Пионеры, или У истоков Саскуиханны Купер Джеймс
У моста быстрые кони мистера Джонса догнали менее резвых лошадей, запряженных в сани судьи. Обе упряжки поднялись по пологому откосу, и Элизабет очутилась среди домов поселка, столь не похожих друг на друга. Лежавшая между ними прямая дорога была неширока, хотя вокруг на сотни миль простирались леса, населенные лишь зверями и птицами. Но так решил ее отец и так хотели поселенцы. Им нравилось все, что напоминало условия жизни в Старом Свете, а городок, пусть даже лежащий среди глухих лесов, – это уже почти цивилизация. Улица (так называли эту часть дороги местные жители) была около ста футов шириной, но ее проезжая часть, особенно зимой, оказывалась гораздо более узкой. Перед домами громоздились огромные поленницы, которые, казалось, ничуть не уменьшались, а, наоборот, с каждым днем все росли, несмотря на то что в каждом окне можно было увидеть ярко пылающий очаг.
Когда сани судьи тронулись в путь после встречи с Ричардом на горе, Элизабет залюбовалась заходящим солнцем – приближаясь к горизонту, его диск становился все больше и больше, и по нему медленно поднимался темный силуэт могучей сосны, росшей на одной из западных вершин. Но его косые лучи еще озаряли восточный склон, на котором находилась сама Элизабет, играли на стволах берез, чья гладкая и сверкающая кора соперничала белизной с девственными снегами окрестных гор. Темные стволы сосен ясно рисовались даже в глубине леса, а обрывистые скалы, на чьих отвесных гранях не мог удержаться снег, празднично сверкали, словно посылая прощальную улыбку заходящему светилу. Однако сани продолжали спускаться вниз по склону, и царство дня, как заметила Элизабет, скоро осталось позади. Когда они достигли долины, яркие, хотя и не греющие лучи декабрьского солнца уже не разгоняли ее холодного сумрака. Правда, на вершинах восточных холмов еще лежали розовые отблески, но и они с каждой минутой поднимались все выше – с земли на гряду облаков; замерзшее озеро уже пряталось в синей мгле, очертания домов стали расплывчатыми и неясными, а дровосеки вскидывали на плечо свои топоры и расходились по домам, предвкушая, как весь долгий вечер они будут греться у яркого огня, для которого сами заготовили топливо. При виде саней они останавливались, снимали шапки, здороваясь с Мармадьюком, и дружески кивали Ричарду. Как только путешественники проезжали, во всех домах задергивались занавески, скрывая от зимней ночи уютные комнаты с весело пылающими каминами.
Сани быстро свернули в распахнутые ворота «дворца», и когда Элизабет увидела в дальнем конце безлиственной аллеи из молодых тополей унылые каменные стены отцовского дома, ей показалось, что дивный вид, открывшийся ей с горы, был лишь мимолетным сном. Мармадьюк еще настолько сохранял свои квакерские привычки, что не любил бубенчиков на упряжи, но от саней мчавшегося позади мистера Джонса несся такой трезвон, что через мгновение в доме поднялась радостная суматоха.
На каменной площадке, слишком маленькой по сравнению со всем зданием, Ричард и Хайрем воздвигли четыре деревянные колонны, которые поддерживали портик – так мистер Джонс окрестил весьма невзрачное крыльцо с кровлей из дранки. К нему вели пять каменных ступеней, уложенных в такой спешке, что морозы уже успели сдвинуть их с предназначенного для них места. Но неприятные последствия холодного климата и небрежности строителей этим не ограничивались: каменная площадка осела вместе со ступеньками, и в результате деревянные колонны повисли в воздухе – между их нижними концами и каменными основаниями, на которые они прежде опирались, появился просвет в целый фут. По счастью, плотник, осуществлявший величественные замыслы зодчих, так прочно прибил крышу этого классического портика к стене дома, что она, по вышеуказанной причине лишившись поддержки колонн, в свою очередь, сама смогла поддержать эти колонны.
Однако столь досадный пробел в колоннаде Ричарда, как часто бывает, возник, казалось, только для того, чтобы доказать необыкновенную изобретательность ее творца. На помощь снова пришли преимущества смешанного ордера, и появилось второе издание каменных оснований, как говорят книготорговцы – с добавлениями и улучшениями. Они, разумеется, стали больше и были в изобилии снабжены лепными завитушками. Но ступеньки продолжали оседать, и к тому времени, когда Элизабет вернулась в отчий дом, под нижние концы колонн были вбиты плохо отесанные деревянные клинья, дабы колоннада не болталась и не оторвалась от крыши, для поддержки которой она первоначально предназначалась.
Из большой двери на крыльцо выскочило несколько служанок, а за ними появился пожилой слуга. Последний был без шапки, но, судя по всему, ради торжественного случая облачился в парадное одеяние. Его наружность и наряд были настолько необычны, что заслуживают более подробного описания. Это был человек всего пяти футов роста, коренастый, могучего телосложения – его плечи сделали бы честь любому гренадеру. Он казался даже ниже, чем был на самом деле, благодаря привычке ходить сгорбившись, трудно сказать, откуда она у него взялась, – разве оттого, что так было удобнее при ходьбе широко размахивать руками, что он постоянно и проделывал. Лицо у него было вытянутое, когда-то белая кожа давно уже стала багрово-красной; короткий курносый нос напоминал картошку; в широком рту сверкали прекрасные зубы, голубые глаза смотрели на все с глубоким презрением. Голова его составляла четверть всего его роста, а свисавшая с затылка косица достигала талии. На нем был кафтан из очень светлого сукна, с пуговицами величиной с долларовую монету, на которых были выбиты адмиралтейские якоря. Длинные, широкие полы кафтана спускались до самых лодыжек. Под кафтаном виднелись жилет и штаны из красного плюша, довольно потертые и засаленные. Ноги этого оригинала были облачены в башмаки с большими пряжками и полосатые, белые с синим, чулки.
Он называл себя уроженцем графства Корнуэлл, что на Британских островах. Детство свое он провел в краю оловянных рудников, а годы отрочества – юнгой на судне контрабандистов, плававшем между Фалмутом и островом Гернси. С этим ремеслом ему пришлось расстаться потому, что он не совсем по своей воле был завербован на службу в королевский флот. Так как никого лучше не нашлось, он был сначала слугой в кают-компании, а затем стал стюардом капитана. Он исполнял эти обязанности несколько лет и за это время научился готовить тушеную солонину с сухарями и луком и еще два-три морских блюда, а кроме того, повидал мир, – по крайней мере, так он любил утверждать. На самом деле ему довелось побывать в одном-двух французских портах, да еще в Портсмуте, Плимуте и Диле, а в остальном он был так же мало знаком с чужими землями и со своей родиной, как если бы все это время погонял осла на одном из корнуэллских оловянных рудников. Однако, когда в 1783 году война окончилась и его уволили со службы, он объявил, что, хорошо зная весь цивилизованный мир, собирается теперь посетить дикие американские дебри. Мы не станем следовать за ним в его недолгих скитаниях, когда его увлекала та тяга к приключениям, которая иной раз заставляет лондонского щеголя отправиться в дальний путь и оглушает его ревом Ниагарского водопада, прежде чем в его ушах успеет смолкнуть шум столичных улиц. Достаточно будет сказать, что еще задолго до того, как Элизабет уехала в пансион, он уже числился среди домочадцев Мармадьюка Темпла и благодаря качествам, которые будут описаны в течение нашего дальнейшего повествования, скоро был возведен мистером Джонсом в сан дворецкого. Звали этого достойного моряка Бенджамен Пенгиллен, но он так часто рассказывал чудесную историю о том, сколько времени ему довелось простоять у помпы, спасая свой корабль от гибели после одной из побед Роднея[17], что вскоре приобрел звучное прозвище «Бен Помпа».
Рядом с Бенджаменом, но чуть выдвинувшись вперед, словно оберегая достоинство занимаемой ею должности, стояла пожилая женщина. Пестрое коленкоровое платье никак не шло к ее высокой тощей нескладной фигуре, резким чертам лица и его лисьему выражению. У нее не хватало многих зубов, а те, что еще сохранились, совсем пожелтели. От остренького носика по дряблой коже щек разбегались глубокие морщины. Эта особа столь усердно нюхала табак, что можно было бы подумать, будто именно он придал шафранный оттенок ее губам и подбородку; однако и вся ее физиономия была такого же цвета. Эта старая дева командовала в доме Мармадьюка Темпла женской прислугой, исполняла обязанности экономки и носила величественное имя Добродетель Петтибон. Элизабет видела ее впервые в жизни, так как она появилась здесь уже после смерти миссис Темпл.
Кроме этих важных персон, встречать хозяев вышли слуги попроще. Большей частью это были негры. Кто выглядывал из парадной двери, кто бежал от дальнего угла дома, где находился вход в кухню и кладовую.
Но первыми саней достигли обитатели псарни Ричарда, и воздух наполнился переливами самых разных собачьих голосов, от басистого рыка волкодавов до капризного тявканья терьеров. Их господин отвечал на эти шумные приветствия столь же разнообразными «гав-гав» и «р-р-р», пока собаки, возможно пристыженные тем, что их превзошли, разом не смолкли. Только могучий мастиф, на чьем медном ошейнике были выгравированы большие буквы «М. Т.», не присоединился к общему хору. Не обращая внимания на суматоху, он величественно прошествовал к судье и, после того как тот ласково похлопал его по загривку, повернулся к Элизабет, которая, радостно вскрикнув: «Воин!» – даже нагнулась и поцеловала его. Старый пес тоже узнал ее, и, когда она поднималась по обледенелым ступенькам (отец и мосье Лекуа поддерживали ее под руки, чтобы она не поскользнулась), он грустно смотрел ей вслед, а едва дверь захлопнулась, улегся перед ближней конурой, словно решив, что теперь в доме появилась новая драгоценность, которую надо охранять особенно тщательно.
Элизабет прошла за своим отцом, на мгновение задержавшимся, чтобы отдать одному из слуг какое-то распоряжение, в прихожую – большой зал, тускло освещенный двумя свечами в высоких старомодных подсвечниках. Дверь захлопнулась, и все общество разом перенеслось из морозного царства зимы в область знойного лета. В середине зала высилась огромная печь, и бока ее, казалось, колыхались от жара. Дымоход был выведен в потолок прямо над ней. На печи помещался жестяной таз с водой, которая, испаряясь, поддерживала надлежащую влажность воздуха.
