Синдром Настасьи Филипповны Миронова Наталья

Глава 1

В конце ноября 2006 года состоялось торжественное открытие «Ателье Нины Нестеровой». Темнело рано, и в небе уже светилась новая неоновая вывеска со стилизованным женским силуэтом и красивым вензелем «Н. Н.» Внутри кипела лихорадка последних приготовлений. Охрана впустила в парадные двери высокого худого молодого человека с копной рыжих волос, но в тамбуре ему пришлось еще раз позвонить.

— Юля, открой, пожалуйста! — раздался знакомый женский голос за дверью.

Замок тяжелой двери щелкнул, она медленно, словно нехотя, отворилась.

В открывшемся дверном проеме стояла самая красивая девушка на свете. Его девушка. Он понял это сразу, в первую же секунду, но выговорить ничего не смог. Просто стоял и смотрел на нее. Просто стоял и смотрел.

— Вы к кому? — спросила она странным глуховатым голосом. — Вы кто?

— Я? Я Даня.

Вот и все, что он смог сказать.

* * *

Даня Ямпольский родился в 1982 году. Его родители были врачами: отец — хирургом, мать — анестезиологом. Они очень много работали, но весной 1986 года взяли накопившиеся отгулы, чтобы на майские праздники махнуть на машине в Киев, к родителям Анечки, жены Якова Ямпольского. Хотели взять с собой четырехлетнего Даню, своего обожаемого сына, но как раз накануне поездки он простудился и затемпературил. Это, как потом выяснилось, его и спасло. Пришлось оставить его дома в Москве, на попечении дедушки и бабушки с отцовской стороны.

В Киеве Яков и Аня, как и вся страна, прослушали 28 апреля невнятное сообщение диктора о «перебоях» в работе Чернобыльской АЭС. Впрочем, весь город уже гудел слухами. Яков был прекрасным врачом, он все понял правильно и оценил верно. Он забрал Аниных стариков, и они все вместе двинулись на его «жигуленке» в Москву. Чернобыль настиг их весьма своеобразно. Какой-то бедолага-шофер, гнавший груз к месту аварии, заснул за рулем своего «БелАЗа» и вылетел на встречную полосу. При лобовом столкновении в «Жигулях» никто не выжил. Похоронили детей и родителей в одной могиле. А маленький Даня остался сиротой.

Его вырастили московские дедушка и бабушка. Киевских ему так и не суждено было увидеть: они приезжали в Москву только раз, на свадьбу дочери, но это было до его рождения.

С московскими дедушкой и бабушкой Дане повезло. Его дед был известным на всю страну адвокатом и правозащитником, решительным противником смертной казни. Когда судили несчастного шофера, убийцу его сына, Мирон Яковлевич Ямпольский выступил на общественных началах с ходатайством, чтобы его не наказывали. Пламенная речь Мирона Яковлевича возымела действие: отпустить шофера на все четыре стороны суд не мог, но ему дали «ниже низшего предела».

Человеком Мирон Яковлевич был легендарным и пользовался уважением в самых разных кругах. В прокуратуре и в партийных органах его ненавидели, но не считаться с ним не могли. Громкую огласку получило, например, его выступление на процессе «витебского маньяка» Михасевича. Он бросил в лицо судьям и прокурорам, что рядом с Михасевичем на скамье подсудимых должны сидеть те четырнадцать следователей, стараниями которых по его убийствам были арестованы четырнадцать невиновных. Четырнадцать раз они заводили новое дело, не желая признавать, что речь идет о серийном убийце. Они фактически стали соучастниками следующих четырнадцати убийств. По сфабрикованным ими делам нескольких невиновных осудили. Одного из них расстреляли, другой умер, отбывая пожизненный срок, третий ослеп в тюрьме. Остальных еще держали в предварительном заключении и истязали на допросах, выбивая из них признание — «царицу доказательств».

Участь Михасевича Мирон Яковлевич смягчить не смог: все-таки Михасевич изнасиловал и задушил тридцать пять женщин. Его приговорили и расстреляли, хотя Мирон Яковлевич был убежден, что место Михасевича в психушке, а не в камере смертников. Но со следователями, допустившими такой брак в работе, пришлось «разбираться», и это, ясное дело, не прибавило Мирону Яковлевичу популярности в правоохранительных органах.

Зато подзащитные почитали его чуть ли не как святого. Он никому не отказывал в помощи, ему случалось выходить победителем в судебных схватках, защищая невиновных, или — что бывало чаще — добиваясь смягчения приговора виновным, но заслуживающим снисхождения. Его авторитет был непререкаем.

Однажды его квартиру «обнесли», как это называлось на уголовном жаргоне, проще говоря, обокрали. Это было дело рук пары заезжих воришек, позарившихся на богатую обстановку. Мирон Яковлевич обратился за помощью к одному из своих бывших подопечных, который вышел на волю и «завязал», но сохранил связи в уголовной среде. Незадачливых гастролеров обнаружили и заставили вернуть все до последней побрякушки. Мирону Яковлевичу еще пришлось за них заступаться: он согласился взять вещи обратно только при условии, что воровская сходка ничего им не сделает.

Его часто спрашивали, не противно ли ему защищать таких душегубов, как Михасевич, а он отвечал, что любой человек имеет право на защиту и, прежде чем ставить его к стенке, надо еще доказать, что он душегуб.

— Вы и Гитлера пошли бы защищать? — задавали ему «убийственный» вопрос.

— И Гитлера, — соглашался Мирон Яковлевич, но тут же, лукаво подмигивая, добавлял: — Для него это было бы худшим наказанием. Ему пришлось бы терпеть, что его защищает еврей.

Правда, в последние годы, когда появились фашистские молодежные группировки, Мирон Яковлевич часто выступал в суде защитником интересов потерпевших. «Фашисты» его почему-то не приглашали, а он не набивался.

Под стать ему была и его жена Софья Михайловна, врач-психиатр. Эта отважная маленькая женщина поистине творила чудеса. Ей неоднократно удавалось выводить из тяжелого кризиса суицидальных больных. Она не раз рисковала жизнью, сталкиваясь с буйно помешанными, однажды бесстрашно вошла в квартиру, где тяжелый психопат угрожал топором своей жене и детям, и сумела его «уболтать», чтобы он всех отпустил. Она лечила по Фрейду и Юнгу в те времена, когда сами имена великих ученых были под запретом. Она открыто выступала против «карательной психиатрии». Ее изредка приглашали в Институт Сербского, когда надо было установить объективный диагноз. Горе-специалистам, напрочь запутавшимся в противоречащих друг другу «заказных» экспертизах, это было не под силу.

Вот такие дедушка и бабушка вырастили оставшегося сиротой Даню Ямпольского. Он был прекрасно образован и воспитан, при всем своем страстном увлечении компьютерами не стал ни «ботаником», ни занудой, любил музыку, стихи, был центрфорвардом в молодежной футбольной сборной Москвы и играл так, что сам Лужков уговаривал его не уходить. Но он все-таки ушел: компьютеры были для него важнее. Под чутким руководством своего босса Никиты Скалона он записался в секцию карате и стал заниматься в ней регулярно. Никита хотел, чтобы «в случае чего» он умел дать отпор.

Даня вырос веселым и жизнерадостным парнем, смотрел на мир с энтузиазмом, был уверен в своих силах, и смысл слова «скучно» был ему неведом. У него никогда не было проблем с девушками, но до сих пор подружки, такие же веселые и беспечные, как он сам, приходили и уходили, не разбивая ему сердце и не раня свое. Попадались, конечно, и «золотоискательницы», но Даня не совершил ошибки своего друга и начальника Никиты, который женился на лягушке, лишь внешне похожей на царевну. Он был чуток на фальшь и отсеивал таких сразу. Беззаботный секс до поры до времени служил отдушиной, куда уходил избыток его жизненных сил и оптимизма.

