Фаворит императрицы Соротокина Нина
– Батюшка, ну как можно сравнивать: ваше предприятие и танцы на балу…
– Дурак ты, Родька.
Вот и весь разговор около дамы в красном платье. И как в этой беседе найти отгадку? Да, как он позабыл?.. За обеденным столом был еще разговор – странный. Отец говорил, что у государыни нет достойных советчиков, и ругал Бирона. Может быть, он не только со мной эту тему обсуждал? На хороший донос здесь хватит… но при чем здесь тетка в камлоте отечественного производства? А вдруг на оборотной стороне портрета написано что-то? Во всяком случае, эту парсуну надо увидеть, и чем скорей, тем лучше. Усадьба Колокольцы принадлежит теперь государству, попасть туда будет мудрено, но еще мудренее добраться до Петербурга. Он должен как можно скорее получить аудиенцию у генерал-майора Ласси. Если тот до сих пор не сдал его властям, то на помощь старого генерала можно рассчитывать.
Попасть к Ласси было сложно, генерал стоял во главе целой армии, человек он занятой и не разменивался на пустые встречи с подчиненными. Но судьба на этот раз сжалилась над Родионом и послала ему свое ободрение. Так Демон – греческий бог рока, напал внезапно, в мгновение ока смял всю его жизнь, но тут же исчез, оставив его в покое. Болтаясь в приемной Ласси, Родион нос к носу столкнулся с генералом, бароном фон Галлардом, приехавшим накануне из Петербурга. Родион мог с полным правом назвать барона своим благодетелем. Именно он записал его мальчишкой в свою дивизию, с помощью все того же фон Галларда Родион получил первый офицерский чин. Позднее в Ревеле барон видел поручика Люберова и каждый раз осведомлялся, как Родион продвигается по службе, довольны ли им командиры, как поживают родители, то есть по-отечески заботился о своем протеже. И вот опять встретились.
– Ты как здесь?
– Служу, господин генерал.
– А что в прихожей топчешься? Проштрафился?
– Ваше сиятельство, у меня к генерал-майору Ласси приватный разговор, но я бы предпочел прежде обсудить эту тему с вами, – сказал Родион дрогнувшим голосом и добавил неожиданно для себя: – Мне вас Бог послал.
В тот же вечер фон Галлард встретился с Родионом, не будем расписывать, где да как. Разговор состоялся откровенный. Барон был знаком со старшим Люберовым, и Родион ждал, что Галлард обронит хоть одну фразу типа: «это недоразумение, ваш отец – достойный человек» или «это недоразумение, все непременно скоро разъяснится». Но ничего этого не было сказано. Галлард стал невероятно серьезен, ссутулился и даже как-то уменьшился, что было невероятно при его огромном росте. Он долго молчал, потом вдруг спросил, знает ли Ласси об аресте, но, не дожидаясь ответа, сам себе ответил:
– Коли он тебя своей волей в Риге оставил, то, конечно, знает. А что ты от генерал-майора хотел?
– Мне нужно в Петербург.
– И думать забудь. Сиди тихо, как мышь. Не хватились тебя, и слава богу.
– А если хватятся? – Слова эти сами вылетели, Родион хотел сказать, что в Петербург ему надо, чтобы похлопотать за родителей, и уж если отца не удастся спасти, то хоть добиться облегчения участи матушки.
Фон Галлард, однако, оценил его слова по достоинству.
– А ведь ты прав. В Петербурге тебя искать не будут. Хорошо бы тебя эдак… – он повертел пальцами, – упрятать. Я тут кой с кем посоветуюсь. Завтра приходи сюда же, вечером.
Родион понял, что Галлард решил посоветоваться, конечно, с Ласси, и если эти двое найдут общий язык, то у него есть надежда очутиться в Петербурге.
На следующий день барон фон Галлард был сух и точен.
– Мне помнится, ты, Люберов, бумагу писал с просьбой о переводе тебя в кирасирский полк. Было такое?
– Так точно, господин генерал.
– Этот полк расквартирован сейчас в Петербурге, но направить туда я тебя не могу. А раз ты туда стремился, значит, хотел к лошадям ближе. Так?
Родион кивнул.
– В моих силах рекомендовать тебя… – он совершенно по-простонародному почесал в затылке, – словом, служить ты будешь в непосредственной близости от лошадей. Сейчас при прямом участии графа Бирона учинена у нас Конюшенная канцелярия. Ныне оная канцелярия получила особый регламент и должности шталмейстерские, провиантмейстерские, фуражмейстерские и прочие…
– Уж не на конюшню ли вы хотите меня отправить, ваше сиятельство? – потрясенно спросил Родион.
– Не на конюшню, а на конный завод, что организуется вблизи столицы стараниями графа Бирона.
«Завод? – пронеслось в голове. – Но не овчарный же, конный, а это совсем другое дело», – успокоил себя Родион, однако генерал по-своему понял растерянное выражение на лице собеседника.
– Пойми, поручик, там тебя искать никто не будет. Все, что касается лошадей, для графа Бирона свято. Туда-то люди из Тайной канцелярии не сунутся. А ты будешь продолжать службу в том же чине. Многие бы в столице за честь почли служить под началом Бирона, но не знают толка в лошадях. И еще… В Петербурге притулиться тебе негде и соваться никуда не след. Я вот тебе здесь начертал… – Он протянул бумагу, на которой был изображен план с рекой Фонтанкой и квадратами домов, внизу несколько объясняющих слов и фамилия: Сурмилов.
– Что это, ваше сиятельство?
– Это усадьба загородная – дача. Она принадлежит одному моему знакомцу, который сейчас за границей, в Париже, кажется. В большом доме живет сторож, а два флигелька пустые, передашь сторожу писульку от меня, он тебя во флигелек и пустит. А это рекомендательное письмо в Конюшенную канцелярию.
– Как мне благодарить вас, ваше сиятельство?
– Э… друг мой, от тюрьмы и от сумы кто волен? Истинно русская пословица. Напоследок выслушай совет, а лучше – приказ. Не вздумай хлопотать за родителей, пороги у вельмож обивать или письма жалобные писать. Это бесполезно. Помочь не поможешь, а сам под арест загремишь. Да еще хлопотами глупыми только ухудшишь положение родителей. Арест их прошел тихо. Я в Петербурге – был и то ничего не знал. А ежели процесс тихо начался, он тихо и кончится. И помни, если тебя в столице и защитит кто, то этим человеком будет граф Бирон.
Упаковывая багаж, Родион неожиданно натолкнулся на последнее письмо отца, всунутое в одну из книг. С особо грустным и умилительным чувством всматривался он в руку родителя, и вдруг словно по сердцу резануло: «…и в том, что все будет исполнено в соответствии с устным договором, я словом своим поклялся, посему, если со мной приключится какая-либо неурядица, то тебе как наследнику моему надлежит все выполнить и честь отцовскую спасти». Отцовскую честь… Но ведь в этом письме говорится только о сыне князя Козловского, чье наследство отец взялся обеспечить. А если все люберовское состояние перешло в казну, то князь Матвей остается ни с чем. Не об этом ли слове чести толковал отец, рассказывая матушке про картину?
Невероятно… Это значит, что отец в момент ареста думал о своем обязательстве? Мол, все отобрали, но честь моя при мне! Что же мне надлежит искать? Какой-то документ или расписку, по которым я смогу требовать у казны возврата чужого имущества?
