Камень власти Елисеева Ольга
Иван Иванович поднял на студента грустные глаза. «Ну что ж ты, брат, так меня опозорил?» Ему приходилось решать, решать в пользу бездарных, нагловатых, самому ему смерть как наскучивших людей, без которых бы погибло едва начатое дело. И он, куратор, чувствовал себя безвольным государем, которому подсовывали пару-тройку смертных приговоров, а чернила уже капали на лист с поднесенного пера. Мальчики были способные, быть может, гордость будущей российской науки, но не о них речь. Вся сотня даровитых и серых, знатных и безвестных студентов французского класса благородной гимназии Московского университета то сдержанно, то открыто травила, смеялась и презирала привезенных им, с такими усилиями купленных, уговоренных, задаренных обещаниями преподавателей-немцев. Плохих, слов нет, плохих. Но других-то не будет, пока эти вот крикуны не одумаются, не сядут за книги и не выучатся у приезжих, а больше своим умом, хоть чему-нибудь.
– Скажите, сударь, – обратился Иван Иванович к понуро стоявшему перед ним Потемкину, – то, что говорит профессор Шнейдер, правда?
Студент молча кивнул. Капля сорвалась с пера – приговор был подписан.
– Мне очень жаль, юноша, но вы своим поведением уже сами отчислили себя из рядов славного российского студенчества. – Куратор встал.
«Боже мой, Иван Иванович, что же вы такое говорите? – Кровь бросилась в лицо Потемкину. – И вы с ними заодно? Как можно отчислить меня? Кто же здесь тогда останется?»
Шувалов, видимо, собирался спешно ретироваться из университета, пока его еще к чему-нибудь не понудили, но Шнейдер, почтительно склонившись перед ним, прошептал:
– Ваше сиятельство, еще четверо. Злостные устроители беспорядков.
Куратор обреченно вздохнул и сделал знак звать остальных.
Президент Камер-коллегии Григорий Матвеевич Кисловский, мрачный, как грозовая туча, оперся локтями на обеденный стол. Чего, конечно, никогда не позволил бы себе в другом состоянии духа. То, что хозяин дома перестал следить за своими манерами, было дурным знаком. Прислуга, боязливо косясь на него, поспешно убирала посуду.
– Вон! – рявкнул Григорий Матвеевич. – Потом догребете!
Воспитанник молча сидел перед ним, глядя потускневшими, но сухими глазами в гневное лицо благодетеля.
– Встать! – заорал Григорий Матвеевич, когда дверь за лакеями закрылась.
Потемкин вскочил.
– Бездельник!
Сережа, сын Кисловского, ровесник Потемкина, уныло наблюдал за происходящим из своего угла и старался придать лицу серьезное сообразно обстановке выражение. Сколько бы он ни корчил сочувственные рожи, но в том, что стихи и рисунки попали в руки университетского начальства, Гриц винил именно его.
С некоторых пор Потемкин стал замечать, что младший Кисловский невыносимо ревнует его за успехи на учебном и амурном поприщах, за то что отец, крупный чиновник со связями, возлагает на не богатого, но одаренного воспитанника больше надежд, чем на сына. А когда прошлой зимой сам Шувалов забрал Грица в числе лучших учеников в Петербург для представления императрице, Сережа не знал, куда себя деть от обиды. Масла в огонь подлила еще и белокурая Анна Девиер, предпочитавшая за так целоваться с бедным студентом, чем обменивать свои ласки на Сережины перстеньки и шелковые ленты.
– Сергей Григорьевич, извольте выйти, – тихо, но требовательно заявил Кисловский. – Все, что здесь происходит, не имеет к вам никакого касательства.
Сережа вспыхнул и поспешно покинул столовую.
«Странно, – думал Потемкин, глядя на покровителя, – даже сейчас мы подумали об одном и том же». Ему было нестерпимо больно из-за того, что Григорий Матвеевич так разгневан на него. Он любил и уважал Кисловского, более того, знал, что сам Кисловский тоже любит и уважает его.
Лицо президента Камер-коллегии напряглось, он наклонился вперед и навис над столом, как хищная птица. Исключенный студент подавил робость и тоже уперся руками в стол. Если бы кто-нибудь видел их в этот момент, то поразился тому, как они похожи. Оба всклокоченные, злые, готовые вот-вот сцепиться. Кровь давала себя знать, Кисловский был двоюродным братом отца Потемкина. Однако в памяти Грица всегда вспыхивало одно и то же воспоминание, мешавшее ему объяснить внимание и заботу Григория Матвеевича простым родством.
Мать привезла мальчика в Москву из смоленской глухой деревеньки Чижово. Отец с каждым днем все больше пил, откровенно отказывался признавать сына своим ребенком, и несчастная женщина боялась, как бы выживший из ума старик попросту не убил Грица. Дарья Васильевна, в прошлом редкая красавица, а теперь измученная и едва живая от бесконечных придирок мужа, отправилась в первопрестольную к богатой родне искать для мальчика покровителя. Кисловский нашел их сам, в небольшом домике Дарьи Васильевны у Никитских ворот.
– Кого искать-то, Даша, голубушка? Почему не сразу ко мне?
Потемкин навсегда запомнил растерянное и затравленное лицо матери:
– Что же ты, Гиц? Кланяйся, кланяйся его сиятельству, целуй ручку. – Дарья Васильевна слегка подтолкнула мальчика в спину. – Вы уж его простите, благодетель батюшка, совсем он у нас дикий.