Зал был убран коврами, а стоявшая в нем мебель выглядела прочной и удобной – часть ее привезли из города, а остальное изготовили темплтонские столяры. Буфет красного дерева, инкрустированный слоновой костью и снабженный огромными медными ручками, стонал под тяжестью серебряной посуды. Рядом с ним стояло несколько больших столов, изготовленных из дикой вишни, чья древесина по цвету напоминала дорогой заморский материал буфета; они были сделаны очень просто и ничем не украшены. Напротив них располагался небольшой столик из горного клена; он был гораздо светлее, а волнистые волоконца на его крышке образовывали красивый естественный узор. За ним в углу стояли тяжелые старомодные часы с медным циферблатом, в узком высоком футляре из черного ореха с побережья океана. Вдоль одной из стен тянулась огромная кушетка или, вернее, диван, имевший в длину двадцать футов; он был покрыт чехлом из светлого ситца. У противоположной стены среди другой мебели были расставлены стулья, выкрашенные в светло-желтый цвет; по их спинкам змеились тонкие черные полоски, проведенные довольно нетвердой рукой.
На стене вдали от печки висел термометр в футляре из красного дерева, соединенный с барометром; каждые полчаса, минута в минуту, Бенджамен приходил взглянуть, что показывает этот инструмент. По обе стороны печи с потолка свисали две стеклянные люстры, находившиеся на равном расстоянии между ней и входными дверями, расположенными в обоих концах зала, а к косякам многочисленных боковых дверей, ведших во внутренние комнаты, были прикреплены золоченые канделябры.
Эти косяки, а также притолоки были выполнены весьма затейливо, и над каждой дверью находился выступ с миниатюрным пьедесталом посредине. На пьедесталах были установлены маленькие гипсовые бюсты, выкрашенные черной краской. И в форме пьедестала, и в выборе бюстов сказывался вкус мистера Джонса. Над одной дверью красовался Гомер, необыкновенно на себя похожий, утверждал Ричард, – «ведь с первого взгляда видно, что он слеп». Над другой виднелись голова и плечи гладколицего господина с остроконечной бородкой, которого он именовал Шекспиром. Над третьей высилась урна – ее очертания, по мнению Ричарда, неопровержимо доказывали, что в ее оригинале хранился прах Дидоны[18]. Четвертый бюст, вне всяких сомнений, был бюстом Франклина[19] – это доказывалось колпаком и очками. Пятый столь же очевидно изображал исполненную спокойного благородства голову Вашингтона. Шестой же определению не поддавался и, говоря словами Ричарда, был «портретом человека в рубашке с расстегнутым воротом и с лавровым венком на голове. Моделью послужил не то Юлий Цезарь, не то доктор Фауст – и для того и для другого предположения существуют веские основания».
Стены были оклеены свинцово-серыми английскими обоями, на которых изображалась символическая фигура Британии, скорбно склоняющейся над гробницей генерала Вольфа[20]. Сам же герой располагался в некотором отдалении от рыдающей богини, у самого края полосы, так что его правая рука переходила на следующий кусок; когда Ричард собственноручно наклеивал обои, ему почему-то ни разу не удалось добиться точного совпадения линий, и Британии приходилось оплакивать не только своего павшего любимца, но и его бесчисленные зверски ампутированные правые руки.
Тут сам хирург, совершивший эту противоестественную операцию, возвестил о своем присутствии в зале, громко щелкнув кнутом.
– Эй, Бенджамен! Бен Помпа! Так-то ты встречаешь молодую хозяйку? – крикнул он. – Простите его, кузина Элизабет. Не каждому под силу устроить все в должном порядке, но теперь, когда я вернулся, досадных недоразумений больше не будет. Зажигайте люстры, мистер Пенгиллен, зажигайте их поживей, чтобы мы могли наконец разглядеть друг друга. Ах да, Дьюк, я привез домой твоего оленя, что с ним делать, а?
– Господи боже ты мой, сквайр, – начал Бенджамен, предварительно утерев рот тыльной стороной руки, – коли бы вы об этом распорядились пораньше, все было бы по вашему желанию. Я уже свистал всех наверх и начал раздавать команде свечи, когда вы вошли в порт. Но чуть женщины заслышали ваши бубенцы, они все кинулись бежать, словно их боцман линьком оглаживает; а если и есть в доме человек, который может сладить с бабами, когда они сорвутся с якоря, то зовут его не Бенджамен Помпа. Но мисс Бетси не рассердится на старика из-за каких-то свечей, или, значит, надевши длинное платье, она изменилась больше, чем корсарский бриг, который выдает себя за торговца.
Элизабет и ее отец продолжали хранить молчание. Им обоим взгрустнулось, когда они вошли в зал: они вспомнили дорогую умершую, чье присутствие еще так недавно согревало этот дом, в котором Элизабет успела прожить год, перед тем как уехать в пансион.
Но тут слуги наконец вспомнили, зачем в люстры и канделябры были вставлены свечи, и, спохватившись, бросились их зажигать; через минуту зал уже сиял огнями.
Печальное настроение нашей героини и ее отца исчезло вместе с сумраком, окутывавшим зал, и новоприбывшие начали снимать тяжелые шубы и шапки.
Пока они раздевались, Ричард обращался к слугам то с одним, то с другим замечанием и время от времени сообщал судье какое-нибудь свое соображение насчет оленя, однако весь этот монолог напоминал фортепьянный аккомпанемент, который слышат, но не слушают, и поэтому мы не станем приводить здесь его слова.
Как только Добродетель Петтибон зажгла отведенную ей порцию свечей, она не замедлила вновь подойти к Элизабет, словно для того только, чтобы принять ее шубку, на самом же деле не без завистливой досады желая получше рассмотреть ту, которой предстояло принять от нее бразды правления в доме. Экономка почувствовала даже некоторую робость, когда были сброшены плащ, шубка, теплые платки и чулки, снят большой черный капор и ее взгляду открылось личико, обрамленное блестящими черными, как вороново крыло, локонами; несмотря на нежную прелесть, оно свидетельствовало о твердом характере его обладательницы. Лоб Элизабет был безупречно чист и бел, но эта белизна не имела ничего общего с бледностью, говорящей о меланхолии или дурном здоровье. Нос ее можно было бы назвать греческим, если бы не легкая горбинка, делавшая его красоту менее классической, но зато придававшая ему гордое благородство. Рот ее был прелестен и выразителен, но, казалось, не чужд легкого женского кокетства. Он услаждал не только слух, но и зрение. К тому же Элизабет была прекрасно сложена и довольно высока – это она унаследовала от матери, так же как и цвет глаз, красиво изогнутые брови и длинные шелковистые ресницы. Но выражение лица у нее было отцовское: мягкое и привлекательное в обычное время, лицо это в минуты гнева становилось строгим и даже суровым, хотя и не утрачивало своей красоты. От отца же она унаследовала некоторую вспыльчивость.
Когда был снят последний платок, Элизабет предстала перед экономкой во всей своей прелести: голубая бархатная амазонка выгодно обрисовывала изящные линии ее стройной фигуры, на щеках цвели розы, ставшие еще более алыми от тепла, чуть увлажненные прекрасные глаза сияли. Взглянув на эту озаренную блеском свечей красавицу, Добродетель Петтибон почувствовала, что ее власти в доме пришел конец.
Тем временем разделись и все остальные. Мармадьюк оказался одетым в скромную черную пару, мосье Лекуа – в кафтан табачного цвета, под которым виднелся вышитый камзол; штаны и чулки у него были шелковые, а на башмаках красовались огромные пряжки – по общему мнению, украшавшие их алмазы были сделаны из стекла. На майоре Гартмане был небесно-голубой мундир с большими медными пуговицами, парик с косицей и сапоги; а короткую фигуру мистера Ричарда Джонса облегал щегольской сюртук бутылочного цвета, застегнутый на его округлом брюшке, но открытый сверху, чтобы показать жилет из красного сукна и фланелевый жилет с отделкой из зеленого бархата; снизу из-под него выглядывали штаны из оленьей кожи и высокие белые сапоги со шпорами – одна из них слегка погнулась от его недавних усилий пришпорить табурет.
Когда Элизабет сбросила верхнюю одежду, она внимательно оглядела не только слуг, но и зал, по которому она могла судить, как они относятся к своим обязанностям, – ведь теперь ей предстояло вести дом. Хотя в убранстве зала сквозило некоторое несоответствие, все здесь было добротным и чистым. Пол даже в самых темных углах был устлан коврами. Медные подсвечники, позолоченные канделябры и стеклянные люстры, быть может, не вполне отвечали требованиям вкуса и моды, но зато содержались в безупречном порядке. Они были отлично вычищены и ярко сверкали, отражая пламя бесчисленных свечей. После унылых декабрьских сумерек снаружи этот свет и тепло производили чарующее впечатление. Поэтому Элизабет не заметила кое-каких погрешностей, которые, надо признаться, там все-таки были, и смотрела вокруг себя с восхищением. Но вдруг ее взгляд остановился на человеке, который казался совсем чужим среди всех этих улыбающихся, нарядно одетых людей, собравшихся, чтобы приветствовать молодую наследницу Темплтона.
В углу возле парадной двери, никем не замечаемый, стоял молодой охотник, о котором на время все забыли. Но, если рассеянность судьи еще можно было как-то оправдать сильным волнением, охватившим его в эти минуты, оставалось непонятным, почему сам юноша не хотел напомнить о своей ране. Войдя в зал, он машинально снял шапку, открыв темные волосы, не менее пышные и блестящие, чем даже локоны Элизабет. Трудно представить себе, насколько преображал его такой на первый взгляд пустяк, как грубо сшитая лисья шапка. Если лицо молодого охотника привлекало твердостью и мужеством, то очертания его лба и головы дышали благородством. Несмотря на бедную одежду, он держался так, словно окружавшая его обстановка, считавшаяся в этих местах верхом роскоши, не только была ему привычна, но и вызывала у него некоторое пренебрежение.
Рука, державшая шапку, легко опиралась на крышку небольшого фортепьяно Элизабет, и в этом жесте не было ни деревенской неуклюжести, ни вульгарной развязности. Пальцы изящно касались инструмента, словно им это было не в новинку. Другой, вытянутой рукой он крепко сжимал ствол своего ружья, опираясь на него. Он, видимо, не замечал своей несколько вызывающей позы, так как был, казалось, охвачен чувством куда более глубоким, чем простое любопытство. Это лицо в сочетании с непритязательным костюмом так резко отличалось от оживленной группы, окружавшей хозяина дома в другом конце большого зала, что Элизабет продолжала смотреть на него удивленно и недоумевающе. Незнакомец обводил зал медленным взглядом, и брови его все больше сдвигались. Его глаза то вспыхивали гневом, то омрачались непонятной печалью. Затем он снял руку с фортепьяно и склонил на нее голову, скрыв от взора Элизабет свои выразительные, говорившие о столь многом черты.
– Дорогой отец, – сказала она, – мы совсем забыли о благородном джентльмене (Элизабет чувствовала, что не может назвать его иначе), ожидающем нашей помощи, к которому мы обязаны отнестись с самой сердечной заботой и вниманием.
