Неуютная ферма Гиббонс Стелла
На душе у нее было тоскливо, а мысль, что она отправляется в эту нелепую поездку исключительно из собственного упрямства, еще добавляла горечи.
– Конечно, будет прок. Я тебе сразу пришлю все нужное.
– Что нужное?
– Подходящую одежду и модные журналы для поднятия настроения.
– А Чарлз приедет на вокзал? – спросила Флора, когда они усаживались в авто.
– Сказал, что, может, и приедет. А что?
– Да так, не знаю… Он мне нравится. Такой забавный…
Поездка через Ламбет не ознаменовалась никакими происшествиями, за исключением одного: Флора показала миссис Смайли, что на месте старого полицейского участка на Кэролайн-Плейс теперь открылся цветочный магазин под названием «Орхидеи лимитед».
Автомобиль доставил их на вокзал, где уже стоял поезд. Тут же стояли Чарлз (с букетом цветов) и Бикки с Фьютом, страшно довольные, что Флора уезжает и миссис Смайли (как они горячо надеялись) будет проводить в их обществе больше времени.
«Поразительно, как любовь сдирает всякие остатки вежливости, которой человечество за годы эволюции с такими усилиями обзавелось, – подумала Флора, глядя из вагонного окна на лица Бикки и Фьюта. – Сказать им, что завтра с Онтарио возвращается Мигг? Нет, лучше не буду. Это был бы чистый садизм».
Поезд тронулся.
– До свидания, дорогая! – крикнула миссис Смайли.
– До свидания! – Чарлз в последнюю секунду сунул Флоре нарциссы, про которые чуть не забыл. – Не забудь мне телефонировать, если станет совсем тошно, и тогда я увезу тебя на «Скорой победе II»!
– Не забуду, Чарлз! Спасибо тебе огромное. Хотя я уверена, что мне там будет весело и вовсе не тошно.
– До свидания! – крикнули Бикки и Фьют, лицемерно изображая на лицах некое подобие огорчения.
– До свидания! Не забывайте кормить попугая! – выкрикнула Флора, которую, как всякую культурную путешественницу, утомляли долгие прощания.
– Какого попугая?! – завопили они с быстро удаляющегося перрона – ровно как и было задумано.
Однако ответ уже потребовал чрезмерного напряжения сил. Флора ограничилась тем, что пробормотала «Да какого хотите» и последний раз ласково помахала миссис Смайли, затем села, устроилась поудобнее и раскрыла модный журнал.
Глава 3
**Новый день массивной белесой тушей сползал с меловых холмов, неся в себе иступленное рычание ветра, вгрызавшегося в черные заросли терновника. Ветер был голосом медлительной звериной туши рассвета, под которой мало-помалу проступали слуховые окна, балясины и орясины фермы «Кручина».
Ферма съежилась на унылом склоне холма; ее поля, ощетинившиеся зубьями кремневых осколков, круто спускались по склону к поселку Воплинг милею дальше. Сараи и службы, выстроенные в форме примитивного восьмиугольника, окружали усадьбу, выстроенную в форме грубого треугольника. Левый угол треугольника упирался в дальний угол восьмиугольника, образованный коровьими хлевами (они шли параллельно большому амбару). Службы были сложены из грубого камня и покрыты соломой, дом – частью из местного кремня, скрепленного раствором, частью из камня, ценой больших издержек и трудов доставленного сюда из Пертшира.
Он представлял собой длинное строение, местами двух-, местами трехэтажное. Первым владельцем фермы был Эдуард Шестой; тогда тут стоял сарай, где жили его свинопасы. Король возвел на месте деревянного сарая глинобитный, а чуть позже распорядился снести и его. Елизавета отстроила ферму заново, снабдив ее множеством печных труб. Чарлзы ее не тронули, а вот Мария с Вильгельмом сровняли с землей. Георг Первый возродил ферму. Георг Второй сжег. Георг Третий добавил новое крыло. Георг Четвертый велел разобрать все до основания.
К эпохе имперской экспансии и торгово-промышленного подъема, которым ознаменовалось царствование Виктории, от первоначального здания не осталось почти ничего, кроме традиции, что оно всегда тут стояло. Дом припал к земле, словно зверь перед прыжком. Архитектурные стили прошлых эпох – призраки, вмурованные в камень и кирпич, – оставались безмолвными свидетелями истории. В округе его называли «Королевская причуда».
Парадная дверь открывалась на вспаханное поле: так вздумалось Релею Скоткраддеру в 1835 году, и с тех пор домашние выходили через черную дверь и оказывались на скотном дворе. Длинный коридор тянулся до середины второго этажа и там обрывался. На чердак нельзя было попасть вообще никаким способом. Вся планировка была до крайности неудобна.
…И по мере того как траурный свет растекался по небосводу, нарастал и страдальческий рокот моря, резкими складками набегавшего на зеркальную гладь берега двумя милями дальше.
Под зловещей чашей небес одинокий мужчина пахал склон у фермы; в извилистых бороздах острые, как осколки костей, белесо поблескивали кремни. Ледяные каскады ветра скакали по нему, пока он направлял свой плуг по каменистой почве, время от времени прикрикивая грубым голосом:
– Гей, Потуга! Пшел, Мышьяк! Шевелись!
Однако по большей части он трудился в молчании, как и лошади. Лицо его было так же невыразительно и серо, как земля под плугом, два темных глаза смотрели угрюмо и неприветливо.