Мысль эта совершенно обескуражила Родиона. Одно дело – стараться ради родителей или для целей высоких, например безопасности родины, но совсем другое – лезть в петлю за неведомого шляхтича, которого и не видел никогда. И как-то все обесценилось вдруг, и паковаться расхотелось, и отъезд его из полка показался глупостью, ребячеством.
И только в почтовой карете, которая мчала его по заснеженным полям в Петербург, переосмыслил Родион ситуацию. Во-первых, он и сам толком не знает, что найдет, увидев вновь портрет тетки. А во-вторых, и это главное, на что бы ни указал отец, о чем бы ни попросил сына в тяжелый час, просьба его свята, она как приказ. Главное – защитить честь семьи, и не важно, за кого ты ответчик – за неведомого барчука или за саму Россию, которая потащила отца на расправу.
5
Историческая справка III
Петербургские остряки прозвали Анну Ивановну «царицей престрашного зраку». Это, пожалуй, чересчур. Правда, она не была красавицей – тридцать семь лет, большая, тучная, смуглая, с лицом, порченным оспой, большими руками и мрачноватым взглядом… Но при этом царица обладала истинно царственной величественностью. Голос ее был звучен, хорошая дикция и чувство юмора помогли ей завоевать людские симпатии. Кроме того, улыбка очень шла ей, и Анна знала об этом.
Но все это так, к слову. Разве важно России, что платье-робу царица носит с достоинством и улыбка смягчает черты грубого лица? Была бы умна, добра, справедлива. Во всех этих качествах потомки отказывают Анне Иоанновне (даже звать ее стали на иностранный манер), а десятилетнее правление ее окрестили по имени фаворита «бироновщиной».
Поздно получила Анна власть, на Руси в тридцать семь лет женщина – уже старуха, а Анна не добрала радости за свою печальную жизнь. Отца, «умом скорбного» Ивана, она не помнила. Когда он умер, Анне было три года. При дворе ходили упорные слухи, что царица Прасковья родила ее (как и других дочерей) не от мужа, а от своего спальника[15] – дворянина Василия Юшкова.
Мать Анну не любила, и девочка отвечала ей тем же. Петр I называл двор царицы Прасковьи «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», что не мешало ему, впрочем, быть по отношению к невестке весьма лояльным. Петр же подыскал Анне жениха. Брак был делом чисто политическим, поэтому никого не волновало, что жених, герцог Курляндский, – дурак и пьяница. Сохранилось описание фантастической, роскошной свадьбы в 1710 году. Сам Петр I взрезал огромный пирог, из которого выскочили на свет богато одетые карлик и карлица и станцевали меж тарелок менуэт. Свадьба не прошла жениху даром. Перепившись, он заболел, да так и не смог оправиться, через месяц умер, что не помешало Петру I чуть ли не силой отправить Анну в Курляндию.
Новым герцогом Курляндии был назначен дядя покойного. Самой Анне обеспечили «достойное вдовье жилище» в Митаве. «Достойной» жизнь была только на бумаге, а на деле приходилось считать каждую копейку. Анна рвалась домой, в Россию, но в этом ей категорически отказали. За герцогство Курляндское спорили Пруссия, Польша и Россия, а потому Петр запретил Анне капризничать. Забытая Богом, торчала она в Митаве двадцать лет, и вдруг молнией и громом, кометой и северным сиянием свалилась ей в руки власть – она самодержица всея Руси!
С самой первой минуты, как только получила приглашение на трон, Анна проявила решительность, последовательность и гибкость. Она подписала кондиции, но терпеливо дождалась того сладкого мига, когда их можно было разорвать. Она также вовремя догадалась вернуть двор из Москвы в Петербург. Москва славилась русскими традициями, старой боярской знатью, а у Анны был свой, привезенный из Курляндии двор.
Время правления Анны I называют «бироновщиной» на том основании, что так прозвал его народ. Но народ Петра I прозвал антихристом, а отнюдь не преобразователем. Бирон принимал участие в управлении Россией не больше, чем рядовой фаворит, а их было в XVIII веке пруд пруди. Но о Бироне разговор впереди, а Анну более всего ругают за то, что уж очень усердствовала в ее правление Тайная канцелярия! И за дело ругают. Так ведь сами позвали матушку-государыню на трон, и сам народ, и никто другой, вручил ей полноту власти.
Характеризуя Анну, все сходятся на эпитете «грубый». Грубыми были ее характер и развлечения. Двор отличался роскошью и безвкусицей. Одевалась Анна ярко, любила пиры, бриллианты, охоту и стрельбу в цель, особенно по пролетающим птицам. При дворе держали огромный зверинец, там находились птицы всякие, включая загадочных «страфокамилов» – страусов.
Порицание и раздражение потомков вызывает пристрастие Анны к шутам и балтушкам. Карлы, уроды, балагуры, трещотки (без умолку болтающие бабы) оказались как бы на государственной должности. Попадались среди шутов и весьма знатные. Например, Михаила Голицына сделали шутом за то, что в Италии он женился и принял католичество. Видно, фамилия Голицыных мешала государыне, как бельмо на глазу, видеть свет во всей полноте. Несчастного князя вернули из Италии домой, брак расстроили, а самого заставили играть в императрицыных покоях в чехарду и кудахтать курицей. Голицын – герой известной свадьбы в Ледяном доме, но это случится только через семь лет после описываемых событий.
Теперь о немцах в правление Анны I. Замечательный наш историк Ключевский пишет, что «немцы посыпались в Россию, точно сор из дырявого мешка, облепили двор, обсели престол, забирались во все доходные места в управлении». Сказано лихо, а читать обидно. У русских всегда инородцы виноваты. Но ведь не Анна I калитку немцам открыла! Звали их с поклоном: приезжайте, учите нас уму-разуму. Да и как всех немцев поставить в один ряд? Был среди них и «сор из мешка», но в основном устремились в Россию люди, которые не умеют и не любят на лавке сидеть и ждать, когда судьба и начальник преподнесут им хлебушка с маслом. Много в те времена попадалось лихих авантюристов, но большинство из них с честью служили новому отечеству.
Четыре главных «немца» управляли Россией при Анне: Остерман, Карл Густав Левенвольде, Бирон и Миних. Все они так или иначе участвуют в нашем повествовании, а потому каждому из них мы дадим характеристику. Был еще пятый – гофмаршал Рейнгольд Левенвольде, но государственными делами он заниматься не любил, а любил женщин, карты, танцы и хорошо организованные пиры.
Остерман и Миних входили во вновь организованный кабинет министров. Карл Густав Левенвольде не стал министром, но оставался любимцем государыни и доверенным лицом во всех наиболее важных делах. Анна верила ему безоговорочно и благоволила за важнейшую услугу в Митаве. Как вы помните, именно он упредил будущую императрицу о замыслах верховников.
Но первым, самым первым человеком при Анне I был ее любовник Эрнст Бирон. О нем говорили, что еще в 1714 году приезжал он в Петербург искать места при дворе принцессы Софьи – супруги царевича Алексея. Однако в должность Бирона не приняли из-за низкого происхождения. Дед его служил конюхом при дворе курляндского герцога, а отец с трудом дослужился до офицерского чина.