Как только Даня, окончив институт, пошел работать на полную ставку, Софья Михайловна настояла, что он должен жить от них отдельно. Она была готова разменять большую адвокатскую квартиру на Сивцевом Вражке, но Даня заявил, что купит себе квартиру сам. Он зарабатывал в «РосИнтеле» пять тысяч долларов в месяц и получал дивиденды с имеющейся у него доли акций компании, а также хоть и небольшой, но все же процент с торговых операций. Увы, он опоздал к распределению квартир в купленном компанией доме в Кривоколенном переулке, но Никита Скалон сказал ему, что еще не вечер, мало ли что на свете бывает, и первая же освободившаяся в доме квартира будет принадлежать ему. А пока Даня взял ссуду в банке и купил себе квартиру в новом доме в Калошином переулке, недалеко от деда и бабушки. К несчастью, за год с небольшим до открытия «Ателье Нины Нестеровой» его дед умер от инфаркта.

После смерти деда Даня старался чаще бывать у бабушки, а она гнала его гулять, сокрушалась, что он слишком мало времени проводит на свежем воздухе, и со свойственным старости самоуничижением говорила: «Иди к своим подружкам. Охота тебе со мной, старухой, время тратить». Даня, смеясь, уверял, что она и есть его самая любимая подружка, возил ее на дачу «дышать свежим воздухом», по магазинам, где она почти ничего себе не покупала, а он готов был скупить ей все, что выставлено, или просто за город покататься на машине. Вот это последнее занятие любили они оба, и особенно осенью: просто катить по загородному шоссе, никуда не спеша, и любоваться красотами природы.

Даня с бабушкой ходил на выставки, на концерты, в книжные магазины, которые она предпочитала любым другим, и ревностно следил за ее здоровьем. При любых обстоятельствах он звонил ей каждый день утром и вечером, а она на его тревожный вопрос: «Как ты, ба?», со смехом отвечала: «Не дождешься».

У нее были свои друзья, подруги, она часто приглашала их к себе, но категорически настаивала, чтобы Даня не приходил. Ей казалось оскорбительным и неприличным заставлять молодого человека сидеть со стариками. Когда друзья спрашивали ее, как там Даня и почему его не видно, она с затаенной гордостью отвечала: «О, у него свидание».

Зато Даня обожал заскочить к ней со своими друзьями, прихватив по дороге «чего-нибудь вкусненького». Все знали и любили его бабушку. В ней не было ни капли старческой болтливости и суетливости. Как и покойный дед, мастер пения под гитару, она была очень артистична, но выступала в «разговорном жанре». За свою долгую жизнь она накопила множество историй и рассказывала их так, что у слушателей дух захватывало. В компании молодежи она запросто становилась «своей».

Так Даня Ямпольский дожил до двадцати четырех лет. Он не помнил родителей и не тосковал по ним. Он оплакивал деда, но понимал, что тот ушел из жизни легко, и за это надо благодарить бога. Он обожал бабушку, а она отличалась отменным здоровьем. У него была любимая работа, за которую хорошо платили, хотя он готов был делать ее бесплатно, своя квартира, отличная машина и много друзей. Жизнь казалась ему похожей на солнечный летний день, которому никогда не придет конец.

* * *

В этот вечер он принес Нине Нестеровой компьютерную программу включения световых эффектов для ее первого дефиле. Но когда ему открыла дверь самая красивая девушка на свете, его девушка, у него все вылетело из головы. Он стоял и смотрел на нее, даже не замечая, что у него от восхищения сам собой открылся рот.

— Юля, кто там? — послышался голос Нины, и она сама — маленькая, изящная, с головы до ног затянутая в черное, как все модельеры, — подошла к дверям.

— Тут какой-то парень, — отозвалась Юля, — только он какой-то стукнутый.

Нина мгновенно оценила обстановку.

— Юленька, по-моему, он тобой стукнутый. Это Даня Ямпольский. Здравствуй, Даня.

— Я… а, да. Здравствуй. — Они с Ниной давно уже договорились перейти на «ты». Смешно, она и старше-то его всего на четыре года.

— Даня, очнись. Юлька, брысь отсюда! Что ты мне с парнем сделала?

— Я? — Юля царственно повела плечами. — Ничего.

И она столь же царственно удалилась, а Даня, все с тем же выражением простодушного восторга на лице, двинулся за ней, как ребенок за дудочкой Гаммельнского крысолова.

— Алло! Земля вызывает Ямпольского! — окликнула его Нина, щелкая пальцами в воздухе.

Он не слышал, пришлось ухватить его за рукав.

— Что? А, да.

— Что «да»? Ты программу принес?

— Принес, — кивнул Даня, с трудом возвращаясь на землю.

— «Технический нокаут», так ты это называешь? — спросила Нина. — Загрузить-то сможешь?

Даня почувствовал, что задета его профессиональная гордость. Нина на это и рассчитывала.

— Конечно, смогу, — ответил он.

— Ну идем. Я тебя с ней потом познакомлю, — пообещала Нина. — Только помни, это тот случай, когда говорят: «Хороша Маша, да не наша».

Даня пропустил эти слова мимо ушей. Усевшись за компьютер, он успокоился, почувствовал себя в своей стихии. Когда компьютер заурчал, словно сытый кот, считывая, вернее «распаковывая», как сказал бы сам Даня, новую программу, он окинул взглядом зал и сразу нашел ее. Высокая, точеная, как статуэтка, она притягивала взгляд подобно магниту. На ней было бледно-зеленое, почти белое (Даня еще не знал, что этот цвет называется фисташковым) платье из шелка-сырца с воротником-ошейником, но без рукавов, оставлявшее обнаженными плечи и спину. Ее кожа, казалось, была подсвечена солнцем изнутри.

Кругом царила невообразимая суета. Операторы устанавливали камеры, все куда-то бежали и возвращались, спотыкаясь о провода и цепляясь за стулья, только она одна оставалась невозмутимой. Нина подошла к ней и о чем-то попросила, она скрылась за какой-то дверью в глубине зала, но тут же снова появилась на возвышении, которое — это Даня уже знал — называлось подиумом. Высокая, тонкая — сноп золотистого света, выбивающийся из светло-зеленого футляра платья.

«Будет наша», — с неожиданной для себя злостью подумал Даня.

К нему опять подошла Нина.

— Может, попробуем? — спросила она.

— Ноль секунд, — ответил Даня, — сейчас распакуется.

Программа раскрылась, и он дал команду медленного выключения верхнего света. Операторы взвыли, кто-то попытался включить выносной софит, но Даня строго-настрого приказал Нине прекратить это безобразие. Она с улыбкой кивнула и отошла от него. Софит погас.

Когда в зале осталась лишь слабая подсветка да тлеющие огоньки включенных телекамер, Даня врубил световой занавес: тысячи острых, направленных лучей ударили в потолок вокруг подиума. Он еще немного поколдовал, убрал интенсивность, и на подиуме возникла одинокая фигура — тонкая и гибкая, как хлыст, Юля. Нина попросила ее пройтись, и хищный луч, державший ее в фокусе, двинулся за ней как живой. Куда она, туда и он.

— Отлично! — воскликнула Нина. — Давайте устроим прогон.

Даня дал вокруг подиума мягкий, рассеянный, словно клубящийся свет. По подиуму пошли манекенщицы. Они еще не переодевались, просто ходили взад-вперед, замирали, откинув голову назад и выставив вперед бедра, поворачивались и уходили, каждая в своем луче, не покидавшем ее ни на секунду. Потом он опять включил световой занавес, и на мгновение все ослепли, а когда занавес погас, подиум оказался пуст: манекенщицы испарились как по волшебству.

— Класс! — восхитилась Нина.

— Фирма веников не вяжет, — улыбнулся ей Даня.

Опять, словно ниоткуда, возникла Юля.

— Беги в раздевалку, а то они сейчас без тебя подерутся.

— Господи, ну что опять? — простонала Нина и убежала.

— Хотите посмотреть, как это работает? — предложил Даня.

Юля смерила его взглядом. Она тоже следила за ним исподтишка все это время. У нее был один верный способ определить сущность человека, никогда ее не подводивший. Обычно все, кто видел ее впервые, испытывали некоторое замешательство. Может, им надо было как-то соединить в уме ее негритянскую внешность с правильным московским выговором. Может, им вообще требовалось как-то примириться с ее существованием и решить, как себя вести с представительницей чужой расы. Это занимало всего мгновение, но она научилась подмечать легкую панику в глазах, непроизвольную игру лицевых мышц, приспосабливающихся к ситуации, когда человек словно напоминал себе, что надо делать вид, будто все идет как обычно.

