Венец всевластия Соротокина Нина
© Соротокина Н.М., 2013
© ООО «Издательство «Вече», 2013
Часть первая
1
Макарыч говорил, что глюки бывают разные. Иные чертей видят, и это абсолютно реальные объекты, у других – зоогаллюцинации, когда стены прямо-таки шевелятся от нашествия тараканов. Или, например, лошадь бледная вопрется в прихожую и начнет жевать плащ на вешалке. Бывает, что одурманенный сивухой мозг выстраивает целые бытовые сцены, мол, в окно на шестнадцатом этаже влез грабитель и начал опорожнять хозяйские шкафы, а в руке у мерзавца якобы утюг, и этим утюгом он якобы тебя сейчас начнет пытать. Киму Паулинову в его пьяном бреду, когда он завалился на диван в полной отключке, явилась и встала посередине комнаты большая тучная женщина в высокой кичке, с ликом грозным и насурьмленными бровями, и звали эту женщину – Софья Палеолог.
Она стояла совершенно неподвижно, вперив в Кима холодный, как ртуть на ладони, взгляд. У него мелькнула поспешная, заячья мыслишка, что женщина вобрала черты матери, и ему привиделся вечный укор. Словом, чего боялся, то и явилось. Но нет, особа в старинном наряде напоминала мать разве только фигурой и особой посадкой головы, а во всем остальном – совершенная незнакомка. Ну, исчезай, пропадай, сгинь! Куда там… она была реальная, монументальная, словно в пол вбитая. И вдруг эта статуя ожила, пошевелила пухлыми, унизанными перстнями пальцами и вскинула руки. Тяжелые от нашитых на ткань золотых блях рукава тоже взметнулись вверх.
– А накапки у меня драгоценные, – сказала царица низким голосом, – шириной семнадцать вершков, – и засмеялась.
Его потрясло, что он понял: накапки – это рукава. Но во имя разума и чистых мозгов объясните, почему он знает, что она – Софья Палеолог? Царица смотрела насмешливо.
Он закрыл глаза только на мгновение, а когда распахнул их (непроизвольно, словно от удара, словно кто-то неведомый приказывал – смотри!), то обнаружил рядом с царицей другой фантом – худую старуху в черном, лицо морщинистое, во рту не единого зуба и рот узелком, развяжется-завяжется, а мягкие губы – хлоп, хлюп… Царица уже не стояла, а сидела на резном стуле, и старуха расчесывала ей волосы.
– За девками нужен глаз да глаз. И шелка у них что-то слишком быстро кончаться стали. Всего-то и вышили ручку и мафорий на плечике, а телесного цвета уж нет и лазоревый заканчивается.
– Вот и следи, – сказала царица, на этот раз в словах ее явно прозвучал нерусский акцент.
– Я-то слежу, но ведь верное поверье есть. Коли девки ложатся спать без молитвы, то русалки крадут у тех девок пряжу, а потом окутывают той пряжей ветви дубов и качаются на их широких ветвях. И поют свои грустные песни.
– Гоголь, – сказал себе Ким. – «Майская ночь». Впрочем, там, кажется, русалки ни на каких ветвях не качались. Грустные песни были, не спорю, танцы были, но никакой пряжи.
Он вжался в диван и тихо завыл. Надо кончать с безобразием. Ким опять зажмурился и стал считать про себя, но цифры спотыкались, шли вразнобой, и всё невпопад вылезало число девятнадцать. Откуда он знает, что девятнадцать сатанинская цифра? Ну вот, уже за пятьдесят перевалил, теперь за сотню. Пока до тысячи не досчитаю, глаз не разомкну.
Досчитал. Непрошеная гостья пропала. Это же сколько времени он добирался до тысячи один, потом до тысячи два? Наверное, просто заснул. Он скосил глаза, по экрану монитора плыли разноцветные рыбы. Сумрак сменился полной темнотой, вон и звезда в окне появилась. Откуда же он так явственно помнит, как по жести подоконника стучит дождь?
Где он побывал-то? В каком-таком измерении? Может, он там и сейчас пребывает? Вдруг он подойдет к монитору и обнаружит, что это никакой не экран, а аквариум с внутренним светом? На него накатил страх. Это был первобытный ужас, который сидит в подкорке, в генетической памяти. Это плата. Плата за то, что он сделал непотребное. Он – гаденыш, так говорила мать. А что собственно он сделал? Да ничего. Просто «развязал». Если бы не звонок негодницы Любочки, законной жены, ничего бы и не было и не побежал бы он за водкой. Да и пить он не стал сразу, просто поставил бутылку в уголок за штору, мол, мало ли, вдруг будет невмоготу.
Но ведь не было крайнего случая, просто он отупел в этих стенах. Угрюмое материнское жилье давило на мозг. Это же склеп! Просторный трехпалатный склеп! Нет, четырехпалатный, еще нянькина конура имеется.
Ну, хорошо, склеп. Придумал себе в оправдание словечко. В этих стенах он вырос. А что за бутылку схватился, так это просто блажь. Надоело все до чертиков. И вот плата. У него раньше не было глюков, а теперь… Ну, явилась бы, скажем, коза, он бы вывел ее на лестницу и там бросил. А эту, с властным взглядом и тяжелыми стопами – ее куда? Она ведь, пожалуй, на лестницу и не пойдет. А почему он вообще решил, что она уже ушла? Что там шуршит на кухне? Господи, помоги! Или это холодильник, да, да, конечно, холодильник… ходит!
Он вцепился в волосы. Ему казалось, что он разбудил, сам того не ведая, какие-то могучие силы, руководящие природой и бытием, что продырявился поток во времени, и в образовавшееся отверстие выпала фигура тучной царицы. Совершенно некстати вспомнился «Солярис» Лема. Там к армянскому ученому, фамилия его как-то на «Г», тоже приходил фантом – огромная негритянка в бусах. Бедный ученый покончил с собой от ужаса, еще, кажется, от стыда. Точно, точно, там был какой-то сексуальный подтекст. Негритянку родила подкорка ученого. Какой бред в голову лезет. Вот что значит гуманитарное образование, ни одной мысли в простоте. Братцы, я голову даю на отсечение, что это была реальная Софья Палеолог. Какое у меня к ней может быть влечение? И как ужасно ощущать, что царица, умершая пятьсот лет назад, пребывает где-то рядом.
Стоп, хватит ныть. Надо встать. Беда только, что сил совсем нет, вытекли. Силы вытекли, а мочевой пузырь полон. Его надо опорожнить. Ким неловко упал с дивана и пополз к уборной. Гудящий компьютер раздражал неимоверно. Он сгруппировался, на ходу вскинул руку и не глядя шарахнул по клавиатуре. На экране появилась какая-то девка в расхлюстанной кофте, открытые груди напоминали подгнившие груши. К черту девку!
Сказать с полной очевидностью, что он дополз до уборной, не представлялось возможным. Сознание вдруг без всяких цифр и плохого числа девятнадцать само собой отключилось, а когда потом включилось, он обнаружил себя стоящим со спущенными штанами в ванной с тряпкой в руках. Он вытирал какую-то лужу. Штаны, однако, были сухими. То ли с крана натекло, то ли из него самого. Фу, гадость какая! Несколько обнадеживал свет в уборной. Если он его зажег, то, может быть, и с унитазом общался?
Подтянул штаны и вслушался в себя – пропал ли страх? Ничуть не бывало. Все на месте, волоски на спине стоят дыбом, как у зверя. Страх – это капкан. Не-ет… из ванной он ни ногой. Сюда она не явится, это ясно. Тесно в ванной царицам. Он сунул голову под холодную струю, потом сел на бортик ванны. Капавшая на пол с волос вода оживила слуховые галлюцинации – дождь, стучащий по жести подоконника. А может, не по жести, из чего они там в пятнадцатом веке делали подоконники?