При этих словах глаза всех присутствующих обратились туда, куда смотрела Элизабет, и молодой охотник, гордо откинув голову, сказал:
– Моя рана совсем не опасна, и, если не ошибаюсь, судья Темпл послал за врачом, едва мы подъехали к дому.
– Разумеется, – ответил Мармадьюк. – Я не забыл, мой друг, для чего пригласил вас сюда и чем вам обязан.
– Ага! – не без злорадства воскликнул Ричард. – Наверное, ты обязан этому парню оленем, которого ты убил, братец Дьюк. Ах, Мармадьюк, Мармадьюк! Что за сказку ты нам рассказал про своего оленя! Вот вам за него два доллара, молодой человек, а судья Темпл по справедливости должен будет оплатить докторский счет. За свою помощь я с вас ничего не возьму, но она от этого хуже не станет. Ну, Дьюк, не огорчайся: если ты и промазал по оленю, зато тебе удалось подстрелить этого молодца сквозь сосну. Признаю себя побитым: такого выстрела я за всю свою жизнь не сделал.
– И будем надеяться, не сделаешь и впредь, – ответил судья. – Не дай тебе бог испытать то, что испытал я после него. Но вам нечего опасаться, мой юный друг, – раз вы так легко двигаете рукой, значит, рана не может быть очень серьезной.
– Не ухудшай дела, Дьюк, притворяясь, будто ты что-то понимаешь в хирургии, – прервал его мистер Джонс, презрительно махнув рукой. – Эту науку можно изучить только на практике. Как тебе известно, мой дед был врачом, но в твоих жилах нет ни капли докторской крови. А эти дарования передаются по наследству. Все мои родственники с отцовской стороны разбирались в медицине. Вот, например, мой дядя, которого убили под Брэндивайном: он умер легче всех в полку, а почему? Потому что знал, как перестать дышать. Очень немногие обладают подобным умением.
– Я ничуть не сомневаюсь, Дик, – заметил судья, отвечая улыбкой на веселую улыбку, которая, словно против воли, озарила лицо незнакомца, – что твои родственники до тонкости постигли искусство расставания с жизнью.
Ричарда эти слова нимало не смутили, и, заложив руки в карманы так, чтобы оттопырились полы, он принялся что-то насвистывать. Однако желание ответить было слишком велико, и, не выдержав этой философской позы, он с жаром воскликнул:
– Смейтесь, судья Темпл, над наследственными талантами! Смейтесь, сделайте милость! Да только в вашем поселке все до единого держатся другого мнения. Вот даже этот охотник, который ничего, кроме своих медведей, оленей да белок, не знает, даже он не поверит, если ты скажешь, что таланты и добродетели не передаются по наследству. Не правда ли, любезный?
– Пороки не передаются, в это я верю, – сухо ответил незнакомец, переводя взгляд с судьи на Элизабет.
– Сквайр прав, судья, – объявил Бенджамен, с самым многозначительным и дружеским видом кивая в сторону Ричарда. – Вот, скажем, его величество английский король вылечивает золотуху своим прикосновением[21], а эту хворь не изгонит из больного и лучший доктор на всем флоте. Даже самому адмиралу такое не под силу. Исцелить ее могут только его величество король и повешенный. Да, сквайр прав, а то почему это седьмой сын в семье всегда становится доктором, хотя бы даже он поступил на корабль простым матросом? Вот когда мы нагнали лягушатников под командой де Грасса[22], то был у нас на борту доктор, и он…
– Довольно, довольно, Бенджамен, – перебила его Элизабет, переводя взгляд с охотника на мосье Лекуа, который с любезным вниманием слушал все, что говорилось вокруг. – Ты расскажешь мне об этом и о прочих твоих замечательных приключениях как-нибудь в другой раз. А пока надо приготовить комнату, где доктор мог бы перевязать рану этого джентльмена.
– Я сам им займусь, кузина Элизабет, – с некоторым высокомерием заявил Ричард. – Молодой человек не должен страдать из-за того, что Мармадьюку вздумалось упрямиться. Иди за мной, любезный, я сам осмотрю твою рану.
– Лучше подождем врача, – холодно ответил охотник. – Он, вероятно, не замедлит с приходом.
Ричард застыл на месте, удивленно уставившись на говорящего: он не ожидал такой изысканной манеры выражаться и был очень обижен отказом. Сочтя за благо оскорбиться, он снова засунул руки в карманы, подошел к мистеру Гранту и, наклонившись к его уху, прошептал:
– Вот помяните мое слово – скоро в поселке только и разговору будет о том, что без этого малого мы все сломали бы себе шею. Словно я не умею править лошадьми! Да вы сами, сэр, без всякого труда вернули бы их опять на дорогу. Это был сущий пустяк! Только посильней потянуть за левую вожжу и хлестнуть правую выносную. От всего сердца надеюсь, сэр, что вы не ушиблись, когда этот малый перевернул сани.
Священник не успел ответить, потому что в зал вошел местный доктор.
ГЛАВА VI
…На полках
Склад нищенских пустых коробок, склянок,
Зеленых земляных горшков, бечевок,
Семян, засохших розовых пастилок
Убого красовался напоказ.
Шекспир, «Ромео и Джульетта»
Доктор Элнатан Тодд (так звался этот врачеватель) слыл в поселке человеком необыкновенной учености и, уж во всяком случае, отличался необыкновенной фигурой. Роста в нем без башмаков было шесть футов четыре дюйма. Его руки и ноги вполне соответствовали этой внушительной цифре, но все остальные части его тела, казалось, были изготовлены по куда меньшей мерке. Плечи его годились бы хоть для великана, в том смысле, что располагались очень высоко, но они были на редкость узки, и можно было подумать, будто длинные болтающиеся руки растут прямо из спинного хребта. Зато шея была на диво длинна, нисколько не уступая в этом отношении рукам и ногам. Ее венчала маленькая головка, напоминавшая по форме огурец; сзади она была покрыта жесткой каштановой гривой, а спереди являла миру веселую физиономию, на которой доктору никак не удавалось удержать премудрое выражение.
Он был младшим сыном в семье фермера из западной части Массачусетса, и его отец, человек весьма зажиточный, не заставлял его, как других своих сыновей, работать в поле, колоть дрова или заниматься каким-нибудь другим тяжелым трудом, который мог бы задержать его рост. Впрочем, своим освобождением от домашних обязанностей Элнатан был отчасти обязан именно тому, что так быстро рос: из-за этого он был бледен, вял и слаб, и его сердобольная маменька объявила, что он «ребенок болезненный и в фермеры не годится. Пусть зарабатывает себе хлеб чем-нибудь полегче: пойдет в адвокаты, в священники или в доктора». Правда, сперва никто толком не знал, в какой, собственно, из этих областей лежит призвание Элнатана. А пока он бил баклуши, целыми днями слонялся по усадьбе, жевал зеленые яблоки и искал щавель. Зоркий глаз заботливой родительницы скоро заметил его излюбленные занятия и узрел в них предначертанный ему жизненный путь. «Элнатану на роду написано стать доктором, это уж так. Недаром он с утра до ночи собирает какие-то травы и пробует на зуб все, что растет в саду И потом он еще сызмальства любил всякие лекарства и снадобья: приготовила я как-то своему муженьку пилюли от разлития желчи, обмазала их кленовым сахаром и оставила на столе, а Элнатан возьми да и проглоти их все, будто в мире ничего вкуснее нет. А ведь Айчебод (ее супруг) такие рожи корчит, когда их принимает, что смотреть страшно».
Это обстоятельство и решило дело. Когда Элнатану исполнилось пятнадцать лет, его изловили, словно дикого жеребенка, и остригли его косматую гриву, затем одели в новый костюм из домотканой материи, выкрашенной в настое ореховой коры, снабдили Евангелием и букварем Уэбстера и отправили учиться в школу. Будущий доктор был неглупым мальчиком, а так как он еще дома постиг, хотя и без всякой системы, начатки грамоты и арифметики, то вскоре стал первым учеником. Его маменька с восхищением услышала от учителя, что ее сын «на редкость способен и куда более развит, чем все его однокашники». Учитель считал также, что мальчик проявляет природную склонность к медицине – «ему самому не раз доводилось слышать, как тот уговаривал младших товарищей есть поменьше, а когда невежественные малыши оставались глухи к этим советам, Элнатан мужественно поглощал все присланные им из дому съестные припасы, дабы спасти их от пагубных последствий обжорства».
Вскоре после того, как его почтенный наставник столь лестно о нем отозвался, мальчика взяли из школы и пристроили в ученики к местному врачу, чьи первые шаги на поприще медицины весьма напоминали его собственные. Теперь соседи постоянно видели, как наш герой то поит у колодца докторскую лошадь, то готовит облатки со всякими лекарствами – синие, желтые и красные; но иной раз они могли видеть, как он усаживается под яблоней, держа в руке «Латинскую грамматику» Раддимена, а из кармана у него торчит уголок «Акушерства» Денмена, ибо его патрон полагал, что сперва он должен постигнуть науку о том, как помогать людям появляться на этот свет, и лишь потом – как по всем правилам спроваживать их на тот.
В таких занятиях миновал год, и вдруг однажды Элнатан явился в молельню, облаченный в длиннополый сюртук из черной домотканой материи и в сапожки, сшитые, за неимением красного сафьяна, из некрашеной телячьей кожи.
Затем соседи обнаружили, что он начал бриться – правда, старой и тупой бритвой. И не прошло и трех-четырех месяцев, как в один прекрасный день несколько старух с озабоченными лицами проследовали к домику некой бедной женщины, около которого суетились испуганные соседки. Двое мальчишек вскочили на неоседланных лошадей и поскакали в разные стороны. Но, сколько ни разыскивали доктора, найти его так и не удалось. Наконец из своих дверей торжественным шагом вышел Элнатан, а впереди него трусил запыхавшийся белобрысый мальчонка. На следующий день, когда Элнатан показался на улице, как именовалась там проезжая дорога, пересекавшая поселок, все обитатели последнего не могли не заметить, что в его манерах появилась какая-то особенная степенность. На той же неделе он купил себе новую бритву, а в следующее воскресенье вошел в молельню, сжимая в руке красный шелковый платок; на лице его были написаны важность и серьезность. Вечером он явился с визитом к одному фермеру, у которого была молоденькая дочка, – к сожалению, более знатных семей в окрестностях не проживало. И, оставляя молодого человека наедине с красавицей, ее предусмотрительная мамаша поспешила назвать его «доктором Тоддом». Первый шаг был сделан, и с этих пор все стали величать Элнатана только так.
