Господин Гексоген Проханов Александр
– Вы хотите сделать Прокурору подарок? – спросила она. – Хотите подарить ему бабочку?
– Ты и есть та бабочка, которую мы подарим Прокурору, – засмеялся Гречишников. – Этот подарок он будет помнить всю жизнь.
Он увел Веронику в гостиную, хлопнул дверцей бара, показывая бутылки с напитками, хрустальные рюмки, блюдо для кубиков льда. Он что-то негромко втолковывал ей, и она, как прилежная ученица, переспрашивала. Белосельцев боялся спугнуть безумную, невозможную мысль. Он останется в этой красивой уютной квартире с молодой милой женщиной, которая будет выслушивать длинную повесть его прожитой жизни. Он станет наматывать пряжу своих нескончаемых повествований на ее белые терпеливые руки, которые она возденет перед его лицом. Виток за витком, он уложит на ее руки все разноцветные нити своих странствий, из которых она соткет для него поминальный убор.
Мысль была сентиментальной, из тех, что могла родиться в голове престарелого разведчика при виде молодой проститутки.
– Мне все понятно, – сказала Вероника, казалось источая радостный лакированный блеск. – Рада была познакомиться. Теперь мне надо идти. Меня ждут в «Метрополе». А я еще хочу зайти в парикмахерскую.
Она улыбнулась, качнула сумочкой и вышла, оставив в воздухе легкий аромат духов, по которому ее можно будет найти, следуя через Каменный мост, мимо Кремля и Манежа, угрюмого здания Думы, колоннады Большого театра к «Метрополю», с его фиолетовыми изразцами, туманными фонтанами, стеклянными плафонами, где в вечернем баре ее жадно отыщут глаза богатого арабского шейха.
– Ну что, Виктор Андреевич, пойдем и мы полегоньку. Место тебе известно. Время, когда потребуется твоя коллекция, тебе сообщат. Будем снимать кино. – Он засмеялся воркующим смехом лесного витютня и ушел.
Глава шестая
Белосельцев покинул дом с красной стеклянной бабочкой и двинулся пешком по Полянке, стараясь припомнить, как еще недавно называлась эта улица, по которой столько раз он проезжал от «Ударника» к Садовой. Но в памяти вместо названия улицы был неровный рубец, где вырезали у него кусочек мозга и наспех зашили нейлоновыми нитками, смазав обезболивающей перламутровой слизью. Однако другая улица, шелестящим драгоценным потоком катившаяся в стороне среди богатых магазинов, помпезных отелей, посольских палат и храмов, называлась Якиманкой, и он не забыл ее прежнее название – Георгия Димитрова. В этом исчезнувшем имени, как в круглой металлической коробке с документальной лентой, таился горящий рейхстаг, факельные шествия, открытый «Опель» с торжествующим Гитлером, жестокие легированные зубы, сжимавшие хрупкое горло Европы, на котором похрустывали позвонки и сухожилия. Москва захватила часть всемирной истории в качестве военного трофея, перенесла в свой пантеон, замуровала в стены своих домов, в названия площадей и улиц. Теперь же безвестный Якимка в колпаке скомороха снова выскочил из глухого сундука, где пролежал полвека среди шариков нафталина, истлевших кафтанов и бабьих салопов. Соскоблил имена красных героев и мучеников, скакал по крышам и проводам, корчил смешные рожи водителям «Мерседесов» и «Вольво».
Белосельцев шел утомленно, перебирая впечатления огромного, еще не завершенного дня, словно переворачивал фанерные листы, на которых были намалеваны яркие невысохшие картины художника-плакатиста. Человек, к которому он приближался, смотрел на него тихими ясными глазами стареющего москвича, и этот взгляд был знаком Белосельцеву, словно он видел этого человека вчера. Или встречал его многократно всю свою прежнюю жизнь в московских трамваях, на лавочках московских дворов, в московских магазинах и булочных.
– Куда идем, знаем, а куда придем – не знаем, – сказал человек, когда Белосельцев с ним поравнялся.
– Что вы сказали? – переспросил Белосельцев.
– «На полянке встали танки», такая песня поется. Пойдем, посажу тебя в самолет. «Мы, друзья, перелетные птицы». Такая поется песня.
Белосельцев вдруг узнал человека. Блаженный прорицатель, яблочный пророк, подаривший ему в церкви золотистый благоухающий плод, стоял перед ним все в том же потертом пиджачке, запорошенный мягкой пылью дорог. Лицо его было блеклым, как иссохшая на грядках ботва, но глаза, сияющие, серые, словно летнее тихое небо с сеющим теплым дождем, смотрели наивно и ласково.
– Змей сквозь метро в Кремль прополз? – спросил Белосельцев без насмешки, а лишь для того, чтобы напомнить о себе прорицателю.
– Змей, у которого голова с пятном, а сердце в ямах. Числится двумя, а значится одним. Есть число Змея, а есть имя Змея. Имя Змея – Яким, – прорицатель указал на соседнюю улицу с драгоценными витринами и дорогими палатами, вдоль которых катилось, волновалось, сжималось чешуйчатое тулово, проталкивая в глубину города сгустки льдистой металлической плоти, скользило мимо храмов, отелей и банков.
Эта встреча в солнечной предвечерней Москве была очередным совпадением. Из числа случавшихся в последние дни. Она подтверждала незыблемый закон совпадений. Казалось, сероглазый человек стерег его здесь, на перекрестке московских улиц. Стерег день назад в церкви среди душистых яблок. Стерег от сотворения мира, чтобы невнятными словами поведать о Змее, – будто он, Белосельцев, единственный, кто мог понять и услышать. Его звали Николаем Николаевичем. Руки его были черные от машинного масла и слесарного инструмента. Яблоко, которое съел Белосельцев, было рассыпчатым, сладким.
– В Москве одному царству конец, а другое настать не может. Змей не пускает, лежит поперек Москвы. Кто Змея убьет, тот и царь. Ты убьешь – ты царь, я убью – я царь. В ком больше слез, тот и убьет. Владыка Иоанн плакал три года, а вышел пожар Москвы. Змей танки прислал, и Пашка Мерседес в народ из танков стрелял. Царевичей всех убил, а царевны остались. Змей каждый день одну царевну под землю уводит. Под землей, в метро, есть мертвое поле, имя «Метрополь». Там русские царевны закопаны. Красавицы. Дальше сам понимай… – Он повернулся и пошел, не оглядываясь, зная, что Белосельцев следует за ним.
Тот следовал. Увлеченный путаницей слов, их вязким невнятным смыслом, он шагал за прорицателем, чувствуя, как в помутненном рассудке блаженного открыта таинственная малая скважина, из которой в мир сочится загадочный родничок, выплескивая через косноязычную речь блаженного неизрекаемые истины. Будто рядом с пророком, не касаясь земли, огибая углы домов и железные водостоки, прозрачный для встречных прохожих, летит ангел. Он нашептывает пророку на ухо, а тот, как старательный переводчик, мучаясь недостатком слов, переводит на человеческий язык вещие истины. Белосельцев шел за Николаем Николаевичем, не понимая его бормотаний, наслаждаясь этим мучительным непониманием.
В переулочке, близко от Полянки, они остановились около автомобиля, похожего на те, что вращаются на каруселях вместе с разноцветными конями, нарядными самолетами, цветастыми ракетами, наполненными веселыми визжащими детьми. Машина была маленькая, какой-то забытой советской марки, многократно перекрашенная, в наклейках, нашлепках, в переводных картинках. За стеклом красовался портрет генералиссимуса Сталина, была укреплена икона Богородицы, был собран целый иконостас открыток, где соседствовали православные святые, советские вожди и герои. Вдоль машины была прочерчена сочная красная линия, а на багажнике была выведена красная звезда, что придавало автомобилю сходство с довоенными тупоносыми «ястребками», бесстрашно погибавшими от стальных «мессершмиттов».
– Садись на место второго пилота. – Николай Николаевич открыл перед Белосельцевым маленькую дверцу, запуская его в тесный салон, и тот, удивляясь себе, послушно сел, оказавшись внутри экипажа, похожего на железную божью коровку. И первое, что странно его поразило, был мимолетно налетевший аромат духов. Словно женщина, с которой он только что виделся на заповедной квартире, заглянула сюда. Оставила в воздухе улицы, среди испарений бензина, дыма сигарет, запаха ресторанных кухонь свое терпкое ароматическое вещество, как пролетевшая бабочка.
Они покатили на этой расцвеченной будто заводной игрушке, стесненные хромированными оскалами джипов, сдавленные раскормленными боками «Мерседесов», обгоняемые узкими рыбьими телами «Ниссанов». Когда мимо них заструился нескончаемый, скользкий, как угорь, «Линкольн», Николай Николаевич заметил:
– На ней мертвецов хорошо возить, а живые ко мне садятся. – И посмотрел на Белосельцева тихими, одобряющими его выбор глазами.
Их затянуло в водовороты и шумные промоины Садового кольца, где их автомобиль казался скомканной пестрой бумажкой, несущейся по бурным волнам. Таганка напоминала рулет, в который замешивались дома, колокольни, мигающие светофоры, стальное месиво машин, сочное варево толпы.
Белосельцев не спрашивал, куда они едут. С тех пор, как несколько дней назад кончилась его сонная неподвижная жизнь и в нее стали вторгаться деятельные, энергичные люди, которые стали ее наполнять яркими эпизодами и зрелищами, с тех самых пор множество случайных совпадений говорило ему, что в невидимой мастерской по невидимым чертежам осуществляется огромный и таинственный замысел, в котором задействован и он, Белосельцев. Он перестал сопротивляться напору явлений, принимал их как неизбежную данность, где смысл и значение имеет любая частность, пускай до поры до времени непонятная. Как и этот странный пилот, направлявший свой бутафорский истребитель к туманным московским окраинам.
Несколько раз Николай Николаевич останавливал свой «лимузин», и они выходили. В первый раз это случилось, когда пророк зашел в продуктовый магазин и среди нарядных витрин, пластмассовых бутылок с цветными ядовитыми напитками закупил большое количество конфет в разнообразных обертках, указывая черным масленым пальцем на горки помадок, соевых батончиков, шоколадок, искусственных трюфелей, чьи фантики были нарядные, словно елочные игрушки. Весь этот блестящий конфетный ворох он ссыпал в холщовую сумку, дал ее подержать Белосельцеву и долго, старательно мусолил деньги, расплачиваясь изношенными, истертыми купюрами.
В другой раз они остановились у аптеки под зеленым крестом. Выстояли небольшую печальную очередь, поглядывающую на флакончики и пузырьки, где содержались заморские эликсиры долголетия, выжимки из желез экзотических животных, настои на целебных растениях, одни из которых должны были утолить ноющие и щемящие боли, а другие – ноющую и щемящую тоску умирающей плоти. Николай Николаевич сунул рецепт в стеклянное оконце, за которым сидела библейского вида жрица в белом колпаке, из-под которого взирали черные прекрасные глаза, в свое время столь полюбившиеся Олоферну. Жрица поставила на прилавок коричневый флакон с таинственной жидкостью, и Николай Николаевич молча и старательно выложил ей мятые деньги, извлекая их поочередно из нескольких карманов.
Третья остановка была сделана у рынка, накрытого, словно цирк, бетонным куполом. Николай Николаевич пошел по рядам, а Белосельцев остановился среди пьяных и сладких ароматов, радостного и возбуждающего многоцветья, гулкого и сочного многоголосья. Горы яблок, аккуратно возведенные пирамиды груш, прозрачные, источающие сиреневый свет виноградные гроздья. Мятый оранжевый урюк, коричневый изюм, смуглые грецкие орехи. Рассеченные на длинные доли, напоминающие египетские ладьи, желтые дыни. Алые, как хохочущий рот негра, влажные половинки арбузов, наполненные блестящими черными семенами. Все благоухало, отекало соком, манило и возбуждало. И повсюду за прилавками стояли крепкие черноусые азербайджанцы, плохо выбритые, с синей щетиной, дружные, наливающие из чайника горячий черный напиток, подносящие к усам отточенный ножичек с ломтиком красного арбуза. Они же, предприимчивые дети Кавказа, деловитые и уверенные, стояли у рыбных прилавков, на которых лежали золотистые остроносые осетры с колючими загривками и перламутровыми пластинчатыми жабрами, похожие на драконов. Серебряные льдистые семги с зубастыми хищными клювами излучали голубой свет зимнего утра. Горы зеленых креветок, пересыпанных крошками льда, представляли в Москве бессчетных обитателей тепловодных глубин. Панцирные пупырчатые крабы, разложенные на холсте, раскрывали для дружеских объятий клешни. Черноусые торговцы, произнося ласковые слова на неведомом языке, зазывали покупателей. Они приподнимали тяжелую семгу за влажный хвост, и рыбина, как зеркало, кидала в глаза восхищенной московской даме отблеск студеного моря.