Вот у Никиты, Нининого мужа, этого не было, но Юля подозревала, что он был предупрежден заранее, и его лицо сплясало свой танец в ее отсутствие. Хотя вообще-то он был ничего. В ее мире не существовало таких понятий, как «хороший» или хотя бы «нормальный» мужик. Высшая степень одобрения у Юли выражалась словом «ничего». Никита был ничего. Он сумел прижучить того гада, который подбросил Нине наркотик и упек ее в тюрьму. Он купил ей этот Дом моды, который Нина упорно именовала просто «ателье», и погнал этого мерзкого слизняка Щеголькова. Поговаривали, что Щегольков подался за границу вслед за каким-то богатым любовником. Юлю такие подробности не интересовали. Главное, Дом моды достался Нине. А Никита был ничего.

Но длинный нескладный парень, которому она открыла дверь, тоже оказался ничего. Нина ей говорила, что это он помогал Никите прижать того гада, хотя имени гада Юля так и не узнала: Нина не сказала, а она не спрашивала. Впрочем, открыв дверь, Юля ждала, что у этого парня тоже возникнет мимолетная паника в глазах и придется приводить в порядок лицевые мышцы. Но время шло, а он все стоял на пороге и смотрел на нее с тем же простодушным восторгом. Юля ждала, но хорошо знакомое ей подловато-суетливое выражение человека, приспосабливающегося к необычной ситуации, так и не появилось. Тут подошла Нина, и Юля поняла, что ждет она напрасно: это выражение уже не появится.

Но больше всего ей понравилась его фамилия. Она знала одного Ямпольского, и он был замечательным человеком. Единственным, для кого у Юли нашлось определение выше «ничего». Но он был старик… Интересно, может, они родственники?

— Можешь говорить мне «ты», — милостиво разрешила она. — Меня зовут Юля. Нет, мне сейчас некогда. Надо идти переодеваться. Скоро начнется.

* * *

Началось. Зал заполнился людьми. Нина встретила у входа и заботливо усадила на почетное место в первом ряду, у самого кончика «языка», грузную пожилую женщину, явно страдающую ревматизмом, совсем непохожую на обычных посетительниц модных дефиле. Даня знал, кто это: ее бывшая соседка по тюремной камере. Обычно места в первом ряду занимали закупщицы, или, как теперь говорили, «байеры»: представительницы торговых фирм, которые заказывали модели для своих магазинов. Но, видимо, для Нининой соседки по нарам сделали исключение. Потом Нина приветливо встретила Геннадия Борисовича Рымарева с супругой. Дане стало смешно: супруге Рымарева любой из Нининых нарядов полез бы разве что на нос.

Он узнавал известных журналистов, актеров и актрис, просто богатых людей с женами и любовницами… Пришел Николай Галынин с женой. Вот это женщина! Сама могла бы стать манекенщицей, если бы захотела. Хоть сейчас на подиум.

Все расселись по местам. Пол в зале был настлан с небольшим подъемом, чтобы всем было видно. К раскрытому роялю, возле которого уже настраивались скрипач, саксофонист, трубач, гитарист и ударник, подошел Миша Портной, которого Никита специально откуда-то выписал, и кивнул Дане: можно начинать. Даня сделал затемнение. Музыканты заиграли вариацию на тему песни Фрэнка Черчилля «Когда-нибудь придет весна» из диснеевского мультфильма «Белоснежка и семь гномов». Это ведь был показ весенней коллекции. Почему весеннюю коллекцию надо было показывать поздней осенью, Даня даже не пытался понять. Он включил световой занавес, выждал несколько тактов, убрал занавес и дал вместо него свет. Зал разразился аплодисментами. На подиуме, застыв в картинных позах, стояли манекенщицы. Вступительную тему Фрэнка Черчилля сменили мелодии Роджерса и Харта. Под звуки музыки манекенщицы ожили и задвигались, зашагали по «языку».

Это была безостановочная карусель: они исчезали за черным бархатным занавесом (впрочем, Даня «отсекал» их за секунду до этого, выключая прожектор) и появлялись снова, уже в других нарядах. Их было всего шестеро, а казалось, что движется непрерывная процессия. И главной из них была Юля. Даня легко вычислил алгоритм ее появлений. Ей доставались самые эффектные наряды. Вообще-то Нинины костюмы были не такие навороченные, как у других модельеров, которые Дане мельком приходилось видеть раньше. Нет, он честно признавал, что ничего в этом деле не смыслит, но Нинины наряды хотя бы можно было носить. И в то же время в них чувствовалась изюминка, не поддающаяся определению «пикантность». Нина смело экспериментировала с контрастными и дополнительными цветами, декоративными пуговицами, асимметричными фасонами. Даже Даня понимал, что это здорово.

Показ шел по нарастающей: от деловых костюмов и повседневных платьев к вечерним туалетам. Даня машинально нажимал нужные клавиши, а сам не отрывал глаз от подиума. Манекенщицы казались ему механическими куклами. Когда-то в детстве дед с бабушкой повели его в Большой театр на балет «Коппелия». Балетоманом Даня не стал, но сказка о том, как живую девушку подменяют заводной куклой, запала ему в душу. Потом он прочел «Три толстяка» Юрия Олеши, где тоже был такой сюжет. А когда повзрослел, прочитал страшную сказку Гофмана «Песочный человек», по мотивам которой, как выяснилось, и был сделан наивный и теперь казавшийся совсем нестрашным балет «Коппелия». Сейчас, когда он смотрел на манекенщиц, ему все это вспомнилось.

Только Юля была другой. Она тоже вышагивала по подиуму, останавливалась в точно оговоренных местах, словно очерченных ей одной видимым мелом, но ее тело жило собственной жизнью, оно говорило, и Дане казалось, что оно говорит только ему одному.

Музыканты во главе с Мишей перешли с Роджерса и Харта на попурри из «Микадо» Гилберта и Салливана. Манипулируя клавишами, Даня машинально подхватил припев:

  • My object all-sublime
  • I shall achieve in time…
  • Своей высокой цели со временем добьюсь…

При этом он не отрывал глаз от Юли, и его вдруг поразило совпадение стихов с его собственными мыслями. Он уже понимал, что с ней будет непросто, но легкомысленная и жизнерадостная мелодия комической оперы Артура Салливана окрылила его.

Потом ансамбль грянул «Танец с подушками» из «Ромео и Джульетты» Прокофьева в джазовой обработке. Дане не хватало басов, но трубач играл превосходно, а сам Миша был просто выше всяких похвал. Под эту роковую музыку девушки вышли на подиум в вечерних платьях. При каждом новом появлении зал взрывался аплодисментами. В финале Юля предстала в подвенечном туалете.

Он не имел ничего общего с традиционными нарядами, похожими на торт с маргариновыми розами, в каких обычно появляются невесты. Платье было узким и начиналось от подмышек: плечи были обнажены. Но при этом у платья были рукава, напоминавшие длинные перчатки. Они цеплялись петелькой за средний палец на руке. А вот на чем они держались наверху, понять было невозможно. Платье, сшитое из кремового атласа, с правого бока было совершенно прямым и гладким, а вот с левого бока, начинаясь у самой подмышки, пенился водопад складок. В складках кремовый цвет атласа углублялся до карамельного. В принципе, если бы не музыканты, заигравшие «Вот грядет невеста», если бы не рудиментарная фата в виде светло-золотистой сеточки, тоже асимметричной, охватывающей полголовы и лихо съезжающей Юле на левый глаз, платье сошло бы за вечерний наряд, правда, чрезвычайно экстравагантный.

Она коснулась правой рукой левого предплечья, и водопад складок рухнул вниз, оказавшись треном. Юля легко перехватила его и перекинула через запястье. Зал буквально сошел с ума, многие повскакали с мест, закрывая обзор другим, в конце концов все встали, кроме первого ряда.

Юля несколько раз плавно повернулась, отпустила шлейф и величественно удалилась за кулисы. Даня дал общий свет, и все манекенщицы вышли на подиум вместе с Ниной. Она кланялась, улыбалась и все норовила отойти на задний план, подталкивая девушек вперед. Словом, это был успех — громкий, безоговорочный успех. Под конец Нина пригласила всех в соседнее помещение, где уже был накрыт банкетный стол.

