Повелитель монгольского ветра (сборник) Воеводин Игорь
– А это… Это откуда? – Так же не сводя взгляда с татуировки, спросил Энгр.
– Ну мужик один в детдом приезжал… Говорит, служил с отцом и нарисовал мне, мол, у отца такая была… Да ты че, Энгр? Голову тебе напекло?
Чужак медленно стянул с узких плеч когда-то бывшую белой майку. На его груди красовалась такая же пайцза, только левый край, где были таинственные синие линии, был перечеркнут толстым рубцом.
– Ну бля, дела-a-a… – протянул Ганс. – Хоть лезь под нары…
Рита без сил опустилась на землю, кусая губы.
– Отойдем, – бросил Энгр Бек-хану, и они пошли вдоль по берегу.
Солнце, раскаленное докрасна солнце почти касалось волн у горизонта, и не было вокруг ни облака, ни тени, ни прохлады.
12 января 1920 года, Семиречье, Россия, 2 часа пополудни
– Фа цай! Фа цай![23] – Разбогатевший ходя улыбался и кланялся, прижимая руки к груди. – Ни чифан ла ма?[24] – добавил он, когда гости уселись за низенький стол, а женщина с неуловимыми глазами, жена ходи, поставила на столик чайничек с зеленым чаем и две крохотные чашки.
– Сесе, – рассеянно поблагодарил генерал-майор Анненков хозяина, – мей ю чифан[25].
Он был среднего роста и лицом походил на калмыка, под «ермаковкой» – мундиром с настежными лацканами, газырями и серебряным галуном по стоячему воротнику, угадывалось тело спортсмена, владеющего каждой мышцей.
Барон Унгерн, которого с недавнего времени указом Богдо-гэгена было велено именовать «Возродивший государство великий батыр, Главнокомандующий» – ханским титулом, доступным лишь Чингисидам по крови, на желтом шелковом халате, знаке высшей власти в Монголии, носил погоны русского генерала да солдатский Георгий. Ташур – бамбуковая палка, который заменял барону и скипетр, и дубинку, висел на левой кисти.
– Роман Федорович, да сними ты, бога ради, эту свою палку, ведь за столом же сидим! – недовольно бросил Анненков.
– Только вместе с кожей, Борис Владимирович, – холодно блеснув синими глазами, ответил барон. – Этот ташур мне жизнь спасал…
На столике как бы сама собой появилась утка по-пекински, ровно нарезанное мясо, ломтики огурцов, зеленый лук, блины, соусы, бульон в суповой огромной миске, пиалы. Хозяин разлил спирт и исчез.
Генералы ели и пили молча. Все, что достойно слов, было сказано уже давно, то, что не имело названия, не стоило и обсуждения.
Наконец, насытившись, Анненков вымыл руки в специальной пиале с лепестками роз, вытер руки услуж ливо поданным китаянкой полотенцем и хлопнул в ладоши.
В комнате возник казак Лейб-Атаманского полка в синей рубахе с красными погонами, в малиновых шароварах с двойными – генеральскими – лампасами, в высоких кожаных сапогах. В верхней передней части их голенищ крепились розетки с «адамовой головой». Тот же череп с двумя костями был и на кокарде, и на рукаве с золотого галуна шевронами углом по числу отслуженных лет.
– Вот, Роман Федорович, познакомься: бывший красный доброволец Иван Дуплаков, теперь в моем личном конвое, незаменимейший человек-с…
Казак поклонился, Унгерн, внимательно глянув ему в лицо, кивнул. Как и Анненков, он сам выбирал людей среди пленных и ни разу не ошибся. Так же, как никогда не ошибался, нутром чуя среди них большевиков.
– Когда его к стенке ставили, – продолжал Анненков, – он сказал: «Много я вашего брата на мушку перебрал, теперь кончайте и меня…» А я вот услыхал да оценил…
Унгерн, еще раз взглянув на казака, кивнул уже более приветливо.
– Давай, Ваня, скоморохов, – махнул казаку Анненков. – А мне гармонь…
Через минуту в комнату ввалились ручной медведь на цепи, юркнула и примостилась возле ног Анненкова лиса, а между хозяином и гостем степенно уселась ручная волчица Динка. Впрочем, иногда Анненков называл ее Анкой, но волчица не обижалась.
Унгерн положил руку на голову зверя и стал гладить. Волчица прижала уши и закрыла глаза от наслаждения.