Всякий раз, дойдя до края поля, он круто наклонял гридло[11] своего плуга, чтобы повернуть; тогда взгляд его устремлялся к ферме на костлявом всплечье холма, и в тусклых глазах вспыхивал алчный огонь. Затем, прикрикнув: «Но, Потуга! Тпру, Мышьяк!», пахарь устремлялся дальше, понуро наблюдая, как гридло рассекает жесткую почву, а в небе над его головой медленно разгорается неласковый утренний свет.
Из-за расположения служб солнце добиралось до двора в последнюю очередь, так что паутина на верхних окнах старой усадьбы уже давно сияла в утренних лучах, а на скотном дворе по-прежнему лежала волглая тень.
Лежала она и сейчас, но на составленных в ряд металлических подойниках вспыхивали резкие блики.
Выйдя из дома через черную дверь, вы утыкались в каменную стену, которая по ломаной линии шла наискосок к бычьему хлеву и дальше до калитки в огород, буйно заросший песьей вонючкой и дикой репой. Бычарня упиралась в правый угол маслобойни. Коровни смотрели на дом, но черная дверь смотрела на бычарню. Отсюда по всей длине восьмиугольника, до парадной двери, тянулся длинный сарай. Маслобойня стояла крайне неудобно; она была мозолью в глазу старого Нишиша Скоткраддера, последнего хозяина фермы, умершего три года назад. Маслобойня смотрела на парадную дверь в дальнем углу треугольника, образованного древним зданием усадьбы.
От маслобойни отходила стена, составлявшая правую грань восьмиугольника, – она соединяла бычий хлев и свиные закуты в правом углу треугольника. Лестница, поставленная здесь для вящего неудобства, шла параллельно восьмиугольнику от середины двора и до стены, ведущей к огородной калитке.
Из смрадной глубины коровьего хлева доносился звук молочной струи, бьющей в подойник. Подойник зажимал между коленями старый Адам Мухинеобидит. Голова его упиралась в бок Неряхи, большой джерсейской коровы, скрюченные пальцы машинально дергали ее вымя, а с губ слетало ласковое бормотание, бездумное, как ветер средь меловых холмов.
Адам спал. Он прободрствовал всю ночь, блуждая мыслями по бесприютным голым холмам вслед за своей дикой пташкой, своим полевым цветочком…
Эльфина. Имя, непроизнесенное и резко мелодичное, словно сияющая капля, сорванная с ожерелья криницы, ощутимо звенело в зловонном воздухе хлева.
Коровы стояли, обреченно понурив головы. Неряха, Неумеха, Нескладеха и Невезуха ждали, когда их подоят. Иногда Неряха с резким звуком, словно напильником по шелку, неловко проводила шершавым языком по тощему боку Нескладехи, еще мокрому от ночного дождя, пролившегося через дырявую крышу хлева, или Невезуха косилась большим бессмысленным глазом, поднимая голову, чтобы сжевать немного паутины с деревянной заструги. Влажный и душный свет, почти такой же, как горит под веками лежащего в лихорадке, наполнял коровню.
Внезапно страдальческий нутряной рев, взорвавший тишину утра, пронесся по двору и оборвался рыдающим мучительным всхрипом. То пробудился в сырой темноте своего заточения бык по кличке Воротила.
Звук разбудил Адама. Он отлепил голову от бока Неряхи и мгновение растерянно озирался; мало-помалу его глаза – маленькие, влажные, бессмысленно смотрящие с примитивного лица, – утратили выражение ужаса. Он понял, что сидит в хлеву, что сейчас зимнее утро, половина седьмого, а его скрюченные пальцы заняты работой, которую выполняют в этот час последние лет восемьдесят.
Он встал, вздохнул и перешел к Невезухе, которая жевала хвост Нескладехи. Адам, связанный со всяким бессловесным скотом цепью, выкованной из пота и перегноя, вынул хвост Нескладехи у Невезухи изо рта и взамен протянул свой шейный платок – последний, что у него оставался. Корова жевала платок, пока Адам ее доил, но едва он поднялся и перешел к Неумехе, украдкой выплюнула тряпицу и копытом зарыла в вонючую солому у своих ног. Ей не хотелось огорчать старика, отвергая его угощение. Прочная связь – медленная, глубокая, первозданная и безмолвная – сплачивала Адама со всеми живыми тварями. Он знал их немудрящие нужды, они – его. И Адам, и коровы жили близко к земле; старая, матерая простота суссекской почвы вошла в их плоть и кровь.
Внезапно на деревянный косяк двери легла тень. День, сжимавший коровню в мертвенно-бледных объятиях, омрачился лишь самую малость, однако Неряха, Нескладеха, Неумеха и Невезуха инстинктивно подобрались, а в глазах Адама, когда тот встал и повернулся к входу, вновь мелькнул затравленный страх.
– Адам, – проговорила женщина, стоящая в дверном проеме, – сколько ведер молока будет у нас нынче утром?
– Поди ж скажи, – ответил Адам, вжимая голову в плечи. – Ежли наша Неумеха больше не мается животом, то, могет быть, и четыре. А ежли мается, то, могет быть, и три.
Юдифь Скоткраддер сделала нетерпеливое движение руками – они были так велики, что, казалось, охватывали весь окоем. Да и сама она выглядела безграничной, когда стояла на пронизывающем ветру, кутая могучие плечи в малиновую шаль. Ее присутствие заполнило бы любую сцену, сколь угодно огромную.