И тут же перед глазами всплыла ограниченная рамкой картинка с говорящими головами, как в телевизоре, все та же царица, та же старуха. Потом рамка раздвинулась и обозначилась печь с изразцами и окошко с наборными слюдяными пластинами. Все это сильно смахивало на иллюстрации Билибина, и только шум дождя был настоящий. Старуха кончила убирать тяжелые, в рыжину волосы и с трудом надела на большую голову Софьи кичку. Сбоку упал свет на дощатый пол. В комнату вошла Елена Волошанка, стройная, красивая, в драгоценном венце поверх плата, завязанного узлом на затылке. Плат шелковый, цвету салатного. Ким откуда-то знал, что он называется ширинка. Из каких глубин памяти всплыли эти названия – ширинка, летник, накапка, ткань, крученой золотой нитью шитая – аксамит. Ладно, ширинка – пусть, но откуда он знает, что эту зеленоглазую зовут Елена Волошанка?
Софья исподлобья оглядела вошедшую.
– Ты нарочно надела венец, чтоб позлить меня?
– Царица, – поклон в пояс, – я надела венец, потому что это подарок государя.
– Это мой подарок, слышишь. Мной подаренный… и не тебе, змея.
– Ах, кабы слышал нас сейчас государь, – усмехнулась Елена. – Не боишься ли ты меня чернить? Не боишься, что расскажу ему об этом?
– Не посмеешь! – топнула ногой Софья.
А старуха, согнувшись в три погибели, словно и не слышала перебранки, продолжала пристегивать к накинутой на плечи царицы мантии крупные, драгоценные камни. Для этой цели, оказывается, на мантию были нашиты пуговки величиной с горошину. Их отлично можно было рассмотреть.
Смарагды и яхонты были вставлены в грубую оправу со специальной петелькой. Память прошлой жизни услужливо подсовывала крупный план.
На золотой этой петельке сцена вдруг расплылась перед глазами и померкла. Он опять таращился в голубой кафель, а зубы выбивали дробь от холода и страха. Макарыч предупреждал, что последствия могут быть самые непредсказуемые. «Солярис» и научно-фантастический бред здесь ни при чем. А реальны здесь – нечистая сила и серный дух. В нечистой силе Макарыч не разбирается, а потому и предсказать ничего подобного не мог. Ким принюхался. Стыд, срам! Может, он и не атеист в чистом виде, но не окончательный же дурак! Но икона здесь не помешает. Без иконы он не доживет до утра.
Выпить надо, вот что! Теперь уже не ползком, а в рост, на ногах, как люди, он прошел на кухню. Бутылка была пуста. Он хотел метнуть ее в окно, но сдержался. Осень на дворе. Оставьте меня в покое. Я не хочу жить в вашем мире. Я вообще не хочу жить. Стоп… Это уже вранье.
Он знал, что делать. На антресолях в коридоре мать спрятала скарб покойной няньки. Где-то там стоит ее мятый баул с платком пуховым и парой юбок, а на дне – старая икона. За баульчиком должна была приехать нянькина сестра из деревни, да так за пять лет и не собралась. Иконку эту облупленную с Николаем-угодником он сейчас и найдет, выпростает в свет божий, поставит на стол и свечку запалит. Как-нибудь до утра с Угодником и дотянем.
Ким достал заляпанную масляной краской стремянку, поставил ее у стены и понял, что на самый ее верх он не сможет залезть. Стремянка была Эльбрусом, загадочной горой… в Гималаях, нет на Кавказе… кажется. Совсем разум потерял! Что он – альпинист, чтобы преодолеть такую высоту. Он ноги-то не может распрямить, и еще эта противная, как тик, дрожь в голенях. Опять пришлось совать голову под воду, на этот раз на кухне, ванную он панически боялся.
Если умирать не хочется, то и на Эльбрус можно взгромоздиться. С неимоверными трудностями он добрался до вершины и, уперев колени в верхнюю стойку, стал рассматривать ландшафт антресолей. Нянька говорила любовно: «Просторный у нас чердак, даром, что городской. Три гроба рядком встанут». И никакой это не юмор, а ее осмысление мироздания.
Антресоли в пору архитектурных излишеств и впрямь делали просторными. А уж барахла туда натолкали, до нянькиного баула и не досвистеть. Скорей всего, он прячется где-то у задней стенки. На первом плане Китайской стеной высились «Новые миры» и прочие журналы, дальше – невесомые картонные коробки и узлы с барахлом, рулоны обоев – ошметки ремонта, потом ящик с керамической плиткой, когда-то, еще до армии, он сам туда его взгромоздил. Была силушка-то, была, куда только все подевалось. Ящик не сдвинешь, надо идти в обход. За узлом – связка дрянной бумаги, чья-то отстуканная на машинке рукопись, видимо, самиздат. Далее синяя коробка с елочными игрушками. А вон уже и клетчатый нянькин баул виднеется.
Сколько же здесь пыли, паутины, моли! Мать все-таки удивительный человек! Она сторонница всего нового. В доме компьютер, музыкальный комбайн, лазерные диски, видак со скучнейшими фильмами, механическая мясорубка и яйце-взбивалка, а здесь, наверху, мертвечина, кладбище забытых вещей. Почему она не выкинет эти старые халаты и шубы? Великолепный фасад и гнилой задник. И он, ее сын, тоже задник, сродни антресолям. Оттого-то она и прячет его от людей. Он сбросил журналы на пол, туда же полетели обои. Стремянка под ногами ходила ходуном. Вдруг связка самиздата, которую он беспечно переместил сверху на узел, поползла вбок, норовя столкнуть на пол коробку с елочными украшениями. Стараясь спасти святые воспоминания детства – всю эту хрупкую пеструю, золотую мишуру, он с негодованием оттолкнул бумаги. Но в следующий момент нога вдруг предательски соскользнула со ступени, стремянка накренилась и, судорожно схватив коробку с игрушками, он рухнул вниз. Вслед за ним последовала чертова связка. Не долетев до пола, рукопись зацепилась бечевой за крючок на стремянке, гнилое вервие лопнуло, и листы грудой посыпались Киму на голову.
Игрушки были спасены, но какой ценой! Щека кровила, на лбу немедленно вскочила шишка, нестерпимо болело колено. Господи ты боже мой, как же погано все! Зачем он, идиот, напился? Паскудство все это! Одно хорошо, страха не было. Улетучился. Он неуверенно хохотнул. Может быть, обойдемся без иконы? В определенных случаях жизни одно воспоминание о мандаринах на еловых ветках тоже может излечить.
Отплевываясь, он встал на колени, потом сел, осмотрелся. Уборки на день. Колено, дьявол! Только бы не было перелома. Он согнул ногу. Вроде работает. Очень хотелось курить. Лениво через плечо он бросил взгляд на листки неведомой рукописи. По печатному тексту прошелся красный редакторский фломастер. А может быть, сам автор правил свое творение. Из глупого любопытства он прочитал первую строку: «Италия не была родиной Зои Палеолог, нареченной на Руси Софьей…»
Дальше читать он не мог, потому что потерял сознание.
2
Италия не была родиной для Зои Палеолог, нареченной на Руси Софьей. Родилась она в славном Константинополе и была племянницей последнего багрянородного правителя Византии – Иоанна VIII. Как известно, Константинополь пал под напором турок в 1453 году, сорок с гаком лет назад. Император к тому времени был уже мертв, и византийский дом представляли два его брата: Фома и Дмитрий. Фома был женат на принцессе Екатерине – дочери правителя Мореи Захария II. От этого брака имелось четверо детей: Елена, Зоя, Андрей и Мануил.
После падения дома Палеологов Фома и Дмитрий повели себя по-разному. Хроники того времени бесхитростно сообщают, что Дмитрий не пожелал расставаться с родным городом, отдал свою дочь в жены султану, а попросту говоря продал ее в гарем за большую сумму денег и остался жить в Константинополе как частное лицо.