Прошел еще год, в течение которого молодой врач продолжал учиться у того же наставника и «посещал больных вместе со старым доктором», хотя было замечено, что, выходя из дому, они поворачивали в разные стороны. К концу этого срока доктор Тодд достиг совершеннолетия. Тогда он отправился в Бостон, чтобы купить лекарств и, как утверждали некоторые, пройти курс при больнице; насчет последнего нам ничего не известно, но если это и так, то он прошел его не останавливаясь и через две недели уже вернулся домой с таинственным сундучком, от которого сильно пахло серой.
В ближайшее же воскресенье отпраздновали его свадьбу, а на следующее утро он и его молодая супруга отбыли куда-то в одноконных санях, в которые были погружены вышеупомянутый сундучок, баул с бельем из домотканого полотна, оклеенный обоями ящик с привязанным к нему красным зонтиком, две новехонькие кожаные седельные сумки и шляпная картонка. Через некоторое время его друзья получили письмо, извещавшее их, что новобрачные «поселились в штате Нью-Йорк и доктор Тодд с успехом практикует в городе Темплтоне».
Если ученый английский юрист с сомнением отнесется к праву Мармадьюка занимать судейское кресло, то уж, конечно, медики, окончившие Лейденский или Эдинбургский университет, от души посмеются над нашим правдивым рассказом о служении Элнатана в храме Эскулапа. Однако и им придется довольствоваться тем же самым ответом: в этих краях доктор Тодд был ничуть не хуже своих коллег, так же как Мармадьюк превосходил большинство своих.
Время и большая практика преобразили нашего доктора самым чудесным образом. Он был от природы очень добр, но в то же время обладал немалым мужеством. Другими словами, он от души старался вылечить своих пациентов и, если дело шло о полезных членах общества, предпочитал не рисковать, пользуя их только самыми проверенными средствами; однако в тех случаях, когда в его руки попадал какой-нибудь бродяга без роду и племени, он принимался испытывать на его организме действие всех лекарств, какие только хранились в кожаных сумках. К счастью, их было не так уж много, и почти все они были совершенно безвредны. Таким способом Элнатан научился неплохо разбираться в лихорадках и маляриях и мог с большим знанием дела рассуждать о перемежающихся, возвратных, ежедневных и повторяющихся приступах. В Темплтоне и окрестностях свято верили в его уменье исцелять всяческие кожные заболевания, и, уж конечно, ни один младенец не появлялся на свет без его помощи. Короче говоря, доктор Тодд возводил на песке весьма внушительное здание, скрепленное цементом практики, хотя и слагавшееся из довольно хрупких материалов. Однако он время от времени перечитывал свои учебники и, будучи человеком весьма неглупым и наблюдательным, успешно согласовывал практику с теорией.
Не имея почти никакого опыта в хирургии, он остерегался делать серьезные операции, тем более что в подобных случаях пациент имеет возможность непосредственно оценить умение врача. Однако он успешно лечил мазями ожоги, уверенно разрезал десну, чтобы извлечь гнилые корни давно разрушившихся зубов, и умело зашивал раны неловких дровосеков. Но вот однажды некий поселенец, неудачно свалив дерево, раздробил себе ногу, и нашему герою пришлось решиться на операцию, потребовавшую от него напряжения всех его душевных сил. Однако в тяжкий час беды он не обманул возлагавшихся на него надежд. В новых поселениях и раньше нередко возникала нужда в ампутациях, и обычно их производил хирург-самоучка, который благодаря большой практике так набил руку, что сумел оправдать добрую славу, вначале вовсе им не заслуженную. Элнатану случилось присутствовать при двух-трех его операциях. Но на этот раз хирург оказался в отъезде, и доктору волей-неволей пришлось его заменить.
Элнатан начал операцию, испытывая невыразимое отчаяние и сомнение в своих силах, хотя ему вполне удалось сохранить самый спокойный и невозмутимый вид. Фамилия несчастного пациента была Миллиган, и именно ее упомянул Ричард, говоря о том, как он ассистировал доктору, поддерживая изуродованную ногу. Эта нога была благополучно отнята, и пациент остался в живых. Однако еще два года бедняга Миллиган жаловался, что его ногу закопали в слишком тесном ящике – недаром он по-прежнему чувствует в ней ужасную боль, от которой начинает ныть все тело. Мармадьюк высказал предположение, что дело тут в нервах и сосудах, но Ричард, считавший эту ампутацию своим личным подвигом, презрительно отмел подобные оскорбительные домыслы, заявив, что ему не раз доводилось слышать о людях, которые безошибочно предсказывают дождливую погоду по тому, как у них ноют пальцы отрезанных ног. Года через два-три Миллиган совсем перестал жаловаться на боль, но его ногу все-таки выкопали и переложили в ящик попросторнее, и с тех пор, как мог подтвердить весь поселок, страдалец уже ни разу не упомянул о своих болях. Этот случай окончательно возвысил доктора Тодда в общем мнении, но, к счастью для больных, его уменье росло вместе со славой.
Однако, несмотря на опытность доктора Тодда и успешную ампутацию пресловутой ноги, он все же почувствовал некоторый трепет, войдя в зал «дворца». В нем было светло как днем, его роскошная обстановка совсем не напоминала убогую мебель скромных, наскоро построенных домишек, в которых жили его обычные пациенты, а находившиеся в нем люди были так богато одеты и на лицах их было написано такое беспокойство, что крепкие нервы доктора не выдержали. От присланного за ним слуги он узнал, что речь идет о пулевом ранении, и, пока он, сжимая в руках кожаные сумки, шагал по снегу, в его голове вихрем проносились видения разорванных артерий, пробитых легких, продырявленных внутренних полостей, словно его путь вел на поле брани, а не в мирный дом судьи Темпла.
Едва ступив в зал, он увидел перед собой Элизабет, чье прекрасное лицо, обращенное к нему, было исполнено тревоги и беспокойства. Ее обшитая золотым шнуром амазонка окончательно его доконала: огромные костлявые колени доктора застучали друг о друга – так сильно он вздрогнул. Дело в том, что в рассеянии чувств он принял ее за изрешеченного пулями генерала, который покинул битву в самом ее разгаре, дабы прибегнуть к его помощи. Заблуждение это, однако, рассеялось почти в то же мгновение, и мистер Тодд перевел взгляд на серьезное, благородное лицо ее отца, с него – на Ричарда, который, щелкая кнутом, прохаживался по залу, чтобы утишить раздражение, вызванное отказом охотника воспользоваться его помощью; затем он взглянул на француза, уже несколько минут державшего стул для Элизабет, которая этого совсем не замечала, затем – на майора Гартмана, невозмутимо прикуривавшего от люстры трубку с трехфутовым мундштуком, затем – на мистера Гранта, листавшего рукопись своей проповеди возле одного из канделябров, затем – на Добродетель, которая, почтительно сложив руки на груди, с восхищением и завистью разглядывала платье и очаровательные черты Элизабет, и, наконец, на Бенджамена, который, широко расставив ноги и уперши руки в бока своего короткого туловища, раскачивался с равнодушием человека, привыкшего к ранам и кровопролитию. Насколько доктор Тодд мог судить, все они были целы и невредимы, и у него отлегло от сердца. Но не успел он вторично оглядеть зал, как судья подошел к нему и, ласково пожав его руку, сказал:
– Добро пожаловать, любезный сэр, добро пожаловать. Мы ждем вас с нетерпением. Этого молодого человека я сегодня вечером имел несчастье ранить, стреляя в оленя. Он нуждается в вашей помощи…
– Зачем ты говоришь, что стрелял в оленя? – немедленно перебил его Ричард. – Как же он сможет лечить, если не будет точно знать всех обстоятельств дела? Вот как всегда люди думают, что могут безнаказанно обманывать врача, словно обыкновенного человека.
– Но я же стрелял в оленя, – с улыбкой возразил судья, – и, может быть, даже в него попал. Но, как бы то ни было, молодого человека ранил я. Я рассчитываю на ваше уменье, доктор, а вы можете рассчитывать на мой кошелек.
– И то и другое выше всех похвал, – вмешался мосье Лекуа, отвешивая изящный поклон судье и врачу.
– Благодарю вас, мосье Лекуа, – сказал судья. – Однако наш молодой друг страдает. Добродетель, не откажите в любезности принести полотна для корпии и повязок.
Эти слова прекратили обмен комплиментами, и врач наконец поглядел на своего пациента. Во время их разговора молодой охотник успел сбросить куртку и остался в простой светлой рубашке, очевидно сшитой совсем недавно. Он уже поднес руку к пуговицам, собираясь снять и ее, но вдруг остановился и взглянул на Элизабет, которая по-прежнему смотрела на него сочувственным взглядом. От волнения она даже не заметила, что он начал раздеваться. Щеки юноши слегка порозовели.
– Боюсь, что вид крови может испугать мисс Темпл. Мне лучше уйти для перевязки в другую комнату.
– Ни в коем случае, – заявил доктор Тодд, который уже понял, что его пригласили лечить человека бедного и незначительного, и совсем оправился от испуга. – Яркий свет этих свечей чрезвычайно удобен для операции, а у нас, ученых людей, редко бывает хорошее зрение.
С этими словами Элнатан водрузил на нос большие очки в железной оправе и тут же привычным движением спустил их к самому его курносому кончику – если они и не помогали ему видеть, то уж, во всяком случае, не мешали, ибо его серые глазки весело поблескивали над их верхним краем, словно звезды над завистливой грядой облаков. Все это прошло совершенно незамеченным, и только Добродетель не преминула сказать Бенджамену:
– Доктор Тодд прелесть как хорош, настоящий красавчик! И до чего же ему идут очки! Вот уж не знала, что они так украшают лицо! Я тоже заведу себе пару.
В эту минуту Элизабет, которую слова незнакомца заставили очнуться от задумчивости и густо покраснеть, поманила за собой молоденькую горничную в поспешно вышла из комнаты, как приличествовало благовоспитанной девице.
Теперь интерес присутствующих сосредоточился на враче и раненом, и все столпились вокруг них. Только майор Гартман остался сидеть в своем кресле; он пускал огромные клубы дыма и то поднимал глаза к потолку, словно размышляя о бренности всего земного, то с некоторым сочувствием обращал их на молодого охотника.
К этому времени Элнатан, впервые в жизни так близко видевший пулевую рану, начал готовиться к операции со всей торжественностью и тщанием, достойными этого случая. Бенджамен принес старую рубаху и вручил ее эскулапу, который немедленно и с большой ловкостью разорвал ее на множество аккуратных бинтов.
После этого доктор Тодд внимательно осмотрел плоды своего труда, выбрал одну полоску, передал ее мистеру Джонсу и с полной серьезностью сказал:
– Вы, сквайр Джонс, имеете в этом деле немалый опыт. Не согласитесь ли вы нащипать корпии? Как вы знаете, дорогой сэр, она должна быть тонкой и мягкой, а кроме того, последите, чтобы в нее не попали хлопчатобумажные нитки, которыми сшита рубаха. От них рана может загноиться.