При других обстоятельствах Даня предпочел бы ускользнуть, тем более что одет он был отнюдь не для банкета. Спасибо еще, что не в джинсах. Но сейчас ему надо было разыскать Юлю, и он, махнув рукой на свой серый пиджачок с брюками, отправился на поиски.

Она исчезла. Он не сомневался, что сумеет отыскать ее в любой толпе: она была слишком высокой, слишком заметной. Ее здесь не было. Он узнал других манекенщиц, а ее не было. Даня расстроился, как маленький. Такое исчезновение показалось ему вероломством. «Мне сейчас некогда. Надо идти переодеваться. Скоро начнется», — сказала она ему. Она ничего не обещала. И все же он так надеялся, так рассчитывал увидеть ее еще раз после показа!

В банкетном зале было тесновато: все-таки бывшие апартаменты Щеголькова не были рассчитаны на такой грандиозный прием, хотя Нина радикально переделала помещение, обрушив все внутренние перегородки с правой стороны коридора. Свой кабинет она перенесла на второй этаж. Ей не хотелось отделять себя от остальных работниц, считавшихся при Щеголькове «Черной Африкой».

Даня пробрался к ней поближе. Нина разговаривала со своей бывшей сокамерницей, и Никита тоже стоял рядом.

— Ну куда вы поедете на ночь глядя, Валентина Степановна? — донесся до Дани его голос. — Давайте к нам, отдохнете, а завтра с утра пораньше мы вас доставим до дому в лучшем виде.

— Да нет, я лучше домой, — отказывалась Валентина Степановна. — Спасибо вам, я как в раю побывала. А теперь домой пора.

— Нет, баба Валя, я вас никуда не отпущу, — решительно вмешалась Нина. — Что у вас там, коровы не доены? Сейчас вызову машину, и вас отвезут к нам домой. Дуся вас покормит и спать уложит. Отдыхайте, нас не ждите.

Даня знал, что после тюрьмы эта женщина поспешила вернуться к своему разоренному хозяйству под Москвой, на Истре, и все начала заново. Никита поручился за нее, и ей дали ссуду в банке. Она восстановила свои цеха.

— Ну ладно, — уступила Валентина Степановна. — Я тогда с утра на кладбище заеду, старика своего проведаю. Ну, спасибо, ублажили! Потешили на старости лет.

Никита вытащил телефон и вызвал машину. Нина хотела проводить пожилую женщину до выхода, но Никита сказал, что сделает это сам. И правда, Нину со всех сторон окружали журналисты и бомонд, рвавшийся выразить ей свои восторги. Даня стал терпеливо ждать. Вернулся Никита.

— Господа! — обратился он к толпе. — Закуски стынут, шампанское выдыхается. Завтра в четыре будет пресс-конференция, а вечером — еще один показ. А сейчас прошу к столу.

Стол за неимением места был накрыт а-ля фуршет. Некоторые журналисты, проявив стойкость и профессионализм, уехали в свои редакции. Когда толпа немного поредела, Даня все-таки пробился к Нине.

— Даня! — Ее красивые, удлиненные к вискам глаза светились счастьем. — Половина успеха — это твоя заслуга. Если бы не ты… — Всегда чуткая к чужим настроениям, Нина заметила, что ему не до поздравлений, и сразу поняла, что у него на душе. — Нет ее, милый, она сразу уехала. Юля не любит толкучки.

— А ты не могла бы дать мне ее телефон? — попросил Даня.

— Да я-то могла бы, но пусть она сама тебе скажет. Так будет лучше, поверь мне.

— А она будет завтра?

— Конечно, будет! — успокоила его Нина. — Завтра будет такой же показ, только без всей этой тусовки, — добавила она, понизив голос. — Завтра у нас будут закупщики. Публика тоже будет, но, слава богу, не вип. Ты придешь?

— Обязательно! — с жаром пообещал Даня. — Вообще-то система может работать сама, но оператор непременно нужен: вдруг человеческий фактор засбоит? Ну, мало ли, вдруг споткнется кто-нибудь или опоздает?

— Не дай бог, — покачала головой Нина. — Но тебе не обязательно приходить самому. Ты же говорил, что найдешь нам оператора.

— Найду, — подтвердил он. — Но завтра лучше я сам.

Ему хотелось увидеть Юлю. Хотелось понять, что творится за этим непроницаемым фасадом. Да нет, просто увидеть ее еще раз.

«Своей высокой цели со временем добьюсь…»

Глава 2

Юля была внучкой фестиваля. Первый московский фестиваль молодежи и студентов ошеломил всю столицу, да и всю страну тоже. Казалось, границы рухнули. Без идеологии не обошлось, но было и подлинное братство, было ощущение свободы, веселья, беспечного, бесшабашного счастья. Все делали друг другу подарки, все готовы были поделиться последним. Габриель Гарсия Маркес с юмором вспоминал, как стоял в вагоне электрички с открытыми окнами и какая-то девушка бросила ему в окно свой велосипед. Неслыханно щедрый подарок — велосипеды в России в 1957 году были редки и дороги, — но она чуть не убила его этим велосипедом. А уж сколько девушек рассталось во время фестиваля со своей девичьей честью, невозможно было подсчитать даже приблизительно.

Но фестиваль мелькнул зарницей, пришло время пожинать плоды. Мать Юли родилась первого мая 1958 года. В тот год в апреле — мае в Москве появилось на свет немало детишек с темной кожей. Их называли детьми Международного фестиваля молодежи и студентов. Чувство самоотверженного братства и всеобщего праздника испарилось. Многие из этих детей оказывались в детских домах: их легкомысленные московские мамаши не желали взваливать на себя такую обузу. Так получилось и с Юлиной мамой. Отца она не знала, матери тоже. До восемнадцати лет она не знала иной жизни, кроме детдомовской. Эта жизнь никому не показалась бы раем, но для темнокожей девочки она обернулась адом кромешным.

Маленькие дети не чувствуют расовых различий и, если им не мешать, спокойно играют вместе. Зато они очень чутко улавливают настроения взрослых. К темнокожей девочке детдомовские воспитатели относились не так, как к другим детям, и она очень скоро поняла, что она изгой, хотя и не знала еще этого слова.

Воспитатели и нянечки обсуждали ее вслух прямо при ней, словно она была глухой. Обсуждали ее кожу, ее умственное развитие, ее скрытые до поры до времени болезни и пороки. Другие дети стали ее жестоко дразнить, а ей и пожаловаться было некому. Ее открыто обижали, даже били, и никто из воспитателей не думал за нее вступаться. Она научилась давать сдачи, но она была одна, а их было много, и они очень скоро познали сладость безнаказанной травли.

В детдоме было голодно. Кормили очень однообразно, чаще всего давали водянистое, комковатое картофельное пюре и гречневую кашу с молоком. Она терпеть не могла гречневую кашу, ее тошнило от молока. Другие дети норовили плюнуть ей в тарелку или подбросить таракана. Частенько ей вообще приходилось оставаться без ужина. Как все детдомовские, она научилась прятать еду в рукаве и даже за щекой. Но в 1963 году, когда ей было пять лет, даже хлеба стало мало. Хлеб привозили клеклый, сырой, а иногда не привозили вовсе.

Детдом снабжался по остаточному принципу. Воровали все кому не лень. На обед подавали жидкий бульон, где одна вермишелина догоняла другую, а на дне тарелки лежала несъедобная куриная лапка или, в лучшем случае, куриная шейка, но темнокожей девочке шейка, считавшаяся лакомством, почти никогда не доставалась. Все остальные части курицы уносили домой повара, завхоз, воспитатели, директор. Чувство голода стало для нее привычным… Вот только привыкнуть к нему было невозможно.

Бывало, в детдом приходили люди, чтобы кого-нибудь усыновить. Все дети мечтали, что вот в один прекрасный день за ними придет мама. Все, кроме темнокожей девочки. Она знала, что за ней никто не придет, что она никому не нужна: ей это объяснили прямым текстом. Поэтому, когда в детдоме появлялись усыновители, она одна стояла спокойно и наблюдала, как чужие тети и дяди бесцеремонно заглядывают в лица детям, выбирая кого посимпатичнее. Ее всегда пропускали, и она никого не ждала.