В отличие от брата Фома до конца жизни остался верен своей вере и отечеству. Он бежал из лежащей в развалинах византийской столицы в Италию. Не зная, как примет его чужбина, он не решился везти в дальний путь жену и детей, а оставил их в безопасном месте на острове Корфу. Фоме не удалось спасти что-либо из своего имущества, но он вынес из горящего города большее, чем драгоценности и жемчуга. Он привез в Анкону святыню – мощи, а именно голову святого Андрея. Да, да… того самого, апостола Иисуса Христа и первого ученика Иоанна Крестителя, за что и прозван он был Андреем Первозванным. Святой Андрей проповедовал учение Христово, за что и был распят на косом кресте. В этой казни, прости господи, голову не отделяют от тулова, поэтому как именно попала голова святого в Константинополь, совсем уж непонятно, но из легенды слов не выкинешь.
Святые мощи ценились во все времена. Святой Людовик – король французский, построил драгоценную часовню – Шапель, в которой хранились куски креста Господня и терновый мученический венец. Реликвии были куплены в Византии, сколько они стоили, точно не скажем, но одно точно, цена их намного превышала стоимости самого храма, их вместилища. Великолепный, блестящий, грандиозный собор в Кельне – гробница мощей волхвов, тех, что шли за Вифлеемской звездой, за мощи тоже было заплачено золотом. А здесь святые мощи сами идут в руки, понятно, что в католическом мире развернулась настоящая борьба за право предоставить приют брату византийского монарха.
Борьба продолжалась более года. Фома выбрал Рим. Папа Пий II встретил изгнанника с почестями, весь город вышел встречать святые останки. Голова Первозванного была помещена в соборе Святого Петра, а спасителю мощей папа преподнес золотую розу. Этим знаком отличия награждались раз в год государи католического мира за особые заслуги перед церковью.
Золотой розой дело не ограничилось. Папа предоставил Фоме ежемесячное содержание в размере 300 тысяч золотых экю и дом в Санто-Спирито. Поместье было скромным, но обширным. При нем находилась греческая церковь, школа и госпиталь, в котором Фома мог продолжать творить добрые дела. Кроме милосердных дел его волновали и политические – Фома призывал христианских государей к походу против турок.
Добрые дела требуют многих сил и времени, сам себе уже не принадлежишь, а честолюбие открывает все новые и новые горизонты. Словом, за высокой суетой Фома как бы и вовсе позабыл о жене и детях, живших на Корфу. Опомнится его заставила только тяжелая болезнь. Человек полагает, а Бог располагает. Когда дочери с высокородной матушкой прибыли в Санто-Спирито, Фома был безнадежен.
После смерти Фомы детям оставили содержание отца. Им даже дали образование, но жили сироты более чем скромно. Дом был полон приживальщиков – под его стены собрались многие бездомные единоверцы. Всем жить надо, а средств к существованию где взять? Старшая дочь Елена уже давно жила отдельно, она была замужем за королем Сербии Лазарем II. Юная Зоя, вторая дочь Фомы, пребывала в невестах. Она называлась возлюбленной дочерью римской церкви. Высокий титул никого ни к чему не обязывал. Зоя жила затворницей и хоть формально исповедовала греческую веру, молиться ей приходилось в католическом храме. Она была девушкой неглупой, веселой, сложение имела мясистое, попросту говоря была толстухой.
Любые из немногочисленных сведений о Софье Палеолог можно подвергнуть сомнению, но в одном сходятся все авторы – в этой самой тучности византийской принцессы. А что до остального – много вокруг туману. Например, иные историки настаивают, что досталась Софья Ивану III, государю Московскому, отнюдь не девицей, поскольку уже была замужем за богатым и знатным господином по имени Караччиоло. Другие утверждают, что Софья была только обручена, а до замужества дело не дошло, потому что Караччиоло умер.
Рассказывали и вовсе забавную историю, де, сватался за византийскую принцессу Яков II – король Кипра, но браку помешала Венеция, имеющая для Якова свою невесту. Распутный и знатный город плел свою интригу. Екатерина Корнаро – красавица и дочь республики, должна была, по мнению венецианцев, приобрести еще и титул Венеры Кипрской. Куда было тягаться с прекрасной венецианкой скромной и толстой Софье Палеолог.
Папа Пий II совершенно забыл о своих обязанностях по отношению к семье Фомы, государя Морейского, и вспомнил о Софье уже папа Павел II, решивший, что византийская принцесса может послужить католичеству. В лице Московской Руси Павлу II нужен был союзник против страшных турок, которые угрожали всему христианскому миру. Напомним, что в 1439 году в Италии происходил всем известный Флорентийский собор, на котором была подписана знаменитая уния, к которой присоединилась и греческая церковь. По унии православие сохраняло свою обрядовость, но, поскольку восточная церковь пала под натиском турок, Рим предложил объединить верховную власть в одном лице папы. Под унией подписался и Московский «кардинал» Исидор. По возвращении в Москву Исидор сообщил об этом царю. Василий II Темный, батюшка Ивана III, пришел в ярость: никогда православная церковь не будет под пятой католичества. Жизнь Исидора спасло только то, что он своевременно бежал в Литву.
Итак, Московская Русь не покорилась папе. Не мытьем, так катаньем! Павел II попробовал подойти к Московии с другой стороны. Через униата греческого митрополита Виссариана, уже ставшего кардиналом, он предложил вдовому Ивану III в жены греческую царевну.
Сватовство состоялось. Мы не будем подробно описывать, как приехал в Рим царев посол (по московскому прозвищу – Иван Фрязин, а на самом деле Жан Баттиста делла Вольпе), как произошло обручение, на котором оный Фрязин выполнял роль жениха, как пышно и торжественно все было отпраздновано. Добавим только, что Жану Баттисте так хотелось благополучно обделать дело, что он скрыл в Италии, что принял в Московии греческую веру, и теперь обещал папе все, и даже и то, что произойти никак не могло.
В июне 1472 года Софья выехала из Рима, а осенью морем уже прибыла в Ревель. Дальше ее путь шел через Псков в Москву. В столице давно уже мед сытили и корм собирали к пышной свадьбе. В дороге вышла неувязка. Сопровождал царевну кардинал Антоний. Он уже одним видом своим смущал честной народ. Мало сказать, что к иконам он не подходил и не крестился. Очень заметный в своих красных одеждах и перчатках, Антоний всюду ходил с литым католическим распятием, взоткнутом на длинном древке. И в церквях и на пирах Антоний сопровождал Софью с этим самым крестом. «Кого к нам привезли? – шептали люди. – А ну как царевна тоже почитает католический крыж больше, чем святую икону?»
Если можно вот так с литым крестом расхаживать по Новгороду и Пскову, то в Москве это и вовсе неприлично! Митрополит Филипп прямо сказал царю: «Если ты, великий князь, позволишь войти послу в Москву с сим крестом, желая почтить его, то он в одни ворота, а я другими воротами вон из города!»
Царь послал навстречу невесте боярина, которому приказал отобрать у кардинала крыж. Антоний вначале воспротивился, а потом подумал и позволил спрятать крест в санях.
После свадьбы между Антонием и книжником Никитой Поповичем состоялся диспут – богословский спор, на котором присутствовал сам митрополит. Спор был горячим, обе стороны были искренни, сильны в вере и образованны, но были вопросы, по которым они никак не могли договориться. Антоний был умным человеком, он понял главное – поднимать разговор о подписании унии сейчас преждевременно, поэтому позволил Никите выиграть диспут, сославшись на то, что у него нет с собой нужных книг.
Все эти страсти были, конечно, замечены Софьей. Она тоже была умным человеком, ей ничего не надо было повторять дважды. Она поняла, что на ее новой родине не терпят никаких заигрываний с иноверцами, а блюдут веру истинную, и сознательно забыла, что посещала когда-то католический собор. На Руси Софья стала ярой поклонницей ортодоксальной религии.