– Надо же, – заметил Анненков, – никому, кроме меня, дотронуться до себя не позволяла… Видать, чует общую кровь… Кстати, а филин ваш где, Роман Федорович?
– На конюшне, с лошадью и псом, – ровно ответил барон.
Волчица шумно вздохнула и улеглась у ног генералов покорной собакой.
– Хочу тебя побаловать, душа Роман Федорович, – улыбнулся хозяин. – Ходит среди моих казаков былина про тебя…
Он растянул мехи гармоники и заиграл – мастерски, с переборами. Дуплаков встал в картинную позу и запел:
- Я слышал:
- В монгольских унылых улусах,
- Ребенка качая при дымном огне,
- Раскосая женщина в кольцах и бусах
- Поет о бароне на черном коне.
- Что будто бы в дни,
- Когда в яростной злобе
- Шевелится буря в горячем песке,
- Огромный,
- Он мчит над пустынею Гоби,
- И ворон сидит у него на плече.
Унгерн не пошевелился, не улыбнулся, не затуманился. Когда песня окончилась, он произнес:
– Благодарю вас, господа. Это очень лестно. Не прогуляться ли нам, Борис Владимирович?
Генералы вышли. Медведь спал. Волчица подняла голову и, когда дверь закрылась за вышедшими, тихонько подвыла горько, безутешно и коротко.
12 января 1920 года, Семиречье, Россия, 5 часов вечера
– И как же вы, господа, пьете эту гадость? – сморщился Анненков, увидя, как его личный шофер прячет четверть самогона. – Приходите ко мне, я вас угощу чистым спиртом или французским коньяком…
Шофер стыдливо отвернулся, что-то пробормотав.
На плацу огромной площади перед сельским храмом с одной стороны и трактиром с другой строились части Партизанской дивизии. Черные гусары и атаманцы, голубые уланы и кирасиры, все они носили одну и ту же эмблему – череп со скрещенными костями.
На полковых знаменах под той же адамовой головой было вышито: «С нами Бог».
Анненков и Унгерн стояли в середине каре.
– Равняйсь! Смирно! Равнение… нале-ву! – прозвучала отрывистая команда, и перед генералами вырос полковник Ромодановский.
Махнув рукой, Анненков отменил доклад и, отдавая честь, строго крикнул:
– Здорово, братья!
– Здра… жела… брат-атаман! – гаркнули пять тысяч глоток.
– Молодцы! – возвысил голос командир.
– Стар![26] – понеслось ему в ответ.
Анненков и Унгерн, сопровождаемые Ромодановским, двинулись вдоль флангов.
Казаки ели глазами начальство. Больных и изможденных не было, лошади лоснились здоровьем, форма была чиста и опрятна.
– Дай! – скомандовал Унгерн и протянул руку к одному. – Винтовку дай!
Казак вопросительно глянул на Анненкова, тот кивнул. Партизан снял винтовку и протянул барону.
Унгерн открыл затвор и, достав белоснежный платок, провел им внутри карабина. Потом протянул платок ка заку.
Тот побагровел, залившись краской до корней волос. На шелке платка темнело пятнышко ружейного масла.
Желваки заходили на лице Анненкова.
Казак, пригвожденный к месту его взглядом, врос в землю по щиколотку. Впрочем, дальше обошлось без позора – то ли Унгерн пожалел хозяев, то ли проглядел, то ли в самом деле все было в порядке.
– Как же ты, Роман Федорович, его углядел-то? – вполголоса спросил Анненков, когда полки прошли парадным строем перед генералами. – Ну как?
– Пуговица, – неохотно ответил Унгерн. – Пуговица плохо пришита… Значит, и в оружии будет небрежность…
При этом он покосился на серебряные пуговицы мундира самого Анненкова. Те были пришиты прочно. Но на них вместо российских гербов красовались оскаленные пасти тигров и свастики – знаки Чингисхана.
– Уж не думаешь ли ты, Роман Федорович, что я самозванец? – потемнел атаман.
– Нет… – помедлив, Унгерн продолжил: – Нас, Чингисидов, несколько тысяч. Но только на одном исполнится предсказанное…
Все, все в Дальней, Средней и в Передней Азии знали об этом предсказании, полученном Чингисханом в покоренном Самарканде, что один из его потомков воскресит Империю и покорит мир и что Восток переварит в горниле своих древних котлов растлевший свой дух и потерявший себя Запад.