Лицо Кисловского тоже стало бледным и растерянным.
– Даша, что же он с тобой сделал? – произнес гость сдавленным голосом.
– Простите нас, ваша светлость, из такой глуши выбрались, ни сказать, ни угодить вам толком не умеем.
Григорий Матвеевич не выдержал и, схватив женщину за плечи, с силой тряхнул.
– Даша, он бьет тебя, что ли?
– Всяко бывает, ваша светлость, – просто кивнула она. – А мальчика к вам нельзя, узнает, что сын у вас, еще пуще озлится.
– И мальчика ко мне, и сама уезжай от него с дочерьми, – твердо заявил Кисловский. – У тебя есть дом в Москве, я помогу. Здесь под моим покровительством тебя никто тронуть не посмеет.
– А девочки? – слабо возразила она. – Они ведь еще дома, в Чижово. Поеду туда, он обратно не выпустит.
– Хочешь я с тобой воинскую команду пошлю? – рассмеялся вдруг Кисловский.
Григорий Матвеевич был прав: мать, какой бы забитой не выглядела, все же не лишилась рассудка. Вскоре она действительно перебралась в Москву и даже стала выезжать в гости к родным. Словно очнувшись от полуобморока, Дарья Васильевна снова смеялась, шутила и даже иногда пела, по просьбе собравшихся. У нее был дивный голос. В такие минуты на Кисловского не стоило смотреть.
Однажды Гриц, возвращаясь к себе в комнату, услышал шепот, идущий из простенка между окнами. Там была тень, но не такая, чтобы не узнать хорошо знакомых людей.
– Вы так целовали мне руку десять лет назад. Оставьте, друг мой. Мы ведь и тогда были уже немолоды.
– Если б я не был женат, если б я встретил вас раньше, чем мой брат-варвар…
– Полноте, если б не этот варвар, мы бы вообще не встретились…
Стук кулака об стол вернул Потемкина к реальности.
– Когда ваша матушка советовала вам после окончания пансиона Литке отправиться в полк, – загремел Кисловский, – лучше, видимо, зная ваши порочные склонности, я встал на вашу сторону и настоял на поступлении в университет, полагая, что для вас будет полезнее заниматься науками, а не долбить устав караульной службы. – Григорий Матвеевич перевел тяжелое дыхание. – Считая неудобным оказывать помощь лишь своему сыну, я оплатил и ваше пребывание в классах. Я потратил на вас столько денег, сколько никогда не позволял себе тратить на себя.
За время вашего прошлогоднего пребывания в Петербурге вы издержали более ста рублей. Мне остается только склониться к мысли, что вы мотали, развлекаясь карточной игрой, пьянством и так далее.
Под словами «так далее» Кисловский понимал женщин. Когда он говорил: «Я еду в коллегию и так далее», – можно было пребывать в полной уверенности, что вечером его дома не окажется, он завернет к некой даме на Кузнецком мосту и будет пить у нее кофе со сливками до утра.
«Самое смешное, – думал Потемкин, – что в Петербурге я не только не мотал, но и едва сводил концы с концами». Сто рублей пошли на прокорм еще нескольких товарищей, которым родные не смогли ссудить для поездки сколько-нибудь приличной суммы и купить платья. А жить приходилось при дворе. Гриц жестоко презирал пару очень состоятельных воспитанников, которые отправились с ними не столько по выбору самого куратора, сколько по указанию на них со стороны преподавателей, которым хорошо заплатили высокопоставленные родители студентов. Эти сынки откровенно гнушались своих непритязательных спутников и с самого первого дня откололись от них, стыдясь показываться вместе.
– Вы взяли себе привычки не по чину! – Кисловский готов был разнести стол вдребезги. – Вы бездельник и дармоед! Да, сударь мой, дармоед. Я не сумел вырастить из вас дворянина, моя вина. И видеть вас в своем доме я более не желаю. Знать не хочу, что с вами дальше будет. Вон! Немедленно!
Потемкин поклонился и быстро вышел.
Сборы оказались почти молниеносными, так как он считал себя не в праве взять большую часть вещей, купленных на деньги все того же Кисловского. Гриц вышел из дому в чем был, прихватив только связку книг и теплый плащ.
Итак, его выгнали, не дав даже денег на дорогу. Ну, деньги он, положим, еще займет, но стоит ли вообще ехать?
На улице пыльный ветер крутил первую опавшую листву, в палисадниках рдели клены. Кто-то смеялся на втором этаже старомодного допетровского дома. Во дворе палат бояр Стрешневых толстые бабы выбивали ковер. Кому теперь принадлежали палаты? Чьи были бабы? Чей ковер? Кто смеялся в открытом окне? Потемкин не знал. Он брел, опустив голову, поминутно спотыкаясь о выбоины в булыжной мостовой. Ломоносов из него не вышел, да и вообще сил создать из себя что-то путное бывший студент не чувствовал. Куда он шел? А куда ему было еще идти?
В последние полгода Гриц чуть было вовсе не переселился в Заиконоспасский монастырь. Гонимый из классов университета скукой, он как-то раз забрел сюда, прослышав о богатстве монастырской библиотеки. Конечно, его бы не пустили, но… все же племянник президента Камер-коллегии, и сам митрополит Амвросий говорит о нем очень хорошо… С неохотой и оговорками студента провели в книгохранилище, но предупредили, что почти все книги по-гречески, так что юноша едва ли сможет удовлетворить свое любопытство. Каково же было удивление братьев, когда они услышали, что именно греческие книги и интересуют молодого гостя. К этому времени Потемкин уже год самостоятельно долбил божественный койне и даже пытался переводить Гомера.