Затем Бирон учился в кенигсбергском университете, но не окончил курс, потому что за драку с городской стражей угодил под арест. В тюрьме он просидел довольно долго, поскольку городское начальство требовало уплаты штрафа в 500 талеров. Бирон ходатайствовал перед прусским двором о сложении с него штрафа или хотя бы уменьшении его. Документы молчат о том, удалось ли ему получить желаемое, но из тюрьмы его выпустили. После неудачной учебы Бирон вернулся в Курляндию и был представлен обер-гофмаршалом Бестужевым (отцом будущего канцлера) вдовствующей герцогине Анне. Бестужев вначале «по-родственному» покровительствовал Бирону, поскольку находился в любовной связи с его сестрой.
Однако главной любовницей Бестужева была сама Анна Ивановна. Политическая игра заставила его на время оставить курляндский двор. Когда он вернулся из Петербурга, то нашел свое место прочно занятым Бироном.
Со временем Анна, желая прикрыть любовные отношения с Бироном, женила его на фрейлине Бенигне Готлиб. Бенигна отлично поняла значение этой женитьбы и постаралась стать «неразлучным другом» герцогини, а потом и императрицы. Смысл своей жизни она видела в том, чтобы сохранить положение своего мужа при Анне I. Так они и жили втроем. Анна Ивановна, как говорили тогда, не имела «собственного стола», а потому обедала и проводила все вечера в обществе Бирона и его супруги.
Леди Рендо, супруга английского посланника в России, в своих «Письмах» пишет, что Бирон был представителен, но взгляд имел отталкивающий; Бенигна же – «так испорчена оспой, что кажется узорчатой, у нее прекрасный бюст, какого я никогда не видела ни у одной женщины». При дворе Анны Бенигна стала статс-дамой, Бирон оставался до времени всего лишь обер-камергером, но Европа быстро разобралась, что к чему. При своем положении он сможет внушить Анне все, что пожелает. Австрия первой подала всем пример. Желая получить от России корпус в 30 тысяч солдат, она подарила Бирону 200 тысяч талеров и титул графа Германской империи. В Европе заговорили о том, что Бирона легко склонить на свою сторону, были бы деньги.
Обрисуем еще несколькими мазками фигуру фаворита. Вот что пишут о нем современники.
Манштейн в «Записках о России» так говорил о нем:
«Бирон не отличался умом, но не был лишен здравого смысла, хотя многие и отказывали ему в этом. К нему можно по справедливости отнести пословицу, что обстоятельства создают человека: приехав в Россию, он не имел ни малейшего представления о политике, но через несколько лет коротко узнал все, что касалось государства. Он чрезвычайно любил роскошь и великолепие, в особенности лошадей». Граф Остен был более резок в высказываниях: «Он говорит о лошадях и с лошадьми, как человек, а с людьми, как лошадь».
Леди Рендо писала о Бироне в своих «Письмах»: «Герцог очень тщеславен и вспыльчив и когда выходит из себя, то выражается запальчиво. Если он расположен к кому-нибудь, то выражает отменную благосклонность и похвалы, но он непостоянен, быстро меняется без всякой причины и часто чувствует к одному и тому же лицу такое же отвращение, какое чувствовал прежде расположение; он не умеет скрывать этого чувства и высказывает его самым оскорбительным образом. Он вообще очень откровенен и не говорит того, чего у него нет на уме, и отвечает напрямик или не отвечает вовсе. Он имеет предубеждение против русских и выражает это перед самыми знатными из них так явно, что когда-нибудь это сделается причиной его гибели».
Под крыло этого человека и направил своим поручительством генерал фон Галлард Родиона Люберова, полагая, что одного имени Бирона будет достаточно для защиты от гнева царицыного любого человека, служащего на предприятии, основанном фаворитом.
6
Лизонька Сурмилова до болезни была особой веселой, бойкой, избалованной, конечно, невежественной, как и пристало в то время русской барышне. Читать, правда, умела, хоть и не пользовалась никогда этим плодом учености. Болезнь совсем изменила ее натуру. Когда измученный отец спрашивал лекарей, которые в несметном количестве прошли через его дом, что же послужило причиной столь страшной болезни, иные с умным видом выдавали кучу непонятных терминов, а потом, взяв деньги – и весьма немалые, уходили со значительным и обиженным видом, а те, кто подобрее и поумнее, говорили: «Пожар, нервный срыв», после которого ее организм перестал сопротивляться хворобе.
Пожар приключился четыре года назад в Москве, в Немецкой слободе. По торговым делам Сурмилов часто сносился с иностранцами, а с семьей француза Журвиля даже дружил. И надо же такому случиться, чтобы Лизонька в тот злополучный вечер осталась в слободе в гостях.
Пожар начался в дальнем квартале, но уже через полчаса пламя бушевало в шести соседних усадьбах. Пожар – привычная вещь в Москве, и уж кто-кто, а аккуратные немцы были к нему готовыми – песок, и лопаты, и ведра. Они бы и сами с пожаром справились, но на беду немцам в помощь послали гвардейцев-гренадеров с топорами в руках. И здесь случилось ужасное. Видно, колдовское пламя опалило сердца гренадеров, а юркие саламандры – хозяйки огня – посмутили их разум. Вместо того чтобы тушить пламя, крушить горящие перегородки, гвардейцы, размахивая топорами, принялись грабить погорельцев и их соседей.
И сразу вой поднялся над слободой. Хозяева бросились защищать свое добро. Куда там… Даже офицеры не могли образумить солдат, они словно крепость вражескую брали, засовывая в карманы и за пазуху кошельки, женские украшения, хватали посуду, табакерки, подсвечники, напяливали на себя одежду женскую, мужскую – побогаче и пороскошнее. Людей на пожар сбежалось великое множество, стояли, смотрели, как зачарованные, на пожар и на грабеж. А что их жалеть – немцев? Это сгорит, другое накопят, у них деньги сами к рукам прилипают.
Уже полыхала вся слобода. Увидев далекое зарево, на пожар прискакал сам государь Петр II. Мальчик еще – тринадцать лет, но смел, решителен, бесстрашен. Присутствие царя остановило грабеж, но было уже поздно: на пожарище остались лишь угли, головешки, трупы и запах гари. Всего сгорело 124 дома.
Лизонька пробыла на пожаре час, не более, но когда отец примчался в слободу и отыскал дочь, сидящую на куче узлов вместе с другими детьми, она находилась почти в обморочном состоянии, даже говорить не могла, только стонала. Потом впала в горячку, так и полыхала вся, бедная, сухим жаром. Бред Лизоньки был ужасен – она опять переживала пожар, опять видела оскаленные морды погромщиков и разрубленные трупы.
Спасли девочку, вылечили от горячки, но тут же другая, не менее страшная хворь привязалась – чахотка. Она кашляла, отблеском пожара сиял на ее щеках румянец, батистовые платочки, что прижимала она к губам, окрашивались кровью. Папенька Сурмилов совсем голову потерял.