– Ладно, постарайся надоить побольше, – безжизненным голосом произнесла она, глядя в сторону. – Миссис Скоткраддер спрашивала меня вчера про молоко. Она сравнивала наши надои с теми, что получают на других фермах в округе, и сказала, они на пять шестых ведра меньше, чем должны быть при нашем числе коров.
Глаза Адама подернулись пленкой, словно у ящерицы, разомлевшей под жарким южным солнцем, отчего лицо приняло безжизненное примитивное выражение, однако он ничего не ответил.
– И еще, – продолжала Юдифь. – Тебе, наверное, придется съездить вечером в Пивтаун к поезду. К нам приезжает пожить дочь Роберта Поста. Скажу точнее, как только она даст знать.
Адам испуганно вжался в изъязвленный бок Неумехи.
– Не посылайте меня за ней, мисс Юдифь! – жалобно проскулил он. – Не надо! Как я посмею взглянуть в ее личико-бутончик, зная то, что знаю? О, мисс Юдифь, умоляю, не посылайте меня. Да к тому же, – добавил старик более деловито, – я уж почти шестьдесят пять лет не держал в руке вожжей, как бы мне не опрокинуть барышню.
Юдифь была уже на середине двора. Сейчас она медленно и величаво повернулась к Адаму, и ее низкий голос колоколом раскатился в морозном воздухе:
– Нет, Адам, придется тебе поехать. Ты должен забыть, что знаешь; мы все должны, покуда она здесь. А что до остального – запряги Аспида в тарантайку и съезди шесть раз в Воплинг и обратно, вот и вспомнишь, как это делается.
– А не могет мастер Сиф съездить заместо меня?
Сведенное неизбывным горем лицо хозяйки внезапно озарилось сильными чувствами. Она проговорила тихо и резко:
– Вспомни, что было, когда он ездил встречать новую судомойку… Нет. Поедешь ты.
Глаза Адама – слепые озерца воды на примитивном лице – внезапно хитро блеснули. Он вновь принялся машинально дергать Нескладеху за вымя, приговаривая нараспев:
– Что ж, мисс Юдифь, коли так, значит, поеду. Сколько лет мне думалось, что придет однажды этот день… И вот я еду забирать дочь Роберта Поста в «Кручину». Чуден мир. Семечко в цветочек, цветочек в ягодку, ягодка в живот. То-то и оно.
Юдифь уже прочавкала по грязи через двор и вошла в усадьбу.
В большой кухне, занимавшей почти всю среднюю часть дома, горел безрадостный огонь, дым от него стлался по закопченным стенам и по накрытому к завтраку столу из сосновых досок, черному от времени и грязи. Над огнем висел галган с грубой овсянкой, а опершись на каминную полку и мрачно глядя на кипящее варево, стоял высокий молодой человек в забрызганных грязью сапогах. Его грубая шерстяная рубаха была расстегнута до пупа. Огонь в камине играл на мышцах диафрагмы, которые медленно вздымались и опадали в такт колыханию овсянки.
Когда Юдифь вошла, молодой человек вскинул голову, резко, издевательски хохотнул, но ничего не сказал. Она медленно подошла и встала рядом. Они были одного роста. Некоторое время оба стояли и молчали: Юдифь смотрела на молодого человека, а тот – в загадочные расселины овсянки.
– Что ж, матерь моя, – сказал он наконец, – вот он я, как видишь. Я обещал быть к завтраку и сдержал слово.
Голос у него был низкий, по-звериному хрипловатый; чуть ироничная теплота бархатистой лентой чувственности обвивала внешнюю грубоватость молодого человека.
Юдифь дышала сильно и прерывисто. Она глубже упрятала руки под шаль. Овсянка зловеще всколыхнулась; можно было подумать, что она наделена разумом, настолько ее движения отзывались на каждый всплеск человеческих страстей.
– Мерзавец, – проговорила наконец Юдифь ровным голосом. – Трус! Лжец! Распутник! У кого ты провел эту ночь? У Молли с мельницы или у Викки из викариата? Или, может, у Конни с кузницы? Сиф, сын мой… – Низкий скрипучий голос задрожал, но она взяла себя в руки, и ее слова хлестнули его, как плеть: – Ты хочешь разбить мне сердце?
– Да, – со стихийной простотой отвечал Сиф.
Овсянка выкипела на пол.
Юдифь, опустившись на колени и глотая слезы, быстро и отрешенно собрала ее обратно в галган. Тем временем во дворе раздался невнятный гул голосов и топот. Мужчины пришли к завтраку.
Он был накрыт для них на длинном дощатом столе как можно дальше от огня. Они неловко ввалились в кухню, все одиннадцать человек. Пятеро были дальние родичи Скоткраддеров, двое – сводные братья Амоса, мужа Юдифи. Лишь четверых не связывали с остальными те или иные семейные узы, так что общее настроение у работников, как легко догадаться, было отнюдь не из веселых. Марк Скорби, один из четверых, однажды заметил: «Будь мы другие одиннадцать, могли бы составить крикетную команду, а так мы годимся только носить гробы по шесть пенсов за милю».
Пятеро сводных кузенов и двое сводных братьев уселись за стол – они ели вместе с хозяйской семьей. Амос предпочитал видеть своих родственников поблизости, хотя, конечно, никогда этого не говорил и вообще никак не выказывал.