Восток ждал, как ждут иудеи Мессию, как христиане – Христа. Сменялись эпохи, стирались в пыль города и возникали вновь, опускались в глубь моря острова, и пески пожирали оазисы, гасли и вспыхивали звезды, и без памяти о них исчезали миры, но все так же вставало солнце над Японией и гасло над Британией, и текло, текло, текло песчаной струйкой меж сухих и жадных пальцев время, и оставляло на ладонях лишь песчинки, как, ускользая, оставляет ящерица ловцу свой хвост.
Жди.
Что тебе время?
1 мая 1627 года, Кашмир, Индия
Сто слонов, пятьсот верблюдов, четыреста повозок и сто носильщиков везли царские шатры. Основной же отряд в тысячи слонов и десятки тысяч верблюдов следовал за царским конвоем на значительном расстоянии, чтобы поднятая пыль не застила Джихангиру солнце и не мешала дышать.
Сам Джихангир покоился в беседке, устроенной на спине слона. Животное ступало ровно, ехать было приятно, но что-то томило и беспокоило царя.
На спине другого слона были устроены комната-ванная с прохладной водой и туалет. Нур Джахан, супруга царя, лежала в ванне. Сквозь длинные щели бойницы беседки, сквозь наброшенный на стенки платок солнце жалило неопасно, и было видно, как конные евнухи, слуги с тростниковыми палками разгоняют любопытных и наказывают неторопливых, замешкавшихся упасть ниц на пути царя и гарема.
Махаут, погонщик, закутавшись в белый платок, все тянул и тянул одну нескончаемую песню, одну ноту, и полуденный зной, и пыль, и крики евнухов, и вопли толпы все тонуло в этом заунывном пении.
Махаут, широкоскулый и узкоглазый, был родом из киргиз-кайсацких степей, и языка его никто не понимал.
– Стой! – приказал Джихангир, и команда полетела назад, поверх слонов, верблюдов, лошадей и людей. – Стой! Я хочу прохлады…
Конвой встал возле садов Моголов – главной достопримечательности города.
– Прохлады, – повторил Джихангир потрескавшимися губами. – Хочу прохлады…
Тургауды, падая друг на друга, образовали лестницу, и по их спинам царь спустился на землю, поддерживаемый своими нукерами.
На тюрбане царя, украшенном перьями цапли, красовались с трех сторон огромные, каждый величиной с грецкий орех, рубин, изумруд и бриллиант. На шее его было ожерелье из прекрасных жемчужин невиданной величины, рукава до локтя усыпаны бриллиантами, на запястьях тройные браслеты из сверкающих драгоценных камней.
На каждом пальце сияло по перстню, и лайковые белые перчатки, подарок английского посла Poy, были заткнуты за пояс.
Златотканая парча, накинутая на тончайшую батистовую рубашку, защищала царя от солнца, ноги от поцелуев земли и объятий пыли хранили вышитые жем чугом высокие сапожки с загнутыми вверх острыми носами.
– Прохлады, – еще раз повторил царь, и его немедленно подняли в паланкин, что держали на плечах шестеро носильщиков.
Простое белое полотно паланкина было прибито к тростниковым жердям серебряными гвоздиками.
– Бушуу! Хурдан! Тургэн! Шалавхан![27] – заголосили тургауды, и носильщики ровным бегом, не тревожа седока, пустились вверх по террасам.
Вода, вода, драгоценная влага, как жизнь рекой, щедрой, бескрайней, искристой, полной света и веселья, играя бликами по листве и по лицам слуг, воинов и придворных, в почтении стоявших по краям террас, свободно низвергалась с верхней по наклонным мраморным полам, словно живая пленка, она натягивалась на нижней, и взмывалась ввысь из фонтанов, и засыпала, умиротворенная, в глубоком пруду, где дремали красные крупные рыбы с золотыми кольцами в носу.
Тридцать две пары волов день и ночь подвозили воду, чтобы фонтаны работали неустанно, но не скудели колодцы, не пересыхали, подпитываемые родниками, и стекали вчерашние снега с далеких гор по пологим холмам, и дышали и поили всех.
– Госпожа выразила желание пострелять тигров из своей беседки, – почтительно доложил царю дворецкий, когда истомленный Джихангир сел под завесу водопада.
Царь лишь махнул рукой – пусть… О боги, боги мои! Я так одинок… Сто тысяч буйволов везут в обозе зерно для моих войск, число которых неизвестно даже мне, но не с кем, не с кем мне поговорить…
Джихангир протянул руку, и слуга тут же вложил в нее чудесный персик: их каждый день доставляли гонцы-скороходы за тысячи верст из Кабула.