Брак Ивана III и Софьи был удачным. Софья смогла понять и почувствовать, какое место ей надо занимать при муже, когда нужно промолчать, а когда дать совет.
До появления в Москве греческой царевны великокняжеский дворец был разделен на две половины – мужскую и женскую. Женщины вели в теремах жизнь затворническую. И заботы их были просты: детей нарожать, мужу угодить да вышивать лики святых для монастырей. Софья завела новые правила. Теперь у нее был собственный двор – свита, она даже принимала на своей половине послов, и государь ей в этом не препятствовал. А что препятствовать, если, породнившись с домом Палеологов, Москва восприняла от Византии не только дворцовые порядки, но восприняла сам дух и славу Царьграда, стала Третьим Римом (а, как известно, четвертого не дано).
Главную свою задачу – рожать великому князю детей – Софья выполняла исправно. Вначале три дочери, а потом и сына послал Господь.
Рождение Василия предварило чудо – царицу посетило видение. Произошло это в Троицкой обители, куда Софья ездила молиться. Она так рассказывала… Явился пред очами ее сам святой Сергий. Вокруг лика старца сиял нимб, расточал небесный свет и благоухания, в руках же святой держал благовидного младенца мужеска пола. Молча подошел старец к царице и вверг ей в нутро оного младенца. Сон, явь, кто объяснит – свидетелей не было. Софья помнила только, и помнила твердо, что затрепетала всеми членами от дивного видения, а через девять месяцев в погожий мартовский день родила мальчика. Его нарекли Василием, но дали и второе имя – Гавриил – в честь Архангела Богоявления.
Велика была радость матери, одно огорчало – не быть Василию-Гавриилу наследником Московского престола, потому что наследник уже был – сын от первого брака царя с Марией Борисовной, дочерью тверского князя – тоже Иван, прозванный, чтоб не было путаницы, Иваном Молодым. Как только Молодой появился на свет – Иван старый стал звать сына великим князем, дабы не предъявили братья по смерти его прав на московский трон, а как вошел Молодой в возраст, то и вовсе стал называться соправителем. Оба Ивана, отец и сын, принимали иноземные посольства, грамоты государственные тоже писались от имени двух великих князей. С этим не поспоришь.
Когда родился Василий, Ивану Молодому шел двадцать первый год, и отец подумывал о его женитьбе. Достойная невеста сыскалась только через три года. Ею стала дочь молдавского господаря Стефана – Елена Волошанка. Обручили молодых на Крещенье, а уже через год Елена родила сына Дмитрия.
Всяк при дворе понимал, что брак этот был совершен в политических видах. Господарь Стефан был силен, и Иван хотел иметь его в союзниках против происков, вечных происков Литвы и Казанского царства.
На вид Елена была неказиста – худа, черна, как галка, глазищи, как два колодца бездонных, что там на дне их – и не рассмотришь. Да и кому есть любопытство рассматривать-то? Разве что молодому супругу, кречету-охотнику, то-то он около своей галки пигалицы похаживает, да все ненароком крылышком задевает. Ладно, пусть их…
О том, что Молодой, а не Василий, наследник, Софья старалась не думать. Зачем понапрасну травить душу? Судьба сама куда надо выведет, а пока следует высоко нести свое звание великой княгини, царицы, как стали теперь называть ее при русском дворе. А Елену можно и не замечать, не стоит она особого внимания.
Но, видно, напрасно Софья убаюкала бдительность. Началось все с безделицы, а кончилось большой бранью. Вместе с Софьей на Русь прибыл брат ее – Андрей. В Москве он не задержался, вернулся в Рим. Но спустя срок опять наведался к сестре. На этот раз он привез с собой дочь Марию, прижитую от некой гречанки, женщины распутной и ненадежной. Софья взяла племянницу под свою опеку и даже поспособствовала выдать ее замуж за князя Верейского. Перед свадьбой заглянула в казну, порылась в сундуках, нашла венец, скромный, но достойный, и подарила его племяннице.
И надо же такому случиться, чтоб об этом венце вспомнил государь. Было это в те поры, когда Елена Волошанка разрешилась бременем, произведя на свет сына Дмитрия. Ну и радуйся внуку, что по сундукам-то шарить. Венец, вишь, принадлежал его первой супруге Марии Борисовне, и он решил подарить его Елене в честь рождения сына. По приказу государя всю казну перелопатили – нет венца! Иван объявил, что назначает розыск – виданное ли дело, вор в царском дому! Вот тут Софья и повинилась, объяснила, кому подарила венец.
Иван пришел в бешенство. Уже и руку поднял для удара, но не опустил, не в его привычках было цариц лупцевать. Но гневу нужен был выход, и Иван пальнул в неожиданном направлении. Вся сила государевой ярости обрушилась на князя Верейского – как посмел принять в подарок великокняжеский венец? Злополучный подарок был возвращен в казну и торжественно подарен невестке. Но Иван не хотел успокаиваться. Теперь он уже грозил князю Верейскому темницей. Бедный князь недолго думая сбежал в Литву. Это еще больше распалило Ивана. И разумная мысль явилась сама собой. Молодой князь сбежал, но старый остался. Иван повелел престарелому князю Михаилу Андреевичу Верейскому лишить сына-изменника наследства, о чем и была написана соответствующая грамота. Спустя два года после разыгравшейся драмы престарелый князь Михаил скончался, а города, ему принадлежащие, как то: Верея, Ярославец и Белоозеро – перешли в потомственное владение московскому царю Ивану.
На Софью царь зла не держал, а может быть, даже благодарен ей был, что дала отличный повод, чтобы отнять у князей Верейских их земли. И что распалял себя в гневе, так для великого государственного дела все средства хороши. И иначе как соберешь Русь? Как укрепишь отчизну против извечных врагов ее – литвин и татар?
Все забылось, кроме одного – Софья помнила истинную виновницу раздора. Из-за пигалицы Елены царь кричал на нее и ногами топал. А эта змея, смирница коварная, все отлично понимала, и если хотела досадить царице, то надевала на пышные приемы злополучный венец и потрясала гордо головой, смотрите, мол, люди добрые, как великокняжеский убор мне к лицу.
Софья жила в нетерпении, в обиде за сына. А потом вдруг Фортуна сняла повязку с глаз, окинула внимательным оком царицыно бытие и так повернула события, что у Софьи появилась возможность схватить ее, переменчивую, за подол. На дворе стоял 1490 год. Молодой занемог. Вначале болезнь, прозванная камчугом (а попросту говоря – ломота в ногах) не предвещала страшного исхода. Лекарь Леон поклялся головой, что вылечит великого князя. Не вылечил. Лекарю за лживые посулы отрубили голову, а при дворе поползли тихие, паучьи слухи, де, не своей смертью умер Молодой, и помогла ему предстать перед Божьим престолом царица Софья.
Шептуны есть во всяком дворе, и царь им не поверил. Когда умерла первая супруга Мария Борисовна, разве не дули в уши завистники и интриганы? «Батюшка великий князь! Посмотри на покров усопшей! Как покрывали мы благоверную Марию Борисовну, то покров до полу висел, а через день тело так раздуло, что покров и самих останков не прикрывает! А с чего такое вздутие? Не иначе как нужной смертию преставилась великая княгиня, отравили ее злодеи-супостаты».
Иван учинил розыск. Отравителей не нашли, но дознались, что одна из прислужниц великой княгини – Наталья Полуехтова, посылала пояс своей хозяйки к ворожее. «Зачем?!» – грозно спросили женщину. «Не лиха искать, а здоровье приворожить», – лепетала прислужница, в ногах валялась, прося прощения. Иван не велел делать зла глупой гусыне, но удалил ее с мужем в глаз долой. Потом простил. Напраслина все, он сам видел, как в болезни и муках умирала жена. А если сына отравил мерзавец лекарь, то за это он с лекарем посчитался, а искать пособников в мерзких делах в семье своей – не следует.