Иногда кое-кому из детей, чаще мальчикам, удавалось сбежать из детского дома, но почти всех со временем находили и возвращали назад. Или переводили в другой детдом. Во всяком случае, так объясняли остальным. Среди детей ходили всякие туманные слухи о том, что это неправда, что можно сбежать так, чтобы не нашли. Темнокожая девочка ни разу не попыталась сбежать, хотя ей очень хотелось. Вопреки всем тем гадостям, что говорили о ней взрослые, она отнюдь не была умственно отсталой и прекрасно понимала: ей с ее темной кожей нигде не спрятаться.

Ей говорили, что она появилась на свет, потому что «не было резины». Смысла этого выражения она в детстве не понимала, но когда ей объяснили, что к чему, спросила:

— А другие?

Две воспитательницы, вздумавшие на досуге ее просветить, страшно возмутились: да как она смеет равнять себя с другими? Правда, по зрелом размышлении они вынуждены были признать, что эта сопля черномазая, в сущности, права. Все люди появились на свет, потому что не было резины. Даже они сами, не то что детдомовские дети. Но это их ни капельки не смягчило, не заставило отнестись добрее к темнокожей девочке. Ей отвесили подзатыльник и велели не умничать. Мала еще. И вообще…

Она часто думала о смерти, но не так, как думают другие дети, воображающие, что вот они умрут, и тогда все начнут по ним плакать, а они будут лежать тихо-тихо и слушать. И втайне злорадствовать. Ей хотелось исчезнуть, провалиться, сделать что-то такое, чтобы не быть, хотя слова «самоубийство» она тоже не знала. Ее называли скверной, дрянной, грязной, и она верила, что она и вправду скверная, дрянная, грязная. Как она могла не верить? Она же не знала ничего, ей не с чем было сравнивать.

Ее угнетало однообразие. Самой распространенной тканью в детдоме была бумазея, самой популярной расцветкой — клеточка. Младшие донашивали то, из чего вырастали старшие. Все кругом было одинаково… одинаковое. Праздник наступал только по воскресеньям, когда в детдоме показывали кино. Детдомовцам было все равно, что смотреть, лишь бы отвлечься от повседневности. Лишь бы что-то мелькало на экране. Правда, часто привозили одно и то же, уже виденное, но и это было лучше, чем совсем ничего.

Однажды привезли фильм «Цирк». В этот день темнокожая девочка перестала думать о смерти. Это было летом, ей уже исполнилось семь, осенью она должна была пойти в школу. В школу-интернат при детдоме. Но до школы оставалось еще два месяца, наступило очередное воскресенье, и всю дошкольную группу собрали в зале, где на драной, плохо натянутой простыне показывали кино.

Фильм «Цирк» на многое открыл глаза темнокожей девочке. И не только сам фильм: ее до глубины души поразило поведение воспитателей и нянечек, тоже пришедших посмотреть кино. В этом фильме был маленький темнокожий мальчик, его приходилось прятать от злодея-фашиста. В цирке мальчика передавали друг другу из рук в руки разные люди и пели ему колыбельную, чтобы он не плакал, а злодей-фашист бегал за ним по рядам, но достать не мог и скрежетал зубами от злости. Он пытался объяснить всем этим людям в цирке, как это ужасно, когда у белой женщины рождается черный ребенок. «Это расовое преступление!» — кричал он, потрясая кулаками. Они не слушали его и смеялись над ним.

Темнокожей девочке тоже объяснили — уже давно и самыми гнусными словами, — что мать у нее белая, а отец черный, и что это ужасно. Ей не говорили, что это расовое преступление, но смысл был примерно таков. А сейчас те самые воспитатели и нянечки, что говорили ей гадости о ее матери и заставляли их повторять, сидели в полутемном зале и плакали! Никто из них не был похож на импозантного красавца-артиста Массальского, игравшего роль Злодей Злодеича, но они-то и были, по убеждению темнокожей девочки, самые настоящие фашисты! Однако в кино они сопереживали маленькому темнокожему мальчику и его маме, белокурой красавице-циркачке, которая бесстрашно вылетала из пушки под купол цирка и боялась только одного: как бы Злодей Злодеич не выдал, что у нее черный ребенок. Никому из сидевших в зале и ливших слезы над этими киношными страстями в голову не пришло, что в жизни они поступают как раз наоборот.

Темнокожая девочка возненавидела фильм «Цирк» всей душой, но он помог ей кое-что понять. Не надо стремиться к смерти, надо стараться уцелеть. Лето кончилось, она пошла в школу. В первом классе произошел еще один случай, изменивший ее навсегда.

В октябре, вскоре после начала занятий, их повели в Мавзолей. Ее оглушил огромный город, которого она никогда раньше не видела. У нее глаза разбегались. Она даже не стала особенно расстраиваться, что никто не захотел идти с ней в паре, когда их построили и велели взяться за руки. Она к таким вещам давно уже привыкла. Ей пришлось тащиться в самом хвосте колонны, в паре с воспитательницей, которая тоже побрезговала взять ее за руку. Их везли на автобусе, потом на метро — она впервые попала в метро! — а потом вывели на улицу, и кругом было много людей, очень, очень много людей. Она даже не думала, что так бывает.

И тут кое-что случилось. В людской толпе вдруг мелькнули смуглые лица, белозубые улыбки, необыкновенные, не как у других, яркие одежды. У этих людей были ожерелья из монет, и на пестрых платках были нашиты монеты. Темнокожей девочке эти одежды показались царскими: она ведь могла судить только по сказкам. Эти странные люди со смуглыми, темнее, чем у нее, лицами заметили ее и заулыбались прямо ей. И она улыбнулась в ответ — робко и неумело.

Впервые в жизни ее губы растянулись и щеки напряглись: это было так непривычно! С ней никогда такого раньше не было. Оказалось, что она не умеет улыбаться. Ей некому было улыбаться до сих пор. А странные смуглые люди — она еще не знала слова «цыгане» — весело замахали ей и поманили за собой. Слова «воля» она тоже тогда не знала, но ощутила его каждой клеточкой, каждой жилочкой, каждой косточкой и, позабыв обо всем на свете, рванулась из строя навстречу этому неизведанному, непонятному и желанному.

— Куда? — взвизгнула воспитательница и ухватила ее за рукав казенного клетчатого пальтишка. — Ишь, чего удумала! К цыганам захотела!

Темнокожая девочка отчаянно вырывалась, но воспитательница держала ее крепко.

— Да брось ее, — вмешалась другая, — пусть себе идет. Кому она нужна?

— А отвечать кто будет? — огрызнулась первая воспитательница. — Ты, что ли? Она у нас на балансе числится, если что, с нас спросят. Пошла! — прикрикнула она, как на лошадь, на темнокожую девочку, и та, поняв, что пути на свободу нет, покорно поплелась в хвосте колонны детдомовцев в таинственный Мавзолей.

Им пришлось стоять на огромной площади в огромной очереди, двигавшейся очень медленно. Стал накрапывать дождь. Некоторые девочки, зная, что придется смотреть на мертвого, плакали от страха, некоторые даже бились в истерике, а мальчишки нарочно пугали их, рассказывая всякие дурацкие истории о том, что покойник живой и может встать, а кому он подмигнет или пальцем ткнет, тот точно умрет до конца года.

Темнокожая девочка не слушала. Ей не было страшно, и ее ничуть не заинтересовал восковой человек в саркофаге, она равнодушно прошла мимо. Ей хотелось только одного: вернуться в детдом и чтобы кончился поскорее этот день, чтобы можно было забраться в постель, укрыться с головой и выплакаться всласть.

* * *

Очень скоро она поняла, что именно школа откроет ей дорогу к спасению. Позже она даже себе самой не смогла бы объяснить, как и почему эта мысль пришла ей в голову, просто она знала, что так и будет. Она стала учиться с той же неистовой яростью, с какой узник замка Иф рыл подкоп из камеры на волю. Она прочитывала все учебники от корки до корки, зубрила их наизусть, все книги в скудной детдомовской библиотке перечитала от авантитула до выходных данных, выжимая максимум информации, сопоставляя, сравнивая, запоминая, зубами выгрызая крупицы знаний.