Ноги сами вынесли Потемкина к монастырю. Странно, но его уже ждали. Амвросий приказал проводить Грица к себе, как только он появится. В Заиконоспасском у митрополита были особые покои, которые он занимал всегда, когда приезжал сюда ради все той же богатейшей библиотеки. Потемкин перекрестился, чувствуя, что сейчас ему предстоит беседа не менее тяжелая, чем с Кисловским. Он знал митрополита по дядиному дому, где часто собирался тесный круг образованных земляков. Амвросий сразу обратил внимание на начитанного мальчика, который даже не скрывал, что мечтает стать священником.
– Твои родные будут против, – кротко покачал головой митрополит. – На кого обопрется мать? Она вдова, у нее нет других сыновей, одни дочери. Ты должен будешь обеспечить их приданым. Нет, чадо мое светлое, – Амвросий ласково потрепал Грица по непослушным кудрям, – тебе придется служить государю.
Тогда их разговор на том и окончился, но митрополит не мешал юноше торчать день и ночь в библиотеке, помогать в храме во время богослужения и даже приглашал к себе участвовать в богословских беседах.
Тонкий профиль Амвросия казался еще более аскетичным в трепетном свете лампадок. Вся стена митрополичьей кельи, куда привели Грица, была с пола до потолка завешана иконами в дорогих окладах, перед которыми теплились негасимые огоньки свечей. Ранние осенние сумерки уже глядели в забранное свинцовыми решетками окно. Росший у стены на улице тополь то и дело кидал на подоконник желтоватые листы, а слабый вечерний ветерок задувал их в комнату.
– У тебя большие неприятности. – Старик слабо улыбался, словно говоря, что все на свете неприятности – детская забава перед тишиной и нерушимой крепостью здешних стен. – Боюсь, что я тоже виноват в них. Ведь это я позволил тебе проводить столько времени в монастыре. Впрочем, даже если б я не позволил… Итак, что ты намерен делать теперь?
Долго сдерживаемая обида захлестнула юношу. Он опустился на колени возле лавки, на которой сидел Амвросий, и поднял на старика умоляющий взгляд.
– Отче, не прогоняйте меня! – прошептал Гриц. – Вы же знаете, что я хочу остаться при монастыре.
Старик чувствовал, как потоки обиженных, почти детских слез заливают его руку, как мальчик торопливо целует персты своего наставника, и ему становилось стыдно за то, что он должен обмануть безумную надежду ребенка. Амвросий отстранил от себя Грица и отрицательно покачал головой:
– Нет.
– Но я…
– Во-первых, ты слишком молод и недостаточно знаешь собственную душу, чтоб сейчас решить за всю свою последующую жизнь. Раскаяние может оказаться слишком поздним.
Гриц попытался возразить, но митрополит жестом остановил его.
– Во-вторых, – продолжал он, – в тебе сейчас говорит не столько любовь к Богу, сколько любовь к знаниям. Ты тяготеешь не к уединению от мира, радости которого для тебя еще не стали чужими, а к книгам, спрятанным от постороннего глаза в наших хранилищах. Обещаю, они для тебя останутся всегда доступны. Испытай себя, укрепись в своем желании, и тогда наш разговор можно будет продолжить.
Потемкин грустно опустил голову. Косые тени свечей скользили по его упрямому скуластому лицу, играя светом в золотисто-русых кудрях, и старик на мгновение задумался о том, как необычайно привлекателен этот мальчик.
– Милый Гриц, – митрополит погладил согнутыми пальцами пылающую щеку юноши. – Прости, если я тебя обижу, но ты должен знать о себе еще кое-что не слишком приятное. – Он помолчал, а затем решился: – Ты слишком красив, чтоб не сделать грех своей второй натурой, и слишком умен, чтоб не начать вскоре презирать людей, потому что большинство из них даже не будут понимать, о чем ты говоришь.
– Но ведь можно все объяснить, – возразил Потемкин.
– Ты устанешь объяснять, – усмехнулся Амвросий. – Устанешь постоянно коверкать язык и приспосабливать свои суждения к уровню тех, кто образован хуже тебя, как это происходит во время наших богословских бесед, когда ты не терпишь возражений даже от духовных лиц. Твоим бичом всегда будет гордыня, а именно она погубила когда-то лучших ангелов. То, что простительно для мирянина, не найдет оправдания в священнике.
Гриц подавил раздраженный вздох.
– Твой ум пытлив, – продолжал Амвросий, – но постоянное смятение твоих чувств не располагает к спокойному и ясному отречению от себя.
Потемкин поднял на наставника глаза, полные таким искренним горем, что старику сделалось жаль глупых мальчишеских надежд. Он потрепал Грица по щеке и ободряюще улыбнулся ему.
– Я думал, наши беседы не пропали для тебя даром, а ты уходишь от меня с такой же незащищенной душой, как пришел. Быть может, с годами ты станешь тверже и, если тогда твое стремление не покинет тебя, иди в какую-нибудь дальнюю нищую обитель и там начни свое служение, ибо здесь близость мирской власти растлевает даже самые светлые души.
Потемкин сделал над собой усилие и улыбнулся.