Софья жалела Молодого вполне искренне. Тридцать два года – разве срок жизни? Но при этом с трудом скрывала бьющую через край радость – освободилось место наследника, так Господь пожелал. В том, что наследником станет именно Василий, она была настолько уверена, что даже не стала обсуждать этот вопрос с мужем – зачем разводить суету вокруг очевидного?
Вот тут-то и шепнул ей дьяк Федор Стромилов, преданный человек, что царь находится в размышлении. Ничего еще не решено, потому что есть два претендента на трон: ее сын Василий и сын Елены Волошанки – малолетний Дмитрий. А про Дмитрия царица и думать забыла.
Надо сказать, что при дворе Софью не любили многие из царевых поданных. «Греки принесли новый закон на Русь, оттого земля наша и замешкалась, – так говорили. – Ранее жили мы в тишине и в миру, а при Софье стали переставлять обычаи. Понаехали с ней люди роду итальянского – фрязины, начали строить на свой лад, говорить на свой лад, а царь стал лишать нас прежних вольностей».
Мало сказать, что Софью не любили, ее боялись – за хитрость, за коварные советы, за интриги. Эко ловко умела царица руками мужа одних людей сместить, а других возвысить. Мешалась даже в политические дела, давала советы, что, мол, Литве верить нельзя, с Ордой порвать надо навечно и забыть, что дань платили, а с Крымским царством – дружить, потому что выгодно.
И как-то само собой получилось, что со смертью Молодого в семье произошел раскол. И не только в семье, а весь двор негласно поделился – одни готовы служить Елене Волошанке, другие – Софье Палеолог.
Софья говорила о наследнике с мужем не единожды, и не в большой беседе, а мелкими каплями пускала нужные слова в государевы уши, де, Василий – корень дома Московского и Византийского, де, кому же как не Василию нести к славе новый герб – двуглавого орла, перенятый у Константинополя. Иван словно не слышал жены, не отвечал ни да, ни нет. Царь умел быть приветливым и ласковым с женой, но были у него заповедные темы, в которых он не искал совета. Сам думал, как надо поступить, и думал долго.
3
Когда мы жалуемся, то невольно сгущаем краски, желая побольше снять тяжести со своих плеч и переложить на горб собеседника. Разумеется, не каждый собеседник согласится взваливать на себя чужую беду, но Юлия Сергеевна подходила для этой роли идеально, потому что беда сына и Любочки была ее собственной. Телефонный голос был безлик и монотонен. Любочка устала от страдания и говорила как бы неохотно. Но с кем еще об этом поговоришь, кроме как со свекровью.
– Обещал Сашку из детского сада взять и исчез. Она до девяти часов сидела дома у их воспитательницы. Вечером я ее еле нашла.
– Какой ужас! И что воспитательница?
– Деликатная: «Я понимаю, все бывает». Хорошо, у меня была с собой коробка конфет. Подарила с извинениями. А Сашка по дороге спрашивает: «Папа заболел?» Так у нас называется запой.
– Какой ужас! Когда он обещал – трезвый был? Ты же по голосу всегда понимаешь, в каком он состоянии.
– Какая разница. Первый раз, что ли! Его вранье меня больше всего унижает. Не исключено, что он вполне искренне собирался забрать Сашку, но по дороге кого-то встретил, с кем-то поговорил…
– Это когда было?
– Позавчера.
– Где он сейчас, знаешь?
– Нет.
– Олегу, Володе и этому, как его, у которого мастерская на Ордынке, звонила?
– Нет.
– Я сама позвоню.
– Не стоит, Юлия Сергеевна. Только расстроите себя. Ничего с ним не случится. Придет.
Раньше они искали Кима, обзванивали друзей и больницы, панически боялись милиции. Попадет в милицию, начнет там права качать – забьют до смерти. А Ким был с норовом, мог брякнуть что-нибудь лишнее, и главное, никогда не брал с собой паспорт. Уговоров и увещеваний он словно не слышал. Он вообще разговаривал только о том, что его самого интересовало. Однажды снизошел до объяснений, и все, конечно, на крике: «Зачем мне паспорт? Я, что ли, лицо кавказской национальности? И потом, я его тут же потеряю». В последнем была своя правда. Если не потеряет, как перчатки, шарф, кейс с книгами – сколько раз это было, то сопрут, как это сделали с обручальным кольцом. Юлия Сергеевна перепугалась из-за этого кольца ужасно. Ей казалось, что это не заурядное воровство, а некий знак. Сына как бы сама судьба освобождала от семейных уз. Она тут же принесла кольцо деда и сама надела его на палец сына. Тот не возражал. Дедовское кольцо село плотно, теперь снять его можно было только с мылом. Хоть это хорошо.
Потом перестали искать по моргам и больницам, и не потому, что привыкли, а просто знали – где-то пьет, залег в берлоге, оставив близким одну возможность – ждать. Было время, когда перезванивались по пять раз на день. Любочка плакала в трубку, пересказывала подробности: «Ким исчез в воскресенье, я вчера Олегу позвонила, он его во вторник у Николаевских видел. Значит, жив. Во всяком случае, в понедельник вечером был жив. Завтра среда – наверное, придет. Где он ночевал эти два дня? Если у женщины, то почему возвращается? Женщина его бы просто так домой не отпустила. Знаете, Юлия Сергеевна, случись что, и милиционеры будут у меня спрашивать, где он может быть, я и половины его явочных квартир не назову, потому что когда спрашиваю: “Где ты был?”, то получаю обычный ответ: “Не твое дело!” У него этих гадюшников смрадных нет числа. А может быть, это и не гадюшники, а вполне респектабельные квартиры. Сил моих больше нет! Сейчас каждый день убийства…»
Потом Любочке звонила Юлия Сергеевна и тоже подробно рассказывала, как ей плохо. И всегда находились слова и силы, чтоб утешать. По первому слову, по его интонации они обе угадывали свою роль – кому утешать, кому жаловаться. Потом и это перестали делать, зачем рвать душу? Умная Любочка поняла, что пытка подробностями свекрови просто не под силу. Уже можно было ничего не говорить, всё и так знали, и если цеплялись за надежду-соломинку, мол, перебесится Ким, образумится, повзрослеет, то сейчас и соломинка совсем истончилась, стала призрачной, как сон.
Юлия Сергеевна долго пряталась от самой себя – сын просто гусарит, ранний брак, не догулял… На чьи деньги он пьет – вот вопрос? Зарабатывал сын мало и нерегулярно. Вообще тот вид деятельности, который он избрал для себя, трудно было назвать работой. С кем-то как-то он устраивал выставки для нищих художников. Какие-то люди находили спонсоров, а Ким был на подхвате. Клиентов его Любочка не знала, но видела некоторых странных мужиков и неопрятных теток – все непризнанные гении. Можно было предположить, что они его и поят, но уж слишком голодные были у них глаза, слишком непрезентабельный вид. Скорее всего, именно Ким их поит, а это значит, что даже малую свою зарплату он не мог донести до дома. Любочку это несказанно раздражало. Сама-то она работала, как говорится, до мозолей. После семнадцатого августа зарплата ее сильно поубавилась, хорошо, хоть работу не потеряла, а Ким барствовал и хамил, не отвечая на вопросы. Помимо пьянок деньги тратил еще на книги. Здесь он воистину не знал удержу. Покупаешь книги – так хотя бы читай! Но нет, он покупал их впрок, на потом, а теперешняя его жизнь принадлежала только друзьям и пьянству. Про деньги с Любочкой он вообще разговаривать не мог – это, видите ли, унижало его тонко организованную натуру.