Сильное фамильное сходство, словно прихотливый свет, то проглядывало, то пропадало на грубых обветренных лицах. Иеремия Скоткраддер, самый крупный из семерых, и сейчас выглядел силачом, несмотря на паралич, скрючивший его в колене и запястье. Его племянник, Урк, низкорослый, рыжий и остроухий, смахивал на лиса, Ездра, брат Урка, при том же телосложении больше напоминал лошадь. Сельдерей, молчаливый и худощавый, с длинными подвижными пальцами, был отчасти наделен той же звериной грацией, что и Сиф; он передал ее своему сыну, Кипрею, молчаливому и нервному молодому человеку, склонному взрываться по пустякам.
Сводные братья Амоса, Анания и Азария, любители поспать и поесть, были кряжисты и скупы на слова.
Когда все расселись, две тени омрачили резкий, холодный свет, льющийся в открытую дверь. То была не более чем нарастающая опасность человеческого присутствия, и тем не менее овсянка вновь выкипела на пол.
В кухню вошли Амос Скоткраддер и его старший сын Рувим.
Амос, еще более крупный и скрюченный, чем Иеремия, молча поставил в угол моторыгу и кирко-заступ, а Рувим – гридло, которым недавно пахал склон под фермой.
Оба молча уселись за стол. Амос пробормотал длинную и жаркую молитву, после чего все молча приступили к трапезе. Сиф мрачно завязывал и развязывал зеленый шарф на великолепной шее, которую унаследовал от матери; он не прикоснулся к овсянке, а Юдифь лишь делала вид, будто ест, ковыряя ложкой в каше и выстраивая замки из пригорелых комков. Ее глаза горели под своими нависшими балконами, то и дело устремляясь на Сифа, который сидел с чувственной небрежностью, расстегнутый почти на все пуговицы и развязанный почти на все шнурки. Затем те же глаза, черные, словно ядовитые королевские кобры, медленно обращались на седую голову и багровую шею Амоса и тут же хищными богомолами прятались между веками. Ее полные губы были таинственно поджаты.
Внезапно Амос, подняв взгляд от миски, спросил резко:
– Где Эльфина?
– Еще не встала. Я ее не будила. От нее по утрам хлопот больше, чем помощи, – ответила Юдифь.
Амос засопел.
– Греховная это привычка – спать допоздна, и преисподний огнь вечного проклятия ждет тех, кто ей предается. И… – тут его горящий взгляд остановился на Сифе, который украдкой разглядывал под столом парижские фотографические открытки[12], – тех, кто нарушает седьмую заповедь, тоже. И тех, – тут он взглянул на Рувима, с надеждой искавшего в лице родителя признаки апоплексии, – кто при живом отце зарится на наследство.
– Послушай, Амос… – начал Иеремия.
– Молчи! – прогремел Амос.
Мощная дрожь прошла по исполинскому телу Иеремии, однако тот сдержался и ничего не ответил.
Когда с завтраком было покончено, работники поднялись, чтобы продолжить уборку брюквы. Сейчас была самая страда брюквы, долгая и очень тяжелая. Скоткраддеры тоже встали и вышли под начавшийся дождь. Они копали колодец подле маслобойни; копали уже год, потому что все новые препятствия не давали завершить начатое. Однажды – в ужасный день, когда Природа словно затаила дыхание, а затем выпустила его ураганным ветром, – Кипрей упал в колодец, другой раз Урк столкнул туда Сельдерея. И все же все чувствовали, что осталось недолго.
В середине утра пришла телеграмма из Лондона с известием, что гостья прибудет шестичасовым поездом.
Юдифь была дома одна. Прочитав телеграмму, она еще долго стояла неподвижно, а дождь хлестал в окно на ее малиновую шаль. Наконец, медленно волоча ноги, Юдифь поднялась на второй этаж. По пути к лестнице она бросила через плечо Адаму, который пришел вымыть посуду:
– Дочь Роберта Поста приедет в Пивтаун шестичасовым поездом. Тебе надо выехать за нею в пять. Я пойду предупрежу миссис Скоткраддер.
Адам не ответил. Сифу, сидевшему у камина, прискучило разглядывать карточки, полученные три года назад от сына викария, с которым они по временам вместе браконьерствовали. Он уже знал их все наизусть. Мириам, наемная домашняя прислуга, должна была прийти только после обеда. Когда она придет, то будет отводить глаза, трепетать и плакать.
Он расхохотался дерзко, торжествующе, расстегнул еще пуговицу на рубахе и вразвалку вышел во двор к хлеву, где томился во тьме бык по кличке Воротила.
Тихо посмеиваясь, Сиф пнул ногой дверь.
И словно ответом самца самцу, истерзанный страдальческий рев вырвался из темного хлева и без помех унесся в мертвое небо над фермой.
Сиф расстегнул еще одну пуговицу и вразвалку пошел прочь.
Адам Мухинеобидит, один в кухне, невидящим взглядом смотрел на грязные миски, которые ему предстояло вымыть, ибо наемная прислуга, Мириам, приходила только после обеда, да и тогда проку от нее было немного. Как знал весь Воплинг, она дохаживала последние дни. Как-никак, сейчас февраль, и в земле ворочается новая жизнь. Улыбка тронула морщинистые губы Адама. Он собрал миски и отнес к насосу в углу кухни, подле каменной мойки. Она дохаживает последние дни. А когда апрель, словно истомившийся любовник, припадет к пышным податливым холмам, в лачужке за Крапивным полем, где Мириам растит плоды своего позора, станет одним ребеночком больше.