Ричард бросил на судью взгляд, который яснее слов говорил: «Вот видишь, этот костоправ не может без меня и шагу ступить», а затем разложил тряпицу на колене и усердно принялся за работу.
На столе один за другим появлялись пузырьки, баночки с мазями и различные хирургические инструменты. Доставая всякие щипчики и ножички из маленькой сафьяновой шкатулки, доктор Тодд по очереди подносил их поближе к люстре и заботливо осматривал со всех сторон. Красный шелковый платок то и дело скользил по сверкающей стали, смахивая малейшие пылинки – а вдруг они помешают столь тонкой операции? Когда довольно скудное содержимое сафьяновой шкатулки истощилось, Элнатан раскрыл свои сумки и извлек из них флаконы, переливающиеся всеми цветами радуги. Расставив их в надлежащем порядке около зловещих пилок, ножей и ножниц, он выпрямился во весь свой огромный рост, заложил руки за спину, словно для равновесия, и огляделся, очевидно желая узнать, какое впечатление эта коллекция произвела на зрителей.
– Шестное слово, токтор, – сказал майор Гартман, плутовски подмигивая, но в остальном сохраняя на лице полную невозмутимость, – ошень красивые у вас инструменты, а эти лекарства так плестят, что они, наферное, полезнее для глаз, чем тля шелутка.
Элнатан кашлянул – возможно, это был тот звук, которым, как говорят, подбадривают себя трусы, а может быть, он действительно прочищал горло, перед тем как заговорить. Последнее, во всяком случае, ему удалось, и, повернувшись к старику немцу, он сказал:
– Верно подмечено, майор Гартман, верно подмечено, сэр. Осмотрительный врач всегда старается сделать свои лекарства приятными для глаза, хотя они не всегда приятны для желудка. Важнейшая часть нашего искусства, сэр, – тут его голос зазвучал очень внушительно, – состоит в том, чтобы примирить пациента с неприятными на вкус средствами, к которым мы прибегаем для его же пользы.
– Вот уж верно-то! Доктор Тодд правду говорит, – вставила Добродетель. – Ив писании то же сказано. Библия учит нас, что сладость для уст может обернуться горечью для внутренностей…
– Да-да, это так, – нетерпеливо перебил ее судья. – Но этого молодого человека незачем обманывать для его же пользы. Я вижу по его глазам, что более всего ему неприятно промедление.
Незнакомец без посторонней помощи обнажил плечо, открыв небольшую ранку, оставленную дробиной. Сильный мороз остановил кровотечение, и доктор Тодд, исподтишка взглянув на нее, пришел к заключению, что дело оказалось куда проще, чем он предполагал. Ободрившись, он подошел к пациенту, намереваясь с помощью зонда нащупать свинцовый шарик.
Впоследствии Добродетель частенько рассказывала все подробности знаменитой операции и, доходя в своем описании до этой минуты, обыкновенно говорила: «.. и тут доктор вынимает из шкатулки длинную такую штуковину вроде вязальной спицы с пуговкой на конце да как воткнет ее в рану а у молодого человека так все лицо и перекосилось! И как это я тогда чувств не лишилась, сама не знаю. Я уж совсем обмерла, да только тут доктор проткнул ему плечо насквозь и вытолкнул пулю с другой стороны. Вот так доктор Тодд вылечил этого молодого человека от пули, и очень просто все было, ну, как я занозы иголкой выковыриваю».
Таковы были воспоминания Добродетели об операции. Этого же мнения, вероятно, придерживались и другие восторженные поклонники врачебного искусства Элнатана, но на самом деле произошло все совсем иначе.
Когда медик вознамерился ввести в рану описанный Добродетелью инструмент, незнакомец решительно этому воспротивился, сказав с легким презрением:
– Мне кажется, сэр, что зондировать рану незачем. Дробина не задела кости и засела под кожей с другой стороны. Извлечь ее, я полагаю, не составит особого труда.
– Как вам угодно, – ответил доктор Тодд, откладывая зонд с таким видом, словно взял его в руки просто на всякий случай; затем, повернувшись к Ричарду, он внимательно оглядел корпию и сказал:
– Превосходно нащипано, сквайр Джонс! Лучшей корпии мне еще не доводилось видеть. Не откажите подержать руку пациента, пока я буду производить иссечение пули. Готов биться об заклад, что никто тут не смог бы нащипать корпию и вполовину так хорошо, как сквайр Джонс.
– Это наследственный талант, – отозвался Ричард и поспешно встал, чтобы оказать просимую услугу. – Мой отец, а до него мой дед славились своими познаниями в хирургии. Они бы не стали гордиться всякими пустяками, не то что Мармадьюк, когда он вправил бедро человеку, упавшему с лошади, – это произошло осенью, перед тем как вы сюда приехали, доктор. Нет, это были люди, которые прилежно занимались наукой и потратили полжизни на постижение разных тонкостей. Хотя, если уж на то пошло, мой дед обучался медицине в университете и был лучшим врачом во всей колонии… то есть в тех краях, где он жил.
– Так устроен мир, сквайр! – воскликнул Бенджамен. – Коли человек хочет стать заправским офицером и разгуливать себе по квартердеку[23], он туда через иллюминатор кают-компании не пролезет. Для того чтобы попасть на ют, надо начинать с бака, и пусть в самой что ни на есть последней должности, вроде как я – из простого марсового стал хранителем капитанских ключей.
– Бенджамен попал в самую точку, – подхватил Ричард. – Полагаю, что на множестве кораблей, на которых он служил, ему не раз доводилось видеть, как извлекаются пули из ран. Ему можно доверить таз, он крови не боится…
– Что правда, то правда, сквайр, – перебил его бывший стюард. – Немало я на своем веку пуль повидал, что доктора выковыривали, – и круглых, и с ободком, и стрельчатых. Да что далеко ходить – я был в шлюпке у самого борта «Громобоя», когда из бедра его капитана, земляка мусью Леквы, вытащили двенадцатифунтовое ядро.
– Неужели можно извлечь двенадцатифунтовое ядро из человеческого бедра? – в простоте душевной удивился мистер Грант, роняя проповедь, в которую он было снова углубился, и сдвигая очки на лоб.
– Еще как можно! – ответил Бенджамен, победоносно оглядываясь вокруг. – Да что там двенадцатифунтовое ядро! Из человеческого тела можно вытащить ядро хоть в двадцать четыре фунта, лишь бы доктор знал, как за него взяться. Вот спросите сквайра Джонса, он все книги прочел, так спросите его, не попадалась ли ему в них страничка, где все это описано.
– Разумеется, делались операции и куда более серьезные, – объявил Ричард. – В энциклопедии упоминаются совсем уж невероятные случаи, как вам, вероятно, известно, доктор Тодд.
– Конечно, конечно. В энциклопедиях рассказывается много невероятных историй, – ответил Элнатан. – Хотя, должен признаться, на моих глазах из ран никогда не вытаскивали ничего крупнее мушкетной пули.
Говоря это, доктор разрезал кожу на плече молодого охотника, обнажив дробину. Затем он взял сверкающие пулевые щипцы и уже поднес их к ране, как вдруг его пациент дернул плечом и дробина выпала сама. Тут длинные руки сослужили медику хорошую службу: одной он на лету подхватил злосчастную дробину, а другой сделал какое-то замысловатое движение, которое должно было внушить зрителям, что именно она произвела долгожданную операцию. Если у кого-нибудь и оставались в этом сомнения, Ричард тут же разрешил их, воскликнув:
– Превосходно сделано, доктор! Мне еще не приходилось видеть, чтобы пулю извлекали с такой ловкостью. Думаю, и Бенджамен скажет то же.
– Ну как же, – отозвался Бенджамен. – Сделано по-флотски и в аккурате. Теперь доктору останется только налепить по пластырю на дырки, и малый выдержит любой шторм, какой ни разразись в здешних горах.
– Благодарю вас, сэр, за то, что вы сделали, – сдержанно сказал юноша, – но вот тот, кто позаботится обо мне, избавив вас, господа, от дальнейших хлопот.
Все в удивлении обернулись и увидели на пороге входной двери человека, которого в здешних краях звали «индейцем Джоном».
ГЛАВА VII
И от истоков Саскуиханны,
Когда пора зимы настала,
Пришел лесов владыка старый,
Закутав плечи в одеяло.
Филипп Френко,«Силы природы»
До того как европейцы, именовавшие себя христианами, начали присваивать Американский континент, сгоняя его коренных жителей с их исконных земель, те области, где ныне расположены штаты Новой Англии, вплоть до Аллеганских гор, принадлежали двум великим индейским союзам, в которые входили бесчисленные племена. Между союзами существовала давняя вражда, опиравшаяся на различие языков и все усиливавшаяся благодаря постоянным кровавым войнам; замирение произошло лишь с приходом белых, когда многие племена не только лишились политической независимости, но и были даже обречены влачить полуголодное существование, несмотря на то, что, как известно, потребности индейца очень скромны.
Один из этих союзов составляли Пять, а впоследствии, Шесть племен и их союзники, а другой – ленни-ленапы, или делавары, и многочисленные могущественные племена, родственные им и признававшие их своими прародителями. Англичане, а затем и американцы называли первых ирокезами, Союзом шести племен, а иногда мингами. Противники же именовали их менгве или макве. Первоначально это были пять племен (или, как предпочитали говорить их союзники, – наций): мохоки, онайды, онондаги, кейюги и сенеки, – если перечислять их согласно степени влияния, которым они пользовались в союзе. Через сто лет после возникновения союза в него было допущено шестое племя – тускароры.
К ленни-ленапам, которых белые называли делаварами, потому что они зажигали костры большого совета на берегах реки Делавар, примкнули племена могикан и нентигоев. Эти последние жили у Чесапикского залива, а могикане обитали между рекой Гудзоном и океанским побережьем, то есть там, где теперь находится Новая Англия. Разумеется, эти племена были первыми, которых европейцы согнали с их земель и оттеснили в глубь страны.
Вооруженные стычки, результатом которых явилось изгнание могикан, получили в истории Соединенных Штатов название «Войны короля Филиппа» – по прозвищу верховного вождя этого племени. Уильям Пенн, или Микуон, как именовали его индейцы, предпочитал мирную политику, но тем не менее точно так же сумел лишить нентигоев земли, затратив на это гораздо меньше усилий.