Да когда же он догуляет-то? Когда сообразит, что главное в жизни не широкие, высокие и приятные разговоры с друзьями под водочку, а творчество… и еще семья, конечно, и забота о дочери и жене? Может, он нравственный урод? А потом, как откровение, пришло страшное слово – наказание. И наказание в первую очередь не ему – а ей. Тюрьма, сума, даже смерть – это понятия человеческие. Сын алкоголик – это дьявольское, это – за гранью, под полом, в преисподней, потому что нет конечного результата, а есть вечная игра, в которой ставки – твое ощущение вечно живого горя. Положим, он был бы сумасшедшим, она бы его лечила, периодически у него наступало бы просветление. Этим процессом можно было бы руководить. А как можно руководить алкоголиком? Красивый, внешне здоровый, талантливый, гордый человек в мгновение ока становится идиотом, мало того, подлецом по отношению ко всему, что есть корень жизни. Жалкий дебил с топором на суку – тюк-тюк… Ты же на нем сидишь! А потом вдруг нормальный, и ты забываешь дебила, но потом на ровном месте ни с того ни с сего – блюмс! – и все по новой. И опять ждешь и думаешь, только бы был жив.
Вот так повертишь в мыслях, как ложкой в супе, и испугаешься. Нет, не надо думать про сумасшедший дом, не надо играть с судьбой в прятки. Лучше уж так, как есть.
У нее теперь было три состояния, три чувства к сыну. Она его жалела, боялась и ненавидела. Три состояния, которые никогда не объединялись по двое. В каждый конкретный момент одно из этих ощущений было настолько объемным, что занимало нишу полностью. Когда жалела – плакала, когда ненавидела – метала молнии, предметы так и летали по квартире и, как ни странно, не бились, не ломались – дом был с ней солидарен. Когда жалела – выла и пила лекарство.
Единственным подспорьем в ожидании (пришел – не пришел, вернулся – или продолжает пьянствовать) были пасьянсы. Нетленное бабушкино наследство – умение убивать время с помощь карт. Семейных пасьянсов было два. Один назывался «косынка», или «красное-черное», название второго она не знала, это тот, где перекладывать можно только по одной карте. Общая идея – собрать все карты по масти на тузы. При колоде в сто четыре единицы это было длительное занятие. Иногда часов шесть-семь беспрерывной работы!
Пасьянсы не сходились. Если «у них» все было хорошо, то раз-два – и все карты собраны. А в запойные дни карты ей не подчинялись. О, она могла сразу почувствовать поведение колоды, и удивления достойно, как сопротивлялись короли-дамы, розовощекие валеты, тройки и двойки положительному исходу. Но она сражалась до конца. Юлии Сергеевне казалось, что она ведет борьбу с невидимым злом, и если хватит у нее ума, терпения и интуиции, чтобы собрать на восемь тузов всю вражескую рать, то беда – злобный монстр с лиловыми сивушными губами – разожмет в какой-то момент когти и выпустит пьяное, бесчувственное тело сына. И он упадет, как труп, и сознание медленно, по капле, по песчинке, по молекуле начнет к нему возвращаться.
Потом уже и в трезвые дни она не находила себе места. Юлия Сергеевна задавала вопросы и не получала на них ответа. За кого она, собственно, больше переживает – за сына или за невестку? Страдания Любочки были так понятны, так ей созвучны. А каково живется сыну? Может, ему там – в пьянстве – вполне комфортно. Ким – вольная птица, и на их беды ему наплевать! И тут же возникало чувство вины – она плохо воспитала сына, она не объяснила, недодала, не заставила, а если алкоголизм – болезнь генетическая, то это негодные родительские гены испортили жизнь и сыну, и Любочке, и маленькой Сашке. От этих мыслей сразу приходилось пить валокордин и садиться за пасьянс.
Бывали вечера, когда Юлия Сергеевна бунтовала – против всех. Ей хотелось сбросить с себя хоть малую толику ответственности. Бунт ее был пассивным, она как всегда разговаривала сама с собой. «Я никого силой не толкала под венец! Более того, я предупреждала, что ему рано жениться, ему надо учиться… Из-за нелепой женитьбы он попал в армию!» Мысленный оппонент возражал: «Но ведь были у тебя мыслишки – “А может, и пусть – ранний брак. Взрослая жизнь выведет его за ручку из детства!” И даже когда он в солдаты загремел, ты ведь думала – армия убьет в нем инфантильность!» Не убила. Армия только придала Киму неожиданно жестокие черты.
Но так жить нельзя! Любочкино бытование – как операция без наркоза, как незаживающий открытый перелом. Юлия Сергеевна затыкала уши и кричала уже в голос: «Я не могу слышать про вашу жизнь. Не можешь с ним жить – выгони его к чертовой матери!» И знала, что «чертовой матерью» станет она сама, куда же сын пойдет, как не домой? Но пусть, пусть. Он будет пить у нее под боком, но хотя бы ответственности станет меньше.
Но Любочка не воспринимала слова свекрови всерьез. Она отвечала разумно и не без юмора: «Выгнала бы, да мужиков в России мало. Замену я ему вряд ли найду. И здесь какой-никакой, а все-таки отец». Юлия Сергеевна знала, что удерживало Любочку от решительного шага. Она все еще любила этого ненадежного, странного, закрытого, застегнутого на все пуговицы, но душевно расхлюстанного, больного человека – ее сына.
4
Ким лежал в ванне уже девять часов. Мы с Сашкой уходили утром – одна на работу, другая в детский сад – он уже лежал в горячей воде, спал, вечером вернулись, он в том же положении. Я раздела Сашку, посадила ее мультики смотреть, а сама пошла в ванную. Лицо у Кима было глянцевым, лиловым, под глазами круги, подушечки пальцы скукожились, как у утопленника.
– Может, вылезешь? Пора бы уже…
– Может, и вылезу, – ответил Ким, не открывая глаз.
– Вылезай, мне ребенка надо умыть.
– Умоешь на кухне.
– Где ты был все эти дни?
– Не твое дело.
Вот и поговорили… с любимым. Слякоть, паршивец, негодяй, пьянь!
Говорят, что в семье алкоголика все невропаты, а жена – в первую очередь. Мне трудно с этим согласиться, потому что я, как бурлак, – в лямке. Невозможно представить себе бурлака-неврастеника, да еще даму. Если образ бурлака для сравнения вам кажется сомнительным, тогда я – кариатида, карийская дева, поддерживающая не только балочную конструкцию, но само небо. На мне дом, семья, работа и больной муж. Мне некогда быть невропатом.
Унижений, слез, тоски (словарь можно длить бесконечно) есть вдосталь, но я считаю, что не каждый человек имеет право быть несчастным. Я, например, не имею. Многие мои желания сбывались сами собой. Кроме того, человек всегда имеет выбор. Правда, Юлия Сергеевна, она любит выворачивать жизнь на изнанку, говорит, что изначально человек ничего не имел, а право выбора дал людям Бог. И придумала это не она сама, а Блаженный Августин еще в IV веке. Пусть так. Бог дал мне выбрать, но выбрала я сама, и поэтому оставьте меня в покое и не лезьте с утешениями. Свои беды я буду «застирывать вручную».
Я сама выбрала Кима. У нас была любовь. И какая! Это Чехов, что ли, про «небо в алмазах»? В те поры не только небо, но каждая тропка была усыпана алмазами, залита ими, как росой, и чтоб я ножки не изранила об острые грани, меня несли на руках. Ким и нес. Красиво говорю? В жизни было еще красивей. Зачем мне блестящие мертвые камни, если жизнь тогда дышала глубоко, взахлеб, это потом бытие мое приобрело астматический компонент.
Жилье, моя крохотная двухкомнатная квартирка в центре Москвы, мне сама в руки упала. Выросла я в Орехове-Борисове, там и сейчас живут мои мама, папа, брат и бабушка. Теснота жуткая! И вдруг умирает другая бабушка – папина мать. Слава Горбачеву – Ельцину! Квартира принадлежала уже не государству, а бабушке, и потому была завещана любимой внучке. С мебелью. К свадьбе.