Белосельцев двигался между прилавков, разглядывая кавказские лица с синей щетиной, мелькавшие среди цветочных рядов. Смеющиеся среди темно-малиновых роз и белоснежных лилий. Он наблюдал за тем, как ловкие пальцы с серебряным перстнем сжимают мокрый ножик, отделяют пленки от бараньих ляжек, отслаивают жир от круглых бараньих семенников. Ставят поудобней отсеченную баранью голову с круглыми рогами и высунутым, прикушенным языком. Он испытывал к азербайджанцам неприязненное чувство поруганного шовинизма. Разрушив «империю зла», обглодав до костей Россию, нарыдавшись всласть над жертвами «русских оккупантов» в Баку, пылкое племя Кавказа не отпускает Россию. Передравшись с армянами за Карабах, растерзав русские погранзаставы и гарнизоны, передав бакинскую нефть американским компаниям, торговцы Гянджи и Шуши вторглись в Москву сплоченной миллионной ордой. Захватили рынки, оттеснили с прилавков русских старушек с их грибками и клюквой. Яростно, жадно торгуют, скупают дома и квартиры, земли и фермы, картины и драгоценности. Держат рестораны и казино, захватывают власть в префектурах. Отмытые и выбритые после рынков, в дорогих костюмах и галстуках сидят в застольях, весело высматривая русских красавиц, демонстрируя среди русских печалей кавказское жизнелюбие и достаток.
Работая на Кавказе в последние месяцы своего пребывания в разведке, Белосельцев помнил, как в районе Гянджи был пойман русский майор, как был забит до полусмерти, вложен в старый баллон от «КамАЗа», и когда подоспел на бэтээре взвод десантников, среди черной зловонной резины торчали лишь обгорелые кости и скалился белозубый череп майора.
Белосельцев отыскал Николая Николаевича в дальнем углу рынка, когда тот прятал баночку меда, купленную у тихого старичка, облизывающего остренькие чистые пальцы.
– Теперь и белки сыты, и пчелки здравы, – произнес Николай Николаевич, удовлетворенный сделанными покупками. – Теперь и мы в силе, и Бог в славе! – добавил он, увлекая Белосельцева к своему экипажу, приспособленному для перевозки конфет. И опять, усаживаясь на затертое сиденье нелепого автомобиля, вдыхая запах прелых фруктов, бензиновый ветер, дым невидимого кавказского шашлыка, Белосельцев, как наваждение, уловил мимолетный аромат женских духов, словно пролетела бабочка, оставляя душистый след своего полета.
Они въехали в Печатники, в монотонную серо-белую застройку, напоминавшую не затейливые печатные пряники, а сухие, поставленные под разными углами галеты из солдатского пайка. Покрутили по бестолковым улицам и вдруг оказались на берегу Москвы-реки, среди откосов, подъемных кранов, полузатопленных барок, мимо которых мутно и широко текла вода с далекими озаренными островами и медлительным красно-белым сухогрузом. У самого берега, на пустыре, стояли гаражи, и машина Николая Николаевича, похожая на раскрашенную нахохленную птичку, остановилась перед одним из них, с открытой дверью и горящей в глубине лампой.
– Бомбардировщики, которые без бомб, суть истребители. А остальные не значатся, – непонятно изъяснился Николай Николаевич и покинул машину.
Из гаража вышел худощавый подросток в косынке, прижимающей к голове белесые волосы. У него были измазанные руки, которые он отирал масленой ветошью, ярко по-гагарински улыбался гагаринскими же, чуть поднятыми вверх уголками губ.
– Дядя Коля, долго добирался! Клиента привез? – смело, как на равного, посмотрел он на Белосельцева. – Я передние подвески поменял. Будешь-нет проверять? – Он кивнул в глубь гаража, где под лампой, с поднятым капотом, стояла «Волга», туманился железный воздух, смутно различались полки с инструментами, газовые баллоны, верстаки и табуретки. – Давай загоню твой «Гастелло»! – Он ловко поместился в машине и въехал на ней в гараж, заслонив стоящую на яме «Волгу».
Внезапно из гаража, из тусклого мрака, из-под земли, из-за чахлых кустов, казалось, даже с веток облезлого дерева посыпались, выбежали, выскочили ребятишки. Множество, с целый десяток, маленькие девочки и мальчики, смешно, разношерстно одетые, в поношенных курточках, в драных брюках, в линялых, не по росту длинных платьях. Чумазые, глазастые, шумно обступили Николая Николаевича. Стали хватать его за полы пиджака, теребить за руки, подскакивать, норовя вскарабкаться на него. Они были похожи на белок, цепко прыгающих, цокающих, верещащих. Это сходство еще больше увеличилось, когда Николай Николаевич достал кошелку и стал выкладывать на перепачканные детские ладони купленные конфеты. Маленькие грязные пальцы цепко хватали сласти, почти вырывали, прятали в карманы. Либо тут же разворачивали нарядные фантики, раскрывали серебряные бумажки. Набивали конфетами рот, вырывали их друг у друга, роняли, ползали по земле. Визжали, ссорились, снова лезли к Николаю Николаевичу. Так белки хватают грибы и орехи, прячут в дупла, насаживают на острые лесные сучки и при этом крутят хвостами, скачут, наполняя лес цокающими сочными звуками.
Николай Николаевич улыбался блаженно, расставив руки, словно накрывал детей покровом, защищая от опасности в момент, когда они были поглощены мишурой, лакомились, пачкались шоколадом.
– Опять все деньги потратил, – произнес юноша в косынке, обращаясь к Белосельцеву без осуждения, но с легкой усмешкой, словно извинял Николая Николаевича за его слабость. – Каждый раз пенсию на конфеты просаживает.
– А у меня «Арахис»! – вертела конфетой черноглазая смуглая девочка, чьи коричневые золотистые глаза были обведены синеватой тенью. – У меня «Арахис», «Арахис»!..
– А у меня «Раковая шейка» и «Мишка»! – хвасталась другая, белокурая и синеглазая, подпрыгивая и пританцовывая сношенными туфельками. – А у меня больше ваших!..
– А у меня «Трюфель», шоколадный, с орехом! А у вас нет! – торжествовал миловидный мальчик с русым чубчиком, в слишком просторной, поношенной курточке с оторванными пуговицами. – У тебя, Верка, карамельки липучие, а у меня шоколад за сто рублей!
– Давай, Сонька, меняться. Я тебе две «Раковых шейки», а ты мне «Мишку на севере», идет? – Девочка с голубыми глазами протягивала конфеты другой, рыжеволосой, зеленоглазой, чьи тонкие оголенные руки были в темных синяках.
– Хер тебе! – ответила рыжая, стискивая зло кулачок, в котором была зажата дорогая конфета.
Белосельцева поразило грубое, мужское ругательство, жестоко прозвучавшее из уст веселой, игривой девчушки. Он уже догадывался, что дети, окружавшие Николая Николаевича, были беспризорными. И тот одарял их лакомствами и подкармливал, как сердобольные люди подкармливают бездомных собак и кошек, подсыпают зерно в кормушки зябнущим на морозе птицам.
Заглотав первую порцию конфет, набив про запас карманы, теперь они расправляли красочные обертки и играли в фантики. Но не так, как это делал в детстве Белосельцев, складывая конфетные обертки в плотные маленькие конвертики, после чего сложенный фантик помещался на ладонь, пальцы с силой ударяли о край стола, и цветная бумажка, брошенная катапультой, летела в гущу других, рассыпанных на столе. Накрывала своей плоскостью разноцветный конвертик, делая его собственностью удачливого игрока. И каким богачом и счастливцем чувствовал себя азартный метатель, если его прозрачная, дешевая, от лимонных карамелек бумажка накрывала тяжелый и плотный фантик шоколадной конфеты «Мишка на севере», где заиндевелый медведь, стоя на красочной льдине, подымал морду к серебряному полярному сиянию. Малой грошовой бумажкой выигрывалось целое состояние, помещалось в жестяную коробку из-под монпансье, откуда перед сном, в постели, перед тем, как мама властно и неумолимо выключала свет, фантики ложились на подушку радужными рядами, словно крохотный драгоценный иконостас, перед которым молилась его восхищенная бесхитростная душа.
Дети у гаража играли в иные фантики. Они разглаживали конфетные обертки во всю ширину, складывали их в кипы, делили по размеру, дороговизне, достоинству. Пускали в обмен, ловко перебирали маленькими грязными пальцами. Считали, мусолили, придирчиво наблюдали за партнером, подозревая обман и подвох. Слова, которыми они обменивались при игре, были: «Твои сто баксов!» – «Еще отстегни!» – «Сшибаю зеленые!» – «Давай по обменному курсу»! – «Ты мне капусту не суй!» Голоса их были азартные, страстные, злые. Глаза блестели. Маленькие руки, хватая кипу бумажек, ловко сметали в карман. Некоторые фантики вырывались из общей кипы, просматривались на свет, словно подозревался обман, возможность фальшивой купюры.
Внезапно из стайки играющих раздались крик, визг. Две девочки сцепились, как маленькие разъяренные кошки. Они тянули в глаза друг другу раскрытые отточенные пятерни, норовили цапнуть за волосы, дерануть кожу, выцарапать очи, разодрать платье.
– Лахудра рваная, кинуть меня хотела! – визгливо выкрикивала смуглая, похожая на цыганочку, девочка с глазами, черными, как жужжащие пчелы, яростная, гневная, беспощадная. – Ты сперва заработай, а потом и хватай!.. На халяву хотела! – Она трясла конфетной оберткой перед своей голубоглазой подругой, которая в ответ толкала ее кулачком, и ее лицо покрывалось пунцовыми пятнами.
– Ты у меня будешь пасть разевать! – кричала она в ответ. – Я Ахмету скажу, он тебя раком поставит!..
Они сцепились, дрались, хватали друг друга за волосы, впивались в кожу ногтями, отстаивая право на собственность в виде конфетных бумажек. Как зверьки, еще учились биться насмерть, выкраивая себе среди жестокого, враждебного мира малую территорию жизни.
Мальчик с чубчиком, миловидный, с тонкой переносицей и синей жилкой на шее, грязно выругался. Он кинулся к дерущимся девочкам, пинками и ударами разнял их:
– Морды себе поцарапаете! С мордами поцарапанными ни хрена не заработаете!.. Ахмет вас обеих раком поставит!
Эти слова и ругательства остудили дерущихся. Девочки разошлись. Они всхлипывали, поправляли растерзанную одежду, подбирали с земли рассыпанные фантики. Мальчик, установивший перемирие, желая его продлить, достал из кармана пачку сигарет. Предложил соперницам. Извлек прозрачную пластмассовую зажигалку, поднес газовый огонек. Обе девочки, черноволосая и русая, молча, по-взрослому, закурили. Глубоко затягиваясь, выставляя нижнюю губу, выпуская струю дыма.
Белосельцев беспомощно, изумленно смотрел на эту скоротечную схватку. Подросток в косынке не вмешивался. Виновато, будто извиняясь перед Белосельцевым, улыбался гагаринской улыбкой. Николай Николаевич печально потупился, не вторгаясь в детскую ссору, признавая свое бессилие, не умея изменить уродство и жестокость жизни, лишь приукрашивая ее мишурой конфетных бумажек.
Эту печаль благодетеля чутко уловил мальчик с чубчиком, бывший среди детей старшим. Он по-взрослому, вразвалку, держа в зубах сигарету, подошел к подростку в косынке:
– Ну чего, Серега, давай включай воду! Помоем «Гастелло»! А то Николаю Николаевичу на грязной ехать неловко!
Из шланга забила вода. Чубатый мальчик, не выпуская изо рта сигарету, стал окатывать целлулоидный автомобиль искристым водяным ворохом, разбивая струю о лобовое стекло с портретом генералиссимуса и Богородицей, о красную звезду, о нарисованный на мятом корпусе самолетный киль. Девочки, уклоняясь от брызг, терли машину губками, мылили, визжали, вылизывали ее со всех сторон, напоминая купающихся детей, которым подбросили для забавы целлулоидную игрушку. Николай Николаевич, опустив усталые руки, стоял в стороне, нежно и печально смотрел на мойщиков.
Парень в косынке, которого звали Серегой, держал в руках ненужную отвертку, бесцельно протирал ее ветошью, поясняя Белосельцеву:
– Вон та черненькая, Ленка, сама не знает, откуда взялась. Из Тамбова, что ли. Как котенок бездомный… Вон та беленькая, Верка, – у нее мать под электричку попала, а больше никого нет, так и слоняется… Вон та рыжая, Сонька, – родители, пьяницы, ее цыганам продали, а она сбежала и здесь толчется… Лешка, пацан, – у него мать и отец воры, в тюряге сидят, а он из детдома сбежал…
Дети превращали мытье машины в игру. Брызгались, визжали, норовили мазнуть друг друга белой пеной. Паренек направлял струю то на одну, то на другую девчонку, и те восхищенно вопили, делали вид, что сердятся, грозили мокрыми кулачками.
Белосельцев чувствовал, как проникает в него ноющая боль, словно в суставы медленно вонзали иглу, вводили маслянистый ядовитый раствор, и страдание расширялось, как пятно, растекалось по телу.