Несколько могиканских семейств после долгих блужданий пришли искать приюта у костров племени делаваров, от которых они вели свое происхождение. К этому времени делаварам пришлось согласиться на то, чтобы их старинные враги ирокезы назвали их «женщинами». Не добившись первенства с помощью войны, ирокезы прибегли к хитрости и предложили делаварам заниматься мирным трудом, доверив свою защиту «мужчинам», то есть воинственным Шести племенам. Такое положение сохранялось до провозглашения независимости колоний, когда ленни-ленапы смело разорвали этот договор, заявив, что они снова стали «мужчинами».
Однако внутри индейских племен господствует полная демократия, и всегда находились воины, не желавшие подчиняться решению вождей. А когда к делаварам, отчаявшись прогнать белых со своей земли, пришли искать приюта знаменитые воины могикан, они принесли с собой свои обычаи и нравы, так их прославившие. Им удалось пробудить в делаварах угасший боевой дух, и они не раз водили небольшие отряды против врагов, как старинных, так и новых.
Среди этих могикан выделялся один род, знаменитый своей доблестью и всеми другими качествами, которые делают индейца героем в глазах его соплеменников. Но война, время, голод и болезни безжалостно истребляли его членов, и теперь в дверях зала Мармадьюка Темпла стоял последний отпрыск этого великого рода. Он уже давно жил среди белых, помогал им во время войн, которые они вели, и, так как в те дни, когда его услуги были им особенно нужны, они окружили его большим почетом, он даже крестился, получив имя Джон. Во время последней войны он потерял всех своих близких и друзей, и, когда его уцелевшие соплеменники погасили свои костры в долине Делавара, он не последовал за ними, твердо решив, что его кости будут покоиться в той земле, где так долго жили его предки, не зная над собой никакого ярма.
Однако в горы, окружающие Темплтон, он пришел совсем недавно. Больше всех привечал его здесь Кожаный Чулок, но это никого не удивляло, потому что старый охотник вел жизнь, немногим отличную от первобытной жизни индейцев. Они поселились в одной хижине, ели одну и ту же пищу, посвящали свое время одним и тем же занятиям.
Мы уже упоминали, что старому вождю дали при крещении имя Джон, но, разговаривая с Натти на языке делаваров, он называл себя Чингачгук, что в переводе означает «Великий Змей». Это имя он заслужил в юности своими военными подвигами и доблестью, но, когда время избороздило его лоб морщинами и к нему пришло одиночество, последние делавары, его сородичи, которые еще не покинули верховьев своей реки, стали называть его могиканином. Может быть, это печальное имя будило в груди обитателя лесов горькие воспоминания о его погибшем племени, но только он почти никогда не называл себя так, за исключением особо торжественных случаев; однако поселенцы, по обычаю белых, соединили имя, данное ему при крещении, с туземным именем и называли его Джоном Могиканином или еще проще – индейцем Джоном.
Долго прожив среди белых, могиканин усвоил некоторые их обычаи, но сохранил при этом большинство своих прежних привычек. Несмотря на мороз, голова его была непокрыта, и прямые черные волосы падали на лоб и щеки, скрывая их, словно густая вуаль. Тем, кто знал, кем он был прежде и чем стал теперь, иной раз казалось, будто он нарочно прячет за этой траурной завесой горе и стыд гордой души, тоску по утраченной славе. Лоб его был высок и благороден, а ноздри прямого римского носа и на семидесятом году жизни раздувались и трепетали так же, как в юности. Рот у него был широкий, но тонкие губы, которые почти всегда оставались крепко сжатыми, были очень выразительны и свидетельствовали о сильной воле. Когда они приоткрывались, за ними сверкали белые и ровные зубы. Подбородок у него был тяжелый, но округлый, а скулы сильно развиты – особенность, характерная для всей краснокожей расы. Глаза его были невелики, но, когда он, остановившись на пороге, обвел взглядом ярко освещенную прихожую, в них вспыхнуло черное пламя.
Заметив, что люди, окружающие молодого охотника, смотрят на него, могиканин сбросил с плеч одеяло, прихваченное на талии поясом из березовой коры, так что оно прикрыло гетры из недубленой оленьей шкуры.
Он медленно прошел по большому залу, и зрители невольно залюбовались величественной грацией его неторопливой походки. Плечи и грудь его были обнажены, и среди старых боевых рубцов поблескивала подвешенная на ремешке серебряная медаль с профилем Вашингтона, которую он постоянно носил на шее. Плечи его были широки и сильны, но красивым тонким рукам не хватало мускулов, которые может породить только тяжелый труд фермера или кузнеца. Кроме медали, на нем не было никаких украшений, хотя сильно оттянутые ушные мочки и пробитые в них отверстия говорили о том, что раньше он ими не пренебрегал. В руке он держал корзинку из белой ясеневой коры, покрытую прихотливым узором из черных и красных полосок.
Когда этот сын лесов приблизился к маленькому обществу, все расступились, пропуская его к молодому охотнику. Индеец несколько минут молча разглядывал рану на плече юноши, а потом устремил гневный взгляд на лицо судьи. Тот был немало этим удивлен, так как привык к кротости и смирению старика. Но он все-таки протянул ему руку со словами:
– Добро пожаловать, Джон. Этот молодой человек, по-видимому, очень верит в твое искусство и, дожидаясь тебя, не позволил даже уважаемому доктору Тодду перевязать свою рану.
Тут наконец индеец прервал свое молчание. Он говорил на языке белых довольно грамотно, но глухо и гортанно.
– Дети Микуона не любят крови, и все же Молодого Орла поразила рука, которой не подобает творить зло.
– Могиканин Джон! – воскликнул судья. – Неужто ты думаешь, что я могу по доброй воле пролить человеческую кровь? Постыдись, Джон! Ведь ты же христианин и не должен давать волю таким дурным мыслям.
– Злой дух иной раз вселяется и в самые добрые сердца, – возразил индеец. – Но мой брат говорит правду: его рука никогда не проливала человеческой крови. Даже в те дни, когда дети Великого английского отца убивали его сородичей.
– Ужели, Джон, – проникновенно сказал мистер Грант, – ты забыл заповедь спасителя: «Не судите, да не судимы будете»? Зачем бы стал судья Темпл стрелять в этого юношу, которого он совсем не знает и который не причинял ему никаких обид?
Джон почтительно выслушал священника, потом протянул руку и торжественно сказал:
– Он не виноват. Мой брат не хотел этого сделать.
Мармадьюк пожал протянутую ему руку с улыбкой, показывавшей, что он не сердится на индейца за его подозрения и только удивляется им. Все это время раненый переводил взгляд со своего краснокожего друга на судью, и на его лице были написаны живейший интерес и недоумение.
Обменявшись рукопожатием с судьей, индеец немедленно принялся за дело, ради которого пришел сюда. Доктор Тодд нисколько не был обижен этим посягательством на его права. Он охотно уступил свое место новому врачевателю с таким видом, словно был только рад подчиниться капризу пациента, поскольку самая трудная и опасная для его здоровья часть дела осталась теперь позади, а наложить повязку может даже малый ребенок. Он не преминул шепотом сообщить об этом мосье Лекуа:
– Хорошо, что пуля была извлечена до прихода индейца, а перевязать рану сумеет любая старуха. Этот юноша, как я слышал, живет в хижине Натти Бампо и Джона, а мы, врачи, должны считаться с прихотями пациента – конечно, соблюдая меру, мусью, соблюдая меру.
– Certainement[24], – ответил француз. – Вы есть превосходный врач, мистер Тодд. Я соглашаюсь: каждая старая дама сумела бы докончить то, что вы так искусно начали.
Ричард, в глубине души питавший большое почтение к познаниям индейца во всем, что касалось ран, и на этот раз, как обычно, не пожелал оставаться скромным зрителем. Подойдя к нему, он сказал:
– Саго, саго, могиканин! Саго, мой добрый друг! Я рад, что ты пришел. Самое лучшее – чтобы пулю вынимал ученый врач вроде доктора Тодда, а рану лечил туземец. Помнишь, Джон, как мы с тобой вправляли мизинец Натти Бампо, который он сломал, когда полез за убитой куропаткой на скалу и сорвался? Я до сих пор не знаю, кто убил эту куропатку, Натти или я. Он, правда, выстрелил первым, и птица полетела вниз, но потом выровнялась, и тут выстрелил я. Конечно, это была моя добыча, да только Натти заспорил: дескать, рана для дроби слишком велика, а он, видите ли, стрелял пулей! А ведь мое ружье не разбрасывает дроби, и когда я стрелял по мишеням, то не раз оставалась одна большая дыра, точь-в-точь как от пули. Хочешь, я буду тебе помогать, Джон? Ты ведь знаешь, что я разбираюсь в таких вещах.
Индеец терпеливо выслушал эту речь, и когда Ричард наконец умолк, протянул ему корзинку с целебными травами, жестом пояснив, что он может ее подержать. Такое поручение вполне удовлетворило мистера Джонса, и впоследствии, вспоминая это происшествие, он всегда говорил: «Я помогал доктору Тодду вытаскивать пулю, а индеец Джон помогал мне перевязывать рану». От индейца Джона пациенту пришлось вытерпеть куда меньше, чем от доктора Тодда. Собственно говоря, терпеть ему вообще ничего не пришлось. Повязка была наложена очень быстро, а целебное средство состояло из толченой коры, смоченной соком каких-то лесных растений.
Врачеватели у лесных индейцев бывали двух родов: одни полагались на вмешательство сверхъестественных сил, и соплеменники почитали таких знахарей гораздо больше, чем они того заслуживали; другие же действительно умели лечить многие болезни, а особенно, как выразился Натти, «всякие раны и переломы».
Пока Джон и Ричард перевязывали рану, Элнатан жадно разглядывал содержимое ясеневой корзинки, которую ему передал мистер Джонс, решивший, что гораздо интереснее будет подержать конец повязки. Через несколько минут доктор без всяких церемоний уже засовывал в карман кусочки древесины и коры. Он, вероятно, не стал бы объяснять причины своего поступка, если бы не заметил, что на него устремлены синие глаза Мармадьюка. Тогда он счел за благо шепнуть ему:
– Нельзя отрицать, судья Темпл, что эти индейцы обладают кое-какими познаниями в медицине. Они передают их из поколения в поколение. Например, рак и водобоязнь они лечат весьма искусно. Я собираюсь сделать дома анализ этой коры. Она, конечно, не принесет ни малейшей пользы ране молодого человека, но зато может оказаться неплохим средством от зубной боли, ревматизма или еще чего-нибудь в том же роде. Не следует пренебрегать никакими полезными сведениями, даже если получаешь их от краснокожего.
Такое свободомыслие сослужило доктору Тодду неплохую службу: именно оно в соединении с обширной практикой помогло ему набраться знаний, которые со временем превратили его в приличного врача. Однако похищенные им из корзинки образцы он подверг анализу отнюдь не по правилам химии – вместо того чтобы исследовать их составные части, он сложил их все воедино и таким образом обнаружил, целебными свойствами какого именно дерева пользовался индеец.