Жизнь наша до армии была веселой, безбытной, жили на копейки, компания была веселой. Собирались всегда у нас, хорошо без родителей! Я как-то не замечала, что Ким уже пил. Все пили.
А потом была армия. Ким уезжал в декабре. Проводы были что надо, всю ночь куролесили, а утром в жуткую рань все вместе поехали в призывной пункт. На улицу вышли и обмерли – так красиво. Снег шел целые сутки, а потом подморозило вдруг, все кусты и деревья в снежных шапках-рукавичках, белым-бело. Доехали до военкомата. Огромный двор, фонари горят ярко, а солдатиков-то и нет, одни жены-матери. Все орут, оказывается, мы умудрились опоздать. Ким стал биться в дверь. Вышел мужик военный, наверное, старшина, сверил со списком, наорал на нас. Ким даже обнять меня толком не успел, его, как в воронку, втянуло в дверь. Мы с Юлией Сергеевной стоим рядом, плачем. Смотрю, а еда, что в дорогу ему собрали – пирожки, бутерброды, курица, вода, – вся осталась у нее в руках. Я кинулась к двери, стала колотить в нее руками и ногами: «Вот, передача, возьмите! Он же не в тюрьме!» А мне в ответ: «Не положено!» Потом пожалели, чья-то смуглая рука ухватила нашу сумку. Странно, столько лет пошло, а я так и не спросила у Кима, отдали ему тогда припасы в дорогу или сами ими позавтракали.
Ким служил в Сибири, под Новокузнецком. А через год случилось чудо. Какой-то крупный начальник из его части захотел встретить Новый год в столице, поехал в Москву в командировку и Кима с собой прихватил. За десять дней до Нового года я вернулась из Турции, куда ездила челноком со знакомыми ребятами из нашей же компании. Кроме вещей на продажу, всех этих дубленок, клеенок и покрывал, я привезла две огромные картонки искусственных роз. Они пользовались тогда в Москве спросом и были необычайно хороши: на длинных стеблях, с сочными зелеными листьями, а бутоны – из тончайшего шелка (нейлон, конечно!) цвета белого, розового, пунцово-красного. Розы надо было сортировать по цвету и длине стебля. Этим я и была занята, когда Ким ввалился в дом. И вот этой искусственной роскошью, с которой надо было пылинки сдувать, розы были товаром, мы украсили наш дом. И елка была великолепная, и стол как у людей. Но Кима больше всего потрясли даже не розы, а дыня, которую я прикупила на радостях. Дыня имела совсем не зимнюю желтизну, она сияла светом, как весенние одуванчики, и пахла благополучием.
Все было, как в хорошем романе, в котором герои мыкаются, страдают, и автор мучается вместе с ними, а потом захочет отдохнуть от бед и устроит всем настоящий праздник. Чтоб выбрать для этих целей Новый год, много фантазии не надо. С запахом хвои, чистым бельем, распахнутой постелью и чуть початой бутылкой шампанского. И его можно неторопливо попивать между поцелуями и объятиями.
На следующий день мы торговали розами на Лужниковском рынке (вот уж помойка!) и хохотали, как безумные. В три дня избавились от всех трех картонок. Правда, много роз купили ближайшие подруги и родственники. Нейлоновые розы действительно были очень красивыми. Господи, как давно это было!
Что и говорить, Ким много счастливых страниц вписал в семейную книгу, а если хотите, внес в семейную копилку (глиняную кошку с синими глазами), а потом так стремительно начал оттуда вынимать, ничего не добавляя, что мы стали банкротами. Про алкоголиков говорят, что они всегда помнят кайф первой выпивки и потом ищут его всю жизнь, так и я. Я помню полную копилку, полноту счастья, и все еще надеюсь, верю, что потечет река вспять и наполнит осушенное озеро.
Выпивки у Кима бывают штатные и нештатные. Штатные – это чей-то день рождения. Здесь он пьет на законных основаниях, но, как ни странно, не упивается в дым. То есть в дом приходит на своих ногах. На это я закрываю глаза, потому что все пьют. Правда, по-разному. Коля Танеев, он сейчас бизнесмен и состоятельный человек, пьет слабо, пить сильно ему здоровье не позволяет (ах, кабы у моего был гастрит, то-то счастье). Правда, в первый день он пьет, как все, то есть много, но быстро пьянеет и заваливается спать. А на следующий день, когда все опять пьют, он может и не пить. Аркаша Корольков, Кимов соклассник, пьет очень много, но соблюдает неоскорбительный для жены график. Варя работает на «скорой помощи». Если жена «на сутках», то он пьет вусмерть (сынишка их на свекрови), но к возвращению жены он уже «зайчик», выспится, отмоется и будет весь ласковый, пахнущий хорошим одеколоном встречать жену. Боря Войнов умеет ограничить себя тем, что завтра у него встреча с клиентом, а это деньги. Никитон вообще не пьет. А моему соколу всегда море по колено.
Нештатная выпивка происходит без меня, и связана она не с праздниками и днями рождения, а с личной жизнью Кима и его работой. После армии работу в Москве было найти трудно. Восстановиться в институте он отказался категорически. Кончилось дело тем, что работу подыскал ему сослуживец, они в армии вместе стенгазету рисовали. Там и выяснилось, что Ким образован, не без способностей, то есть не чужд карандашу и кисти, и еще что-то у него есть очень нужное, какое-то деловое качество, скажем, коммуникабельность… не верю я им, просто они мне голову задурили.
Этот Ленчик Захарченко мне сразу не понравился. Высокий, красивый, говорливый. Поговорит минуту, и уже ощущение, как от варенья на рукаве. Ты рукав замыла, но руки стали сладкими, и подол к коленкам пристает. Липкий человек. С Ленчиком в дом пришла девушка – чистая, незамутненная, как реклама, но выпить тоже не дурак. Тут же завязался активный разговор, который кончился тем, что Ким пошел работать. Сущность его работы я до сих пор понять не могу, он меня в эту сущность не пускает. Кимовой работе подлежат и новые друзья – голоса за сценой. С ними я общаюсь по телефону, когда разыскиваю по городу моего благоверного. Все они представители авангардного искусства, может быть, художники и скульпторы, может, из глины что-то лепят, а может, корзины плетут – не знаю. Ким с Ленчиком устраивают для них выставки и презентации. С некоторыми из авангардистов я знакома, но вообще-то Ким их от меня скрывает, оберегая то ли меня, то ли их. Это его личный мир, и в этом мире он спивается, катится под откос. Однажды видела одного из его спонсоров. Ох, не понравился он мне, мохнатый человек, опасный, а Ким говорит: «Ты что, совсем дурочка? Ничего в людях не понимаешь! И почему обязательно – уголовник? И вообще мы все уголовники».
И что удивительно, Ким исчезает из дома, когда у нас все хорошо. Если мы из-за чего-то поругались, он не исчезнет. Он будет орать, показывать, где раки зимуют, будет бить в стену кулаками и, забывая, что Сашка за стеной, угрюмо материться, словом, обнаруживать все признаки истового желания вырваться на свободу, но из дома не уйдет. Но когда мы помирились, и тихий ангел пролетел, а Ким не просто хорош, но еще добавил к благостной картине мира последний штрих – принес две неподъемные сумки картошки или пропылесосил весь дом, тогда жди, что вечером он непременно слиняет.
Уходил он всегда «на полчаса, от силы – на час». Причина самая разумная – за газетой, за сигаретами или уж совсем неоспоримая: «Мне надо».
– Ты что, не веришь моему честному слову? Ну я точно буду через час! Головой клянусь.