Карп Ильич Сурмилов уже появлялся на наших страницах, добавим к его портрету несколько слов. Значительный был человек, безжалостный, жесткий, мошенник вселенского масштаба, хотя сам себя он таковым не считал, говорил: я человек дела! Бедный шляхтич из-под Можайска, десятый сын в семье, он вместе с дровяным обозом пришел в Москву в восемнадцать лет и начал службу в Вотчинном приказе писарем. Воевал, как же не воевать, но службу в армии нес в интендантских войсках, а потом сделал головокружительную карьеру и стал одним из богатейших людей в Москве. Сурмилов не терпел и не понимал возражений. А теперь приходилось заискивать перед докторишками, смотреть на них умоляюще, выклянчивая слова надежды. Они советовали отворить кровь, поскольку она испорчена, застоялась, и он покорно смотрел, как делали надрез на синюшной, в гусиной коже руке дочери и сливали кровь в подставленный таз. Надо пить настойки… Он их все перепробовал – одна гадость. Приходили какие-то заплесневелые старухи-знахарки, растирали Лизоньке грудь, мазали барсучьим жиром, вешали на шею заговоренные ладанки.
Долго так продолжалось, но болезнь отступила. Кровохарканье прекратилось, однако веселее Лизонька не стала. Худа была, ровно вешалка, румянец во всю щеку, к вечеру жар. Стала она тихой, пугливой, покорной, пристрастилась к чтению, на коленях всегда лежала раскрытая книжка. Карп Ильич теперь сам заезжал на Никольскую в книжные лавки – искал французские романы. Чтобы дочери легче было ориентироваться в книжном царстве, в дом ходила мамзель-француженка и трещала без умолку.
Последний лекарь, немец из цесарского государства, – говорили, что он пользует саму государыню, – выдумал прогулки: каждый день ходить пешком по саду, но можно и в карете ездить по городу, и чтоб не менее часа, понеже воздух в горнице нечистый, полон заразительных частиц, которые способствуют болезни.
Ноги Лизоньку не слушались. Чтоб не гневить отца, она покорно брела по аллейкам в сопровождении верной своей «дуэньи» Павлы, сорокалетней старой девы.
– Вот ужо до беседки дойдем, а там и сядем, – шептала Павла. – Нам бы только до той липки добраться, а там и отдохнем…
Потом немец сказал: ваша дочь выздоровеет только тогда, когда сама того пожелает. Надо сделать так, чтобы ей хотелось жить.
– Это как же так? – не понял Карп Ильич. – Всяк человек хочет жить, он так Богом замыслен.
– А Елизавета Карповна не желает. У нее сил нет, и она не хочет себя превозмочь.
– Что же делать?
– Может, замуж выдать?
– Такая она никому, кроме отца, не нужна, а мерзавцам, которые на деньги мои польстятся, я отдавать ее не намерен.
– Вам виднее, а все же как-то надобно Елизавету Карповну развлечь. А то и вовсе угаснет.
Лизонька была поздним ребенком, и Карп Ильич любил ее без памяти. Где можно развлечь любимое чадо? Конечно, в Санкт-Петербурге, куда двинулся двор. В новую столицу поехали поздней весной, когда дороги обсохли. Сурмилов привез дочь в усадьбу на Фонтанке в гулкий, плохо протопленный, необжитый дом. Что ни день, то бал или машкерад какой. Карп Ильич показывал дочери дворцы, дивный Петергоф с особняками его, Монплезиром и Марли… Смотри, дочь, хочешь, такой построю? Были в опере, итальянский кастрат пел так сладко, что Лизонька прослезилась. И все бы хорошо, если б от болотного петербургского климата не возвернулся к Лизоньке кашель.
Все тот же лекарь цесаревский дал новый совет:
– Барышне след поехать в теплые края, под жаркое солнце, в Европу, одним словом. Осень там сухая, багряная, воздух напоен живительным соком…
Карп Ильич поверил лекарю и повез дочь в Париж. Собственно, с этой поездки и началась его настоящая карьера, потому что он смог получить заказ на поставку французских вин ко двору самой государыни.
Воздух Парижа для Лизоньки оказался чудодейственным. Уже через две недели у нее изменилось выражение глаз, они вдруг распахнулись и засияли, как два солнышка. Потом Карп Ильич услышал ввечеру, как дочь ходит по комнате и что-то напевает. Наутро она попросилась в модную лавку. Вот что делает теплый климат, ликовал отец! Ему, старому дурню, и в голову не приходило, что причиной пробудившегося в Лизоньке интереса к жизни был не ласковый воздух Франции, а скромный бал в доме русского дипломата Головкина.
Встреча с прекрасным молодым человеком потрясла девушку. Она и не подозревала, что можно опьянеть от одного взгляда собеседника! Про любовь она читала в книжках, и душа ее замирала, но то было жалким подобием истинных переживаний. Неужели это правда, она заставила полюбить себя такого человека, этого ангела с дерзким взглядом, узкой талией, горячей рукой и удивительной улыбкой… Полная неопытность в подобного рода разговорах, а вовсе не стыдливость, как думал Матвей, помешала Лизоньке вести себя с полной естественностью и дать твердый ответ: да, о да! Но девушка была уверена, что кавалер умен и сам прочел все в ее глазах.
Внезапный отъезд князя Матвея не огорчил Лизоньку. Во-первых, он ей написал и встреча их обязательно состоится, а во-вторых, она была наполнена чувствами и не хотела их расплескать случайным свиданием, необдуманным разговором и чьими-нибудь нескромными намеками. Они виделись всего два раза, и оба при свечах, а ну как в яркости дня она ему не покажется? Зеркало не врет: кожа у рта сухая, волосы тусклые, брови как-то укоротились, а раньше изгибались дугой. Да и потеет она из-за болезни, может статься, от нее дух тяжелый. А тут вот как все славно получилось! Господь дал ей выздороветь, войти в сок и уж потом предстать перед возлюбленным. А что модными тряпками перед кавалером не похвасталась, то ведь это мелочи… пустое.
Теперь все свое хитроумие она направила на то, чтобы избавиться не только от общества отца, но и от докучливой, болтливой Павлы. Пустая комната наполнялась сказочными персонажами и картинами будущего счастья. Лизонька рассматривала их, лежа на канапе и улыбаясь. Плохо только, что милый образ исчезал, растворялся, словно в тумане. Глаза помнит, нос помнит, губы, а чтоб увидеть живое лицо… не получается.
Маленькая записочка Матвея стала для Лизоньки амулетом, залогом счастья. Она носила ее на груди, а когда бумага от частого чтения поистрепалась и стала похожа на тряпочку, она плотно сложила ее и упрятала в золотой медальон, который не снимала даже на ночь.
Но не только возвышенные мысли солнечно плескались в ее голове, были и практические, а именно: как заставить отца выдать ее замуж за прекрасного кавалера? Пока по достоинству батюшка мог оценить в князе Матвее только одно качество – титул. Конечно, ему приятно увидеть свою дочь княгиней, но как истинный толстосум Карп Ильич уважал пословицу: деньги к деньгам. А богат ли князь Козловский? Судя по всему, не очень. При богатстве он бы дома сидел, а не просиживал стулья в заграничном посольском доме. Как ни мечтай, но батюшке самому предстоит решать, в чем счастье дочери, а здесь он, родимый, много дров может наломать. Не надо торопить события. Главное, чтобы Карпу Ильичу запал в голову молодой князь, а далее надобно взять в помощники время. Батюшка сам должен выбрать князя Матвея в мужья, а Лизонька, как покорная дочь, уважит его волю.
Дорогу к брачному храму Лизонька начала мостить сразу после бала.
– Да ты вся светишься, Лизонька-цветочек, – сказал Карп Ильич после завтрака. – Понравилось тебе вчерашнее собрание у посольских?