– Заячий лук да квакушкины слезки, по плодам распознаете их, – бормотал Адам, пуская холодную струю на миски с приставшей овсянкой. – Дождь ли, вёдро, завсегда одно и то же.
Покуда он вяло тыкал в застывшую овсянку терновой веткой, на лестнице за дверью кухни раздались шаги, и кто-то замер на пороге.
Шаги были легки, как пушинки. Если бы шум бегущей воды не заглушал все другие звуки, старик принял бы эту робкую поступь за биение собственного сердца.
И вдруг, внезапно, словно зимородок пронесся сквозь кухню, мелькнули зеленая юбка и летящие золотые кудри, колокольчиком прозвенел смех, и мгновение спустя стукнула калитка, ведущая через запущенный огород в холмы.
Адам резко повернулся, выронил терновую ветку и разбил две миски.
– Эльфина… пташка моя, – прошептал он, делая шаг к раскрытой двери.
Хрупкая тишина, словно издевкой, обдала его запахом навоза и гниющего дерева.
– Фифеечка моя, тетешка, – жалобно бормотал старик. Теперь глаза его смотрели как серые озерца – незрячие примитивные бочаги на одиноком болоте, отражающие пустое вечернее небо.
Старик безвольно опустил руки и выронил еще одну миску. Она разбилась.
Он вздохнул и, позабыв обо всем, медленно двинулся к двери. Серые озерца его глаз были устремлены на коровню.
– Да, скотинка, – грустно бормотал он. – Бессловесная скотинка, она добро помнит, не то что человек. Лучше б я тетешкал на груди нашу Нескладеху, чем крошку Эльфину. Да, дикая она у нас, как болотная паичка в мае. Значит, так тому и быть. Кисло ли, сладко ли, в анбаре, на гумне ли, так оно и будет. Да, но ежели он, – тут незрячие серые озерца потемнели, словно на болото налетел атлантический шторм, – ежели он тронет хоть волосинку на ее золотистой головушке, я его убью.
Так, бормоча что-то, старик вошел в хлев, где отвязал коров и погнал через двор и дальше по раскисшей дороге на Крапивное поле. Погруженный в свое горе, он не заметил, что у Нескладехи отвалилась нога, и она кое-как поспешает на трех оставшихся.
Огонь на кухне, оставшись без присмотра, потух.
Глава 4
Бесконечный свинцовый день незаметно сползал к вечеру. После простой полуденной трапезы Адам по указанию хозяйки запряг Аспида, норовистого мерина, в повозку и шесть раз съездил в Воплинг и обратно, дабы восстановить кучерские навыки. Он думал отвратить испытания, разыграв припадок, но не сумел произвести нужного эффекта, поскольку у Мириам, наемной прислуги, когда та передавала Сифу миску с овощами, от волнения начались схватки.
В последовавшей суете припадок Адама, который тот из соображений собственного удобства и безопасности разыграл в хлеву, послужил лишь греческим хором к основной драме.
Итак, отговорок у Адама не осталось, и он всю вторую половину дня катался на станцию и обратно к большому возмущению Скоткраддеров, наблюдавших за ним от колодца: все это время мужчины не копали, ругаясь, что старик бездельничает.
– Как я узнаю барышню? – жалобно спросил он у хозяйки, зажигая фонарь на тарантасе. Тусклое пламешко медленно разгорелось под огромной, равнодушной чашей небес и повисло блуждающим могильным огоньком в безветренных сумерках. – Роберт Пост был здоровущий бугай, все игрался в мячи да в биты. Чай и дочка его такая же?
– Пассажиров будет мало, – нетерпеливо ответила Юдифь. – Дождись, когда все уйдут со станции. Дочь Роберта Поста останется последней – она будет ждать, что ее встретят. Да поезжай уже! – И она ударила мерина по крупу.
Аспид рванул с места раньше, чем Адам успел его удержать. Тьма упала затуманенным колоколом черного стекла и скрыла с глаз размокшую от дождя местность.
К тому времени как тарантас добрался до Пивтауна, отстоящего от Воплинга на добрых семь миль, Адам забыл, куда и зачем едет. Вожжи лежали на его узловатых руках, незрячее лицо было обращено к темному небу.
***Из плотных, слежалых слоев его подсознания в затуманенное сознание медленно сочилась мысль – не как интегральная часть этого сознания, но как бесплотная эманация, ноктурнальное веяние бессонной жизни от волнующихся вокруг деревьев и полей. Тьма, плотным одеялом накрывшая округу, не принесла ей успокоения; на мили вокруг земля билась в ежегодных конвульсиях весеннего роста: червяк терся о червяка, семечко о семечко, лист о корень и заяц о зайца. Букашек и тех затронула эта напасть. Икрянки в темном омуте за Крапивной запрудой возбужденно пульсировали. Долгие крики пестробрюхих сов-ушанок алыми полосами разрывали ночной мрак. В промежутках, каждые десять минут, они спаривались. То, что стороннему глазу показалось бы хаосом, было на самом деле методически упорядоченно. Однако глухота и слепота Адама шли не только извне; земное спокойствие сочилось из его подсознания вверх и встречало нисходящий ток умиротворенного сознания. Дважды работники с других ферм вытаскивали тарантас из живой изгороди, а один раз он чуть не столкнулся с повозкой викария, едущего домой после чая в помещичьем доме.
– Где ты, моя птеничка? – спрашивали слепые губы старика у немой тьмы и черных голых ветвей. – Для того ли я тетешкал тебя как нюнечку?