– Не я, – шептал Джихангир, – о боги, боги… Сегодня я понял точно: не я, пророчество было не обо мне…
Но шепот его уносили струи и глушили водопады, не позволяя распознать никому.
– Какое одиночество! – стонал между тем Джихангир. – Какая мука…
Но текли и текли струи, и тоска, чье жало острее меча из стали с добавлением метеоритного железа, все сверлила горло Джихангира:
– Не я…
3 февраля 1620 года, Кабул, Афганистан
– Мой разум не способен вместить это, – прервал Джихангир Никколо Мануччи, знахаря-самоучку, выдававшего себя при дворе Великих Моголов за светило европейской медицины. – По-моему, ваш философский камень – просто абстракция.
Мануччи, почтительно кланяясь, отошел назад, в толпу царедворцев. Впрочем, и ему, так неудачно развлекшему царя ученой беседой, был послан банан из серебра – фрукты, искусно выкованные из этого металла, раздавались на приемах как знак особой милости.
Все новые и новые гости, кланяясь у подножия трона, рассыпали свои дары на мраморе – царь не вел и бровью. Дары принимали царедворцы, и гости, получив фрукт из тончайших серебряных лепестков, присоединялись к пирующим.
Джихангир листал свой дневник, и шумы празднества, длившегося девятнадцатый день, не беспокоили царя.
– Жесток ли я? – размышлял он вслух, читая, как однажды отправил слугу из-за разбитой чашки за такой же в Китай. – Но это была шутка… Приказал же Тимурлен однажды трусу пробежать по всему лагерю в женской одежде, а мой отец, Акбар, велел отрубить стопы человеку, укравшему обувь… Что с того, что я приказал зашить изменников в сырые шкуры быка и осла и весь день возить по жаре? Да, подохли они от удушья и сжатия. Что с того, что всех их сторонников я посадил на колья? Но я и миловал, миловал, в том числе своего сына-изменника, Хосроя, приказал только ослепить, а не убить, а из четырехсот его знатных помощников допросил и казнил всего четверых, чтобы не превращать во врагов их родственников… О боги мои! – вдруг пронзила мозг Джихангира мысль. – Если пророчество Чингисхана сбудется не на мне, может, оттого, что я излишне мягкотел?
– Приведи его, – не глядя в глаза евнуху, отдала приказ Салима, звезда гарема, одна из любимейших наложниц Джихангира, та, которой он доверял порой самое сокровенное, чем не всегда мог поделиться и с Нур Джахан.
Раб, дотоле гладивший ее лодыжки под невесомыми шальварами, вскочил, согнулся в поклоне и исчез.
«В конце концов, – размышляла Салима, – от этого европейца хоть пахнет мужчиной… Что мне радости в ласках евнухов да в золоте и камнях?»
Никколо Мануччи с наброшенной на голову шалью, ведомый за руку рабом, едва слышно ступая, сдерживая дыхание, вошел в покои Салимы.
Полутьма и журчание фонтана, и запах неведомых, туманящих голову духов и розового масла – говорят, его изобрела мать Нур Джахан, но разве не оно сводило с ума ненавидевшего этот аромат Пилата в Иудее, под сводами крытой анфилады дворца Ирода?
«О боги, боги мои! И при луне мне нет покоя», – возникла и исчезла в голове Мануччи мысль. Когда и где он ее слышал, и при чем здесь луна, если солнце еще в зените?!
– Подойди, – скрипнув зубами, сказал евнух, – госпожа больна…
Никколо приблизился, когда с его головы сняли шаль.
Салима лежала за занавеской и тихонько постанывала, якобы от боли.
– Я должен осмотреть больную, – недоуменно обратился к евнуху лекарь.
Но тот свирепо завращал белками глаз и замотал головой.
Стоны чуть усилились.
– Протяни руку, гяур, – выжал из себя раб и закрыл глаза.
Мануччи протянул руку в щель занавески и почувствовал, как его ладонь схватили горячие пальчики и стали сдавливать и пощипывать, и наконец прижали к груди под тонким муслином…
«Быть мне лейб-медиком! – торжествуя, подумал Никколо. – Я уж покажу этим варварам, что такое Европа! Быть мне богатым! Быть!»
25 октября 1627 года, Лахор, Индия
– Но кто, кто, кто?! Откройте мне, боги!