– Ах, батюшка, это был настоящий бал. Лучше, чем в Петербурге. Ты видел? Я танцевала. Только неловка была очень, все ноги кавалеру отдавила.
С него не убудет. Это какой же кавалер? В парике сивом? Длинный такой, как жигулевская наметка…
Лиза рассмеялась.
– Не длинный, а высокий. А цвет парика – натурально серый, как невыбеленный лен, говорят, он нынче моден. Еще любезен, разговорам обучен, и немудрено… Он князь, князь Матвей Козловский.
– Стало быть, он тебе приглянулся?
– Это я ему приглянулась. А он смешной… Да мало ли кавалеров в Париже!
– Ты у меня красавица, – пророкотал Карп Ильич и набычился, пытаясь скрыть за этим неуверенность и даже легкий подхалимаж перед дочерью.
Однако упоминание о князе Козловском несколько насторожило Сурмилова, и он решил навести об оном молодом человеке справки. Узнать ничего не удалось, посольский писарь сказал об отъезде князя на родину. Отбыл, ну и отбыл, и дело с концом. Лизонька тоже не возвращалась к затронутой теме.
Осень была на подходе. Сурмилов повез дочь на юг, в Италию, но не довез. Они застряли в Бургундии. Думали, на неделю, а получилось – на весь год. Маленький, милый городок на берегу Соны посреди бескрайней равнины, куда ни кинь взгляд – одни виноградники да тополиные аллеи вдоль дорог. Из-за этих виноградников Сурмилов здесь и осел, виноградная лоза совершенно потрясла его. Эдакое бы чудо да в подмосковную усадьбу!
Много узнал он здесь полезного. Вот, скажем, из области абстрактных знаний: талмудисты считают, что лоза есть изобретение лукавого, мол, само древо познания было виноградной лозой. Но есть и обнадеживающие сведения: Ной после потопа посадил в землю лозу уже с благословения Божьего. Но куда больше Сурмилова интересовали практические сведения: как планируются виноградники, как рыхлится почва, как давят ногами в деревянных чанах спелые плоды. И как раз в это время попал он в Бургундию и весь процесс увидел собственными глазами! Кроме того, французы-шельмы ввели необычайно выгодную и остроумную систему винного откупа. Учиться надо, учиться. В голове масса новых идей, которые дома не провернуть, не дадут, а здесь жизнь так и сверкает, так и пузырится, словно молодое вино.
Понятно, Лизонька оказалась предоставлена самой себе. Дом был прелестен: старинный, с замшелыми стенами, с угловой башенкой причудливой формы, узкими стрельчатыми окнами и огромным запущенным садом. Лизонька много гуляла, по воскресеньям ходила с Павлой и камердинером на рынок. Кроме яиц, масла, сыров, фруктов и прочей снеди здесь продавали кружева местного плетения.
Конечно, читала, и много, но это были не романы, в которых все чувства на один манер. «Ромео и Юлия» – вот с чем она теперь не расставалась. За окном скрипели повозки-фуры, на которых везли из Швейцарии сыр, скрипели ступени в доме, и каждая на свой лад, и музыкой отдавались в сердце слова великого писателя. «Все королева Маб. Ее проказы, – пела одна ступенька, а другая ей вторила: – Она родоприемница у фей, а по размерам с камушек агата…» А вот еще, они встретились… «Я ваших рук рукой коснулся грубой…» А она потом: «Мой друг, где целоваться вы учились?» Нет сил, право, нет сил…
Занятость Сурмилова не помешала ему заметить необычное, взволнованное состояние дочери. Она округлилась, похорошела, но уж не просматривались в ней прежние дивные качества: кротость, благоразумие, тихая застенчивость. Читает свою книжку, что-то шепчет, а потом глянет эдак дерзко и отвлеченно. Карп Ильич решил проверить, чем это его чадо зачитывается, не мечтает ли она всуе о верзиле-князе? Дочь безропотно отдала книгу. Карп Ильич заглянул в первую страницу, литературный французский давался ему с трудом. Кроме того, от постоянных дегустаций местной продукции он был теперь всегда чуть-чуть навеселе.
– Почему они обращаются друг к другу «сэр»? – спросил он дочь.
– Это перевод с английского, батюшка.
– «Не на наш ли счет вы грызете ноготь, сэр?» Я правильно перевожу?
Лиза кивнула.
– А другой отвечает: «Нет, я грызу ноготь не на ваш счет, сэр. А грызу, говорю, ноготь, сэр». Чушь какая-то! Лучше бы Четьи-Минеи читала. И нравоучительно, и интересно. – Он вернул книгу с обидой, Шекспира он не понял.
7
Решение пришло к Матвею утром, когда после бритья на щеке у носа он обнаружил пренеприятнейший прыщик. Парнишка при доме, исполняющий обязанности цирюльника, брил аккуратно и все-таки срезал этот чертов прыщик, он теперь кровил. Надо бы прижечь квасцом, а то расцветет на роже «клумба». И, рассматривая в зеркале этот прыщик, Матвей понял, что жизнь продолжается, сколь ни ужасны сведения, полученные намедни от тетки. Люберов в Тайной, далее его казнят или сошлют в Сибирь, конфискованное имущество к нему никогда не вернется. Судиться с братом Иваном из-за наследства – это все равно что дуть против ветра – не передуешь. Значит, он, князь Матвей Козловский, гол как сокол, гол на все последующие времена. Это надо принять как данность и на этом возводить храмину будущего существования. Правда, еще целы были те пять камушков, которые вынул он из бутылки в роковое утро, они позволят ему жить первое время если не безбедно, то прилично. А далее надо думать!
– А что, Варвара Петровна, знаете ли вы такого человека – Сурмилова Карпа Ильича? – спросил он у тетки за завтраком.
– Кто ж его не знает, червонного туза? – отозвалась с удовольствием тетка. – Сейчас он в Париже с заданием от государыни. Обворует он францужан, вот что! Он кого хочешь обворует, а Господь это простит. Иные ложку деревянную стащат – и уже в холодной. А Сурмилову все с рук сходит.
– Значит, он в Петербург еще не вернулся?
– Нет, друг мой, я бы знала. А за какой тебе надобой этот Сурмилов?
– Исключительно по зову сердца, – вполне правдиво ответил Матвей.
В настоящее время сердце его было занято прелестной особой с ямочками на щеках и целой россыпью мушек, наклеенных на самых разных участках ее мордашки. Особа служила в модной французской лавке. С первой же встречи при длительном обсуждении кружев, которые подошли бы к манжетам Матвеевой рубашки, они поняли, что смотрят одинаково не только на детали туалета, но и на весь мир. Особу звали Мими, хотя Матвей подозревал, что она Мария или Марфа. Но в австерии[16], когда сидишь у жаркого камина, пьешь полпиво и обгладываешь бараний, хорошо прожаренный бок, куда как лучше, если напротив тебя сидит живая и гибкая, современная в суждениях, а потому раскованная, играющая во француженку девица, нежели немая от страха русская Марфа. А Мими… О! несравненная Мими!
Но не все развлекаться, надобно подумать и о хлебе насущном, Матвей ушел в свою комнату, спросил бумагу, перьев и чернил. Перьев принесли целый пук, и он их все собственноручно очинил. Писать предстояло много. Об истинной любви без десяти черновых вариантов не расскажешь.