Темнокожая девочка училась лучше всех в классе, но если ей случалось ошибиться с ответом, это приписывали тому, что она «черномазая». Она научилась не ошибаться. Это было не так уж трудно: при желании убогую школьную программу можно освоить, и не будучи семи пядей во лбу, а темнокожая девочка оказалась очень способной. Преподаватели вслух, прямо при ней, не стесняясь, удивлялись, откуда что берется, но не хвалили ее. Даже пятерки ставили морщась, словно через «не хочу». Зато других детей стыдили: смотри, эта может, а ты двойки хватаешь. За успехи в учебе остальные дети невзлюбили ее еще больше. Но она ни на кого не обращала внимания. Она впитывала знания, как губка. Она рыла свой подкоп.

Из всех учителей ее рвение оценила только Майя Исааковна, учительница французского языка, который «проходили» с пятого класса. Она стала заниматься с темнокожей девочкой дополнительно после уроков, приносить ей из дома французские книжки. Первая книга, прочитанная по-французски, не произвела особенного впечатления на темнокожую девочку. Ей понравилось только имя автора, похожее на белые кучевые облака в небе. От одного этого имени — Антуан де Сент-Экзюпери — во рту появлялось ощущение сладости. А вот сама книжка — «Маленький принц» — показалась ее очерствевшему сердцу такой же неправдоподобной, как фильм «Цирк», хотя Майя Исааковна эту книжку очень хвалила и уверяла, что это самая прекрасная сказка на свете. Темнокожая девочка вежливо согласилась для виду, но про себя подумала: «Вот именно сказка!»

Гораздо больше ей понравился рассказ про бездомного мальчика Гавроша, погибшего на баррикадах. Ей и гибель показалась не такой уж страшной, и голод, который был ей хорошо знаком, зато как интересно было бы жить на улице, самостоятельно добывать себе пропитание, ночевать в брюхе деревянного слона, а главное, никого не бояться! Учительница объяснила ей, что это лишь адаптированный отрывок из большого романа, который она прочтет, когда станет старше. А пока она запомнила имя автора, простое и незамысловатое: Виктор Гюго. Майя Исааковна сказала, что это один из величайших писателей Франции. Темнокожая девочка послушно кивнула. Величайший или нет, для нее важнее было другое: чтение оказалось куда более увлекательным занятием, чем кино. Книжки давали пищу воображению. Она живо представляла себе Париж глазами маленького Гавроша: темные, полные опасностей улицы, мокрые булыжные мостовые, как на той площади, где стоял Мавзолей…

Потом они прочитали еще одну адаптированную книжку, и тоже про сирот: «Без семьи» Гектора Мало. Почему-то все или почти все, что они с Майей Исааковной читали, оказывалось написанным как будто специально для нее. А в седьмом классе Майя Исааковна принесла книжку рассказов другого французского писателя, и эти рассказы произвели в душе темнокожей девочки коренной поворот. Позднее, когда она вспоминала свои детские годы, ей казалось, что не было в ее жизни ничего более важного, чем встреча с цыганами и эта тоненькая книжка рассказов. Имя писателя тоже походило на белые кучевые облака, и девочка повторяла это имя с упоением, выписывала его с виньетками на полях старых тетрадей: Ги де Мопассан.

В книжке был рассказ про моряка, который оставил флот и вернулся из Марселя в деревню к родителям с темнокожей невестой. Родители спросили его, сильно ли ее кожа пачкает белье. Темнокожая девочка сразу вспомнила, как ее дразнили грязнулей, как в дошкольной группе, совсем еще малышкой, она отчаянно мылась по десять раз в день, но все равно никто не верил, что она не грязная. Потом родители моряка вроде бы освоились с его невестой. Девушка оказалась и работящей, и хозяйственной, и рассудительной. Но когда дошло до дела, они все равно запретили сыну на ней жениться. А все почему? Да потому, что уж больно непривычно было на нее смотреть с ее черной кожей. И он не женился, отправил свою любимую невесту обратно в портовый город Марсель.

Этот рассказ преподнес темнокожей девочке урок, который она запомнила на всю жизнь. Она злилась на этого глупого моряка даже больше, чем на его родителей. Ну почему, почему он предал свою любовь? «Зачем он их послушал?» — спрашивала она у Майи Исааковны, чувствуя, как у нее сами собой стискиваются кулаки от злости. Майя Исааковна пыталась ей объяснить, что, если бы он женился против воли родителей, они могли лишить его наследства. Не завещать ему свой земельный надел. Темнокожей девочке потеря земельного надела казалась не таким уж страшным горем, но учительница лишь покачала головой и сказала, что она еще маленькая: вырастет — поймет.

В книге было много других прекрасных рассказов, только все с печальным концом. Один из них был о том, как бедная молодая женщина взяла у богатой подруги бриллиантовое ожерелье на один вечер и потеряла его. На следующий день она, заняв денег где только могла, купила в ювелирном магазине очень похожее ожерелье и отдала его подруге, а потом всю жизнь работала как каторжная, чтобы расплатиться с долгами. Много лет спустя они снова встретились. Богатая женщина ужаснулась тому, как плохо она выглядит, и бедняжка рассказала ей правду. А богатая подруга призналась, что ее бриллианты были фальшивыми: все мучения бедной женщины оказались напрасными. Они долго стояли на бульваре и плакали. И темнокожая девочка плакала над их горем.

Глубинный смысл этого рассказа она поняла много позже, но фабула оказалась ей близка. В детдоме вечно все менялись чем-нибудь: два куска хлеба на лишний кусок сахара. Или, например, бутерброд со сгущенкой на дежурство по уборке мест общего пользования. И попробуй не отработай, если взял бутерброд! Только в детдоме не было ничего фальшивого. А может, и наоборот: не было ничего настоящего. Она в эти «менки», как говорили дети, никогда не вступала: знала, что обманут, да еще и посмеются над ней.

Но самое сильное впечатление на нее произвел рассказ «Веревочка». Рассказ о том, как зажиточный и прижимистый крестьянин приехал на ярмарку и увидел валявшийся на дороге кусок шпагата. Он решил, что все в хозяйстве пригодится, и подобрал бечевку. На беду, это заметил его сосед и недоброжелатель. Крестьянину стало стыдно, что его застали за таким крохоборским занятием, он сделал вид, будто рассыпал деньги и теперь собирает их. А потом выяснилось, что двумя часами раньше на этой самой дороге у кого-то пропал бумажник. Сосед донес на крестьянина: показал, что видел, как он подбирает на дороге рассыпавшиеся монеты. Крестьянина вызвали к мэру. Он рассказал о веревке и даже вынул ее из кармана, но никто ему не поверил. Потом утерянный бумажник нашелся, и он обрадовался, что теперь его имя будет очищено от клеветы. Но ему по-прежнему никто не верил: все думали, что это он, испугавшись последствий, подкинул украденный бумажник. Он забросил хозяйство, сошел с ума и через несколько месяцев умер. Даже в предсмертном бреду он продолжал бормотать: «Это была всего лишь веревочка… всего лишь маленькая веревочка… Да вот же она, господин мэр!»

Рассказ о веревочке грезился темнокожей девочке даже во сне. Уж она-то как никто на свете знала, что такое напраслина. Мопассан на всю жизнь сделался ее любимым писателем. Потом, став взрослой, она прочитала много других книг, но мало что тронуло ее так же сильно, как эти полные безысходности рассказы Мопассана. Слово «безысходность» она тоже узнала много позже, и оно поразило ее своей точностью. А пока она просто жила, вернее выживала, в детском доме.

Она очень рано начала развиваться и хорошеть. К двенадцати годам у нее уже сформировалась женственная фигура. А когда ей исполнилось четырнадцать, ее изнасиловали трое детдомовцев постарше. Истекая кровью, она еле доползла до лазарета. Оказалось, что ее случай — самый что ни на есть заурядный. В детдом частенько приходилось вызывать гинеколога. Разрывы ей зашили без наркоза, сказали, что судьба такая и надо терпеть, и еще добавили: «У таких, как ты, это в крови».

У нее ничего этого не было в крови. Она возненавидела мужчин и все с ними связанное. Никто ее не пожалел, кроме «француженки» Майи Исааковны. Но странное дело: когда Майя Исааковна заговорила с ней ласково, посочувствовала и погладила по голове, темнокожей девочке стало только хуже. Ее никогда никто не жалел. Она безудержно разрыдалась и никак не могла остановиться.