– Их всех, ребятишек этих, прибрал чечен Ахмет… Гнида сучья, паразит, наркотой торгует… Он их вечером собирает. Пудрит, красит и к азерам на рынок отвозит, в гостиницу, на всю ночь… А утром девчонки и Леха сюда приползают, синюшные, побитые, кто пьяный, кто накуренный. В гараже, на нарах отсыпаются… Вечером Ахметка опять их на рынок везет…
Дети, окружавшие расписную игрушку, брызги воды, радостный хохот и визг напоминали аттракцион. Детский фонтан, придуманный добрым затейником, к которому добрые родители приводили любимых детей. На память, чтобы снова вернуться, кидали монетки. Денежки маленькими кругляками усеяли дно фонтана, переливались, струились. Исчезали, если по воде шлепала веселая детская рука.
Боль разрасталась, жарко и душно заливала грудь, жгла сердце, вливалась в глохнущие уши, приливала к ослепшим глазам. Этой боли не было подобия. Господь, изыскав для человека бессчетное разнообразие страданий, выбрал для Белосельцева это, прежде неведомое. Словно змея впрыснула в него парализующий яд, который расплывался по телу убивающим пятном боли.
– Люди в милицию обращались: «Арестуйте Ахмета, всех наркотой отравил!.. Над детишками измывается!.. Вы что в милиции, не русские люди?..» А его на час в отделение забрали, допросили и обратно выпустили. Он ментов с потрохами купил, с ними деньги делит. Они у него как охрана работают….
Дети радовались, шалили. Рыжая девочка, вся мокрая, в прилипшем платье, с потемнелыми от воды волосами, вырывала шланг у мальчишки, визжала. Направляла струю в дверцу автомобиля, зажигая на стекле серебряную водяную брошь. Другие восхищенно хватали эту лучистую водяную звезду, которая улетала из их мокрых ладоней.
Белосельцев не мог шевельнуться. Боль, которую он испытывал, причиняла страдание сама по себе и одновременно воскрешала все прежние виды боли, когда-либо им пережитые. От ранений, ожогов, тоски, сострадания, душевного помешательства, ревности, перелома костей, предсмертного ужаса, вида бессильной погибающей Родины. Эта боль была праматерь всех прочих видов боли. Она рождала их всех заново, помещала в плоть, кости, мозг, изнывающее сердце. И он стоял, как у пыточного столба, и кто-то невидимый, жуткий, в колпаке палача, мучил его. Рылся отточенным железом в его хлюпающих внутренностях.
– Оксана, девчушка, – беженка из Казахстана… Ее азеры какой-то болезнью заразили… Ахметка избил, сказал, что живьем закопает, чтобы заразу не разносила… Она в реку бросилась… Мы с Николаем Николаевичем выловили, откачали… Теперь в больнице лежит, лечится. Николай Николаевич ей лекарства возит и мед покупает…
Мир, в котором жил Белосельцев, был недостоин существования. Должен был погибнуть, распасться на изначальные атомы. Чтобы Бог, убедившись в ошибке своего творения, получил возможность создать мир заново, по иному замыслу и чертежу. Распад мира, от которого отрекся Бог, уже начался. Происходил в нем, Белосельцеве. Он распадался на изначальные клетки, исходные молекулы, первичные безымянные корпускулы. Боль, которую он испытывал, была страданием порочного, обреченного мира, который Бог отзывал обратно. Стирал его изображение. Возвращал в мироздание очищенные от скверны, стерилизованные частицы, отбирая их у богомерзкой падшей материи.
– Я Ахметку достану… Я его в джипе достану и в казино достану… Я его на рынке возьму и в ресторане возьму… Если в Чечню сбежит, я его, черножопого, там достану… Осенью в армию иду, в Чечню попросился… Буду его по горам гонять, как зайца, пока его уши вонючие на подметки себе не пущу… За ребятишек отомщу… – Подросток, еще недавно казавшийся смешливым и легкомысленным, теперь был темен, жесток лицом. Уголки губ были опущены, как у беспощадного бойца, готового нанести удар. Отвертка в руке мерцала, словно нож.
Белосельцев любил его как сына. Исповедовал его молодую ненависть. Ненавидел тех, в кремлевских палатах. Их чавкающие плотоядные губы, чуткие и влажные, как у крыс, носы, ненасытные, пожирающие мир глаза, потные похотливые ляжки, усыпанные алмазами пальцы, неутомимость, с которой они хватали, жевали, переваривали. Бесстыдство, с каким смердили и пакостили в святых местах. Топтали любимую Родину, мучили гибнущий беззащитный народ. Эта ненависть была праведна, она укрепляла веру в безусловную справедливость дела, которому он служил. Избранник, кого, сберегая и пестуя, проводя над пропастью, они приведут во власть, положит конец страшному игу. Изгонит из кремлевских палат жестоких крыс. Спасет от гибели этих брызгающих водой, измученных и беззащитных детишек.
Дети отложили опустевший шланг. Они отдыхали, оглаживали мокрые волосы. Приводили в порядок мокрую одежду. Машина, влажная, умытая, напоминала цветную ракушку. Николай Николаевич что-то говорил чубатому мальчику, передавал ему фунтик с лекарствами, баночку меда, должно быть, для больной Оксаны. Дети еще пощебетали, поскакали и все разом, как птицы, снялись и исчезли, мелькая на пустыре, на отдаленной дороге, оставив после себя легкое гаснущее свечение.
Солнце опускалось к реке, освещая травяной остров красным светом. Краны порта казались красными. Затонувший остов ржавой баржи выглядел сочным, свежим, словно покрашенный суриком. Руки Николая Николаевича, пропитанные маслом, запорошенные железом, были опущены, и казалось, он только что мешал в большом тазу раздавленную малину, и теперь этот таз, полный варенья, висел над рекой, и под ним на воде лежал след пролитого сока.
Они сидели с Белосельцевым у речного откоса на старом бревне, и Николай Николаевич тихо вещал, сосредоточиваясь внутренним оком на раскрытой, невидимой книге, вычитывая из нее длинные незавершенные строки.
– Были Печатники, а стали Печальники, потому такие начальники… Оксана – царевна, ее Змей ужалил, а мы отстояли… Она птичка Божья, ей рай снится, а ее Змей в ад утащил… Райских птичек нельзя стрелять, они мудрость Божья, им перышки Бог раскрашивал… Змея с земли не видать, ты взлети, тогда и увидишь… Я икону пишу, ангел с крыльями, капитан Гастелло… Он Змея с высоты увидал, сам знаешь, что вышло…
Невидимая книга, которую держал на коленях Николай Николаевич и водил медлительным пальцем, была богословским учением. Она была написана загадочным языком, состоявшим из толкований и притч. Учение содержало в себе космогонию мира. Как и в русских волшебных сказках, в ней присутствовали образы яблока, Змея и птицы. Образ умыкаемой Змеем царевны и витязя, убивающего жестокого Змея. Образы рая и ада, простиравшихся где-то рядом, за домами Печатников, за травяным озаренным островом, на который опускалось малиновое солнце.
В книге были буквицы, перевитые цветами и листьями, диковинные животные, невиданные растения, скалистые горы, на которых возвышались затейливые палаты. Николай Николаевич считывал из книги отдельные отрывки, допуская пропуски, полагая, что до Белосельцева дойдет сокровенный смысл учения.
– Отчего ты мне друг? Оттого, что другой… Русские люди – другие… Они от другой травы, от другой земли, от другого камня… На русском камне весь мир стоит… Когда Змей русский камень сдвинет, тогда и мир завалится… Не хочу быть другим, да Бог велит… Русский камень больно тяжел… Из него Голгофа сложена… Христос под русским камнем лежит, товарищ Сталин, Александр Матросов… Русский камень только детям под силу… Все русские люди – дети, а кто для них мать, это сам пойми…
Белосельцеву казалось, что он читает берестяные грамоты, найденные в темной глубине, среди истлевших мостовых и сгнивших срубов. Часть текстов была утрачена, а оставшаяся не позволяла понять всю полноту учения. Его смысл постигался не усилиями разума, а наивной и ищущей верой. Белосельцев верил написанным на бересте прорицаниям. Учение откладывалось не в голове, не стройным, обоснованным знанием, а в груди, медленно расширявшимся мягким теплом.
– Стрела мира летит против солнца, а русская стрела летит на солнце… Река мира течет под гору, а русская река течет в гору… Нам Бог землю дал, чтобы мы ее заново слепили руками и поцелуями… Христос в Россию придет и каждого в глаза поцелует, тогда и рай увидим… Красную Пресню знаешь?.. Там генерал Макашов… Ему верь… Он на жидов поднялся, за это его и убили…
Все, что слышал Белосельцев, казалось безумием. Голова прорицателя была полна тумана, в котором являлись размытые видения и образы. Но эти видения объясняли Белосельцеву его самого. Он был другой. Его стрела, пусть на излете, продолжала стремиться к лучезарной таинственной истине, которой никогда не достигнет. Он заблуждался, терпел поражения, был обречен на неведение. Но верил, что на смертном одре, перед тем как исчезнуть, кто-то любимый и чудный прильнет к изголовью, поцелует в глаза, и возникнет видение рая. Бочка с застывшей водой. Вмерзшая в лед ветка красной рябины. Холодная синева в высоте.
– У Змея топор, томагавк называется, потому на Россию гавкает… Змей топором русский рай до пеньков вырубает, а нам снова сажать… Каждые сто лет заново рай сажаем, а яблок никак не отведаем… У России цари – садоводы… Царь Иван – садовод, в Казани сад посадил… Царь Петр – садовод, в Полтаве сад посадил… Сталин – садовод, в Берлине сад посадил… Теперь одни пеньки… Русский народ – трава, его косят, головы, как цветки, летят… Но и в косе усталость, железо о цветок снашивается, потому как живем без вождя… Будет вождь, имя ему Избранник, но не мы изберем… Чтоб ему в Кремль пройти, надо Змея убрать, а то не пройдет… Кто Змея от Кремля уберет, тот герой. Рядовой Матросов – герой… Лейтенант Талалихин – герой… Капитан Гастелло – герой… А нам с тобой помолчать, еще повидаемся…
Белосельцев был поражен. Прорицатель своей путаной речью угадал его, Белосельцева. Назвал Избранника. Ясновидящим оком разглядел за кремлевскими стенами царский зал, бесстыдное пиршество. Избранника, бесшумно явившегося на совет нечестивых. Легкое дыхание света над его бровями и лбом. Встреча с блаженным была не случайной, она входила в загадочный замысел, где ему, Белосельцеву, выпадала неотвратимая роль. Их связь была путана и невнятна, как и сами речения, где лишь смутно угадывались контуры древней религии. И хотелось запомнить, записать речения, чтобы позже, в тиши кабинета, обложившись томами книг, орнаментами древних культур, оттисками наскальных рисунков, берегинями вологодских холстов, расшифровать туманную суть. Раскрыть вероучение.
– Русский рай есть Победа… Победа есть Бог… Жуков есть Бог Победы… Если ты есть Победа, тебе и молюсь… На станции «Баррикадная» многие ходят, которых в живых нет… Пойди и поймешь… А теперь помолчим… Солнышко спать ложится…
Круглое солнце касалось воды. Словно огромная таблетка красного стрептоцида растворялась в реке. Остров был малиновый. Затонувшая баржа потемнела, казалась фиолетовой. Низко над водой, бесшумные, как красные стрелки, пролетели утки. Белосельцев поднялся с бревна, простился с умолкнувшим, не ответившим на поклон Николаем Николаевичем, махнул рукой парню в косынке и пустырями, мимо складов и гаражей, уже в сумерках, вышел к метро.
На углу многоэтажного дома, под уличным фонарем, стоял джип. Дверцы были раскрыты, и молодой усатый кавказец в кожаной куртке, с крутыми плечами, подсаживал в машину ребятишек, тех, что недавно веселились и брызгались у гаража. Девочки были в коротеньких юбках, на высоких каблуках, с обнаженными хрупкими руками. Их лица были покрыты гримом, глаза подведены, губы в яркой помаде. Чубатый мальчик был причесан на пробор, волосы блестели от бриолина. Он был облачен в темный сюртучок и бабочку, был похож на маленького пианиста, выступающего на музыкальных конкурсах. Чеченец подсаживал их в машину, посмеивался, легонько подшлепывал. В глубине машины сидели еще двое, в кожаных куртках, такие же смуглые и усатые. Они принимали девочек себе на колени.
Джип укатил, влажно помигивая хвостовыми огнями. Белосельцев смотрел вслед, испытывая такую боль, словно напоролся грудью на железный штырь, и теперь остроконечная дыра заполнялась хлюпающей кровью. Ненависть его была столь велика, что уличные фонари в его глазах увеличились и стали лиловыми.