Лет десять спустя, когда в поселки среди этих диких гор пришла, а вернее сказать, ворвалась цивилизация со всеми ее тонкостями, Элнатана вызвали к человеку, раненному на дуэли, и он приложил к его ране мазь, чей запах сильно напоминал запах дерева, из которого готовил свое целебное снадобье индеец. А еще через десять лет, когда между Англией и Соединенными Штатами вновь вспыхнула война и из западной части штата Нью-Йорк уходили воевать тысячи добровольцев, Элнатан, прославившийся двумя вышеупомянутыми операциями, решил отправиться на поле брани с бригадой милиции в качестве… хирурга!
Когда могиканин наложил пластырь из коры, он охотно уступил Ричарду иголку с ниткой, которой следовало зашить повязку, так как этим инструментом индейцы пользоваться не умели. Отступив на шаг, он молча и серьезно ждал, пока Ричард доканчивал начатое им дело.
– Передайте мне ножницы! – крикнул мистер Джонс, сделав последний стежок и завязав последний узел на втором слое полотняных повязок. – Дайте скорее ножницы! Если не обрезать эту нитку, она может попасть под пластырь и загноить рану. Вот посмотри, Джон, я положил между двумя повязками корпию, которую я нащипал. Толченая кора, конечно, очень полезна, но без корпии рану можно застудить. А лучше этой корпии не найти, я сам ее щипал и всегда буду щипать для любого жителя поселка. Тут уж за мной никому не угнаться, потому что мой дедушка был доктором, а отец от природы разбирался в медицине.
– Вот вам ножницы, сквайр, – сказала Добродетель, извлекая из кармана темно-зеленой нижней юбки огромные портновские ножницы, на вид совсем тупые. – Подумать только! Да вы зашили повязки не хуже иной женщины!
– «Не хуже женщины»! – негодующе повторил Ричард. – Да что женщины понимают в подобных делах? И ты тому примером. Разве можно орудовать возле раны эдакими тесаками? Доктор Тодд, будьте добры, одолжите мне ножницы из вашей шкатулки… Ну что ж, любезный, я думаю, тебе опасаться нечего. Дробина была извлечена превосходнейшим образом, хотя, разумеется, не мне это говорить, поскольку я сам принимал участие в операции; ну, а повязка не оставляет желать ничего лучшего. Ты скоро поправишься, если рана не воспалится из-за того, что ты тогда дернул моих серых под уздцы. Но будем надеяться, что все обойдется. Ты, наверное, не привык обращаться с лошадьми. Но я извиняю твою горячность, потому что намерения у тебя были, конечно, самые добрые. Да, теперь тебе нечего опасаться.
– В таком случае, господа, – сказал незнакомец, вставая и начиная одеваться, – мне незачем более злоупотреблять вашим терпением и временем. Нам остается решить только одно, судья Темпл: кому из нас принадлежит олень.
– Я признаю, что он ваш, – ответил Мармадьюк. – И мой долг не исчерпывается одной только олениной. Но приходите утром, и мы договоримся и об этом и обо всем другом… Элизабет! – обратился он к дочери, которая, узнав, что перевязка окончена, вернулась в зал. – Элизабет, распорядись, чтобы этого юношу накормили, прежде чем мы поедем в церковь. И пусть Агги запряжет сани, чтобы отвезти его к другу, о котором он так беспокоился.
– Простите, сэр, но я не могу уехать совсем без оленины, – ответил юноша, видимо стараясь побороть какое-то сильное чувство. – Мясо нужно мне самому.
– О, мы не станем жадничать, – вмешался Ричард. – Утром судья заплатит тебе за оленя целиком. Добродетель! Последи, чтобы малому отдали все мясо, кроме седла. На мой взгляд, любезный, ты можешь считать, что тебе повезло: пуля тебя не покалечила, перевязку тебе сделали превосходную – нигде больше в наших краях, ни даже в филадельфийской больнице, тебя бы так не перевязали; оленя ты продал по самой высокой цене и все же оставил себе почти все мясо, да еще и шкуру в придачу. Добродетель, скажи Тому, чтобы он и шкуру ему отдал. Ты принеси ее мне завтра утром, и я, пожалуй, заплачу тебе за нее полдоллара или около того. Мне нужна как раз такая шкура, чтобы покрыть седельную подушку, которую я делаю для кузины Бесс.
– Благодарю вас, сэр, за вашу щедрость, и, разумеется, я рад, что этот злосчастный выстрел не причинил мне большого вреда, – ответил незнакомец, – но вы собираетесь оставить себе именно ту часть туши, которая нужна мне самому. Седла я не отдам.
– «Не отдам»! – воскликнул Ричард. – Такой ответ проглотить труднее, чем оленьи рога!
– Да, не отдам, – ответил юноша и гордо обвел глазами присутствующих, словно бросая им вызов, но, встретив изумленный взгляд Элизабет, продолжал более мягко, – То есть если человек имеет право на убитую им самим дичь и если закон охраняет это право.
– Да, конечно, – сказал судья Темпл огорченно и с некоторым изумлением. – Бенджамен, последи, чтобы оленя никто не трогал, и уложи его в сани целиком. И пусть этого юношу отвезут к хижине Кожаного Чулка. Но, молодой человек, у вас, наверное, есть имя? И я еще увижу вас, чтобы возместить причиненный вам вред?
– Меня зовут Эдвардс, – ответил охотник. – Оливер Эдвардс. А увидеть меня нетрудно, потому что я живу поблизости и не боюсь показываться на людях – я ведь никому не причинил зла.
– Это мы причинили вам зло, сэр, – возразила Элизабет. – И моему отцу будет очень тяжело, если вы откажетесь от нашей помощи. Он с нетерпением будет ждать вас утром.
Молодой человек устремил на прекрасную просительницу столь пристальный взор, что она смущенно покраснела. Опомнившись, он опустил голову и, глядя на ковер, сказал:
– Хорошо, я приду утром к судье Темплу и согласен, чтобы он одолжил мне сани в знак примирения.
– Примирения? – переспросил судья. – Я ранил вас не по злобе, молодой человек, так неужели в вашем сердце подобная случайность могла породить вражду?
– Отпусти нам долги наши, яко же мы отпускаем должникам нашим, – вмешался мистер Грант. – Так учил нас Иисус, и нам следует смиренно хранить в сердце эти золотые слова.
Незнакомец на мгновение о чем-то задумался, затем обвел зал растерянным и гневным взглядом, почтительно поклонился священнику и, ни с кем более не прощаясь, вышел таким решительным шагом, что никто не посмел его остановить.
– Странно, что столь молодой человек может оказаться таким злопамятным, – сказал Мармадьюк, когда наружная дверь закрылась за незнакомцем. – Надо полагать, у него сильно болит рана, вот он и сердится и считает себя обиженным. Я думаю, утром он будет мягче и сговорчивее.
Элизабет, к которой были обращены его слова, ничего не ответила. Она молча прохаживалась по залу, разглядывая прихотливый узор английского ковра, устилавшего пол. Зато Ричард, громко щелкнув кнутом, объявил:
– Конечно, Дьюк, ты сам решаешь, как тебе поступать, но на твоем месте я не отдал бы седла этому молодцу – пусть-ка он попробовал бы судиться со мной! Разве здешние горы не принадлежат тебе так же, как и долины? Какое право имеет этот малый – да и Кожаный Чулок тоже, если уж на то пошло, – стрелять в твоих лесах дичь без твоего разрешения? Я сам видел, как один фермер в Пенсильвании приказал охотнику убираться с его земли – и без всяких церемоний, вот как я велел бы Бенджамену подбросить дров в камин. Да, кстати, Бенджамен, не посмотреть ли тебе на градусник? Ну, а если на это есть право у человека, владеющего какой-то сотней акров, то какую же власть имеет собственник шестидесяти тысяч акров, а считая с последними покупками, так и ста тысяч? Вот у могиканина еще могут быть какие-то права, потому что его племя здесь жило искони, но с таким ружьишком все равно много не настреляешь. А как у вас во Франции, мосье Лекуа? Вы тоже позволяете всякому сброду шататься по вашим лесам, стреляя дичь, так что хозяину ничего не достается – хоть на охоту не ходи?
– Bah, diable![25] Нет, мосье Дик, – ответил француз. – У нас во Франции мы никому не даем свободы, кроме дам.
– Ну да, женщинам – это я знаю, – сказал Ричард. – Таков ваш салический закон[26]. Я ведь, сэр, много прочел книг и о Франции, и об Англии, о Греции, и о Риме. Но, будь я на месте Дьюка, я завтра же повесил бы доски с объявлением: «Запрещаю посторонним стрелять дичь или как-нибудь иначе браконьерствовать в моих лесах». Да я за один час могу состряпать такую надпись, что никто больше туда носа не сунет!
– Рихарт! – сказал майор Гартман, невозмутимо выбивая пепел из трубки в стоявшую рядом с ним плевательницу. – Слушай меня. Я семьтесят пять лет прошивал в этих лесах и на Мохоке. Лютше тебе свясаться с шортом, только не с этими охотниками. Они допывают себе пропитание рушьем, а пуля сильнее закона.
– Да ведь Мармадьюк судья! – негодующе воскликнул Ричард. – Какой толк быть судьей или выбирать судью, если всякий, кто захочет, будет нарушать закон? Черт бы побрал этого молодца! Пожалуй, я завтра же подам на него жалобу сквайру Дулитлу за то, что он испортил моих выносных. Его ружья я не боюсь. Я сам умею стрелять! Сколько раз я попадал в доллар со ста ярдов?
– Немного, Дик! – раздался веселый голос судьи. – Но нам пора садиться ужинать. Я вижу по лицу Добродетели, что стол уже накрыт. Мосье Лекуа, предложите руку моей дочери. Душенька, мы все последуем за тобой.
– Ah ma chre mademoiselle comme je suis enchant! – сказал француз. – Il ne manque que les dames de faire un paradis de Templeton![27]
Француз с Элизабет, майор, судья и Ричард в сопровождении Добродетели отправились в столовую, и в зале остались только мистер Грант и могиканин – и еще Бенджамен, который задержался, чтобы закрыть дверь за индейцем и по всем правилам проводить мистера Гранта в столовую.
– Джон, – сказал священник, когда судья Темпл, замыкавший шествие, покинул зал, – завтра мы празднуем рождество нашего благословенного спасителя, и церковь повелевает всем своим детям возносить в этот день благодарственные молитвы и приобщиться таинству причастия. Раз ты принял христианскую веру и, отринув зло, пошел стезей добра, я жду, что и ты придешь завтра в церковь с сокрушенным сердцем и смиренным духом.
– Джон придет, – сказал индеец без всякого удивления, хотя он почти ничего не понял из речи священника.