Он знал, что Эльфина сейчас меж холмов бежит на длинных жеребячьих ногах к помещичьему дому. С мучительной болью старик воображал свою маленькую питомицу в беспечных руках Ричарда Кречетт-Лорнетта…
И все же тарантас благополучно добрался до места: дорога была одна и упиралась в станцию.
Адам натянул вожжи в тот самый миг, когда Аспид пытался на всем скаку ворваться в кассовый зал, и привязал их к заструге у конской поилки.
И тут же он сник, будто сухая былинка. Плечи обвисли, голова упала на грудь под гнетом навалившихся раздумий. Он был древесным стволом, жабой на камне, совой-пискухой на ветке. Все человеческое ушло из старика.
Некоторое время он размышлял, пребывая вне времени. Все оно сосредоточилось в яркой точке пространства и вращалось вокруг имен Эльфины и Ричарда Кречетт-Лорнетта. Надо полагать, оно все же шло (поскольку поезд прибыл, пассажиры вышли и разъехались), но только не для Адама.
Наконец его вернуло к реальности странное копошение на дне тарантаса.
Солому, лежавшую там последние двадцать пять лет, энергично сбрасывала на дорогу стройная ножка, обутая в прочную, но изящную туфельку. Кроме ножки, фонарь освещал только зеленую юбку, сильно колышущуюся от ее движений.
Послышался голос из темноты:
– Ужас какой!
– Э… – пробормотал Адам, подслеповато всматриваясь во тьму за кругом света от фонаря. – Не надо так, душенька. Эта солома была вполне хороша для мисс Юдифи, когда та ездила в свадебное путешествие в Брайтон, сгодится и сейчас. Что полова, что мякина, что лист, что плод, все мы там будем.
– Ну уж нет, ко мне это не относится, – заверил голос. – Я поверю во все, что говорят о Суссексе и «Кручине», но только не в то, что кузина Юдифь ездила в Брайтон. А теперь, если вы закончили размышлять, может быть, поедем? Мой чемодан доставят на ферму завтра почтовым фургоном. Хотя, – с ехидцей продолжал голос, – едва ли вам интересно, доставят мой чемодан, или он пустит здесь корни.
– Дочь Роберта Поста, – пробормотал Адам, глядя в лицо, смутно проступившее в темноте рядом с кругом света от фонаря. – Да, меня послали сюда за тобой, и я тебя не видел.
– Знаю, – ответила Флора.
– Дитя, дитя… – начал Адам и не договорил, сорвавшись на всхлип.
Флора, не дожидаясь продолжения, спросила, не хочет ли Адам, чтобы она правила лошадью, чем задела его мужскую гордость. Он отвязал вожжи от заструги, и тарантас без дальнейших проволочек двинулся вперед.
Флора одной рукой прижимала к горлу меховой воротник, защищаясь от вечернего холода, а другой придерживала на коленях сумку с ночной рубашкой и туалетными принадлежностями. Туда же она в последний миг под влиянием порыва сунула любимый томик «Мыслей» аббата Фосс-Мегре. Остальные книги должны были прибыть на ферму вместе с чемоданом, однако Флора чувствовала, что ей легче будет встретиться со Скоткраддерами правильно и культурно, если «Мысли» (лучшее руководство для культурного человека) будут у нее под рукой.
Другое, еще более великое сочинение аббата, «Высший здравый смысл», за которое он в двадцать пять лет получил докторскую степень в Парижском университете, лежало у нее в чемодане.
Флора думала о «Мыслях», пока тарантас, оставив позади Пивтаунские огни, взбирался по дороге, ведущей к невидимым холмам. В душе у нее скребли кошки. Она замерзла и чувствовала себя (хоть и не выглядела) помятой после долгой дороги. Ближайшие перспективы не радовали. На память пришел неутешительный совет аббата: «Не намечай встречу с противником на конец пути, если только это не конец его пути».
Адам за всю дорогу не проронил ни слова, что вполне устраивало Флору: с ним она собиралась разобраться позже. Ехали не так долго, как она опасалась, ибо Аспид оказался резвым жеребчиком и бежал резво (Флоре подумалось, что он живет у Скоткраддеров не так давно). Менее чем через час впереди показались огни.
– Это Воплинг? – спросила Флора.
– О да, дочь Роберта Поста.
На этом разговор заглох. Флора принялась гадать, о каких ее правах упоминала кузина Юдифь, кто отправил открытку со словами про аспидов и какое зло причинил муж Юдифи ее отцу, Роберту Посту.
Воплинг остался позади, и тарантас начал взбираться на холм.
– Мы почти приехали?
– Да, дочь Роберта Поста.
Через несколько минут Аспид остановился перед едва различимыми воротами. Адам стегнул его бичом, однако мерин не двинулся с места.
– Думаю, это конец дороги, – заметила Флора.
– Никогда так не говори.
– Буду говорить. Смотрите, еще немного, и мы въедем в изгородь.
– Все одно, дочь Роберта Поста.
– Для вас может быть, а для меня – нет. Я вылезу.
Спрыгнув на землю, Флора отыскала во тьме, подсвеченной лишь бледными зимними звездами, скользкую дорожку между двумя рядами живой изгороди, слишком узкую для тарантаса.
Адам, оставив Аспида у ворот, пошел за ней с фонарем.
Из мрака постепенно проступало здание. Когда Адам с Флорой приблизились, дверь внезапно приоткрылась и наружу хлынул свет. Адам испустил радостный возглас:
– Это хлев! Наша Неумеха открыла мне дверь!