– Я знаю, отец мой, что вы искренне желаете мне добра, и, в свою очередь, на прощание хотел бы сказать, что сердечно привязался к вам. Мне жаль уезжать.
– Спасибо, сынок. Каковы твои намерения? Куда ты поедешь? – Митрополит серьезно смотрел на него.
– В Санкт-Петербург, в полк. Бог даст, меня примут без проволочек.
– У тебя есть деньги на дорогу?
– Есть, – не моргнув глазом соврал Потемкин. Ему было неловко просить у Амвросия, он надеялся, что ему займут бывшие университетские товарищи.
– Ты не научился даже говорить правду, когда она унижает тебя, – строго сказал митрополит, вставая. – Я дам тебе пятьсот рублей на первое время.
– Но… это слишком много, – отрицательно замотал головой юноша. – Зачем мне столько? Я скоро поступлю в полк и получу жалованье.
Амвросий нахмурился.
– Когда человек предается мечтаниям в духовной сфере, это простительно, но когда иллюзии распространяются на грубую реальность, это мешает жить. Кто тебе сказал, что ты сейчас же по приезде получишь жалованье? Бери, отказа я не приму ни под каким предлогом.
Потемкин покраснел до корней волос.
– Вы слишком добры ко мне. Я отдам немедленно, как только смогу.
– Господь велел давать нуждающимся, – наставительно заметил митрополит, – и просить, когда нуждаешься сам. Я надеюсь, ты никому не откажешь, когда к тебе обратятся?
Потемкин кивнул.
– Этого вполне достаточно, – заверил Амвросий, – ведь деньги не мои, а Божьи, и отдать ты должен Господу нашему Иисусу Христу, протягивая в страждущие руки.
Юноша с восхищением глядел на митрополита.
– Переночевать ты можешь в монастыре. Ведь тебе некуда идти, не так ли? – глядя на связку книжек и теплый не по погоде плащ добавил старик.
Позади остались грязные белые стены сто лет нештукатуреного Кремля. Впереди – только полосатые версты, да знобкий холодный ветер. До самого Санкт-Петербурга: Всесвяткое, Черная Грязь, Вешки, Клин, Завидово, Городня, Медное, Вышний Волочек…
Потемкин устал спать и трястись. Хотилово, Едрово, Валдай, Яжелбицы. Он не знал, что вечером вчерашнего дня его хватился Кисловский. Горько каялся в своей невоздержанности, поднял прислугу и отправил искать воспитанника по всей Москве: по кабакам, у товарищей, в университетском, бывшем аптечном, саду. И только Сережа, полночи гикавший вместе с лакеями по первопрестольной, знал про библиотеку в Заиконоспасском монастыре, но не пошел туда.
Крестьцы, Зайцево, Бронницы, Новгород, Подберезье. Приладив голову на сундучке с книгами, бельем и денежной шкатулкой, юноша чувствовал себя нежданно богатым и вольным. Хозяином самому себе. Где-то за Спасской Полестью ему вдруг перестало быть жалко своей прежней жизни. И щемящее чувство бесконечности странствий в осенних просторах сиротливой земли охватило его.
Чудово. Любани, Тосно. «Интересно, как зовется последняя остановка перед Петербургом? Позабыл с того года. Какая-нибудь Мга или Пыжы?» И вдруг сама собой в голову пришла странная выдумка: «Это будет цель моей жизни».
– София, – сказал однорукий инвалид, помогавший выпрягать лошадей на станции.
«Оказывается, у меня великая цель, – хмыкнул Потемкин. – А я-то ожидал чего-нибудь вроде Закопай Хвост или Хлебай Лаптем».
Глава 3
Шотландский шиповник
Императрица еле шевелила руками и ногами, а по временам ее лицо подергивалось сильными конвульсиями. Нельзя было медлить. Но кто сказал, что в таком полуобморочном состоянии она не проживет еще лет двадцать?
Для Шувалова это было странное время. Как будто стоишь на детских качелях по середине, над бревном, и пытаешься удержать равновесие.
Все утекало из-под вялой, не желавшей сопротивляться руки Елисавет, и первым человеком в государстве вдруг стал ювелир, приносивший ей новые драгоценности и, если хорошо заплатят, важные бумаги. «Пошли вон! Никого не хочу видеть!»
Шепотом передавали, что у Ее Величества все чаще случаются обмороки. После каждого она вылеживалась тихо, как колода с ульем. Тронь пальцем, тотчас вылетит рой злобных, жужжащих пчел – бесконечных придирок, капризов и нравоучений.
В промежутках между припадками и клистирами Елисавет все так же выезжала на охоту, плясала до упаду, ела жирное, пила свой любимый токай и заглядывалась на господ офицеров. В часы полнокровного веселья она бросалась горькими пилюлями и выливала лейб-медикам на головы лекарства: «Вы, суки, знать не знаете, что вашей государыне надо! То-ошно мне! Мочи нет!» Обычно успокоить ее мог только терпеливый Шувалов, но и тот в последнее время обрыд императрице своим грустным сочувственным видом. «Ванька? Гнать в шею!»
Воскресное сентябрьское утро, без холодка, еще без тени осени, целиком было заполнено поклонами и приветствиями. Разряженная толпа запрудила пустырь перед церковью в Коломенском и отчаянно тянула сотни покрасневших от натуги шей – только бы увидеть государыню.