Джихангир внял наставлениям врачей и теперь вместо двадцати чашек спирта двойной очистки в день выпивал лишь шесть чашек смеси из двух частей вина и одной части арака.
Впрочем, он компенсировал недостаток действия алкоголя опиумом, четырнадцать, о боги, боги, четырнадцать зернышек в день…
Листья и травы в жаровне предсказателя судеб обуглились, баранья лопатка потемнела.
– Кто?! – возвысил голос Джихангир.
– Смотри, – тихо ответил ему гадатель, – и ты увидишь…
11 октября 1920 года, станция Даурия, Россия
В штабном вагоне атамана Семенова почти не слышны крики и шум лихорадочной погрузки на станции. Вагон стоит на запасных путях, в тупичке, подальше от суеты, подальше от паники и агонии, подальше ото всего, что может помешать выполнить то, что еще возможно.
Кроме Семенова, в вагоне лишь Унгерн, Анненков и князь Бекханов.
Никто не нарушает тишины, но ничего и не прочесть на лицах. На широкоскулом лице князя, на лицах Семенова и Анненкова с явной азиатчинкой лишь отрешенность. В конце концов, кто из них не был под смертью десятки раз?! Когда-нибудь же должно кончиться это везение, господа…
– Итак, – Семенов повернулся лицом к офицерам, – дело наше, господа, положительно проиграно, по крайней мере теперь… Но перед концом мы должны успеть сделать кое-что еще, а именно попытаться спасти часть золотого запаса России. Двести миллионов, господа… Попрошу вас высказываться, и не забывайте, что большевики могут быть здесь уже завтра. Слушаю вас, князь…
– По-моему, все очень просто, Григорий Михайлович, – пожал плечами Бекханов. – Железной дорогой опасно, значит – на лошадях. Поклажа примерно на сотню коней, ну со всадниками три-четыре эскадрона…
– Куда?
– В Монголию, куда ж еще, – ответил Анненков. – Больше некуда, господа… Потом, может быть, в Пекин.
– Хорошо, согласен! – Атаман хлопнул тяжелой и темной ладонью по поверхности полированного стола. – Кто возглавит отвлекающий удар? Имейте в виду, надежных сил две роты каппелевцев да рота юнкеров…
– Разрешите мне, – одновременно подались вперед все трое и осеклись, переглянувшись.
Семенов усмехнулся:
– Не сомневался в вашей доблести, господа. Что ж, вынужден решать я. Вы, Айдар, и вы, Борис Владимирович, как кавалеристы, возьмете на себя эвакуацию золота. Ну, а вы, Роман Федорович…
Семенов отвернулся. Он не хотел, не мог допустить, чтобы офицеры заметили его слезы. Впрочем, чушь. Бывает, что плачут и камни.
– Прощайте, господа, авось и свидимся, – глухо произнес атаман.
Офицеры козырнули и вышли.
– Вот что, господа… – обратился к Анненкову и Бекханову Унгерн, когда они спустились на перрон. – Ты, Борис Владимирович, возвращайся к партизанам, ударишь в тыл, если Айдар не успеет уйти. Все-таки больше шансов, что металл уцелеет.
Анненков кивнул. Помедлив, он хотел обнять остающихся, но что-то ему помешало, и он, повернувшись, пошел в сторону вокзала.
– Что ты делаешь, брат? – спросил Бекханов, наблюдая, как Унгерн силится стянуть с пальца перстень. – Хочешь продать его и кутнуть напоследок?
Унгерн слабо улыбнулся и оставил свои попытки.
– Айдар… Если меня завтра убьют, значит, предсказание о тебе. Ну а перстень… Не хотелось бы, чтобы черни достался. Не поймут ведь, чем владеют… Ну да ладно. Обнимемся, брат?
Выстрелы и крики донеслись с главной платформы: под посадку подавался очередной эшелон, уже под завязку набитый ранеными и беженцами. Солдаты взламывали теплушки, выкидывали из них чей-то скарб, освободившееся место немедленно занимали люди, и брошенные казачьи кони, шатавшиеся по привокзальной площади, недоуменно и горестно встряхивали гривами – они еще не понимали, что оставлены, просто не привыкли быть непривязанными…
15 сентября 1921 года, Новониколаевск, Сибирь
Полдень. Пять часов двадцать минут до объявления приговора по делу барона Унгерна-Штернберга.
Допрос обвиняемого (продолжение).