– Хорошо, – сказал мистер Грант, ласково кладя руку на смуглое плечо старого вождя. – Но мало присутствовать там телесно; ты должен вступить туда воистину в духе своем. Спаситель умер ради всех людей – ради бедных индейцев так же, как и ради белых. На небесах не знают различия в цвете кожи, и на земле не должно быть раскола в церкви. Соблюдение церковных праздников, Джон, помогает укреплять веру и наставляет на путь истинный. Но не обряды нужны богу, ему нужно твое смирение и вера.
Индеец отступил на шаг, выпрямился во весь рост, поднял руку и согнул один палец, словно указывая на себя с неба. Затем, ударив себя в голую грудь другой рукой, он сказал:
– Пусть глаза Великого Духа посмотрят из-за облаков: грудь могиканина обнажена.
– Отлично, Джон, и я уверен, что исполнение твоего христианского долга принесет тебе душевный мир и успокоение. Великий Дух видит всех своих детей, и о жителе лесов он заботится так же, как о тех, кто обитает во дворцах. Спокойной ночи, Джон. Да будет над тобой благословение господне.
Индеец наклонил голову, и они разошлись: один вернулся в бедную хижину, а другой сел за праздничный стол, уставленный яствами.
Закрывая за индейцем дверь, Бенджамен ободряюще сказал ему:
– Преподобный Грант правду говорит, Джон. Если бы на небесах обращали внимание на цвет кожи, то, пожалуй, туда и меня не пустили бы, хоть я христианин с рождения, – и только из-за того, что я порядком загорел, плавая у экватора. Хотя, если на то пошло, этот подлый норд-вест может выбелить самого что ни на есть черного мавра. Отдай рифы на твоем одеяле, не то обморозишь свою красную шкуру.
ГЛАВА VIII
Встречались там изгнанники всех стран
И дружбой чуждая звучала речь.
Томас Кэмпбелл,«Гертруда из Вайоминга»
Мы познакомили читателя с характером и национальностью главных действующих лиц нашего повествования, а теперь, чтобы доказать его правдивость, мы попробуем вкратце объяснить, каким образом все эти пришельцы из дальних стран собрались под гостеприимным кровом судьи Темпла.
В описываемую нами эпоху Европу сотрясали первые из тех бурь, которым затем суждено было так изменить ее политический облик. Людовик Шестнадцатый уже лишился головы, и нация, прежде почитавшаяся самой утонченной среди всех цивилизованных народов земли, преображалась с каждым днем: жестокая беспощадность сменила былое милосердие, коварство и ярость – былое великодушие и доблесть. Тысячам французов пришлось искать убежища в других странах. Мосье Лекуа, о котором мы уже не раз упоминали в предыдущих главах, также принадлежал к числу тех, кто, в страхе покинув Францию или ее заморские владения, нашел приют в Соединенных Штатах. Судье его рекомендовал глава крупного нью-йоркского торгового дома, питавший к Мармадьюку искреннюю дружбу и не раз обменивавшийся с ним услугами. Познакомившись с французом, судья убедился, что он человек воспитанный и, очевидно, знавал лучшие дни. Из некоторых намеков, оброненных мосье Лекуа, явствовало, что прежде он владел плантациями на одном из вест-индских островов – в ту пору плантаторы бежали с них в Соединенные Штаты сотнями и жили там в относительной бедности, а то и просто в нищете. Однако к мосье Лекуа судьба была милостивее: правда, он жаловался, что сохранил лишь остатки своего состояния, но этих остатков оказалось достаточно, чтобы открыть лавку.
Мармадьюк обладал большим практическим опытом и хорошо знал, что требуется поселенцам в новых краях. По его совету мосье Лекуа закупил кое-какие ткани, бкалейные товары, изрядное количество пороха и табака, железные изделия, в том числе множество складных охотничьих ножей, котелков и сковородок, весьма внушительный набор грубой и неуклюжей глиняной посуды, а также многое другое, что человек изобрел для удовлетворения своих потребностей, в том числе такие предметы роскоши, как зеркала и губные гармоники.
Накупив этих товаров, мосье Лекуа стал за прилавок и благодаря удивительному умению приспособляться к обстоятельствам исполнял столь новую для себя роль со всем присущим ему изяществом. Его любезность и изысканные манеры снискали ему всеобщую любовь, а кроме того, жительницы поселка скоро обнаружили, что он обладает тонким вкусом. Ситцы в его лавке были самыми лучшими, то есть, другими словами, самыми пестрыми, какие только привозились в эти края; а торговаться с таким «милейшим человеком» было просто невозможно. Так что дела мосье Лекуа шли отлично, и жители «патента» считали его вторым человеком в округе – после судьи Темпла.
Слово «патент», которое мы здесь употребили, а возможно, будем употреблять и впредь, обозначало обширные земли, которые были когда-то пожалованы старому майору Эффингему английским королем и закреплены за ним «королевским патентом»; Мармадьюк Темпл купил их после того, как они были конфискованы республиканским правительством. Слово «патент» широко употреблялось во вновь заселенных частях штата для обозначения таких владений, и к нему обычно добавлялось имя владельца, как-то: «патент Темпла» или «патент Эффингема».
Майор Гартман был потомком человека, который вместе с другими своими соотечественниками, забрав семью, покинул берега Рейна, чтобы поселиться на берегах Мохока. Переселение произошло еще в царствование королевы Анны[28], и потомки этих немецких колонистов мирно и в большом довольстве жили на плодородных землях красивой долины реки Мохока.
Эти немцы, или «западные голландцы», как их называли в отличие от настоящих голландских колонистов, были весьма своеобразным народом. Столь же трудолюбивые и честные, как и эти последние, они были менее флегматичны, хотя и отличались такой же серьезной важностью.
Фриц или Фредерик Гартман воплощал в себе все пороки и добродетели, все достоинства и недостатки своих земляков. Он был довольно вспыльчив, хотя и молчалив, упрям, чрезвычайно храбр, непоколебимо честен и относился подозрительно ко всем незнакомым людям, хотя его преданность друзьям была неизменна. Да он вообще никогда не менялся, и только изредка его обычная серьезность уступала место неожиданной веселости. Долгие месяцы он оставался суровым молчальником и вдруг недели на две превращался в добродушного шутника. Познакомившись с Мармадьюком Темплом, он проникся к нему горячей симпатией, и наш судья был единственным человеком, не говорившим по-немецки, которому удалось заслужить его полное доверие и дружбу Четыре раза в год он покидал свой низенький каменный домик на берегах Мохока и, проехав тридцать миль по горам, стучался в дверь темплтонского «дворца». Там он обычно гостил неделю и, по слухам, проводил это время в пирушках с мистером Ричардом Джонсом. Но все его любили, даже Добродетель Петтибон, которой он доставлял лишние хлопоты, – ведь он был так искренне добродушен, а порою так весел! На этот раз он приехал, чтобы отпраздновать у судьи рождество; но не пробыл он в поселке и часа, как Ричард пригласил его занять место в санях и отправиться вместе с ним встречать хозяина дома и его дочку.
Перед тем как перейти к описанию обстоятельств, приведших в эти края мистера Гранта, мы должны будем обратиться к первым дням недолгой истории Темплтона.
Нетрудно заметить, что люди всегда склонны сначала заботиться о своих телесных нуждах и лишь потом вспоминают, что надо бы позаботиться и о душе. Когда поселок только строился, жители «патента Темплтона», рубя деревья и корчуя пни, почти не вспоминали о религии. Однако большинство приехало сюда из благочестивых штатов Коннектикут и Массачусетс, и, когда хозяйство их было налажено, они стали подумывать о том, чтобы обзавестись церковью или молельней и вернуться к исполнению религиозных обрядов, которым их предки придавали столь большое значение, что из-за них даже покинули родину и отправились искать приюта в Новом Свете. Впрочем, люди, селившиеся на землях Мармадьюка, принадлежали к самым разным сектам, и вполне понятно, что между ними не было никакого согласия относительно того, какие именно обряды следует исполнять, а какие нет.
Вскоре после того, как поселок был официально разбит на кварталы, напоминавшие городские, жители его собрались, чтобы обсудить вопрос, не следует ли им открыть в поселке школу. Первым об этом заговорил Ричард (по правде говоря, он склонен был ратовать за учреждение в поселке университета или, на худой конец, колледжа). Этот вопрос обсуждался из года в год на одном собрании за другим, и их решения занимали самое видное место на голубоватых страницах маленькой газетки, которая уже печаталась каждую неделю на чердаке одного из домов поселка. Путешественники, посещавшие окрестности Темплтона, нередко видели эту газету, засунутую в щель высокого столба, вбитого там, где на большую дорогу выходила тропка, ведущая к бревенчатой хижине какого-нибудь поселенца, – такой столб служил ему почтовым ящиком. Иногда к столбу был прибит настоящий ящик, и в него человек, «развозящий почту», засовывал целый пук газет, которые должны были на неделю удовлетворить литературные потребности всех местных фермеров. В вышеупомянутых пышных решениях кратко перечислялись блага образования, политические и географические особенности поселка Темплтон, дающие ему право основать у себя учебное заведение, целебность здешнего воздуха и чудесные качества здешней воды, а также дешевизна съестных припасов и высокая нравственность, отличающая его жителей. Под всем этим красовались выведенные заглавными буквами имена Мармадьюка Темпла, председателя, и Ричарда Джонса, секретаря.
К счастью, щедрые университетские власти не оставались глухи к таким призывам, если была хоть какая-то надежда, что расходы возьмет на себя кто-нибудь другой. В конце концов судья Темпл отвел для школьного здания участок и обещал построить его за свой счет. Снова прибегли к услугам мистера Дулитла, которого, впрочем, с тех пор как он был избран мировым судьей, называли сквайром Дулитлом; и снова мистер Джонс мог пустить в ход свои архитектурные познания.
Мы не станем перечислять достоинства и недостатки различных проектов, составленных зодчими для этого случая, что было бы и неприлично с нашей стороны, ибо проекты эти рассматривались, отвергались или одобрялись на собраниях древнего и уважаемого братства «Вольных каменщиков», возглавляемого Ричардом, носившим звание мастера. Спорный вопрос был, однако, решен довольно быстро, и в назначенный день из потайной комнаты, искусно устроенной на чердаке «Храброго драгуна» – гостиницы, которую содержал некий капитан Холлистер, – вышла торжественная процессия, направившаяся к участку, отведенному под означенное здание. Члены общества несли всевозможные знамена и мистические значки, и на каждом был надет маленький символический фартук каменщика. Когда процессия прибыла на место, Ричард, окруженный толпой зрителей, состоявшей из половины мужского и всего женского населения Темплтона и его окрестностей, с надлежащей торжественностью заложил первый камень будущей школы.