Для проформы ее спросили, кто это с ней сделал. Она никого не назвала, сказала, что напали сзади, а больше она ничего не помнит. Она все отлично помнила и твердо знала, что должна отомстить. Дело было даже не в жажде мести, таков был закон детдома: не поквитаешься — тебе же будет хуже. Все поймут, что ты слаба, а слабых добивают.

Первого из своих обидчиков она «достала» на катке. У детдомовских детей были коньки, зимой во дворе заливали каток. Темнокожей девочке достались самые тесные ботинки. Шнурки были все в узлах и не пролезали в дырки. Она этим ловко воспользовалась. Двигаясь нарочито неуклюже в этих тесных ботинках с незатянутыми шнурками, она выждала, пока подонок не разогнался до приличной скорости, сделала вид, что у нее слетел конек с ноги, и так ловко сбила его подсечкой, что никто ничего не заподозрил. Сама она тоже упала, но приземлилась очень удачно, а вот он расшибся крепко, полгода пролежал в больнице, да так и остался дурачком.

Второго она выследила. Он повадился лазить в кладовую воровать печенье. Отмычку соорудил из заколки-невидимки и открывал ею амбарный замок на двери. Во время одной такой вылазки темнокожая девочка проскользнула в кладовую следом за ним и, не говоря ни слова, обрушила ему на голову тяжелые коробки с верхней полки. Ему тоже пришлось лечь в больницу, и он тоже вернулся дурной на голову.

Ну а третьего она просто подстерегла в безлюдном коридоре и ударила ногой в пах. Постояла, посмотрела, как он корчится, как его рвет прямо на пол от боли, повернулась и ушла. Она не сомневалась, что он ее не выдаст: ябеды в детдоме просто не выживали. Но на душе у нее была тяжелая, давящая пустота. Никакого удовлетворения от своей мести она не ощутила. Просто твердила себе, что надо терпеть, надо вырваться из детдома в большой мир, хотя там тоже страшно и еще неизвестно, что будет. Свободы не будет, это она точно знала. Она уже была достаточно взрослой и понимала, что там, в большом мире, у большинства кожа белая. Ей там места нет. И все же она рвалась туда. Все лучше, чем в детдоме. Какая-никакая, а все-таки надежда.

После изнасилования одноклассники перестали к ней приставать, оставили в покое. Она была первой ученицей в классе, да что там, во всей школе, но никто почему-то не решался попросить у нее списать. Она ни с кем не общалась, кроме «француженки» Майи Исааковны, читала книги, которые та ей приносила, а книги из детдомовской библиотеки перечитала по нескольку раз. Ей хотелось знать, что ей предстоит в том большом незнакомом мире.

Оттуда приходили самые разные вести. Темнокожая девочка совершенно равнодушно прошла прием в пионеры, а потом в комсомол. Вся эта политическая трескотня не имела никакого отношения к ее жизни. Рассуждения о всеобщем равенстве и братстве, об интернационализме, о солидарности с народами Африки были такой же ложью, как фильм «Цирк». Она сидела на собраниях, повторяла заученные слова… А куда было деваться? Это был ритуал, без которого почему-то невозможно было окончить школу и поступить в институт. А она больше всего на свете хотела поступить в институт, получить специальность и ни от кого не зависеть.

* * *

Изредка большой мир делал ей подарки. В детдоме был допотопный магнитофон «Яуза», подаренный какими-то шефами. Иногда учителя, воспитатели, словом, те, кто имел выход в большой мир, приносили новые пленки. Все сбегались их слушать: больше всего обитателям детдома не хватало впечатлений. Так темнокожая девочка впервые услышала неподражаемый хриплый голос, бесстрашно и яростно певший о том, что на самом деле в мире все не так, как представляется на комсомольских собраниях. И другой голос — негромкий, проникновенный и грустный, хватающий прямо за сердце:

  • Ах, Арбат, мой Арбат…
  • Я дежурный по апрелю…
  • Неистов и упрям, гори, огонь, гори…

Она не все слова понимала, она даже не знала, что такое «Арбат», но от этого загадочное мерцание образов казалось ей особенно прекрасным. Она давно уже разучилась плакать, но от этих песен ее душа исходила тихими, сладкими слезами, хотя глаза оставались сухими.

Она заучивала их наизусть, а потом тихонько напевала про себя. У нее был прекрасный музыкальный слух. Как-то раз в детдом принесли новую бобину с пленкой, совсем непохожей на прежние. Тут пели на два голоса на незнакомом ей языке. Мужской голос был хриплый, как наждак, куда более хриплый, чем у любимого ею Высоцкого. А женский голос… Это невозможно было передать. Он был густой и сладкий, как мед. Меду детдомовским детям иногда давали по чайной ложечке, но очень-очень редко. Темнокожая девочка принялась расспрашивать об удивительной певице единственного человека, которого могла спросить: «француженку» Майю Исааковну. Учительница рассказала ей, что эта певица — негритянка, как она сама. Темнокожая девочка это запомнила.

Она терпеть не могла имя Варвара, которое ей дали в детдоме. Позднее она даже спрашивала себя: уж не по Фрейду ли ее наградили этим дикарским именем? Но тогда она еще не знала, кто такой Фрейд. Зато, когда ей исполнилось шестнадцать и ее вместе со сверстниками отправили в милицию за паспортом, она явилась туда во всеоружии и положила перед начальником паспортного стола заявление.

Он прочитал и потрясенно вылупился на нее поверх очков, сползших на кончик носа.

— Ты что, девка, совсем с глузду съехала? Что это еще за Элла Абрамовна?

— Это мое имя и отчество, — заявила она, ничуть не смутившись. — По закону имею право выбрать какое захочу.

— Да право-то имеешь, только что ты несешь-то с Дона, с моря? Мало тебе, что ты негритоска, прости господи? Хочешь еще и жидовкой стать? Что это за Элла такая?

— Нормальное имя. Не такое уж редкое. В честь великой певицы Эллы Фицджералд. Она негритянка.

— Пывыця, — ворчал он себе под нос. Его акцент Элле был хорошо знаком: в детдоме одна из нянечек была украинкой. На двери у него висела табличка «Начальник паспортного стола Нечипоренко М. Н.». — Придумають тоже! Ну а Абрамовна на кой хрен тебе сдалась?

— А это я… в честь Авраама Линкольна, — сказала Элла. — Он освободил негров от рабства.

Про Линкольна Нечипоренко М. Н. что-то слышал.

— А что ж, Линкольн был еврей?

— Он был президентом Соединенных Штатов Америки.

— Без тебя знаю, — рассердился начальник паспортного стола. — Что ж у них там, ув президенты евреев беруть?

— У них там все равны, — улыбнулась Элла.

— Ну ладно, девка, тебе жить. — Нечипоренко еще раз заглянул в ее документы. — А фамилию-то что ж детдомовскую оставила?

— А это я в честь Мартина Лютера Кинга, — ответила Элла.

— А при чем тут Кинг, когда ты Королева?

— Кинг по-английски значит «король», — простодушно объяснила Элла.

— Ну, как знаешь.

Ему неохота было заниматься лишней писаниной, но делать было нечего, и он начал выводить в регистрационной карте: «Согласно заявления…» Темнокожая девочка терпеливо ждала. Она получила паспорт на имя Эллы Абрамовны Королевой. До расставания с детским домом оставалось еще два года.

Готовясь к жизни в большом незнакомом мире, Элла попросила добрую Майю Исааковну принести ей карту Москвы. Эту карту она заучивала наизусть, прокладывала по ней маршруты и, закрыв глаза, повторяла, мимо чего ей пришлось бы пройти, куда свернуть, вздумай она отправиться пешком, например, от метро «Сокол» в Сокольники.

— Иди в «Лумумбу», — посоветовала ей Майя Исааковна. — Это для иностранцев, но тебя возьмут. Там общежитие большое, все приезжие. И тебе там будет все-таки полегче. И вступительных экзаменов нет. А не возьмут — поступишь еще куда-нибудь. В библиотечный, например. Самое милое дело.

Глава 3

Она обманула детдом на целый год: ей было всего семнадцать, когда ее взяли в «Лумумбу». Она не чаяла, что возьмут, но ее взяли. Правда, подоплеку своей удачи она поняла несколько позже. А пока у нее приняли документы, дали место в общежитии… Элла выбрала филологический факультет.