Елизавета Петровна грузно вылезла из портшеза и прошествовала к храму под несмолкаемые крики «ура!». Она стала медленно, с явным трудом взбираться по лестнице. Многие видели, как вдруг качнулась внушительная спина императрицы, нелепо завернулся зеленый атласный шлейф, и она стала тяжело оседать на пол. Все разом подались вперед и отпрянули. Гвардейцы, лейб-медики, Разумовский, Мавра Шувалова что-то делали, кричали и толкались над уродливой грудой бархата, лент и камней, из которых вывернулась кукольная белая ручка Ее Величества.
Смятение в публике было неописуемо.
На плаще императрицу отнесли в карету и, рискуя не довезти живой, погнали в столицу. Елисавет выпустили целую тарелку черной, загустевшей крови и насажали, где ни попадя, пиявок. Вечером она едва могла приоткрыть губы, чтоб ей влили лекарство в рот, но глотать его государыня не желала…
На другой день после этих событий, когда кризис миновал, канцлер Михаил Илларионович Воронцов дождался фаворита в диванной Пречистинского дворца и, теребя куропаточный шелк креста, начал неловкий для обоих разговор.
– Вам необходимо посетить его, – настаивал канцлер. – Пока двор в Москве.
Иван Иванович терпеть не мог, когда на него давили. Как же случилось, что именно он всю жизнь оказывался крайним во всех щекотливых делах?
– Здоровье императрицы с каждым часом внушает все больше опасений, – настаивал Михаил Воронцов. – Вы должны.
Шувалов досадливо отмахнулся. Чего от него хочет этот лис, привыкший таскать чужими руками каштаны из огня? Чтобы он покинул уютный Пречистинский дворец, картины своих пансионеров-художников и пустился по жаркой тряской дороге за семь верст киселя хлебать? И к кому? К человеку, которого уже лет тридцать все считают умершим! За которым еще при жизни закрепилась слава чернокнижника! К старику Брюсу, чьи кости давно сгнили в земле.
– Нет, нет. Что вы, ваша светлость, – заверил канцлер. – Яков Виллимович просто удалился от дел и ведет очень уединенный образ жизни. Он самый старый из наших братьев и единственный, кто помнит, как в ордене принято узнавать имя следующего государя. Поверьте, эти сведения очень важны и для братства, и для каждого из нас лично. – Канцлер выразительно похлопал фаворита по плечу. – Вы же все понимаете.
Иван Иванович поморщился. Да, он понимал… что его втравливают в очень скользкое дело. Если, поправившись, императрица узнает, что ближайшие вельможи гадали, кто займет престол после ее смерти, фавориту несдобровать.
Гнев Елисавет бывал временами едва ли не таким же страшным, как у державного отца. За предательство она могла стереть Шувалова в порошок. Но было и нечто, не позволявшее Ивану Ивановичу ощущать себя сейчас предателем. Нечто несоразмеримо большее, чем сама Лиз, или он, ее возлюбленный. Последние пятьдесят лет вокруг короны разыгрывалась такая кровавая чехарда, что вопрос о «следующем» был далеко не празден.
Кто? Да кто угодно! От внучатого племянника императрицы Павла до горбатых Брауншвейгских принцев, вековавших ссылку в Холмогорах. В этом списке имя законного наследника Петра Федоровича стояло первым. Но никто не гарантировал, что судьба начнет читать этот список с красной строки.
– Хорошо, – наконец проговорил Шувалов. – Я поеду. Где искать этого старого колдуна?
– Умоляю вас! – Канцлер всплеснул руками. – Граф Брюс не любит, когда о нем отзываются с неуважением.
– Разве он нас слышит? – Губы фаворита скривила ироническая усмешка.
– Как знать, Иван Иванович. Как знать.
День выдался жаркий, но ветреный, и четырехчасовая поездка страшно утомила Шувалова. Он трясся в открытой карете-гондоле, куда то и дело залетали пылевые смерчи с дороги. Песок барабанил по лаковым расписным стенкам, царапая упоительные итальянские пейзажи: море на закате, солнечные виноградники, гондольеры под мостом Вздохов…
Вокруг простирались совсем другие картины. Березы на косогоре дрожали каждым листком, сжатые поля линялыми половиками простирались до самого горизонта, где еловый лес стоял грозной синевато-черной стеной. Грустно, по-осеннему тревожно, запах гари веет от паленой стерни.
Иван Иванович закрыл глаза, и тут же показалось, что карета не стучит колесами по колдобинам проселочной дороги, а мерно, как лодка, покачивается на зеленоватых венецианских волнах. Хотя и говорили, что Венеция пахнет тиной, что море с каждым годом все больше пожирает улицы, что от гниющих под водой дубовых свай болеют люди, для Шувалова этот город оставался сказкой. Несбыточной мечтой. Он всегда хотел путешествовать. И никуда не выезжал дальше Калуги. Его жизнь растянулась в стрелу между Москвой и Петербургом, вокруг которых двор вращался как карусель. Когда-то Иван Иванович мечтал о славе. Сейчас – об одиночестве.
Солнце било сквозь мелкие копеечки березовой листвы, отбрасывая на дорогу пятнистую тень. Пляска света навевала на Шувалова дремоту. Миновали березняк, почти непроезжий, судя по плохо набитым колеям. Дальше дорога побежала веселее и скоро выровнялась в широкий, едва ли не почтовый тракт.
