом план: лицо идущего по водам оставалось неподвижным, лишь губы едва шевелились. Не иначе, кантату свою репетирует.

Непроизвольно она вслушалась… И тут ее как ледяным ветром ожгло. Нет, он не был защищен. Во всяком случае, не от нее, умеющей читать по губам. Потому что услышала она такое, от чего чуть не села прямо на песок.

В этих чужих, очень пластичных и легких губах профессионального певца бездумно кувыркался и нежился, то потягиваясь, то озорно подскакивая, ее родной-семейный куплетик – будто отцово дыхание донеслось: «Стакаанчики гра-ане-ны-ия… у-упа-а-али со-о стола…»

6

Высокие тополя в школьном окне: осенью желтые-желтые, как Желтухин Третий, в мае – сначала зеленоперые, сквозистые, потом облитые серебристым трепетом беспокойной лохматой листвы, от которой по парте мечутся ушастые солнечные щенки. И тенистая дорога в школу по тополиной аллее вдоль арыка – все камешки, все выбоины ее, и тот пышный сиреневый дым весной в конце аллеи, где выстроились высокие кусты сирени. Она любила эту дорогу.

И школу любила, и никто там ее никогда не обидел. Так только, однажды в седьмом классе волосатый, как орангутанг, бугай-второгодник, свалившийся к ним из другой школы, окликнул ее на перемене: «Эй ты, глухарка!» – за что в тот же день был отметелен на волейбольной площадке Сашкой Семякиным и Булатиком Ужкеновым.

Еще она обожала многодневные походы всем классом: летом – на Иссык-Куль, через Алматинское ущелье, или в Тургень, или на Большое Алматинское озеро – ледниковое, ледяное, дымно-голубое, как алмаз. Ходили в урочище Чимбулак, где смирные и густошерстные, как лохматые сумки, яки пасутся на лиловом поле цветущих горных хризантем. Весной можно пойти за подснежниками на «прилавки» и бродить там целый день: выйти на речку, сидеть на камне, глядя на искристую, струистую, пятнистую, как змея – от россыпи камушков на дне, – шкуру воды… А россыпь золота листьев – осенью, в Ботаническом саду или в Парке двадцати восьми гвардейцев-панфиловцев: пружинно-ржавое золото под ногами, желто-канареечное – над головой, и все сливается вдали в мягкое сияние, с синей сердцевиной неба на мушке жадного взгляда, всегда нащупывающего дорогу

А дорога начиналась дома: больше всего Айя любила обстоятельное складывание рюкзака. Кофе всегда варил папа, и большой, круглобокий, как торпеда, немецкий термос долго держал и нежил чудесный напиток. Затем складывалась одежда – ветровка с капюшоном, свитер даже летом (в горах ночью холодно), вторая пара джинсов. Особенно тщательно проверялась обувь. Отец, у которого и самого была слабость к хорошей обуви, всегда покупал Айе лучшие кроссовки – полдела для хорошего похода.

Во всей этой подготовке уже зрело предчувствие дороги, зародыш ее, невидимое присутствие, которое росло в сердцевине души как на дрожжах. Дорога начиналась дома и могла начаться где угодно. Айя чувствовала, что неизбежность дороги может настичь ее в самых разных местах. Неизбежность дороги, потребность дороги, ее ритм, ее ветер – преодоление пути…

В походах их всегда сопровождал Климент Нилыч – муж классной руководительницы, беззаветный школьный активист, душа-человек.

Маленький, каракатый, с белоснежной скобой волос, стриженной надо лбом такой ровной полосой (словно бритвой срезано), что казалось, голова прихлопнута начищенной до блеска жестянкой. Был он фотограф-энтузиаст, и после каждого похода в фойе школы вывешивалась стенгазета с собственноручно наклеенными им снимками – смешными, памятными или просто умопомрачительно-пейзажными. Правда, его манера всюду влезать своей камерой посреди разговора или вперебивку песни у костра слегка раздражала, но был он добрейший дядька, все умел в походе, вечно таскал на горбу какие-то аптечки, колышки, разрозненный инвентарь для разных походных нужд, так что вездесущий его объектив ребята терпели.

За секунду до того, как нажать на спуск, Климент Нилыч кричал: «Момент!» Затем поднимал большой палец и самого себя хвалил: «Сила!» Само собой, дети переименовали его в «Момента Силыча».

Айя избегала его, так как Момент Силыч говорил трясучим тенорком, слегка заикаясь (а она в то время еще выбирала себе людей для разговора, пока не поняла, что тембр голоса и манера говорить – не самый безошибочный критерий выбора).

* * *

В девятом классе, в конце июня, небольшой группой они шли на озеро Иссык – то, что выплеснулось почти полностью во время селя в 1963 году. Все равно там было очень красиво: гигантские ели, как стада зеленых лохматых яков, гуртом паслись на скалистых отрогах, осторожно спускаясь по склонам.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

То, что ты не в силах изменить, — изменит тебя. Если есть потребность рисовать, отказываться нет смы...
Мини-серия сказок для самых маленьких о необычной дружбе между Зайкой и Самолетиком, которые встрети...
Если Вы давно хотели свой рекламный инструмент в социальной сети «ВКонтакте», если у Вас куча идей, ...
Данная миниатюра посвящена знакомству с Фалесом из Милета – человеком, признанным, теперь уже, пожал...
Рассуждения на различные темы:История, общество и пропаганда;Национализм;Армия;Воспитание;Окружающий...
В пятом из шести тематических сборников фантастических рассказов, объединенных общим названием «БутА...