Глава седьмая
Он ехал в метро, вспоминая разговор с Николаем Николаевичем, пытаясь уразуметь смысл учения. Словно с древнего наречия, на котором когда-то изъяснялись мудрецы и кудесники, Белосельцев делал перевод на современный язык, за обилием дробных, избыточных слов переставший выражать глубинные мысли. Он вдруг вспомнил наказ прорицателя посетить станцию «Баррикадная». Невзирая на усталость, изменил маршрут и, пересаживаясь с поезда на поезд, отправился на указанное место.
У выхода, словно черные птицы из разорванной сетки, разбегалась толпа.
Под мелким дождем Белосельцев стал удаляться от шипящей сверкающей улицы в темноту пустынного сквера, над которым, заслоняемый древесными кронами, белый, словно огромная театральная маска, возвышался Дом Правительства. Приближаясь к дому, он почувствовал сквозь летний пиджак и рубашку дыхание льда. Казалось, стволы деревьев, земляная тропинка, чугунная ограда сквера покрываются изморозью.
Этот могильный холод был вызван обилием смертей, случившихся здесь несколько лет назад, когда улицы и аллеи сквера кипели толпой, краснели в дожде знамена, отряды ОМОНа, в железе, в белых металлических касках, освещенные огненной ртутью, махали дубинками, раскалывали щитами толпу, ломали черепа, с грохочущим стуком выдавливали демонстрантов из сквера. В те осенние недели и дни к осажденному дому на помощь баррикадникам рвалась и стенающая Москва, и в солнечный ослепительный день танки били с моста, и от каждого выстрела с деревьев осыпалась листва, и на белом фасаде дворца кудрявился взрыв, и черно-красная копоть лениво ползла из окон вверх по белому камню – и он, Белосельцев, в ужасе смотрел через реку, как трассеры впиваются в дом. Позже мертвое обгорелое здание дикой руиной торчало на набережной, укрытое тканями, оно было похоже на синего мертвеца, завернутого в саван. С тех пор это место вызывало у Белосельцева неисчезающее страдание, непреходящий ужас, будто под деревьями все еще бродили тени убитых баррикадников, души изнасилованных девушек, звучали голоса расстрелянных офицеров. Дом Правительства, голубоватый, сияющий, сквозь черную ограду казался саркофагом, где в жидком азоте лежал голый огромный труп.
Он приблизился к ограде, к тихому, безлюдному месту, где в теплом моросящем дожде стояли поминальные знаки. В октябрьские дни тут было многолюдно и шумно. Тут служили молебен, возлагали цветы, пили водку, обнимались и плакали, в чем-то упрекали друг друга, в чем-то винились. В толпе появлялись забытые вожди, померкшие, ушедшие в небытие депутаты. Мелькали казачьи мундиры, офицерские кители, золотые ризы священников. Теперь же, в тихом летнем дожде, среди влажных запахов сквера, Белосельцев стоял один на крохотном участке земли, отведенном для поминовения мертвых.
Тут возвышалось корявое дерево с распростертыми суками, на которых вяло качалась матерчатая обветшалая лента, слабо струилась серебряная паутинка фольги. В траурные дни дерево украшалось стягами, увешивалось венками, на него крепились транспаранты и лозунги, и оно возвышалось над толпой, как языческая Берегиня, в уборах, рушниках, ожерельях, и всяк проходящий норовил коснуться его шершавой коры.
Тут же у дерева стоял православный крест с резным распятием, с земляным холмиком, на котором малиновым тихим огнем горела лампада, лежали огарки церковных свечей, стояли поминальные стаканчики, увядали букеты цветов.
Чуть поодаль, сооруженная из железной арматуры и труб, с наброшенными кирпичами и досками, топорщилась маленькая баррикада. В нее был вплетен обрезок колючей проволоки, той, что, подобно кольчатому жестокому змею, опоясывала осажденный дом. К баррикаде был прикреплен алый лоскут, налеплены прокламации и листовки. Тут же лежали противогазная сумка, рабочий бушлат, пластмассовая каска баррикадника.
Три знака, три поминальные святыни соответствовали трем стихиям, принимавшим участие в восстании. Дерево было языческим божеством, которому поклонялись защитники из «Славянского собора» и «черные венеды». Вооружась автоматами, они продолжали носить на голове тонкие золотые перевязи, держали на груди ладанки с нордическими рунами и магическими славянскими символами. Крест собирал вокруг себя православных, казаков, монархистов. Тех, кто водил вокруг осажденного дома крестные ходы, выносил навстречу бэтээрам чудотворные иконы или, осенив себя крестным знамением, кидал бутылку с бензином под гусеницы броневика. Баррикада была «красной святыней», ей поклонялись коммунисты, дружинники «Трудовой Москвы», соратники Зюганова и Анпилова. Но все они, приверженные разным учениям, из разных движений и партий, переходили от креста к баррикаде, от православной лампады к дереву, братались, целовались и плакали. Они были русскими, которых убивали в смертельном бою за Родину.
Белосельцев глядел на крест с зажженной лампадой, на дерево с матерчатой лентой, на колючую, похожую на цветок чертополоха баррикаду, и ему казалось, что все они прорастают сквозь его дышащую грудь и, уже нераздельные, единым стволом и кроной восходят в бесконечное небо.
Он увидел, как в сумерках из-под черных деревьев возник человек. В длинном плаще, напоминающем темную рясу, с поднятым воротником, хоронясь от дождя, он подошел к кресту. Трижды перекрестился, наклоняясь, сгибая сутулую спину. Белосельцев, не видя лица, чувствовал, что человек чем-то ему знаком. Тот кланялся, повернувшись спиной, но казалось, он знает, что Белосельцев за ним наблюдает. Постоял, созерцая лампаду, словно молча читал поминальную молитву. Обернулся на свет фонаря. Белосельцев узнал Гречишникова.
– Ты? – изумился Белосельцев, оглядывая его хламиду, весь его смиренный облик. – Как ты здесь оказался?.. Ведь мы с тобой днем расстались!.. Следил за мной?
– Что ты!.. Сам поражен!.. Иногда сюда прихожу… Именно в это время… Не ожидал тебя здесь увидеть…
– Неужели возможны подобные совпадения?
– Суахили вывел закон совпадений, по которому элементы мира, предназначенные Творцом для строительства, начинают тяготеть друг к другу. Мы выбраны Творцом для строительства. Все, что нас теперь связывает, вписывается в закон совпадений.
Слова не объясняли, а лишь давали намек на объяснение. Мир, в котором жил Белосельцев, становился все загадочней. Год от года таинственней. Каждый миг его бытия был исполнен загадок. Каждое место, где он оказывался, казалось волшебным. Было исполнено тайного смысла. Место, где они сейчас находились, – между деревом, крестом и баррикадой – рождало мерцающее, едва различимое свечение, столпом уходящее ввысь. И в этом столпе слабо переливались, искрились мельчайшие частички мироздания. Они соединяли его верящую, ожидающую чуда душу с бесконечно удаленным центром Вселенной. Туда, в этот центр, прорастало волшебное дерево, уходил православный крест, возносилась баррикада. Тайна мира, которую он лицезрел, была огромней, чем их случайная встреча. Она, эта тайна, нуждалась в разгадке, она требовала великих напряжений ума и души, а не их случайная встреча. Они стояли в моросящем дожде, и казалось, медленно отрывались от земли, восходили ввысь по мерцающей прозрачной дороге.
– Сегодня я слушал пророка, – тихо произнес Белосельцев, еще не уверенный, должен ли он делиться с Гречишниковым сокровенными переживаниями, – слушал его невнятные притчи. Они касались нас, нашего священного дела. Как будто он нас видит и слышит. Наблюдает за нами. Что-то силится объяснить, на что-то вдохновить и подвигнуть. Его пророческий язык слишком прост. Лишь наполовину язык, а в остальном – шум ветра, бульканье воды, крик птицы. Он волхв, колдун, православный блаженный. В него вселился дух, отобрал человеческий разум, но исполнил знания. Если его понять, расшифровать его путаные речи, то возникнет учение. Религия русской Победы…
– Знаю таких блаженных, – взволновался Гречишников, колыхнув долгополым, похожим на подрясник плащом. – Они до сих пор встречаются на папертях русских церквей. Неизвестно, откуда они берутся и кто их посылает на Русь. Он может быть космонавтом, который вышел в открытый Космос и там вдруг повстречал такое, что оно сделало его блаженным. Он может быть чернобыльским спасателем, который заглянул в четвертый разрушенный блок и там такое увидел, что стал пророком. Он может быть грозным царем или кровавым вождем, но вдруг ему приснился вещий сон, и он бросил дворцы и палаты, ушел в леса, чтобы там, среди мхов и лишайников, проповедовать истины. Должно быть, ты встретил одного из таких. Он пережил потрясение, и ему открылась истина.
– Ты это знаешь? – спросил Белосельцев, поражаясь глубине и истинности услышанных слов. – Тебе такие встречались?
– Суахили был таким. Он пережил откровение, Бога узрел. Крестился, собрал нас, как апостолов…
Белосельцев жадно, страстно всматривался в лицо Гречишникова, которое казалось строгим и истовым, как на фреске. Лицо апостола, обнимавшего шею орла. Или державшего священную книгу. Или возлегшего на косматую гриву льва. Они узнали друг друга по тайному знаку и жесту. Пришли на встречу в условленное потаенное место. Они были учениками одного и того же Учителя. Окруженные ненавидящим миром, гонимые враждебным племенем, они ушли в катакомбы, чтобы вычерчивать на камнях одни и те же божественные фигуры и символы. Молиться у одного алтаря. Пересказывать друг другу слова одного учения. Они были братья по вере. Их обоих ожидал мученический венец, и они с радостью были готовы его принять.
– Мы, русские, – другие, как сказал прорицатель Николай Николаевич, потому и кладем свои жизни «за друга своя», – начал Белосельцев, стараясь не отступать от пророческих слов и лишь заполняя в них пропуски. – Мы выбраны Богом, или Космосом, или творящей мироздание силой, чтобы быть другими. Помышлять о другом, стремиться к другому. Господь слепил русских из другой глины, замешал на другой воде, вдохнул другое дыхание. В час творения над нами сияла другая звезда, светил другой сверкающий знак. Весь мир от начала стремится выстроить Вавилонскую башню с устрашающим начертанием ада. А мы от язычества, вот от этого священного древа, и от первых святителей – вот от этого честного креста, от народных заступников и радетелей – вот от этой красной баррикады, тысячу лет мы строим храм с начертанием светлого рая. Господь так провел наши реки, прочертил дороги, устроил наши холмы и равнины, так направил воздушные ветры и морские течения, такие песни вложил в уста нашим бабкам, такие сказки нашептал нашим внукам, что мы, избранные Богом для другого мира, уже не сможем никогда измениться. Среди зла и кромешной тьмы мечтаем о рае, о вселенском благе, о любви, которая должна сочетать и людей, и лесных зверей, и цветы, и камни, и души, и звезды небесные. Об этой любви вся наша история, все наши муки и жертвы, все богословские трактаты и ученые книги… Так я понял слова прорицателя Николая Николаевича из Печатников, который ездит на смешном автомобиле с названием «Гастелло»…
Белосельцеву казалось, что он разгадывает смысл невнятных речей прорицателя. Считывает строки учения с невидимого, развернутого свитка. Не он говорит, а кто-то незримый и вещий приник к его чуткому уху, вдувает слова, и они тут же возникают у него на устах.
Гречишников смотрел на него с обожанием. Дорожил каждым услышанным словом. Белосельцев обретал в нем духовного брата. Им обоим открывалось учение, обоих вдохновляло на единоверческий подвиг.
– Говори!.. – побуждал его Гречишников, прислоняясь к языческому дереву, словно приобщался к волшебным силам, живущим в древесных волокнах. – Только ты это и можешь сказать!..
– Быть другими – не радость для нас, не веселье, а великая ноша и бремя. – Белосельцев слышал, как жаркий шепот раздается у его уха. – Мир всей своей тяжкой громадой, всем непомерным весом, всеми соборами, пирамидами, капищами летит в погибель. А мы не даем ему упасть. Выправляем дорогу, которая валится в пропасть. Выпрямляем чугунный рельс, по которому катится в бездну грохочущая колесница мира. Голыми, сбитыми в кровь руками удерживаем ее на краю. За это мир ненавидит нас. Он хочет в погибель, жаждет ада, торопится сгореть и пропасть. И нас, спасающих его, ненавидит. Мы – помеха миру, укоризна миру, и мир на нас ополчается. Россия – помеха аду, и ад желает ее поглотить. Нас убивают испокон веков. Стирают с лица земли. Вырубают до пеньков посаженный нами сад. Выжигают взлелеянный нами рай. Хотят залить Россию огненной серой, синильной кислотой, лишить рассудка, заразить смертельной болезнью. Мы несем бессчетные траты. Мучаемся невыносимыми муками. Но мы другие и не в силах измениться. Сажаем заново сад, взращиваем заново рай. Мы – свет миру, укоризна миру, спасение миру. Так задумало нас мироздание. Так объясняют нашу долю Серафим Саровский и Владимир Вернадский, Николай Федоров и Лев Толстой, Владимир Ленин и прорицатель из Печатников Николай Николаевич!..