Вкатив на мост над шумной Гжелкой, карета так и не съезжала с досок – мощенное бревнами полотно, как скатерть, стелилось к барскому дому. По обеим ее сторонам возвышались тенистые липы, и Шувалов наконец вместо пыли вдохнул полной грудью пьянящий запах доброго зимнего чая. Не хватало только острой ноты малинового варенья, чтоб совсем погрузить фаворита в морозные мечтания у камелька.
Навстречу гостю попались бабы, идущие с реки с полными корзинами отполосканного белья. Но кучер проигнорировал их, как несерьезных созданий, у которых не стоит спрашивать о хозяине усадьбы. За стеной теплых черных стволов мелькнули два мужика, обкашивавших траву по обочинам дороги. Они скинули войлочные шапки и низко поклонились Шувалову.
– Барин-то ваш где? – осведомился тот, порывшись в кармане и выгребая для дворовых пятак медью.
– Известное дело, на коньках катается, – отвечали мужики. – Благодарствуй, батюшка. На пруду его найдешь.
– На коньках? – переспросил Иван Иванович, решив, что ослышался.
– Вестимо, – отвечали косари. – Заморозил запруду и рассекает.
– Заморозил? – Гость не поверил своим ушам. – Как?
– А бог его знает, – беспечно отозвались мужики. – Он, слышь ты, колдун у нас, барин-то. – После чего они вновь принялись за работу и уже не обращали на Ивана Ивановича никакого внимания.
Шувалов велел кучеру трогать, и карета проехала чуть вперед по берегу реки. В излучине Гжелка была перегорожена каменной ступенчатой запрудой. Одного взгляда было достаточно, чтоб понять: ее проектировал профессиональный фортификатор, всю жизнь имевший дело с вражескими крепостями. Если б потребовалось, на этой чудо-запруде небольшой отряд солдат мог выдержать многодневную осаду неведомого неприятеля.
Скользнув глазами по грозным брустверам и узким орудийным бойницам, Шувалов зацепился взглядом за воду и обомлел. Мужики не соврали, среди жаркого, почти летнего дня пруд стоял, как студень в погребе – серый лед с белыми пятнами снежных сугробов покрывал его целиком. На берегах зеленая трава была схвачена инеем. По глади образовавшегося катка скользил на острых серебряных полозьях сухонький старичок в черном сюртуке и клетчатом шотландском пледе, обмотанном вокруг поясницы. Он лихо выписывал восьмерки, делал изящные пируэты, а в самой середине вдруг подпрыгнул и закрутился волчком.
Иван Иванович решил, что перегрелся на солнце, и приложил руку ко лбу. Голова не была горячей.
Между тем старичок, заметив гостя, прекратил свой удивительный танец и, приветливо улыбаясь, заскользил к краю катка.
– Вы и есть молодой Шувалов? – осведомился он без всякого предисловия. – Я ждал вас.
– Здравствуйте, Яков Виллимович, – произнес фаворит, едва ворочая языком. Сказать, что он потрясен, было бы не точно. Иван Иванович чувствовал себя сбитым с толку и ошарашенным.
– Вас это удивляет? – Брюс широким жестом обвел пруд. – Простейшая химическая реакция. Ничего сложного. Могу научить. – И старый фортификатор пустился в мудреные рассуждения о взаимодействии воды и свинца.
Всю дорогу до дома он сыпал формулами, ни одну из которых Ивану Ивановичу не удалось запомнить.
Графская усадьба оказалась приятным двухэтажным домом на взгорье, которое огибал неширокий ручей. По словам Брюса, его он тоже замораживал для дворовых ребятишек, когда тем хотелось покататься на коньках.
– Все дело в запруде, – признался Яков Виллимович. – Она генерирует холод. Внутри нее… – Тут граф опять погрузился в объяснения, из которых Шувалов, не получивший инженерного образования, не понял ни слова. – А зимой, когда нужна свежая рыба, пруд можно и оттаять, – с торжеством заключил Брюс. – Я часто так делаю.
Он проводил гостя по высокой деревянной лестнице к дверям, а сам скрылся наверху в гардеробной, чтоб привести себя в порядок.
Дворецкий, похожий на плохо отесанное бревно, на которое нацепили камзол из желтого шелка с вышитым гербом шотландских королей на груди, жестами объяснил Шувалову, куда двигаться. «Может, он немой?» – подумал Иван Иванович. В этом доме фаворит ничему бы не удивился.
Стайка таких же бессловесных, но прелестных, как день, горничных окружила гостя в его комнате – просторной, слегка старомодной, но чистой до хруста накрахмаленного белья и легкого запаха масляной краски от свежевыкрашенной рамы. Девушки без всякого смущения помогли Шувалову раздеться и принять с дороги холодную ванну.
Одна из них – розовощекая милашка с цветком шиповника в волосах – показалась ему особенно очаровательной, и фаворит не удержался, чтоб не потрепать ее по щеке. Крошка заулыбалась, но так и не проронила ни слова. Однако именно она накрывала на стол, когда хозяин дома вместе с приезжим сели обедать.
– Я знаю, что привело вас сюда, – сказал Брюс, любезно подавая Ивану Ивановичу сладковатый ревеневый соус, который в такую жару был необычайно хорош к блюдам из телятины. – Вас послал ко мне господин канцлер, не так ли?