Где находится Елизавета Карповна, он не знал и даже предположить не мог, но посольский писарь и плут Зуев знал наверняка, потому что это ему по должности положено. Значит, надо написать два письма в одном куверте.
Письмо писарю он состряпал быстро. «Друг, Федор Кондратьевич, помнишь ли наш уговор?.. Перешли письмо это незабвенной Елизавете Карповне, чтоб попало оно прямо в ее белые руки, минуя Аргуса, то есть папеньку». Потом подумал и на всякий случай, чтоб обезопасить себя от подлости Зуева (с кем не бывает?), приписал: «Дела мои благополучны, но любовь точит сердце, не дает забыть прекрасную. Сообщаю также, что обещаний, тебе данных, не забыл. Остаюсь…» и прочая, прочая.
А над письмом к Лизоньке пришлось попотеть. Перья и бумага так и таяли, рука сама строчила, а слова ложились холодные. Письму надлежало дышать истинной страстью, а где ее взять, милостивые государи? Вначале он представил, что пишет письмо Мими, тогда текст получался совсем глупый. Зачем писать, если он сегодня ее и так увидит, и не только увидит… Для письма нужен плод запретный, недосягаемый. Такой «плод» тоже значился в его негласном списке. Матвей попробовал представить себе красавицу мадам, которая квартировала у полковничьей вдовы во флигельке, куда они гурьбой захаживали выпить вина и послушать ее миленькие песни. Мадам Женевьева Карловна была девица свежая, как бутон, грудь имела весьма соблазнительную, ручки-сдобочки, все в перевязочках, в перстеньках… обворожительная женщина. До Матвея у нее очередь пока не дошла, но он верил в свою судьбу. Скоро этот кавалергард с тараканьими усами ей прискучит, а далее, если подпоручик Буеров мешкать начнет, точно придет очередь Матвея. А пока попробуем представить, что он пишет ей, Женевьеве Карловне.
Итак… «Драгоценная Женевьева Карловна!» Что же он, дурак, имя-то мадамы написал? Только бумагу испортил. Хотя, с другой стороны, может быть, имя как раз и поможет страсть передать. Имя можно потом соскоблить… ножичком, а другое вписать.
«…С тех пор как я увидел вас, веселую и драгоценную, нет мне покоя. Сердце мое томится и трепещет, как птичка, что в поднебесье ликует и шлет свои песни Творцу. Так и ваш ангельский голосок волнует меня до жилочки, а как пальчики ваши начнут струны перебирать да как гитара-то охнет…» Стоп! Опять он чушь написал.
Цитату надобно. Хорошо, бы что-нибудь из Ларошфуко, он на язык остер и галантен в своей словесности, как никто. Все подает эдак с насмешкой, но и с мудростью.
Матвей потянулся к полке, где стояли привезенные из Парижа книги (всего-то четыре штуки, но он их с гордостью называл «библиотека»). Зачитанный томик галантного француза открылся на нужной странице: «Любовь подобна привидению, все о ней знают, но никто ее не видел». Правда ведь, истинная правда, но об этом возлюбленной Лизоньке не напишешь. Не поймет… Прево с «Манон Леско» ему тоже не помог. Тогда он решил писать, надеясь только на собственные силы.
«Лизовета Карповна, нет, Лизонька! Мечта жизни моей, прекраснейшая из дам! Обстоятельства чрезвычайные разлучили нас, но нет такой силы, которая изъяла бы ваш образ, богиня, из моего сердца. Я мог бы написать вам просто любезное письмо, но, право, глупо слать через тысячи верст пустое письмо, не соответствующую истинному моему состоянию. У меня все благополучно. Жизнь моя в Петербурге могла бы быть даже радостной, если б не наша разлука. О, я не помышляю о нежных лобзаниях, которых жаждет натура моя, но спасением было бы знать, что вы обитаете в том же граде, где и я нахожусь, дышите тем же воздухом, и волшебная ваша ножка ступает на те же плиты, на которых, быть может, стоял вчера и я, ища глазами окна ваши. Сейчас все не так, всё мгла. Как представлю дорогу, длинную, извилистую, прочерченную рукой Всевышнего через многие государства (ту дорогу, по которой, будь моя воля, побежал бы к вам через ночь и пургу), то душа упадает в печали.
Как досадно, что обстоятельства не дозволяют мне делать вам вопросов. Бог весть, услышу ли я когда-нибудь ответы на них из ваших ангельских уст? Если бы вы были рядом, я бы спросил: “Помните ли вы меня, драгоценная? Остался ли в душе вашей тот вечер, когда в танце я коснулся ваших пальчиков? Не скучно ли вам в Париже, в этом суетливом и вертопрашном граде, вдали от отечества, где с томлением плачет по вас живая душа?” Все… Я не в силах продолжать, рука дрожит, и глаза увлажняются невольной слезой. Весь запас слов исчерпан мною, но одно горит в памяти надеждой и верою. Его и начертаю вам: до свидания! Ваш Матвей Козловский».
Матвей не стал переписывать письмо набело, оставил все как есть, упаковал оба письма в один куверт и отнес в Иностранную коллегию, которая отсылала дипломатическую почту в Париж раз в неделю.
Предположения Матвея были верны, писарь Зуев без особого труда выяснил, где находится Сурмилов с дочерью. Мы не знаем, как было доставлено письмо в старый, увитый плющом особняк в Бургундии, привез ли его из Парижа курьер или почтовая карета, которая посещала эти места регулярно, но одно можем утверждать с полной достоверностью: «непосредственно в бесценные руки Елизавете Карповне» оно не попало.
Письмом завладел Сурмилов. Оно было прислано в пакете с дипломатической печатью, Карп Ильич и внимания не обратил на то, что на пакете значилось имя дочери. Сложно описать чувства, овладевшие им по прочтении цветистой эпистолы, слишком эти чувства были противоречивы. Первым ощущением была злость: наглец, бездельник, ветрогон! Прокричал ругательства, да вдруг и развеселился: ну, Лизка, ну, негодница, кокетка, как она этого петиметра модного, губо шлепа приворожила? Он долго поводил плечами, похохатывал, вытирал увлажнившиеся глаза большим фуляром[17]. Покажу письмо дочке-цветочку, и посмеемся вместе. Конечно, ее надо пожурить, что дает повод добру молодцу калякать эдакие излияния, но, с другой стороны, он сам, отцовской волей, в свет ее вывез, дабы развлечь. Что ж теперь-то…
Прочитав письмо второй раз, он призадумался: а может быть, малый этот не такой уж дурак и пиит, каким хочет казаться? Может, он умный, алчный проныра? Последняя мысль в корне поменяла намерения Карпа Ильича. Можно ли спокойным оставаться, если любителей богатого наследства вокруг, как хищных волков – стаями! Да и на дочь положиться никак невозможно. Вобьет себе в голову дурь, мол, сохнут по ней, потом от этой заразы не избавишься. Он спрятал письмо под ключ и решил ни под каким видом не показывать его дочери.
День молчал, два, а потом спросил как бы между прочим:
– А помнишь ли того молодого князя, с которым в Париже танцевала? Как его зовут-то?..
Лизонька ясно глянула в глаза отцу.
– Князь? Нет, не помню.
– Ну как же ты запамятовала? Князь Матвей Козловский.
– Будто бы да, батюшка. – Она улыбнулась. – Он смешной… – И больше ни полслова.