Белосельцеву казалось, что наконец он уяснил содержание жизни. Весь его многотрудный путь, скитанья и странствия, сражения и войны, заблуждения и духовные поиски находят свое завершение. На священном московском месте, где в туманном столпе мерцают духи героев, ему открылось сокровенное знание. Оно вселилось в него через смутные речи пророка, которые он отгадал. Сам он не был пророком, говорящим от имени Бога. Он был толкователь, раскрывающий пророческий смысл.
Гречишников жадно внимал.
– Как был прав Суахили, когда послал меня за тобой!.. Сказал: «Пойди и приведи Белосельцева…» – Гречишников приближался к кресту с увядшим букетом цветов, к малиновой влажной лампаде. Его губы шевелились, словно читали молитву.
– Мир ополчается на нас и наносит страшное поражение, – Белосельцев чувствовал у уха жаркое дыхание, – горят наши города и посады, истлевают в оврагах наши пророки и мученики, несется по ветру пепел наших книг и икон. Мы в поражении, в разгроме, в великом унижении. Но каждый раз собираемся с силами, отстраиваем города, пишем заново иконы и книги, насаждаем райский сад. Одерживаем русскую Победу. Наша конница вступает в Париж. Наши танки идут по Берлину. Наши спутники летят в мироздании. Наш рай земной расширяется на все континенты. Красный конь на картине Петрова-Водкина. Лазурная чаша на картине Поздеева – суть образы русского рая. Каждый век был веком русской Победы. Каждый век ее у нас отнимали. Сейчас мы снова во прахе. Наш рай осквернен и погублен. В Кремле блудница. На ракетном заводе враг. В школе развратник. В банке вор. Народ расчленен и рассеян. Исконные земли отобраны. И снова, как в былые века, нам предстоит одержать Победу. Подняться из праха. Взлелеять наш рай. Об этом я сегодня узнал у пророка и прорицателя Николая Николаевича, сидя на бревнышке у Москвы-реки, глядя, как опускается солнышко…
Белосельцев дарил это учение новообретенным друзьям. Награждал Гречишникова. Они были не заговорщиками, но братством монахов и воинов. Были не горсткой хитрецов из разведки, но тайным мистическим орденом. Исповедовали мистическую тайну России.
– Я так ждал от тебя этих слов… – Гречишников трогал железную арматуру баррикады, словно старался ее согреть. – Перед смертью Суахили сказал: «Найди Белосельцева… Он имеет мистический опыт… Он напишет философию нашего общего дела… Создаст религию нашей борьбы…» Теперь я вижу, такая религия есть…
– Народ не уснул, не умер. Сражается, бьется. Ведет невидимую миру брань, без бомбовых ударов и танковых атак. Каждый год нас меньше на миллион, не хватает земли для погостов. Умираем бесшумно, как трава, которую косит коса. Но и коса затупляется, сталь истирается, режущая кромка сгорает. Скоро совсем истает. В нас попал осколок, остановился у сердца, причиняет нестерпимую боль. На этот осколок накинулись кровяные тельца, взяли его в кольцо, окружили стеной, облепили воспаленной горячей опухолью. Не пускают к сердцу, затупляют заусенцы, оплавляют колючие жала, выдавливают. Миллионы кровяных телец умирают, жар во всем теле, бред, помрачение. Но осколок медленно, незримо для глаз, удаляется от сердца. Обезвреженный, с умягченными кромками, он замрет под кожей, превратится в рубец. Народ, умирая, ждет вождя. Ждет спасителя. Предчувствует его появление. Слышит его тихую поступь. Видит сияние вокруг его головы. Встретит его ликованием. Вручит ему сбереженные от пожара хоругви, сохраненные от врага знамена. Пойдет за ним неоглядно, всей несметной силой и верой, добывать завещанную, вмененную русскую Победу… Так говорил Николай Николаевич, называя детишек птичками Божьими, которым Бог перышки красит…
Место, где они стояли, было святым. Несколько лет назад здесь убивали героев. Бэтээры стреляли в баррикадников. ОМОН домучивал раненых. «Бейтар» насиловал девушек. Мерцающий столп уходил в небеса, соединяя святыню с Божьим престолом.
Гречишников обнял Белосельцева.
– Все будет как ты сказал… Избранник явился… Победа будет за нами…
Белосельцев благодарно принял объятия друга. Он страшно устал. Его глаза от утомления, от созерцания мерцающего столпа обрели прозорливость. Дерево, минуту назад корявое и ободранное, казалось, вдруг покрылось густыми цветами. Православный крест стоял увитый спелыми виноградными гроздьями. На колючей проволоке, оцеплявшей баррикаду, распустились красные розы.
– Теперь по домам. – Гречишников, колыхая черным, напоминавшим подрясник плащом, стал увлекать Белосельцева под деревья парка к светящейся аркаде метро. – Завтра день больших свершений…
Белосельцев послушно шагал, вверяя себя воле духовного брата. Где-то, забытая им в московских переулках, ждала его старая черная «Волга».
Утром духовный брат позвонил и сказал, что пришло время перенести коллекцию бабочек на заветную квартиру, куда, быть может, уже сегодня вечером нанесет визит Прокурор. Вслед за звонком к Белосельцеву явились вежливые молодые люди, одинаковые в своей ловкости и любезности. Они стали снимать со стен стеклянные коробки. Бережно, словно хрустальные сервизы, уносили коллекцию вниз, помещали в длинный, черный, похожий на катафалк кабриолет, казалось, предназначенный для перевозки мумий и энтомологических коллекций.
На стенах вместо коробок оставались светлые прямоугольники обоев – пустоты его исчезнувшей, незапечатленной жизни. Ему было больно смотреть на эти блеклые бельма, где только что сверкали многоцветные глаза континентов. И он пугался от мысли, что коллекция больше никогда не вернется.
Он прожил среди хрустальных коробок многие годы и представлял себя мертвым, лежащим на диване среди молчаливого многоцветья бабочек. Спутницы его походов, свидетельницы его подвигов, его боевые трофеи и прелестные пленницы, они станут созерцать его бездыханное тело. Почетным караулом встанут у его изголовья. Их ряды и шеренги, мундиры и звания, отточенная голубоватая сталь, белые перевязи с начертаниями земель и датами походов будут напоминать армию, пришедшую проводить своего полководца. И, быть может, как в древний курган умершего князя или в пирамидальную усыпальницу фараона опускают домашнюю утварь, оружие, драгоценные украшения и любимых рабынь, чтобы те продолжали служить властелину в его загробных скитаниях, так и в его могилу опустят коллекцию бабочек, и они вместе продолжат посмертные странствия.
Когда коллекцию увезли, опять позвонил Гречишников.
– Не тревожься, ни один усик не упадет с головы твоих гренадеров… Загляни в гардероб, извлеки свой лучший костюм и галстук… Через полчаса я приеду…
Ровно полчаса потребовалось Белосельцеву, чтобы облачиться в серый английский костюм, повязать просторным узлом французский шелковый галстук и, разглядывая в серебристом стекле утомленное, словно в легчайшей металлической пудре лицо, отметить среди складок и ломаных линий взгляд прищуренных, с потаенной тревогой, глаз.
Гречишников поджидал его у подъезда, преображенный, в светлом, превосходно сидящем пиджаке, в клетчатых брюках, не в галстуке, а в батистовом шарфе, который он повязал на шее, словно был модным художником или богемным поэтом. Весь его облик и стиль, до мельчайших оттенков, перламутровых запонок, краешка торчащего из нагрудного кармана платка, свидетельствовали о вкусе, любви к дорогой одежде, о том, что он консультировался у опытного модельера.
– Мы сегодня гости званые. – Гречишников поймал его взгляд и белоснежно улыбнулся прекрасно отреставрированными зубами, как улыбаются на рекламах жизнерадостные потребители вкусной зубной пасты. – Положение обязывает.
– Кто нас принимает? – обеспокоенно спросил Белосельцев.
– Весь блеск еврейской интеллигенции, которую собирает Астрос по случаю присуждения телевизионной премии «Созвездие». Постарайся быть милым, хвалить Шагала и Бродского, чуть-чуть грассировать, пару раз щегольнуть знанием театральных постановок Бродвея, и Боже тебя упаси хвалить Макашова. – Он произнес это столь легкомысленно, по-светски, тронув свой пышный шарф, что Белосельцев, не узнавая в нем вчерашнего, в длинной хламиде, апостола, невольно улыбнулся. – Но прежде мы навестим Буравкова в его тайной пещере и захватим с собой. – Гречишников указал на сияющую, сиреневую, с хрустальными фарами «Ауди», которая вскоре бесшумно, словно не имела двигателя, понесла их по городу.
Тайная пещера Буравкова, о которой обмолвился Гречишников, на самом деле была домом приемов телевизионного магната Астроса. В стиле модерн, особняк с изразцовыми панно, на которых фиолетовой кистью Врубеля были нарисованы игривые фавны, ночные фиалки, обнаженные нимфы. Балконы украшали медные решетки в виде переплетенных водорослей, цветущих лилий и лотоса. Зеркальные, со стеблевидными переплетами окна драгоценно сверкали. Внутри все поражало первозданной подлинностью, духом и эстетикой декаданса, так что казалось: вот-вот в гостиную, придерживая длинное бархатное платье, войдет горделиво-таинственная Гиппиус, или появится с тетрадкой новых эротических стихов жгучий, черный, с костяным белым черепом поэт Кузмин, или ступит в небрежной бархатной куртке утомленный известностью художник Фальк. Но вместо них появился Буравков. Белосельцев отметил, что и тот, готовясь к предстоящему торжеству, был одет в строгий, очень дорогой серебристо-серый костюм. Его выпуклую пеликанью грудь прикрывал темно-малиновый галстук с золотой алмазной булавкой.
– Покажи-ка нам свою «Электронную Хазарию», – попросил Гречишников. – Пусть Виктор Андреевич познакомится с хозяевами, что пригласили его на банкет.
– Добро пожаловать в «Электронную Хазарию», – благодушно, бархатным голосом произнес Буравков, провожая гостей сквозь игривые декадентские интерьеры к стальной, окруженной видеокамерами, электронными запорами двери, на которой Белосельцев мысленно прочитал грозную надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий!»
Буравков приблизил к стене свой глаз – к полупрозрачной, врезанной в сталь пластине. Расширил выпуклое, с красными склеротическими прожилками око, словно показывал его окулисту. Пластина всмотрелась в расширенный глаз, сверила его с электронным изображением. Обнаружила сходство, и дверь с легким чмоканьем отворилась. Они вошли в просторный зал с приглушенным светом и едва слышной электронной музыкой, льющейся из полукруглой стены. Помещение своим мягким сумраком, печальной музыкой, округлой стеной, собранной из слюдяных пластин, напоминало колумбарий. И одновременно – диспетчерский зал с большими, погашенными, врезанными в стену экранами.
– То, что вы сейчас увидите, – проговорил Буравков, незаметно облачившись в белый халат, который слабо отливал голубизной от невидимых ультрафиолетовых источников, – есть плод творческого откровения наших лучших кибернетиков, работавших в советское время над супердисплеем. Этот огромный экран должен был высвечивать картину мирового театра военных действий. На дисплее, который они разрабатывали, вы могли увидеть все подводные лодки, плавающие в Мировом океане. Все космические орбитальные группировки, патрулирующие в околоземном пространстве. Локальные конфликты на всех континентах с постоянно меняющейся картиной борьбы. Можно было наблюдать все армии мира, ракетные шахты, перемещения войск, массовый взлет авиации, движение мобильных ракетных установок на железных дорогах и лесных просеках. В случае мировой войны на этом экране вы могли бы следить за развитием апокалипсиса, за разрушением мировых столиц, бросками армий по зараженным территориям, смещением фронтов, исчезновением военных группировок и целых стран. После распада Союза работы над экраном были прекращены, коллектив кибернетиков стал рассыпаться. Но Астрос перехватил лучших специалистов, обеспечил неограниченное финансирование, заставил их работать над проектом «Электронной Хазарии»…
Буравков приблизился к пульту, напоминавшему старинный шахматный столик с инкрустированными темными и светлыми клетками. Тронул кнопку. На овальном экране во всю стену засветилось пятно. Оно всплывало, мерцало, вспыхивало едва различимыми искрами. Наполняло экран млечными сгустками света. Гасло и тускнело в одной своей части. Наливалось светом в другой. Напоминало облако космической пыли, висящее в пустоте мироздания. Пылинки сталкивались, сцеплялись. Укрупнялись и вновь распадались. Казалось, пятно дышало, в нем шло движение. Его закручивал влетевший завиток гравитации. Он перемешивал, сбивал, как гоголь-моголь, увеличивая его плотность, намечая ядра и сгустки будущих планет и светил. Это была еще не галактика, не система созвездий, а только слабый ее прообраз, переживающий первые дни творения.