И Флора увидела, что все так и есть: дверь хлева толкала носом тощая коровенка.
Особого оптимизма это у Флоры не вызвало.
Однако тут же глухой голос спросил: «Это ты, Адам?». В двери показалась женщина с фонарем и подняла его над головой, освещая новоприбывших. Флора смутно различала избыточно красную шаль и копну темных волос.
– Добрый вечер! – крикнула она. – Ты, наверное, моя кузина Юдифь? Спасибо, что вышла встретить меня в такой холод. И большое спасибо, что пригласила меня к себе. Мы ведь раньше не встречались?
Она протянула руку, однако Юдифь только выше подняла фонарь, пристально изучая ее лицо. Шли секунды. Флора подумала было, что у нее губная помада неправильного оттенка, потом сообразила, что причина молчания более серьезна. Флора чувствовала себя Колумбом под немигающим взглядом туземца. Первый раз представительница рода Скоткраддеров видела перед собой культурного человека.
Впрочем, такое созерцание в конце концов утомляет, утомило оно и Флору. Она спросила Юдифь, не сочтет ли та за невежливость, если знакомство с другими членами семьи отложат до завтра? Она предпочла бы поужинать у себя в комнате.
– Там холодно, – проговорила наконец Юдифь.
– О, камин быстро ее прогреет, – решительно ответила Флора. – Спасибо огромное за хлопоты.
– Мои сыновья, Сиф и Рувим… – Голос сорвался, однако Юдифь взяла себя в руки и закончила: – Мои сыновья ждут кузину, чтобы с ней познакомиться.
Все это вместе с пугающими именами чересчур напоминало выставку крупного рогатого скота, поэтому Флора только улыбнулась, сказала, что чрезвычайно тронута таким вниманием, однако предпочитает отложить встречу до завтра.
Юдифь пожала могучими плечами, так что ее объемистый бюст заколыхался.
– Как знаешь. Камин, наверное, чадит…
– Ничуть не сомневаюсь, – улыбнулась Флора. – Однако это можно будет поправить и завтра. Так что, идем. Но прежде… – открыв сумку, она достала карандаш и вырвала листок из записной книжки, – я попрошу Адама отправить телеграмму.
Ей удалось настоять на своем. Через полчаса она уже сидела у чадящего камина в своей комнате и задумчиво ела два вареных яйца. На них Флора остановила свой выбор, решив, что это будет самое безопасное; домашняя ветчина, а уж особенно поджаренная Адамом, могла бы повредить долгому сну, который Флора для себя наметила и к которому вскорости принялась готовиться.
Она так устала, что почти не обращала внимания на обстановку комнаты. Решение приехать сюда казалось все менее разумным. Флора вспоминала длинные запутанные коридоры, которыми вела ее кузина и подумала: если весь дом такой же и если Адам и Юдифь – типичные представители здешней публики, то превратить «Кручину» в культурное место будет непросто. Однако она возложила руку на плуг[13] и не собиралась озираться, зная, что в таком случае миссис Смайли скроит гримаску, которая у менее утонченной женщины означала бы: «Ну я же тебе говорила!»
И впрямь далеко на Маус-Плейс миссис Смайли в эту минуту с удовольствием читала телеграмму, гласившую: «ХУДШИЕ СТРАХИ ОПРАВДАЛИСЬ ДОРОГАЯ СИФ И РУВИМ БОТЫ ТОЖЕ ОТПРАВЬ».
Глава 5
Проспать допоздна Флоре не удалось, поскольку ни свет ни заря у нее под окнами началась ожесточенная ссора.
Гневные мужские голоса доносились из-под покрова мертвой, угрюмой тьмы, нарушаемой далеким кукареканьем. Одного из говорящих Флора вроде бы узнала.
– Негоже, мастер Рувим, кусать руку, которая тебя холила и люлюила. Кто лучше меня знает нужды бессловесной скотины? Не для того я вскармливал нашу Невезуху, когда она была трех дней от роду и слепа, как курица. Я понимаю ее сердечко лучше, чем черные сердца иных людей.
– Да плевать! – кричал другой человек, голос его был Флоре не знаком. – Нескладеха потеряла ногу! Где она? Отвечай мне, безмозглый старикан! Кто теперь купит Нескладеху, когда я отведу ее на Пивтаунскую ярмарку? Кому нужна трехногая корова, кроме цирка уродов?
Тьму разорвал истерзанный вопль ужаса:
– Не отдавайте нашу Нескладеху в цирк, мастер Рувим! Я не переживу такого позора!
– Отдал бы, хоть в цирк, хоть куда, найдись на нее покупатель, да где ж его взять. Вечно одно и то же, ничего нашего люди не берут. Наша пшеница скукожилась от золотухи, клевер побило почесухой, а сено поразила парша, наши свиньи не родят, и все остальное так же. Где нога? Отвечай, где?
– Не знаю, мастер Рувим. А знал бы, не сказал. Мне ведомо, что на сердце у бессловесных скотов, и для этого незачем дни напролет следить, где они теряют свои ноги. Скотине, как и человеку, нужны одиночество и спокой. Я бы постыдился смотреть на коров, как вы, мастер Рувим, пересчитывать кажную былинку у них во рту да ждать наследства при живом отце.
– Да, – угрожающе вмешался еще один человек, – и пересчитывать каждое курячье перышко, чтобы никто его не поднял.