– Брат Обрядоначальник, – ерзнув, поправил гость. Он не знал, как перейти к щекотливому вопросу, с которым его, собственно, и направили сюда. – Брат Обрядоначальник хотел спросить вас, – Шувалов запнулся и поднял на графа глаза, полные просьбы помочь ему с честью выпутаться из создавшегося положения. – Яков Виллимович, государыня очень плоха…
Старик смотрел на молодого фаворита Елисавет, не отрываясь. Сколько раз за последние пятьдесят лет он слышал эти слова? Государыня? Какая именно? Екатерина? Анна? Елизавета? Эта маленькая девочка? Лизетка, как дразнил ее Петр. Неужели дочь Петра уже сходит в могилу? Брюс не мог в это поверить. Какой же сейчас год? Не важно. Они хотят от него того же, что и всегда. Неужели так трудно запомнить последовательность магических действий и всего несколько слов? Нет, положительно, народ измельчал. Впрочем, когда смертные были памятливы?
– Я помогу вам, юноша, – сказал граф. – Меня обязывает к этому долг перед братством. Ведь вы хотите знать, кто станет следующим государем?
Как просто он это произнес! У самого Шувалова язык бы не повернулся выговорить такое. Иван Иванович лишь склонил голову, подтверждая справедливость слов Брюса.
Старик улыбнулся.
– Не хотите ли кофе? Чудесный напиток. В бытность царя Петра Алексеевича в Голландии тамошние дамы принимали его как возбуждающее средство и уверяли, что заваренный по-турецки он укрепляет мужскую силу.
«Что он несет?» Ивану Ивановичу пришлось выслушать лекцию о сортах кофе. Не менее пространную, чем химические экскурсы хозяина усадьбы. Потом о табаке. За все время он ни разу не перебил Брюса.
– Вы терпеливы, – похвалил старик. – Именно такой человек и должен находиться при августейшей особе. Итак, слушайте внимательно. Повторять дважды я не имею права. В Кунсткамере на втором этаже в шестиметровом шкафу справа по коридору от кабинета естественной истории на третьей полке сверху стоят две колбы с заспиртованными головами государственных преступников. Это кавалер Вилим Монс и Мария Гамильтон.
Иван Иванович обомлел. Но Брюс не дал ему опомниться и продолжал.
– Их приказал поместить туда государь Петр Алексеевич специально с целью известных вам упражнений. При приближении смерти очередного императора головы пророчествуют о судьбе престола. Для этого необходимо пропустить через них ток, полученный от этого пентакля, – граф выложил на стол плоский металлический предмет многоугольной формы, – при ударе молнии. За все прошедшие годы это получилось лишь дважды. Ваши предшественники были не очень внимательны, – ворчливо заметил старик. – Постарайтесь не повторить их ошибок. Во время грозы вынесите головы на крышу, положите пентакль ровно посередине между ними и замкните вокруг магический круг из братьев высшего посвящения. Вы должны держаться за руки и произносить вот эти слова. – Граф взял салфетку и принялся вилкой писать на ней какие-то закорючки.
Почему нельзя было воспользоваться для этого бумагой и чернилами, Иван Иванович так и не понял, но с глубоким поклоном принял исчерканную Брюсом материю.
– Вот и все, молодой человек, – заулыбался граф. – Запомнили?
Шувалов сглотнул. Он не мог бы побожиться, что все понял точно. Тем более запомнил.
– Гроза должна быть у-у-у-у! – сделал старик страшные глаза. – У нас тут третьего дня была такая…
Иван Иванович выслушал лекцию о грозах. Уже вечером Брюс отпустил его, изрядно измучив рассказами. Горничная с бутоном шиповника в волосах взяла в руки свечу и по-прежнему безмолвно сделала Шувалову знак следовать за ней. Фаворит неуверенно оглянулся на графа, но тот благодушно махнул рукой.
– Ступайте. Дело молодое. В столице вам ведь не часто удается расслабиться.
Не часто! В его-то положении! Иван Иванович глубоко вздохнул. Зачем отказываться от подарков судьбы? Тем более, когда они сами идут в руки.
Девушка скользила по лестнице, высоко держа свечу.
– Как тебя зовут?
Она только лукаво улыбнулась.
– Но ведь у тебя есть имя?
Горничная приложила палец к губам и толкнула рукой дверь. Шувалов шагнул вслед за ней и почти тут же на него из темноты повеяло нежным запахом диких роз. Белые руки сомкнулись на шее Ивана Ивановича, и поцелуи, легкие, как лепестки, посыпались на лицо.
Тысяча удовольствий, испытанных им в эту ночь, трудно было сравнить хоть с чем-то пережитым прежде. Но вот, неловко повернувшись в кровати, он задел локтем цветок в волосах своей молчаливой любовницы. В тот же миг ему на руки хлынул поток роз, точно девушка рассыпалась буквально в ладонях. Уколов палец о шип, Иван Иванович проснулся.
Он сидел в своей карете-гондоле посреди березняка, не сдвинувшись ни на вершок в сторону имения Брюса. Лошади мирно щипали траву вдоль давно заброшенной дороги. Кучер ходил рядом, постукивая кнутом по сапогу.
– Почему стоим? – Иван Иванович протер глаза.
– Дороги дальше, барин, нету, – отвечал слуга. – Тут мужики на телеге проезжали, косари. Говорят, давно погорела эта усадьба. Уже лет тридцать как. Молодые господа за реку переехали. Боятся здесь жить. У них что ни день, то грозы. Молнии в головешки Брюсова дома так и лупят, так и лупят! Так куда поедем-то?
Иван Иванович поднял руки к лицу и только тут заметил, что крепко сжимает в кулаке белый пентакль и скомканную салфетку, исписанную какими-то значками.