– Здесь собрана информация обо всех членах Еврейского конгресса, главой которого является Астрос. Их социальное положение и статус. Их общественные связи и финансовое состояние. Политические, культурные или коммерческие процедуры, в которых они задействованы. Прогнозируется исход этих процедур. Отслеживается движение карьер, репутаций, восхождение по социальной лестнице. Особое внимание уделяется тому, чтобы место, которое освобождает умирающий член Конгресса или уходящий вверх по ступеням карьеры, тотчас занималось другим, молодым, перспективным членом…
Буравков тронул другую кнопку. Тонкая стрелка коснулась наугад точки в туманном пятне. Точка, выхваченная из туманности, увеличилась, укрупнилась. Каждая мерцавшая в ней пылинка стала различимой ячейкой. В нее было внесено имя. От нее тянулись связи к другим подобным ячейкам. Каждая была включена в бесчисленное количество связей. Все они, словно паутинки, напрягались, рвались, вновь завязывались, сотрясаемые невидимым пучком. Ячейка светилась, будто крохотный бенгальский огонь, окруженный множеством хрупких лучей. Поджигала соседнюю ячейку, превращая ее в живую лучистую звездочку. На экране прочитывались имена: «Блюменфельд Семен Михайлович», «Ломеко Арнольд Давидович», «Беспрозванный Лев Аронович»… Все они были окружены пушистой мерцающей оболочкой, как легкое пернатое семечко, вырванное из сухого репейника. Подхваченное солнечным ветром, оно несется в синеве через поля, деревни, колокольни на старых погостах, чтобы где-нибудь зацепиться за былинку, коснуться влажной плодоносной земли, кинуться в бурный, мгновенный рост.
– На этом экране вы можете оценить совокупную мощь Конгресса, выраженную в условных единицах, наподобие килобайтов. Она определяется степенью присутствия и уровнем влияния евреев в правительстве, силовых структурах, прокуратуре, бизнесе, банковском деле, науке. Отдельно – в электронике. Отдельно – в биоинженерии. Отдельно – в медицине. Отдельно – в армии и судебной системе. Здесь отслеживается уровень контроля за прессой, отдельно – в телевидении. Присутствие в искусстве, отдельно – в театрах и на эстраде. Особый интерес представляет проникновение членов Конгресса в Православную Церковь, не только в среду иерархов, но и в каждый отдельный приход…
Буравков манипулировал кнопками на магическом столике. На экране мерцающий сгусток то удалялся, то приближался. Разворачивался во всех проекциях. Обнаруживал выпуклости и впадины. Он напоминал мерцающий ком живой слизи. Скопление фантастической лягушачьей икры, отложенной огромной перламутровой жабой в водах весенних болот. Этот студенистый комок был обрызган млечной спермой пупырчатого голубого самца. Согрет лучами теплого солнца. Пронизан мерцающей радиацией звезд. Он разрастался, созревал, взбухал каждой отдельной икринкой. В прозрачной капельке слизи виднелось черное уплотнение, живая твердая точка. Она росла на глазах, пульсировала, трепетала. В ней дергался похожий на запятую темный зародыш, крохотный головастик, свернувшийся дрожащий малек. Мощь непрерывного роста разрывала студень. Из прозрачного, липкого, как клейстер, месива выбирались в чистую воду маленькие юркие головастики. Прыскали во все стороны стремительными черными стрелками, впивались в травы, в сочные берега, в питательный ил. Дышали, ели, увеличивались в размерах, обрастали перепончатыми лапками, покрывались пупырышками, сбрасывая ненужные хвосты. И вот уже все болото кишело несметными жизнями, дрожало под луной от скопления скользких страстных существ, ненасытных, жадно сталкивающихся тел. Болото оглашалось немолчным, все забивающим кваканьем.
– Вы можете, к примеру, узнать, – Буравков водил по экрану волшебным лучом, – можете узнать, как один влиятельный член Конгресса, занимающий пост в Правительстве, сообщает другому члену, играющему на бирже ценными бумагами, конфиденциальные сведения о готовящемся обвале акций. И тот успевает провернуть выгодную сделку, получить огромный доход, перевести его в офшорные зоны, растворить бесследно в потоках мировых криминальных финансов. При этом множество мелких предпринимателей в русских провинциях, лотошников, челноков, по крохам собирающих скромные состояния, разоряются. Люди начинают пить горькую, пускают пулю в лоб. А чиновник из Правительства пересаживается на «шестисотый» «Мерседес», строит великолепную виллу по Успенскому шоссе…
Теперь на экране было скопление одинаковых мерцающих чешуек, встроенных в огромную кристаллическую решетку, сквозь которую проносились вихри энергии. Отдельные кристаллики складывались в причудливые орнаменты, образовывали матрицы и узоры. Они были похожи на элементы огромного компьютера. Подобно живым нейронам, соединялись в гроздья, в бессчетные скопления нервных клеток, в коралловый риф, созданный жизнедеятельностью отдельных моллюсков. Переливались свечением, напоминавшим северное сияние. Казалось, по ним постоянно прокатывается конвульсия, проходит болезненная судорога, поджигая и гася отдельные участки мозга. В нем происходит мыслительный процесс. Вырабатывается глобальная комбинация. Зреет огромная, непомерных объемов, мысль. Эта мысль способна объять суть мировых процессов, смысл истории, иерархию земных и небесных сил. Таинственные, пробегавшие по экрану сполохи отражали усилия мирового интеллекта, куда каждый посвященный еврей, каждый призванный член Конгресса вносил свою малую лепту, свое разумение и смысл. Как пчела, брызгающая в соты сладкую капельку меда.
– Вы без труда углядите действие оборонного лобби, возглавляемого еврейским вице-премьером. – Буравков нажимал на кнопку, вырывая из общей картины отдельный фрагмент, который словно увеличивался под выпуклой линзой, принимал вид разветвленной схемы со множеством имен, учреждений и фирм, стянутых стропами. – Например, здесь вы видите, как израильская фирма, разрабатывающая приборы ночного видения для боевых вертолетов, получила заказ в обход российских конструкторских бюро, хотя приборы превосходят по качеству израильский аналог. Деньги из военного бюджета России идут в Израиль, израильская технология поступает на секретный боевой вертолет, который становится прозрачным для чужих разведок. А великолепное русское КБ разоряется, чахнет без заказа. Рабочие и инженеры разбегаются, занимаются мелкой спекуляцией и торговлей. А изобретатели и ученые уезжают за границу, в Америку или в тот же Израиль, получая щедрые вознаграждения…
На экране медленно свивался и развивался мягкий голубой завиток, словно качалась в теплых водах приплывшая сине-зеленая водоросль. Заброшенная штормом, или занесенная птицей, или подхваченная плавником акулы, или зацепившаяся за винт корабля, она оказалась в благодатном, насыщенном жизнями море, с бирюзовым планктоном, несметными косяками рыб, играющими касатками и дельфинами. Водоросль жадно всасывает кислород, выпивает морские соли, хватает солнечный свет. Разрастается, выедая другие жизни, превращая изумрудное прозрачное море в вязкую тину, в смрадную плесень, в которой запутываются и гибнут киты, всплывают вверх брюхом задохнувшиеся дельфины, булькают ядовитые пузыри. Зловонье летит к берегам, выжигает прибрежные леса, засевает отмели скелетами рыб и птиц, сеет болезни в приморских селеньях.
– А вот открывается невидимый миру заговор по удушению русского писателя. – Буравков направил электронный перст на участок туманности, мерцающей, как ночное море. Словно водолаз, он извлек на поверхность фрагмент затонувшей подводной лодки, доступный для обозрения. – Его новый роман о русской истории нигде не печатается. Рукопись, в какое бы издательство, возглавляемое членом Конгресса, он ни приносил, отвергается. О нем не говорят. На его имя наложено табу. Его произведения запрещено упоминать. Критики пишут хвалебные оды малоизвестным еврейским сатирикам, смешливым поэтам и рассказчикам, а исторический роман русского писателя о переломной эпохе Родины замалчивается. Писатель существует во плоти, живет, пишет. Но его и нет. Он не существует. Его присутствие можно угадать по бестелесной пустоте, образовавшейся вокруг его имени. Он приговорен к смертной казни через удушение. Он бродит с целлофановым мешком на голове, выпучив глаза, беззвучно и страшно открывая рот. А потом исчезает. Его провожает в последний путь горстка таких же, как и он, забытых русских писателей под осенним дождичком на Хованское кладбище. А в это время на еврейском блистательном празднике присуждают престижную премию «Созвездие» прелестной еврейской дикторше. Венчают миловидную кудрявую головку алмазной короной…
Белосельцеву было жутко. Ему казалось, что он попал в плен к огромному клейкому грибу, который обступал его со всех сторон. Он налипал на лицо, втискивался в глазницы, раздвигал губы и вдавливался в них. Гриб был из тех, что московские хозяйки разводили в толстых пузатых бутылках, питая его спитым чаем и сладким сиропом, но только огромней, непомерней. Он просачивался внутрь сквозь ноздри, проскальзывал в рот. Отслаивался внутри липкими пленками, обволакивая кишечник. Удушал, набиваясь в легкие пористой губкой. Впрыскивал в кровь разноцветные яды. Разлагал, рассасывал, растворял в кислоте кости и внутренности. Съедал его заживо, переваривая огромным желудком.
– Главный заговор, укутанный во множество непроницаемых оболочек, спрятанный от глаз множеством отвлекающих скандалов, праздников, фестивалей, главная цель Конгресса, замаскированная сотнями ложных целей, есть устранение от власти Истукана и выдвижение на его место Мэра. Этому посвящена огромная, охватившая весь Конгресс работа. Распределенная по средствам информации, по силовым ведомствам, по корпорациям и банкам, включающая в себя сбор колоссальных денежных средств, поддержку зарубежных отделений Конгресса, иностранных разведок, тайных обществ и клубов, параполитических образований и лож. Эта работа должна привести в ближайшее время к моментальной смене власти. К устранению русского самодура, изъеденного болезнями и сумасбродством, и воцарению энергичного, деятельного, управляемого Конгрессом Мэра. Это послужит окончательному утверждению в России новой еврейской реальности, которую сами они называют «Новой Хазарией»…
Туманность на экране приняла образ разветвленного дерева, похожего на баобаб. Со множеством ветвей и веток, огромным массивом листвы, которая колыхалась, волнуемая невидимым ветром. Дерево росло, увеличивалось, занимая все больше пространства и неба. На нем созревало множество плодов. Их обилие, плотность и спелость увеличивались по мере приближения к центру кроны, где в густой сердцевине, наполненный соками, светящийся, драгоценный, созревал диковинный плод. Увеличенный волшебной линзой, выхваченный из гущи листвы, возник кокон, причудливо сотканный из множества имен, званий, титулов. Они соединялись в клубок, переплетались, стягивались явными и едва уловимыми связями. В этом коконе, словно в прилепившемся осином гнезде, взращивался заговор. В нем участвовали высшие чины государства, генералы разведки, чиновники президентской Администрации, известные телерепортеры и финансисты. В центре клубка, окруженный заговорщиками, как осиная матка, оплодотворяемый ими, постоянно плодонося, высеивая вокруг множество яичек, червячков и личинок, присутствовал главный вершитель заговора – московский Мэр.
– «Новая Хазария» есть грандиозный план перенесения в Россию центра еврейской цивилизации. Создание для нее абсолютной безопасности. Обеспечение условий для ее максимального процветания и развития, исключающих русский реванш, любую форму русского самосознания, русской суверенной государственности…
Белосельцев почувствовал, как опрокидывается мир, в котором он живет. На этот мир дул из звезд гигантский черный сквозняк. Он сдирал с земли жизнь, сворачивал ее в свиток, свертывал в жгут. Устремлял этот свернутый, свитый, словно веревка, мир в открывшуюся скважину, в тесную бездонную щель. Белосельцев полетел в эту свистящую бездну, теряя сознание. И упал перед экраном без чувств.