– А почему б и не пересчитывать? – заорал тот, к кому обращались «мастер Рувим». – Для того ли я плачу тебе деньги, Марк Скорби, чтобы ты собирал курьи перья, носил их в Пивтаун и продавал за звонкую монету?
– Не продавал я их. Чтоб мне больше не браться за плуг, ежели вру. Я их отношу моей Нэнси.
– Вот как? И зачем же?
– Мы все знаем зачем, – угрюмо отвечал третий голос.
– Да, помню, ты плел, будто она украшает ими кукольные шляпки. Будто добрые куриные перья ни на что больше не годны, кроме как на шляпки для бездельниц-кукол. Так вот, послушай меня, Марк Скорби…
Тут Флора поняла, что все равно точно не уснет, так что сердито вскочила с кровати и на ощупь добралась до серого прямоугольника окна. Она чуть шире открыла створки и закричала в темноту:
– Не могли бы вы разговаривать чуточку потише? Я была бы вам чрезвычайно признательна, поскольку очень хочу спать.
Ей ответила тишина, выразительная, как раскат грома. Даже в полусне Флора чувствовала, что это изумленное молчание. Она надеялась только, что изумление будет долгим и она сможет вновь провалиться в дрему. Так и вышло.
Когда Флора опять проснулась, уже окончательно рассвело. Она встала, старательно потянулась и взглянула на часы. Было половина девятого.
И двор, и старый дом были совершенно тихими, будто все, кто тут жил, умерли в одну ночь.
«Горячей воды, разумеется, не добыть», – думала Флора, обходя комнату в халате. Тем не менее ей удалось выдавить из рукомойника несколько капель (да, тут был настоящий металлический рукомойник), и оказалось, что вода – мягкая, а значит, можно умываться холодной. Стройный ряд фарфоровых скляночек и флакончиков на туалетном столе призван был защитить нежную кожу от суровости местного климата, но приятно было сознавать, что вода будет ее союзницей.
Одеваясь с приятной неторопливостью, Флора оглядела спальню и решила, что ей тут нравится.
Комната была квадратная, с необычно высоким потолком, оклеенная обоями с некогда ярким, а сейчас выцветшим багровым рисунком на красном фоне. Изящный камин венчался искусно вырезанной мраморной полкой, пожелтелой от времени и дыма; гнутая металлическая решетка выступала наружу. На полке лежали две большие раковины; в большом старом зеркале над камином отражались их плавные бело-розовые изгибы.
Другое зеркало, высокое, стояло в самом темном углу спальни и закрывалось дверцей буфета, когда тот бывал открыт. Оба зеркала отражали Флору без лести или наоборот, и она решила, что им можно доверять. Почему, гадала она, в наше время разучились делать зеркала? Старые – в захудалых провинциальных гостиницах и в домах у викторианских родственников – всегда бывали превосходны.
Одну стену почти целиком занимал платяной шкаф красного дерева; такой же круглый стол стоял на середине протертого красно-желтого ковра с орнаментом из крупных цветов. Кровать была высокая, тоже из красного дерева и покрыта белым ажурным покрывалом.
На стене висели две гравюры в желтых деревянных рамах: «Горе Андромахи при виде убитого Гектора» и «Пленение Зенобии, царицы Пальмиры»[14].
Флора перебрала книги, лежащие на широком подоконнике. Здесь были «Макария, или Жертвенный алтарь» А. Дж. Эванс-Уилсон, «Домашнее влияние» Грейс Агилар, «Любила ли она его?» Джеймса Гранта и «Как она его любила» Флоренс Мариэтт[15]. Она перепрятала эти сокровища в комод, предвкушая, как будет ими наслаждаться. Ей нравились викторианские романы – только их и можно читать, хрустя яблоком.
Шторы были великолепные – из тяжелого алого атласа, почти не пропускающие воздух и свет, – только уж очень грязные. Флора решила, что сегодня их надо постирать. Затем отправилась на первый этаж завтракать.
Она прошла по широкому коридору мимо грязных окон, закрытых пыльными тюлевыми шторами, к лестнице. Ниже в раскрытую дверь видно было помещение с каменным полом. Здесь Флора помедлила мгновение и увидела чуть дальше по коридору поднос с грязной посудой – явно после обильного завтрака. «Отлично, – подумала Флора. – Кому-то завтрак приносят в спальню, а раз так, могут приносить и мне».
Из глубин кухни плыл запах пригорелой овсянки. Он не обнадеживал, однако Флора все же спустилась, уверенно цокая по каменным ступеням низкими каблуками.
Сначала ей показалось, что в кухне никого нет. Камин почти погас, ветер носил по каменным плитам золу, а стол был заляпан остатками какого-то кушанья, в значительной мере состоящего из овсянки. Дверь во двор стояла нараспашку, и в нее тянуло сквозняком. Флора первым делом подошла и плотно ее закрыла.
– Эй! – донесся из дальнего конца кухни возмущенный голос. – Никогда так не делай, дочь Роберта Поста. Я не могу при закрытой двери одновременно щигрить миски и наблюдать за бессловесной скотиной в хлеву. И я еще кое за чем приглядываю.
Флора узнала один из голосов, потревоживших ее ни свет ни заря. Он принадлежал старому Адаму Мухинеобидиту. Он вяло резал брюкву над раковиной и на время оторвался от работы, чтобы выразить свое возмущение.
– Извините, – решительно ответила Флора, – но сквозняк мне мешает. Можете открыть дверь, как только я встану из-за стола. Кстати, тут есть чем позавтракать?