– Я долго спал? – спросил он, удивленно разглядывая предметы.
– Да на минутку всего и задремали, барин, – отозвался кучер, вновь влезая на козлы. – Ну? Куда тронемся?
– В Москву. – Шувалов махнул рукой.
Слуга крякнул и стал разворачивать лошадей. Зачем, спрашивается, было тащиться в такую глушь? Чтоб узнать то, что известно всей Москве? Фаворит не обращал внимания на ворчание слуги. От его ладоней до сих пор неуловимо пахло шиповником.
Глава 4
Гнездовье орлов
Осень 1758 года. Санкт-Петербург
Возок прибыл в столицу уже вечером. В сумерках переехали Фонтанку, служившую границей города, задержались на Аничковом мосту у будки, показывая подорожные, и, наконец, перевалили через деревянные горбыли, сложенные для более пологого съезда карет на берег.
– Приехали, барин, выходите. – Ямщик, перекрестясь, принял плату и, благословляя доброго ездока, развернул лошадей куда-то в непроглядную тьму, не озаряемую ни единым костром.
Потемкин поздно спохватился, что не узнал у него, где здесь можно найти постоялый двор или трактир. Искать сейчас казармы Конногвардейского полка было бессмысленно. Оставалось кое-как переждать до утра. Гриц голодный, усталый и злой брел невесть куда вниз по улице.
– Скажи-ка, любезнейший, – обратился он к какому-то разносчику, явно припозднившемуся и спешившему домой. – Где здесь поблизости трактир?
Парень с опаской осмотрел говорившего, но, осознав, что перед ним не грабитель, а просто заплутавший прохожий, осклабился в добродушной улыбке.
– Вон тама, – ответил он, ткнув корявым пальцем в темноту. – «Тычок». За два дома и во двор. Тока тама опасно, барин.
– Почему? – мрачно осведомился Потемкин, чувствуя, что город, в который он приехал, полон неприятных сюрпризов.
– Тама господа гвардейцы собираются. – Разносчик шмыгнул носом. – Они, эта, сильно безобразничают, если пьяные.
– Ну в трактире люди всегда пьяные, – уверил собеседника Гриц. – Спасибо, любезнейший. – Он протянул парню полушку, тот несколько раз поклонился и пошел проч.
Потемкин поспешил в указанную сторону. Перед ним под низкую арку между домами свернули три гвардейца в странных желтых мундирах, каких Гриц никогда не видел. Троица шла уверенно, видимо, дорога была им хорошо знакома, и Григорий последовал за ними в надежде, что они выведут его к искомому «Тычку», чье название говорило само за себя.
Двор, в котором очутился Потемкин, был квадратным, темным, с одним-единственным выходом. В его таинственной глубине поминутно хлопала открывавшаяся дверь под скрипучей ржавой вывеской. Из-за нее доносились глухой шум, голоса, хохот и бабий визг. «Надо же, какой странный двор, – подумал Гриц, – на тупик похоже. То ли дело наши московские проходные, продувные, ищи-свищи тебя в таком дворе! А здесь и захочешь, никуда не убежишь».
Тем временем из трактира, пошатываясь, вышел рослый человек и затянул пьяным, но красивым голосом довольно странную песню:
- Как во городе, в огороде,
- В огороде при народе
- У козла рога,
- Их коза наставила…
Не успел Гриц сообразить, что, собственно, у любого козла рога и без помощи козы сами собой свободно произрастают на лбу, как шедшая впереди троица поравнялась с горланящим гулякой и без всяких разговоров накинулась на него. Человек, видимо, не ожидавший нападения, беспомощно взмахнул руками и грянулся оземь. Но на этом обидчики не успокоились. Двое подняли его за плечи, а третий еще пару раз коротко врезал под дых. Это уже слишком походило на избиение, тем более что троица в желтых мундирах вовсе не собиралась прекращать драку. Человек был один, шел себе, никого не трогал, а следовательно, по мнению рассудительного Грица, нападать на него не было никаких причин.
– Сволочи! – заорал несчастный. – Суки голштинские! – Он из последних сил вырвался и с размаху завалил одного нападавшего. Двое других стали выкручивать ему руки, что-то крича по-немецки, но рассвирепевшая не на шутку жертва снова вырвалась и принялась дубасить своих обидчиков.
Немецкие слова решили последние сомнения Потемкина, который вдруг подумал, что и его несколько дней назад вот так же избивали, только без крови и шума, и не нашлось никого, кто бы помог ему. Он отставил свой сундучок и ввязался в свару. Кулаки замелькали чаще и дружнее.
Григорий получил в ухо и пару раз по ребрам, но голштинцы дрогнули. Сам он сильно зашиб правого нападавшего, и тот уже второй раз пытался, но не мог встать. Агрессивная жертва тем временем уложила еще одного немца и, оседлав его, макала лицом в осеннюю жижу. Третий предпочел сам ретироваться. Потемкин и его безвестный соратник оставили за собой поле брани.
– Ты меня откуда знаешь? – оглядывая Грица, спросил грязный с ног до головы гуляка.
– Совсем не знаю, – едва переводя дух, ответил молодой человек.
– Так чего ж ты ввязался? – удивился его новый знакомый.
– А так, – шальная удаль блеснула в глазах Потемкина.
– Ты кто?
– А ты? – Гриц совершенно не собирался признавать ничьего превосходства.