Очнулся и увидел над собой встревоженное лицо Гречишникова. Тот легонько похлопывал его по щекам, приводя в чувство:
– Тебе лучше?.. Извини… Но это был тест… Мы проверяли тебя таким образом на непричастность к заговору… Ты выдержал тест… Всякого, кто входит в наш союз, мы сажаем под это электронное дерево. «Дерево познания Добра и Зла»… Чистый, незапятнанный человек, как правило, не выдерживает и лишается чувств…
– Не все так безнадежно и страшно. – Буравков помог Белосельцеву подняться. Его белый халат переливался в сумерках фиолетовыми разводами, словно крыло бабочки. На экране продолжало шевелиться, мерцать листвой огромное электронное дерево, словно колеблемое незримым ветром Вселенной. – Все, что вы услышали, отнимает рассудок и вызывает помрачение. Но это не фатально. Не Бог выращивает во Вселенной это библейское дерево. Я – его садовник. Я знаю законы его роста, движение корневой системы, питательную среду для его листвы и плодов. Разве вы не замечаете, что иногда один влиятельный член Конгресса убивает другого?.. Один еврей безжалостно истребляет другого?.. То разбивается самолет с блистательным еврейским журналистом. То находят в подъезде с простреленной головой любимца телезрителей. То преуспевающий еврейский банкир умирает от странной лучевой болезни, словно в его кабинете рассеяна пыль Чернобыля… Я могу одним нажатием кнопки отсечь это дерево от питательной среды, и оно зачахнет. Могу перепутать в нем корни и ветви, движение соков. Создать в нем путаницу, хаос, так, чтобы одна его часть поедала другую. Чтобы вместо плодов на нем вырастали уродливые грибы, сжирающие его ствол. Плодились мхи и лишайники, поедающие его древесину. – Буравков тронул на пульте невидимую клавишу, и дерево заволновалось, испуганно зашевелило всей своей огромной кроной, словно в него задул ураганный ветер, готовый сорвать и унести листву. Или села в середину огромная тяжелая птица, нагибая ветви, распахивая крону, готовая вить гнездо. – Астрос думает, что это он выращивает заговор, помещает его в самую глубину ветвей, маскирует, прячет от враждебных глаз. Но я-то знаю, где таится его смерть. Где на этом электронном дубе, к какому суку прикован волшебный сундук с зайцем, с уткой и колдовским яйцом, в котором спрятана игла с Кощеевой смертью. В должный час я сброшу сундук на землю, затравлю зайца, подстрелю утку, расколю яйцо, выну из желтка иглу со светящимся жалом и передам ее Избраннику. Он отломит ядовитый кончик, и Астрос умрет. Мэр из грозного Черномора превратится в трусливого угодливого человечка, знатока городской канализации и водопровода. Он будет на праздниках города возглавлять колонну скоморохов и сам, в дурацком колпаке с бубенцом, понесет портрет нового Президента. А иглу с отломанным кончиком я подарю премьер-министру Израиля, чтобы тот пользовался ею в качестве зубочистки после употребления кошерной пищи!
Буравков засмеялся, протянул руку к магическому столику. Выключил экран. Электронное дерево погасло, будто его срубил топор. Вспыхнул мягкий матовый свет. Белосельцев стал изумленно озираться, словно с него сняли маску с парами эфира и он медленно возвращался в реальный мир, чуть размытый в своих очертаниях. Буравков и Гречишников смотрели на него глазами ласковых врачей, радующихся выздоровлению пациента.
– Пора, – сказал Буравков, вновь оказавшийся в парадном серо-стальном костюме и малиновом галстуке, в котором, как полярная звезда, блистала алмазная булавка, – нас ждут на фестивале «Созвездие». Там будет Прокурор, любитель ночных бабочек. Но сам попадет в сачок! – Он снова засмеялся, заколыхал под галстуком пеликаньим зобом, и его большой вислый нос приобрел отчетливое сходство с тяжелым клювом.
Глава восьмая
Действо, на которое они устремились, проистекало в концертном зале «Россия». И первое, что изумило Белосельцева, – это огромная, красочная, расцвеченная лампами и газовыми трубками надпись, возвещавшая о торжестве: «Созвездие Россия». На ней было множество взлетающих звезд – целый салют мерцающих, золотистых шестиконечных звезд, а слово «Россия» было выведено шрифтом с неуловимыми искривлениями и характерным наклоном влево, напоминающим еврейский алфавит.
К цоколю то и дело подлетали глазированные, роскошные лимузины с воспаленными хрустальными фарами, хромированными радиаторами, фиолетовыми вспышками, иные с дипломатическими номерами и крошечными флажками на капотах. Из них выходили великолепные дамы с обнаженными плечами, они были в драгоценностях, в бальных туалетах, приобретенных у знаменитых кутюрье. Дамы преподносили себя толпе репортеров и операторов, убежденные, что ими любуются, их узнают, их сияющие лица и драгоценности украсят лакированные страницы модных журналов. Им сопутствовали мужчины в смокингах, в изысканных костюмах, гордые, властные и надменные, успевавшие, тем не менее, лучезарно улыбнуться фотокамерам и телеобъективам, зная, что о каждом в разделах светской хроники расскажут невероятные истории их любовных похождений, курьезных браков, с перечнями киноролей, шокирующих привычек, странных пристрастий и аномалий. Их машины, одежды и драгоценности были самые дорогие, прически, грим, духи – высшего качества. Их походка, жесты, манера улыбаться и кланяться, искусство ступать, слегка выворачивая колени и бедра, ничем не отличались от повадок голливудских звезд, приглашаемых на вручение «Оскаров». Однако Белосельцеву чудилась в них едва уловимая вторичность, тщательно скрываемая искусственность, почти незаметная тревога и неуверенность – так ли они воспроизводят великосветский стиль большого искусства, верно ли копируют здесь, в провинциальной Москве, знаменитые американские подлинники.
Они предъявили свои пригласительные карты, и суровые в фирменных пиджаках с бронзовыми пуговицами охранники, еще недавно сидевшие в засадах на чеченских дорогах, отрабатывавшие приемы рукопашного боя в воздушно-десантных войсках, молчаливые здоровяки с приколотыми бирками, пропустили их в просторный, слабо озаренный зал, напоминавший рокочущее море, перемывавшее на отмели драгоценные раковины и разноцветные камни.
– Все, что вы видели на экране, здесь представлено в натуральном виде, – пояснял Буравков, вводя Белосельцева в блистающий мир, наполненный независимыми гордецами, влиятельными политиками и свободолюбивыми журналистами. – «Новая Хазария», полнокровная, но еще не провозгласившая свой государственный статус.
Белосельцев в сумраке зала пытался разглядеть Прокурора. Лица гостей были почти не видны. Лишь иногда, словно радужная росинка, вспыхивал бриллиант на обнаженной груди. Или гуще, темнее становилось скопление в рядах, оживленнее рокот голосов там, где оказывалась особо важная персона.
Сумрак сгущался, становился непроглядней, превращался в полный мрак, в котором умолкали голоса, стихали шарканья и воцарялась тишина, напряженная и живая, какую может создавать тысяча ждущих, замирающих от нетерпения зрителей. В этой затянувшейся тишине и беспросветной тьме возникло тревожное ожидание. Оно соединяло людей в одну общность, в один народ, окруженный бесконечным пространством, враждебным мирозданием, с беспредметными страхами, с невыявленными угрозами. Эти опасности и напасти сплотили избранное племя для непрерывной борьбы, неутомимой молитвы, неутолимой надежды и веры. Вера и неиссякаемое взывание к Богу, слезное выпрашивание его милостей, готовность преодолеть все напасти и кары Господни выливались в ожидание Божией награды – вселенского благополучия и власти над остальными народами, от которых исходили вековечные угрозы и страхи. Религиозное ожидание, царившее в зале, постепенно побеждало тьму, в которой начинали мерцать едва заметные блестки и искры. Их становилось больше. Словно кончалась неодушевленная пустота Вселенной, появлялись признаки населенных миров, близились долгожданные одухотворенные пространства, угадывалось соседство Обетованной Земли. В тишине, сначала неуловимо, а потом все отчетливей, зазвучали скрипки. Тихие, сладостно-печальные звуки еврейских местечек, оглашаемые воздыханиями бледных темноглазых музыкантов, играющих в корчме Бердичева, где за дощатым столом, возглавляемая чернобородым степенным отцом, сидит многочисленная благообразная семья. Она смотрит на фарфоровое блюдо, где лежит серебряная, окруженная кудрявой зеленью и красными стручками перца рыба фиш.
Музыка становилась все более страстной и сладостной. В мерцании неба вдруг возник и приблизился, озарился красным свечением огромный летящий петух с огненным гребнем, развеянным хвостом. Он проплыл над залом, под восхищенное аханье обомлевших зрителей, приветствующих мистическую птицу как знак услыхавшего их божества. Вслед за красным петухом возник голубой, с раскрытым клювом, с белым дышащим нимбом, с развеянными волнообразными перьями. На спине петуха сидела обнаженная женщина, рыжая, зеленоглазая, с розовыми сосками, с пучками жарких, торчащих из подмышек волос. Все в зале приподнялись, зааплодировали прекрасной наезднице, провожая ее воздушными поцелуями. В небе возникла невеста, в белом подвенечном платье, в венке из цветов жасмина. Жених с малиновой розой в петлице, страстный, красногубый, обнимал свою избранницу за пышные бедра. Они летели в небе, перевертывались. То она нависала над ним пышными, не помещавшимися в платье грудями. То он царил над ней, притягивая ее к своей полосатой жилетке, сгибая от возбуждения ногу в блестящей туфле. Резвясь, заполняя все небо своей любовной игрой, предвещая мирозданию славную еврейскую свадьбу, проплыли жених и невеста. Ее пелерина дышала, как перистое прозрачное облако. Вслед за ними пролетела по небу корова. За ней крылатые ангелы выстроились в гусиный клин. Протанцевала беленая хатка с синими ставнями, крытая черепицей. Следом другая, крытая желтой соломой. Зал восторгался, рукоплескал, славил божественного Марка Шагала, запускавшего в небо, подобно дирижаблям и аэростатам, пышных красавиц, зеленых рыб, пылающие девятисвечники, пурпурных молодух, чернявых щеголей, утомленных богослужениями раввинов и снова – восхитительных петухов, своим кукареканьем в центре Москвы возвещающих новую эру, новое утро, новое солнце, остановленное в небесах по воле великого кудесника и воителя…
Один из петухов отделился от небесного свода. Он стал снижаться, как фантастический дельтаплан, сопровождаемый пятном прожектора. Опустился на сцену. Приподнял крыло, и из-под крыла, сквозь красные и зеленые перья, вышел сияющий, блистательный, известный на всю страну содержатель телевизионного казино, в котором он собирал вокруг своего магического «колеса счастья» наивные толпы, верящие в чудесный выигрыш.
– Господа, – восторженно, с легкой хрипотцой, блистая белыми, из чистейшего фарфора, зубами, произнес спустившийся с неба посланец, – я явился к вам из других миров, где для жизни вечной среди миллиардов землян выбираются отдельные выдающиеся экземпляры. Этот выбор сделан, и я хочу представить вам новых небожителей, чьи имена горят, как звезды, как золотые девятисвечники!.. Вот они, снискавшие наше обожание и любовь!.. Одна из них прекрасна, как царица Савская!.. Другой великолепен и мудр, как царь Соломон!.. Слава им!..
Посланец, появившийся из чрева петуха, взмахнул рукой. Занавес раздвинулся, и в аметистовых лучах появились лауреаты «Созвездия». Они шагнули навстречу восхищенному, грохочущему овациями залу.
Белосельцев, вовлеченный во всеобщее ликование, потянулся к аметистовым лучам, казалось, летящим на сцену из небес, прямо из Господней длани, высвечивая из всех живущих на земле миллиардов этих двоих, отмеченных божественной милостью. Одна была маленькая, изящная дикторша, известная своей прелестной улыбкой, воспетой влюбленным псалмопевцем, а также своими печально-прекрасными глазами, взирающими на жестокосердный мир из самой глубины варшавского гетто. Второй счастливец был руководителем аналитической программы. Его прищуренные, проницательные глаза, слегка увеличенные стеклами очков, казалось, прозревали самые скрытые и замысловатые комбинации кремлевских властителей, а рыжеватые благообразные усы придавали ему респектабельность лорда, знающего, как управляться с черепашьим супом и серебряными щипцами, раскалывающими панцирь лобстера. Оба светились в лучах, словно были созданы из неземного вещества. Они позволяли любоваться собой. Милостиво прощали обожателям их восторги. Слегка поворачивались, давая возможность всему залу видеть, какие чудесные изумрудные серьги висят в маленьких ушках прелестной женщины, какой безукоризненный, сияющий лаком пробор разделяет причесанные волосы аналитика.
Демонстрация прелестей и пробора продолжалась минуту. И затем на сцену, бодрый, великолепный, пышущий здоровьем и благополучием, щедрым жизнелюбием и воинственностью, вышел Астрос, главный устроитель церемонии. Он был бел лицом, с румяными щеками, голубыми, навыкате, глазами. Его сочные пухлые губы счастливо улыбались. Бодрое тело наслаждалось великолепно сшитым костюмом, удобными туфлями, вольно повязанным галстуком, оно двигалось свободно и независимо. Всем своим видом он демонстрировал победу, одоление вековой несправедливости, удерживающей разбег талантливого народа, вынужденного сжиматься, таиться, терпеть унижения свирепых грубиянов, ленивцев и неучей. Теперь эти времена миновали. Гнет был преодолен. Мощь и красота еврейского интеллекта, неусыпное трудолюбие, неукротимая воля двинули вперед дружный, искушенный, закаленный страданиями, окрыленный верой народ. И он уже не свернет с пути, сметет ненавистников, жестоко подавит ревнивцев, заставит работать ленивых, научит необразованных, просветит заблудших. Даст всем великую цель. Поведет к процветанию дикую, несметно богатую страну, лишь на время отданную Богом в руки мракобесов и дикарей.