Она впервые оказалась не в огромной общей спальне, а в комнате на четырех человек. Иностранных студентов селили так, чтобы они могли общаться друг с другом только по-русски. Поэтому в соседках у Эллы оказались вьетнамка Суан Мин, кубинка Ампаро Муньес и немка из ГДР Карола Зигель. Им повезло: Элла помогала им готовить задания по русскому. Сама она на подготовительном отделении усиленно занималась английским: именно английский, а не французский оказался самым главным языком в мире.

У Эллы обнаружился настоящий талант к языкам. Через полгода она уже свободно болтала по-английски и читала книжки. Французский тоже не забывала: в университете была прекрасная библиотека, не то что у нее в детдоме. Здесь она прочла основные произведения своего любимого Мопассана: «Жизнь», «Милый друг», «Пьер и Жан»… И рассказы, великое множество рассказов. У нее появился еще один любимый писатель — Диккенс, певец заброшенных детей. Она жалела, что не узнала его раньше, но в детдомовской библиотеке почему-то был только один роман Диккенса, поздний и нехарактерный для него: «Большие ожидания». Здесь же она прочла все: «Домби и сын», «Давида Копперфильда», «Крошку Доррит», «Холодный дом» и, уж конечно, «Оливера Твиста». Ей не понравились только «Записки Пиквикского клуба», но тут все дело было в переводе. Много позднее, прочитав роман в подлиннике, Элла поняла, как была не права.

В институте Элла продолжала учиться как в школе: она все еще рыла свой подкоп. Но перед ней встала проблема дополнительного заработка. Прожить на стипендию было физически невозможно, а кругом столько соблазнов! Иностранные студенты привозили на продажу одежду, обувь, книги, магнитофонные кассеты и даже сами магнитофоны — не такие, как древняя «Яуза» у нее в детдоме, а небольшие, компактные, со встроенным радиоприемником. И приемники эти были с не зажатыми частотами, по ним можно было ловить Би-би-си, «Голос Америки», «Немецкую волну»… Можно было слушать «Битлз», которых она не знала в детдоме.

Но все это стоило безумно дорого. За магнитофон с приемником просили четыреста рублей — месячную зарплату профессора. Элла таких денег никогда и в руках не держала, даже не знала, как они выглядят. Она вообще многого не знала. Человек из детского дома выходит полным неумехой, неприспособленным к жизни. Нет, он умеет, например, по-солдатски заправить койку за три минуты, но понятия не имеет, как заваривать чай. Элле предстояло учиться жить. Но прежде всего ей надо было найти себе заработок, или, как тогда говорили, «халтуру».

Оглядевшись по сторонам, она решила заняться машинописью. Пошла в машбюро и уговорила начальницу отдать ей списанную пишущую машинку «Москва». Это был сомнительный клад. Черный, мрачный, тяжелый, как жернов, агрегат напоминал пыточное устройство и был как будто специально создан во вред человеку. Пальцы застревали в клавишах, половина литер осыпалась, каретку то и дело заедало. Элла нашла в библиотеке телефонный справочник и выискала в нем мастерскую по ремонту пишущих машинок. Оказалось, что это в самом центре, на Пушкинской улице. Она отволокла туда свою «Москву» на себе, хотя у нее буквально руки обрывались. Помощи ждать было неоткуда.

Мастер осмотрел «Москву» и объявил, что это металлолом. Элла принялась его упрашивать хоть что-нибудь сделать. Наварить новые литеры и починить каретку. Он назвал ей такую сумму, что у нее потемнело в глазах.

— Давайте так, — мужественно предложила она, — я дам вам задаток, а когда заработаю, выплачу остальное.

Он ее высмеял, но она проявила упорство. Терять ей было нечего. Она долго уговаривала его, и он наконец сдался. Только сумму увеличил, раз уж она могла заплатить только в рассрочку. Элла радостно согласилась: главное, он ей поверил.

Ремонт занял две недели, потом она так же, надрываясь, притащила проклятую машинку обратно в общежитие. Работа нашлась мгновенно. К ней стали обращаться аспиранты и даже преподаватели университета с просьбой перепечатать реферат, статью, главу монографии. Элла научилась печатать десятью пальцами вслепую. Теперь ей не хватало только времени. Надо было ходить на лекции, делать задания, читать, да и не могла она тарахтеть на машинке за полночь: надо было если не себе, так хоть соседкам дать немного поспать. Она приноровилась ходить к комендантше, та отпирала ей пустующую подсобку, где Элла могла печатать хоть до утра, никому не мешая. Но каждый раз комендантша требовала с нее за это рубль. Элла попыталась договориться за десятку в месяц, но не тут-то было: комендантша свою выгоду хорошо знала. Каждый вечер три напечатанные страницы уходили на оплату ее «услуг».

Даже при таких поборах Элла быстро скопила нужную сумму и отвезла долг мастеру на Пушкинскую.

— Купите себе лучше «Эрику», — посоветовал он. — Этот гроб все равно скоро опять сломается.

— Где же мне взять «Эрику»? — вздохнула Элла. — Их в магазинах не продают.

— А вы, я извиняюсь, где учитесь? — спросил мастер. — В «Лумумбе»? Там у вас не то что «Эрику», звезду с неба достать можно!

Он был прав. Стены общежития пестрели объявлениями «Куплю — продам — меняю». Приходили какие-то молодые люди, не имеющие отношения к УДН, и скупали у студентов «фирму», как тогда говорили, с ударением на последней букве. Элла уже знала, что их называют фарцовщиками и что эти вещи они потом перепродают втридорога.

Первым делом Элла, конечно, обратилась к Кароле Зигель, своей соседке по комнате, но у Каролы машинки не было, а достать ее — да и то вряд ли! — она смогла бы, разве что вернувшись в ГДР. Карола собиралась домой в ГДР только на летние каникулы. Делать было нечего, Элла повесила объявление «Куплю пишущую машинку «Эрика». Это означало, что она опять должна копить деньги.

На объявление откликнулся польский студент Марек Пясецкий, неприятный, наглый парень, имевший репутацию первого фарцовщика УДН. Он окинул Эллу оценивающим взглядом и запросил полторы тысячи рублей.

— Могу скинуть немного, если породнимся, — добавил он, ухмыляясь. — Но только с резинкой.

— Пся крев, — ответила Элла, чувствуя, как в душе поднимается ненависть и к нему, и к себе самой. И почему в любом языке первым делом запоминаются ругательства? — Засунь свою резинку знаешь куда?

— Да я-то знаю, — загоготал он.

— А ко мне близко не подходи, — продолжала Элла. — Я детдомовская, я троих таких, как ты, уже отправила на инвалидность.

Она вновь поехала на Пушкинскую в ремонтную мастерскую и рассказала знакомому мастеру о своих злоключениях. Умолчала только о цене, которую заломил Марек, и о предложенной им скидке.

— У вас же есть связи, — принялась упрашивать она. — Достаньте мне «Эрику»! Ну не могу я больше пальцы ломать на этой «Москве»! И каретка опять заедает.

— А я предупреждал, — отозвался мастер. — Ладно, повезло тебе, есть у меня «Эрика». Восемьсот, — добавил он.

У Эллы было только триста, она попросила, как в прошлый раз, продать ей машинку в рассрочку. Он заупрямился.

— Ну ты сама сообрази: машина уйдет влет. Какой мне смысл ждать, когда я могу взять все деньги сразу?

— Такие деньги мало у кого найдутся сразу, — возразила Элла. — Зато меня вы уже знаете. Я не обману.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Право на новую жизнь» — новый роман автора. В книге описаны проблемы современных школьников. Главна...
Сборник стихов и загадок «Для больших и маленьких» будет интересен как и совсем маленьким читателям,...
В книге собраны заметки автора и фото из тех мест, где мне удалось побывать — Испания и Греция, Крит...
Суета всегда имеет смысл. Но только мы не всегда понимаем, какой. Об этом большой рассказ Владислава...
В сборник вошли мысли последних пяти лет. Многое накипело… Накипело не только у меня… Накипело у нар...
Ветер времени уносит лучшие достижения человеческого духа. Всё более побеждает гнилостный смрад потр...