Карп Ильич продолжил атаку, надо все досконально разузнать, чтоб потом не думалось.
– В Россию хочешь? Соскучилась по дому-то?
– А мы разве домой собрались?
– Нет, пока мне недосуг. Дел много. Вот по весне дороги обсохнут, тогда и двинем.
– По весне, так по весне. – Лизонька безучастно смотрела в окно.
«Что я волнуюсь? – подумал Сурмилов. – Она и думать забыла об этом длинноногом пустобрехе». А мысли Лизоньки меж тем сверкали и позвякивали, словно разноцветные камушки на ладони: «Что это папенька князем Козловским интересуется? С того бала в Париже уж пять месяцев прошло. Неужели он так хорошо его имя запомнил? Быть того не может. А что, если в письме из Парижа, которое он третьего дня получил, есть упоминание о князе Матвее?»
Она решила завтра же, как только отец отбудет по делам, наведаться в его комнату и перевернуть все вверх дном, но письмо прочитать. Дубликаты всех ключей в доме Лизонька давно имела.
8
Ветер с залива, оттепель. Сучья деревьев на фоне вечернего бирюзового неба, вороны кричат, парк полон лохматых вороньих гнезд. Тоска… Родион Люберов сидел на лавке у печи, смотрел на огонь, потом опять обращал взгляд к окну – рано темнеет в Петербурге.
Флор все не возвращался, хоть ушел в Петропавловскую крепость рано, только солнце проглянуло. Флор должен был отыскать подле тюремных казематов того самого верного человека, через которого сносился с арестованной барыней. Других дел на сегодня у слуги не было, и Родион места себе не находил из-за его долгого отсутствия. Наверняка Флор влип в историю: его могли арестовать «по делу злодея Люберова», могли забрать как беглого: опознал кто-нибудь на улице да и поволок в полицейскую контору.
Флигелек, где остановился Родион, был мал, щеляст и плохо держал тепло, зато находился совершенно на отшибе – ни лиц, ни звуков. Сторож в большом доме принял их безропотно. Оказывается, дача на Фонтанке принадлежала когда-то самому генералу фон Галларду, потом, ввиду каких-то семейных неурядиц, он продал ее богатею Сурмилову Карпу Ильичу. Будь счастлив, господин Сурмилов, замечательно, что ты болтаешься по заграницам!
В Конюшенной канцелярии Родиона приняли совершенно равнодушно и без лишних вопросов. Дело по устройству конных заводов было новым, поэтому разговоров о них шло предостаточно, а работы мало. Непосредственный начальник, майор-кавалерист, как водится, косолапый, коротконогий, усатый и значительный, прочитал Родиону целую лекцию о будущем коноразведении в России. Оказывается, Конюшенной канцелярии были приписаны в полную собственность город Скопин с селами, а также город Ранненбург с волостями. Еще мечтали о губерниях Новгородской, Курской, Орловской… пальцев не хватит загибать, и все губернии их сиятельство Бирон мечтал приспособить под коневодство.
– Туда надо ехать? – озабоченно спросил Родион.
– Надо будет, все поедем, а пока здесь дел по горло.
Главным делом было подыскать пустопорожние земли под Петербургом для основания завода и выгона лошадей, а пока зима, надлежало наладить переписку с немецкими и датскими заводами по доставке в Россию маток и производителей.
Первую часть дня Родион корпел над бумагами, вторую – находился в манеже. Здесь он и увидел Бирона. Все зашептались, забегали, на лицах появилось одно и то же выражение страха и угодничества. Тиран грозен, ты в полном его распоряжении, в любой миг он тебя может размазать, как муху. И чтобы не сойти с ума от унижения и страха, двуногие защищаются любовью. Можно сказать – странен русский человек, но болезнь эта общая, во всем мире тиранов обожают.
Однако Бирон не похож на тирана. Высокий, хорошо сложенный человек с толстыми икрами и легкой походкой. Нос большой, клювом, но не соколиным, а как у попугая. Однако ничуть не смешон. Взгляд черных глаз пронзителен, резок, так и прожигает до костей.
К Бирону подвели трех лошадей, он безошибочно выбрал лучшую – вороного жеребца-двухлетка. Вскочил в седло и тут же любовно и доверительно потрепал жеребца по холке. Конь вскинулся гордо и пошел мерить сажени по кругу без устали. Бирон улыбался, глаза его блестели.
Родион издали наблюдал за фаворитом и задавал себе вопрос: почему он не ощущает в себе ненависти к этому человеку? Наверняка Бирон сыграл какую-то роль в аресте Люберова-старшего. Во всяком случае, про фаворита говорили, что он во все дела сует нос, по его знаку одного судят, другого милуют. Позднее, присмотревшись к Бирону, Родион решил для себя эту задачу. На манеже Бирон становился другим человеком, все, что было в нем лучшего, пробуждалось при виде лошадей. Видно, и злодей имеет в душе незапоганенные места. Ведь что такое лошадь? Это не только дивное и умное животное. Это еще и возможность лететь во весь опор, преодолевая любые расстояния, лошадь – главная сила армии, атака и крепкий сабельный удар, лошадь делает мужчин мужественнее.
Флора все не было. За окнами стало совсем темно. Родион оделся и вышел вон. Рядом с флигелем находились деревянные ворота, роскошные, как Триумфальная арка. Они выходили на заснеженное поле, перечеркнутое накатанной дорогой. Осока торчала сквозь снег, голые кусты, редкие елки покачивались от ветра. На другой стороне реки ярым, драконьим глазом пылала кузня. Вдали пронеслась с гиканьем открытая кибитка, гвардейцы летели в Красный кабак. Там хорошо, тепло, людно… Все пьют, распечатывают свежие колоды карт, пачкают мелом зеленое сукно.
Картина веселой гвардейской жизни вызвала в памяти образ молодого князя Козловского. Уже две недели Родион в Петербурге, а поручик реально не предпринял ничего для нахождения князя. Можно надеяться, что тот еще в Париже. А если нет? Если он уже вернулся на родину и теперь клянет фамилию Люберовых за то, что лишили его богатства? Родиона мучила совесть, и уже за это мысль о князе, да и сам он были неприятны. Надо бы поискать этого Матвея Николаевича по полкам. А как искать, если генерал Галлард настоятельно твердил: не лезь на рожон, не возобновляй старых знакомств, сиди тихо, как мышь… Чертовски неприятно быть должником!
Поле кончилось, появились лачуги-мазанки. Вначале они стояли табунком, потом выстроились в ряд, образовав подобные улицы. Флор появился неожиданно, словно вынырнул из ночной мглы: мужичья шапка, сермяга, подпоясанная кушаком, а ведь бывало, в немецком платье ходил, за столом барам прислуживал. Это мы с тобой, брат, опростились…
– Барин, Родион Андреевич! Вы ли это? Я ведь его нашел ноне, мерзавца! Прапора этого – сквалыгу, через которого подушку в холодную передавал. – Зубы Флора блестели в радостной улыбке.
– Ну?
– Барина Андрея Корниловича… все, кончено дело. В кибитку засунули и помчали. Сквалыжник сам видел, божится. Говорит, в ссылку. Куда – не знает. Говорит, ты пока глаза не мозоль, а время пройдет, и справишься в канцелярии. Мол, если большого секрета нет, то скажут.
– Что ж ты радуешься, дурья башка?