Именно это демонстрировал Астрос, когда, радостно улыбаясь, шел через сцену. Зал вскипал, как шампанское, приветствуя своего идеолога и вождя. Он любил в нем каждую клеточку, каждый волосок, каждую белую ресничку. Был готов унести эту бесцветную ресничку в ладонях, чтобы вырастить из нее ливанский кедр своего преуспевания.
– Телевидение – это не просто власть, с помощью которой мы подавляем мятежников, усмиряем врагов, изгоняем предателей, возводим на вершину самых талантливых и преданных! – начал Астрос свою радостную, хвалебную речь. – Телевидение – это не только информация, которая выявляет событие, подмечает явление, называет человеческую личность и ее деяние, и тогда она существует, она – реальность, с которой нужно считаться. Или эту личность игнорируют, даже будь она Александр Македонский или Александр Пушкин, и тогда она не существует, не рождалась, умерла, не появившись на свет… Телевидение, – Астрос вытянул вперед руки, ладонями вверх, призывая в свидетели верховное Божество, которое тут же пролило на его белые ладони аметистовое сияние, – телевидение – это религия, которая захватывает всю полноту человеческого бытия, требуя от человека поклонения, любви и смерти, вызывая в нем реликтовый ужас или порождая несбыточную мечту. Это многоцветное диво, переливающееся на экранах множеством форм, ликов и ипостасей, неуловимое в своей сущности, неотразимое в своей красоте, неодолимое в своем могуществе, и это электронное чудо находится в наших руках, служит нашему делу. Вот почему награждаемые сегодня лауреаты – не просто великолепные мастера, не только любимцы и кумиры публики, но и жрецы, стоящие между Богом и людьми. Умеющие угадывать пожелания Бога, управлять с помощью этих желаний своенравной толпой. Я горжусь, что работаю с этими великолепными магами. Я счастлив, что могу прилюдно, в присутствии лучших представителей нашего круга вручить им награды! – Астрос поднял вверх заостренную ладонь, на которой аметистовый луч зажег драгоценный перстень.
Грянула музыка. На сцену вышли жених и невеста, которые только что летали в поднебесье, играя и перевертываясь, как два влюбленных дельфина. В руках у них были ларцы. Они остановились перед лауреатами. Невеста с белой фатой и соблазнительно распахнутой грудью – напротив аристократического аналитика. Жених в полосатой жилетке с пунцовой розой в петлице – перед милой, напоминающей невинную Дюймовочку дикторшей.
Астрос, сохраняя на устах ликующую улыбку, открыл ларцы. Извлек из них две маленькие, усыпанные бриллиантами короны с острыми, как на статуе Свободы, лучами. Ловко водрузил диадемы на головы лауреатов. Затем отошел в сторону, приглашая зрителей полюбоваться. Зал бушевал, славил своих любимцев, посылал им свои восторги, обожание, преклонялся перед ними. Усатый аналитик, увенчанный бриллиантами, кланялся осторожно, чтобы не уронить корону, он прижимал ладонь к груди, растроганно блестел сквозь очки увлажненными глазами. Дюймовочка мерцала на темечке алмазной лучистой звездой, взволнованно, много раз повторяла: «Спасибо!..» Углядев в зале американского дипломата, послала ему воздушный поцелуй, произнеся: «Сенкью!..»
Астрос взял лауреатов за руки и, как своих детей, увел со сцены.
Появились верткие скрипачи-виртуозы и, орудуя усиками смычков, проворные, дружные, с черными закрылками фраков, похожие на энергичных кузнечиков, сыграли радостный мажорный танец, под который Саломея искушала сладострастника Ирода, а поздние поколения развеселившихся иудеев танцевали, просунув под жилетки большие пальцы рук, оттопыривая себе выпуклые груди.
Вслед за ними высыпала целая толпа музыкантов с трубами, саксофонами, тарелками, ударными, контрабасом. Задудела, загромыхала, забарабанила. Засверкала медью, белым серебром, смуглым лаком, одинаковыми белоснежными улыбками. Маленький приветливый дирижер, копируя Леонида Утесова, расхаживал перед оркестром, поворачивался лицом к залу, подмигивал. И зал упивался музыкой из кинофильмов «Веселые ребята», «Свинарка и пастух», и кто-то из рядов воодушевленно кричал: «Браво!»
Затем на сцену выкатили белый рояль. Распахнули настежь крышку. Пианистка, пышная, в бархатном платье, из-под которого виднелись полные розовые ноги в маленьких туфельках, громко и мощно играла Шнитке, погружая в клавиши все десять растопыренных, усыпанных кольцами пальцев, будто отталкивая от себя рояль. А потом вскакивала, погружала торс в раскрытое нутро рояля, нащупывала в нем какую-то щемящую, умоляющую струну, казалось, стараясь ее выдернуть, как нерв больного зуба. Затем доставала откуда-то крохотный стеклянный колокольчик, который дрожал у нее в руке, издавая хрустальный звон. Снова возвращалась к роялю, била в него, яростно оттаптывала педали, от возбуждения покрывалась малиновыми пятнами, которые со щек спускались на полную шею и ниже, за вырез бархатного платья.
Концерт завершил известнейший зарубежный рок-певец, изображавший сатану, с клыками вампира, волосатой дымящейся грудью, разбухшими в плавках гениталиями. Он харкал кровью, швырял в зал липкие внутренности растерзанной жертвы, полосовал себя цепями, вскрывал вены, бился в изнурительном незатихающем оргазме и под конец вознесся в бело-голубом пятне лунного света, бросая в зал жуткую рогатую тень.
На этом концерт окончился. Вальяжный держатель телевизионного казино направил воодушевленных гостей в соседний банкетный зал, сопровождая их возгласами: «Уж и погуляем, господа!» Все потекли, словно блестящая слюдяная река, и у Белосельцева возникло ощущение, что мимо него скользит по камням чешуйчатая шелестящая ящерица, унося из зала гибкий шуршащий хвост.
– Через некоторое время мы отыщем Прокурора, и ты постараешься его увезти, – глухим от волнения голосом сказал Гречишников, пропуская вперед Белосельцева.
– «Как ныне сбирается вещий Олег…» – попробовал пошутить Буравков, ступая следом, но было видно, что он волнуется.
Залипая в вязком потоке туалетов, драгоценностей и причесок, они втроем потекли в банкетный зал.
Уже при входе Белосельцев ощутил обжигающее дыхание невидимых лучей, разящую радиацию, давление ядовитого жара. В просторных дверях, ведущих в банкетный зал, колыхалось прозрачное зарево, как над чернобыльским реактором, из которого источался ядовитый туманный чад. Накаляя воздух, из расплавленной сердцевины реактора выносились незримые потоки смертоносных частиц, убивающие деревья в лесах, рыбу в озерах, людей в селениях. Частицы проникали в сталь машин, в глубину камня, в молекулы воды, в кровяные тельца, преображая их в свое подобие. Делали их источником губительных сил. Подобное же злое дыхание, свечение смертоносных лучей ощутил Белосельцев, заглядывая в банкетный зал. На длинных столах было тесно от обильной еды, вкусного мяса, благородной рыбы, пышной зелени. Теснились на блюдах копчености и заливные. Искрились маринады и разносолы. По всему столу, головами в одну сторону, подогнув колени, стояли жареные поросята с румяными корочками на боках, с пытливыми, вытянутыми пятачками. С ними перемежались осетры с зубчатыми спинами и острыми, как веретена, клювами. Вдоль столов, вторгаясь в стройные ряды кушаний, хватая вилками и цапая руками, рассекая ножами и разрывая пальцами, стояли гости. Они жадно жевали, глотали, давились, роняли жирные куски на пиджаки и платья. Поливали свои одежды вином и водкой. Блестели мокрыми губами. Двигали челюстями. Погружали зубы в поросячьи ножки. Над столами раздавался ровный, из тысячи звуков сотканный шум, где хрусты, звоны и бульканье, свисты, стуки и хлюпанье сливались в сочное урчание, какое издает мутная струя воды, утекающая в сливное отверстие. Туда, в это невидимое отверстие, сливалось земное вещество, пропущенное сквозь пищеводы толпящихся у столов разодетых гостей. Превращалось в испарину, бесцветный туман, ядовитое зарево, витавшее над столами. Это зарево, от которого слезились глаза и начинали гореть слизистые оболочки носа, ощущалось Белосельцевым как продукт распада и перерождения земного вещества. Как результат жизнедеятельности инопланетян, спустившихся на Землю, чтобы накормиться ее атмосферой и жизнью.
И в этот реактор, в эту ядовитую злую среду он должен был войти без скафандра. Жестокие лучи мчались сквозь проемы дверей жалящими потоками. Дышало прозрачно-туманное адово зарево. И он, набрав глубоко воздух, сжав глаза, шагнул в это пекло.
Он издали углядел Прокурора, его дряблое, как остывший кисель, лицо, маслянистые, как ягодки облепихи, глазки, белесую лысеющую голову, напоминающую кукурузный початок в путанице блеклых волосьев. Первым побуждением Белосельцева было подойти, вступить в общение. Но инстинкт осторожности, проверенный опыт разведчика, устанавливающего опасные контакты, заставлял его медлить. Постепенно, от одного гостя к другому, он стал приближаться к Прокурору, ненароком попадаясь ему на глаза, давая возможность привыкнуть к его, Белосельцева, появлению, уверовать в случайность их встречи.
Гости, утолив первый аппетит и жажду, забросав в себя массу ломтей мяса и рыбы, опрокинув в горящие от соленостей пищеводы потоки вина и водки, складывались в отдельные кружки и группы. В центре каждой, словно семечки в недрах сочного сладкого плода, находилась какая-нибудь особо яркая именитость. Чтобы доклеваться до нее, приходилось пробиваться сквозь клейкую мякоть, ароматы духов, дым табака, мельчайшие капельки приторных выделений.
Гости обступили счастливых лауреатов, на головах которых продолжали сверкать алмазные венцы. Обе знаменитости держали бокалы шампанского. Усатый аристократ-аналитик, воодушевленный успехом и шампанским, произносил тост в честь Астроса. Тот радостно и наивно внимал, глядя на говорившего с любовью кукольного мастера, создавшего изощренное и затейливое изделие. Прелестная дикторша-дюймовочка обворожительно улыбалась, позволяя собравшимся рассматривать свои пленительные черты. Она посылала Астросу с вершины смоляной головки алмазный луч благодарности и счастья.
– Вы – Творец в самом высоком, религиозном смысле. – Эту фразу аналитика услышал Белосельцев, подойдя к блистательному кружку. – С помощью телевидения вы сотворяете землю, природу, земные существа, устанавливаете закон бытия, побуждаете следовать этому закону… До вас эта страна напоминала каменистую безлюдную планету, кое-где покрытую мхами и лишайниками, населенную бактериями и червями. Вы же создали атмосферу, насадили прекрасные растения, сотворили высшие существа, создали истинного человека, который повторяет ваши заповеди как символ веры… Пью за ваши творения, среди которых почитаю и себя, созданного, что называется, по образу и подобию вашему! – он потянул к Астросу бокал.
Дикторша, трогательно улыбаясь, добавила:
– В саду, который вырос на нашем телевидении, в самом его благоухающем месте, растет великолепный цветок – астра, а над ним сияет синяя звезда Астрос!
Все три бокала сдвинулись, издав мелодичный звон. Окружающие зааплодировали, восхищаясь этим неповторимым содружеством.
Белосельцев всматривался в миловидное женское лицо, столь знакомое по выпускам новостей, где главное место занимали такие, от которых не хотелось жить. Возникало тупое бессилие перед бесконечной чередой катастроф, обугленных самолетов, рухнувших мостов, обгорелых тел, обтянутых кумачом гробов, изуродованных пулевыми отверстиями лиц, рыдающих вдов, вскрытых, с остатками трупов, могил, исколотых шприцами наркоманов, раздутых, с водянкой мозга, младенцев, пьяных матерей, бегающих с топорами отцов, изнуренных старух, разрушенных городов, отравленных рек, срубленных лесов. И благородных еврейских интеллигентов, убеждающих несовершенный, обреченный на вымирание народ повернуться лицом к общечеловеческим ценностям. Это милое, ласково-печальное лицо напоминало надгробие в виде ангела. И созерцая его вблизи, Белосельцев испытал головокружение, породившее особую зоркость, род ясновидения, как у кудесников и искателей кладов.
Он вдруг увидел, какой у нее огромный, горбатый, со слизистыми ноздрями нос. Какие кривые, с вывернутыми коленями ноги, словно она всю жизнь просидела на чьей-то потной, скользкой спине. Ее живот, который виднелся сквозь платье, был складчатый, отвислый, в наплывах желтого жира, словно старая хозяйственная сумка, а пупок черный, набитый сором, с нездоровым фиолетовым вздутием. Ее лобковый волосяной покров занимал половину живота и напоминал набедренную повязку, сделанную из черной овчины. Ляжки, вплоть до колен, были покрыты экземой, мелкой розовой сыпью, крохотными гнойными точками. И вся она пахла теплой гнилью, как только что сброшенный с нарыва бинт.