Обвинитель:
– Что же вы понимаете под военной диктатурой?
Унгерн:
– Единоличное командование, а единоличное командование приведет к монархии.
Обвинитель:
– Знали ли вы, что Семенов порол рабочих, крестьян и железнодорожных служащих?
– Слышал.
– Вы приказывали сжигать деревни?
– Да, это по моему приказанию делали войска.
– Когда вы ушли на Мензу, вы уничтожали деревни и села. Вам известно было, что трупы людей перемалывались в колесах, бросались в колодцы и вообще чинились всякие зверства?
– Это неправда.
Обвинитель просит огласить показания члена Народного собрания Дальневосточной республики Цыпулова. Из показаний выясняется, что 6 сентября близ реки Онон около монгольской границы прошел отряд Унгерна под начальством некоего бурята, которым сожжены дотла много деревень и которым чинились насилия над мирными жителями, убивались не только мужчины, но и женщины и дети. Далее выясняется, что Унгерн сжигал, по его словам, только «красные большевистские деревни». Унгерн уверяет, что деревни были пустыми.
Обвинитель:
– Куда же девались жители?
Унгерн:
– Разбегались.
– Не считаете ли вы, что одно ваше имя наводило на них страх?
– Вероятно.
– Когда занята была Урга, происходили убийства и грабежи?
– Да, сначала бились войска с войсками, а потом уже жители – монголы с китайцами.
– Отдавали ли вы приказ прекратить самочинные обыски за всех, кроме евреев? Что вы хотели этим сказать? Хотели ли вы уничтожить всех евреев?
– Да, я объявил всех евреев вне закона.
– Кто приказал расстрелять служащих Центросоюза?
– Я.
– Почему?
– Они служили советской власти.
– Известно ли вам, что Сипайлов, комендант Урги, грабил, насиловал мирных жителей?
– Мне было известно.
– Было ли вам известно, что он присваивает имущество и деньги жертв?
– Нет.
– Должно быть, тогда он грабил для вашей казны, которой нужны были средства, чтобы содержать войска?
– Да, возможно.
– Какие вы применяли наказания?
– Расстрел и повешение.
– А палки?
– К населению – нет, к солдатам – да.
– Сколько палок вы давали?
– По телу – до ста ударов.
– Сажали вы на лед людей?
– Да, когда стояли в палатках, солдат арестованных.
– А женщин вы истязали таким образом?
– Нет.
Обвинитель предлагает зачесть прежние показания Унгерна, но Унгерн вдруг вспоминает, что одна женщина была действительно посажена.
– На раскаленную крышу сажали?
– Да.
– В чем заключается план Срединного государства?
– Срединное государство – это Китай.
– Но вы же хотели объединить Китай до Каспийского моря. Кого же вы хотели объединять?
Из ответов Унгерна выяснилось, что в его план входило создать Срединную империю из объединения всех монгольских кочевых племен, имеющих особые интересы, против оседлого населения. Объединение это должно было возглавляться Хутухтой. За это Унгерн был награжден Хутухтой саном «ван» и пожалован был «курмой», трехглазым павлиньим пером и желтыми поводьями как знаками отличия. Оглашаются показания, из которых видно, что, по мнению Унгерна, желтая раса жизненней, чем белая, и восточная культура стоит устойчивей и выше, чем западная. Также оглашается, что он распространял легенду о бароне Иване, популярную среди монголов, что он и есть барон Иван[28].
Обвинитель:
– Вы писали, что три тысячи лет тому назад образован коммунистический интернационал в Вавилоне. Вы верите в это?
Унгерн:
– Да, вся история это показывает.
Далее выясняется, что революцию барон абсолютно не приемлет и считает причиной революции евреев и падение нравов, которым евреи воспользовались. Он утверждает, что ни рабочие, ни крестьяне участия в управлении государством принимать не могут, а должен править один царь, опираясь на аристократию. Ни крестьяне, ни рабочие не могут иметь права организации, читать газеты и проч. Также обвиняемый объясняет печальный конец своей деятельности «предсказанной судьбой».
Обвинитель:
– Не рассматриваете ли вы исход вашего похода как исход всей авантюры последнего времени всех других сторонников той же идеи и не считаете ли вы, что это была уже последняя попытка?
Унгерн:
– Да, последняя. Полагаю, что я уже последний[29].
1 сентября 1912 года, Кобдо, Монголия
– Итак, сотник, настоятельно рекомендую вам немедленно отправиться в Россию.