– Дак это… Узнал. Живой барин-то! Бог даст, и освободят их. Не вечно ведь государыне Анне Ивановне престол занимать.
– Тихо ты! Разорался…
– Я же шепотом. Да и кого бояться-то? Пусто. Одни звезды, прости господи, мерцают.
Родион, размашисто шагая, поспешал к дому, Флор семенил рядом. Грех сердиться да него, что принес грустную весть. У слуги сейчас одна забота – молодому барину услужить. Услужил и радуется младенчески.
– Теперь другая новость, батюшка-сударь. Завтра с утра вашу матушку в арестантской карете прочь от Петербурга помчат. Сиятельным преступникам, если они не закоренелые злодеи, дозволяют перед Сибирью увидеться с родственниками. Дальними. Вам в открытую идти нельзя.
– Это тебе всё твой прапор сообщил?
– Именно! – опять возликовал Флор. – Я ему, как вы велели, деньги дал, и паршивец указал точное место, где лошадей менять будут. Это аккурат застава на Московской дороге. Повезут их рано, но не слишком, где-то часов в восемь или около того. Мы туда прибудем ряжеными. Вы сермяк мой наденете, а я хоть бы и женское платье. Мне наплевать, главное, чтоб нас не признал никто.
– Где же я тебе возьму женское платье? Право, Флор, ты заговариваешься. Пришли наконец. Отворяй дверь.
Родион запалил свечу. Печка была теплой, поленья прогорели, по красным угольям пробегало легкое, синее пламя.
– Скоро закрывать, – блаженно прошептал Флор. – Заслонку, говорю, скоро задвинем. Ох, и задрог я, Родион Андреевич, а еще пуще есть охота.
– Садись. Я тут в котел накидал всякой дрязги – крупы, лука, мосол какой-то с ошметком мяса. Получилась похлебка – есть можно.
Родион сел на лавку, откинулся к стене, закрыл глаза. Затылок вдруг заныл… Все! Не успел он помочь родителям! Еще больше мучила мысль, что он не смог достать приличной суммы денег, чтобы дать матушке в дорогу. Просить в Конюшенной канцелярии жалованье вперед было безумием, от тех жалких денег, которые он привез из Риги, почти ничего не осталось. Большая их часть ушла на покупку информации, принесенной Флором. Ладно, он отдаст матушке все, что у него есть.
– Флор, надо собрать теплые вещи. Шубу мою почисти, ту, с бобровым воротником. Она мужская, но теплая. Нельзя также исключать и того, что матушку повезут к отцу.
Флор отставил похлебку без слов, открыл сундук и стал перебирать барскую одежду, откладывая в сторону теплые вещи: бешмет суконный, душегрею стеганую, шлафор на меху, чулки шерстяные, песцом подбитые…
В тишину парка влетел какой-то инородный, непонятный шум: нестройные голоса, беспорядочное щелканье кнутом, скрип полозьев – прямо перед флигелем остановилась кибитка. Темная фигура соскочила с облучка, раздался стук в окно.
– Кого еще нелегкая несет?
Оттолкнув Флора, в комнату ввалился детина в форме поручика, красная епанча[18] свисала с плеч его картинными складками. Он прошел на середину комнаты, широко расставил ноги и замер, озираясь.
– Да у вас тут тепло! Я мигом! – воскликнул он вдруг и стремительно выскочил наружу.
Хлопнула дверца кибитки. Через минуту обладатель красной епанчи вернулся, волоча на плечах своих другого офицера, поискал глазами, куда бы его положить, и бухнул на плетеный ореховый стул. Стул от неожиданности как бы присел и слабо пискнул. Руки сидящего упали плетями вдоль тела. У него было мальчишеское, безусое лицо.
– Он ранен? – вскричал Родион.
– О нет! Он задрог до обморока! Го-о-споди, смех-то какой, мы заблудились.
Только тут Родион понял, что оба совершенно пьяны.
– Едем, куда – не знаем, – продолжал поручик. – Я на облучке торчу. Этот дурак… – он показал на зашевелившегося вдруг на стуле офицера, – кучера своего прибил. Челюсть ему свернул, идиот! О-о-о-й… так я говорю, сижу на козлах, увидел ваш огонек. Обрадовался до смерти. Мы из «Красного кабака» добираемся. Нам на Васильевский надо. Господа, что вы на меня так смотрите-то? Где мы находимся?
– Это дача господина Сурмилова, сам хозяин сейчас отсутствует.
– Кого, кого? – Детина так и подался к Родиону. – Les sapins – les boutons…
– Я вас не понимаю.
– Ле сапен ле бутон означает елки-палки. Вы не понимаете по-французски? Впрочем, французы так не говорят. Сурмиловская дача… это надо же… – Он вдруг оглушительно захохотал. Смеялся долго, потом щелкнул каблуками, желая представиться, но сразу забыл об этом или расхотел. – А вы кто будете? Уж не родственник ли дражайшей Елизаветы Карповны, что лечит свое дражайшее здоровье в волнах Лигурийского моря?
– Я постоялец, – строго сказал Родион, его несказанно раздражали эти два оболтуса, явившиеся в столь неподходящий час, недопустим был и тон, с каким поручик говорил о доме Сурмилова.
– Постоялец или полежалец – кто вас поймет. – Он погрозил пальцем, на котором ясно выступала свежая царапина. – Но я хочу, чтобы вы знали. Лизонька Сурмилова – это роза голубая, что возлежит на груди моей возле сердца. Нет… – Он задумался. – Лизонька – цветок полевой, неприметный, желтенький, что-то вроде калгана… эдакая резеда невзрачная… но не умаляет… – Поручик лизнул царапину, вид крови его раздражал. – При встрече ей так и скажите… не умаляет ее разночтимых… нет, распрекрасных достоинств.
Родион молчал.
– Я вижу, сударь, вы меня осуждаете? Вы мудрец и знаете, что бражнику не попасть в райские кущи. Но скажу вам по секрету, я туда и не стремлюсь. Равно как и в ад. Я предпочитаю земное существование. – Он икнул, закашлялся, потом запел с дурашливой интонацией: – Сподоби, Господи, вечер сей без побоев и дуэлей допьяна напиваться нам…
– Перестаньте паясничать. Вам надобно знать дорогу, Флор объяснит. И позвольте откланяться.
– Ну, ну… зачем же вы сердитесь? Не хотите передавать Лизавете Карповне привет – не передавайте. Может, оно и к лучшему. Негоже, чтобы она в мечтах своих видела меня в таком виде.
– Я не имею чести знать мадемуазель Сурмилову, – прорычал Родион, он был в бешенстве.
Поручик вздохнул, вся его дурость вдруг словно испарилась, лицо помолодело и стало по-мальчишески ясным. Он нагнулся к Родиону и произнес с доверительной интонацией:
– Я вам завидую. Я бы тоже предпочитал не иметь чести знать оную особу, но обстоятельства вынуждают. Поэтому моей любви сноса нет! Позвольте откланяться. – Поручик уже, кажется, забыл, за какой надобностью явился во флигель.
– Флор, проводи господ через поле.
– Благодарствую. Простите за столь поздний визит. Дача Сурмилова, это надо же. – Поручик подошел к ореховому стулу, легко взвалил на плечи своего бесчувственного товарища и, всеми силами стараясь сохранить в напряженной спине и походке достоинство, вышел наружу.