Новые головы отрастали у него быстрее, чем у Змея Горыныча. Для меня Ким загадочный человек. Он образован, умен, никогда не жалеет деньги на книги и, надо отдать ему должное, он не просто их покупает, но еще и читает. Но спросите меня – что я знаю про его духовный мир? Я даже не знаю, есть ли он у него вообще. Очень может быть, что все прочитанное проскакивает сквозь него как мясо через мясорубку, оставляя на стенках ее только жирную слизь. Когда после пьянки он говорит: «Я прав!» – он действительно так думает или лукавит? Не знаю. Или ему так беспробудно скучно со мной, что он готов убежать куда угодно, только чтоб не сидеть дома? Но когда, например, он уже порядком принял, но считает, что нужно добрать, словом – уйти из дома, а я стою на пути расставив руки, мол, не пущу, он, отодвигая меня, как стул, не забывает при этом сказать, что любит меня и будет любить всегда.
Он часто говорит, что золотая его мечта – жить одному, но он не может оставить нас с Сашкой. Врет, ведь врет! Он боится остаться без денег, домашних ужинов и чистых носков.
В свои двадцать семь он выглядит на сорок. Обрюзг, потолстел, неприятно залиловели щеки, после пьянки глаза становились красными, как у кролика. После многодневных отлучек он приходил домой грязный, волосы пахли дымом и какой-то дрянью. Тогда он лез в ванну и отмокал там по много часов. Однажды он провел в воде без малого три смены – восемнадцать часов!
Вначале я ужасно его ревновала. Я считала, что у него есть не просто женщина, а вторая семья. Но друзья всегда помогут разобраться, даже если не желают этого. Сам Ким темнил, врал или вообще отказывался говорить на эту тему, но все мы живем в социуме. Один из друзей проболтался по полной программе, другой ненароком заявил, что видел намедни моего благоверного. Были в их компаниях женщины, как не быть, но все они были случайны и не ему принадлежали. Я точно знаю, что постоянной любовницы или другой семьи у него нет.
Ким необычайно хитрый. И хитрость эта не от ума, а от инстинкта выживания. Он без конца играет со мной в поддавки и всегда выигрывает. Он так выстроил наши отношения, что я как бы не жена, а мать, у которой он должен заработать на кино хорошими оценками. При этом он не согласен хотя бы формально отдать мне власть в доме. Он на троне, он глава семьи! Но все это только поза. Он купит билеты на поезд, если мы едем отдыхать, но его об этом надо не просто попросить, а самой узнать заранее вокзал, номер поезда и время его отхода. Он никогда не вспомнит сам, что надо заплатить за квартиру, сходить с Сашкой к врачу, чтоб сделать уколы, не обеспокоится – доживем ли мы до получки… Вы скажете, что это мелочи. Да, но что сейчас – крупное? Где мамонты, которых бы он убивал, чтоб накормить нас с Сашкой? Есть ли в современном мире что-то настолько крупное, чтобы оно не оскорбляло мужиков и они бы с удовольствием брались дома за это дело?
О! Я знаю, читала – алкоголики очень инфантильны. Они могут быть по-своему порядочными, добрыми, умными, тонкими и звонкими, но они ни за кого не хотят отвечать. Они не переносят ответственности, они сбрасывают ее с себя, как чужой груз, и спокойно шествуют по жизни.
Конечно, я выясняла отношения много раз – он или молчит, или хамит. И еще гордится тем, что вещей из дома не выносит и пьет на свои деньги. Домашняя ругань, это такая горькая вещь! Я сказала, что в следующий раз выставлю его чемодан за дверь и больше в дом не пущу. Впустила, конечно.
Жалко. Потом он привык к моим угрозам. Однажды действительно выставила чемодан, а утром нашла своего любимого под дверью. Он подстелил все содержимое чемодана – свитера, рубашки, брюки – на пол и улегся спать.
Потом жить стало совершенно невтерпеж. Эта окаянная манера исчезать на несколько дней, и ни слуху ни духу! Сейчас убивают, похищают и увозят на какие-то подпольные алкогольные заводы, невинных забирают в милицию и отбивают им почки, а он в пьяном виде агрессивен и непотребен. Ну скажите, зачем мне такая жизнь? Не понимаю… не понимаю… А потом он вдруг сказал – кодируй, я согласен.
5
Я почему согласился идти к Ивану Макаровичу? Попробую объяснить. Вот только не знаю, с какого конца взяться за это объяснение. Ничего особенного не произошло, обычный день, обычное возвращение домой после некоторого отсутствия. Объяснить, почему ты пошел кодироваться, так же трудно, как ответить на нелепейший вопрос – зачем ты пьешь? Разница только в том, что в первом случае был порыв, минутное затмение, а во втором… такой у меня образ жизни. А вообще-то – пошли вы все!
Просто я сцен семейных не переношу. Ни Люба, ни мать меня не понимают и не в состоянии понять. Обе хотят мне счастья, но на свой манер. А я хочу жить собственным умом – не ихним. Пока я особого смысла в жизни, то есть в существовании, не вижу. Вокруг – полное безобразие, которое никто не в силах изменить. Всё видели – и кровавые революции, и бархатные – исход всегда один. Гнусность. При социализме плохо жилось, при капитализме стало еще хуже. Кругом ворье и вранье. Наверху, в мутных олигархических водах, плавают акулы, так и вгрызаются в живую плоть, аж трепещут от жадности, а прочая масса, эта самая живая плоть, тихо шевелится на дне, в иле. Видно, такова природа сущего и ее не изменить.
Итог: общественное по нулям, но есть личное – семья. То есть нет, не так. Я понимаю, что я муж, отец и сын. И они не переставая хором твердят, что я нужен им именно в этом качестве. Неправда ваша… я вам только обуза. И как только я это осознал!.. В общем, хреново было.
Приобщился к алкоголю я в армии. Хотя Люба говорит, что в десятом классе я уже прикладывался. Но это было просто баловство. Мне хотелось выглядеть старше. То, что она – «студентка, спортсменка и красавица» – снизошла до верзилы-школьника, совершенно потрясло мое воображение, я из кожи лез, чтоб быть ей под стать. И в институт поступил дуриком, выбирая не профессию, а маленький конкурс. Потом бросил эту тягомотину к черту. Ну какой из меня педагог? Бросил и тут же загремел в армию. Мы были уже женаты.
Армейская жизнь была вполне сносной. Тогда уже отшумел Афган, меня не убили, не покалечили. Мать, правда, говорит, что меня сломали. Никто меня не ломал. Вообще про службу в армии говорить не будем, это запретная тема. Я даже во сне запретил себе видеть армейские будни.
Когда началась наша с Любочкой любовь, у нас была разница в год. Когда я вернулся домой после армии, разница была в десять лет. Уму непостижимо, как ей удалось столько сделать за два года. Она не стала олигархом, депутатом и крупным чиновником – в двадцать четыре года это достаточно трудно. Но она кончила институт, устроилась на работу в иностранную фирму, купила подержанный «ауди» и сделала евроремонт в своей видавшей виды квартирке в Пожарском переулке.
А потом Сашка родилась. Четыре месяца Любочка вскармливала наше дитя, а потом вернулась в свой драгоценный офис. А в доме появилась толстая, благодушная и очень дорогая нянька. Но не нянька, конечно, ставила на ноги Сашу. Здесь моя матушка принимала самое горячее участие, за что я ей очень благодарен. А то, что вслух об этом не говорю, никак не умаляет моего чувства. Но они этого не понимают. Они хотят, чтоб именно вслух – днем и ночью.
Матушка живет полноценной жизнью и того же ждет от меня. Она говорит, что Бунин говорил (какая дурная тавтология! – из нее состоит вся моя жизнь), так вот Бунин считает, что в жизни главное – память и творчество. Память у матери как у больного аутизмом – она помнит все, а потребность в творчестве она реализует в бизнесе. Хотя какой это к шутам бизнес? Какая-то сумасшедшая русская старуха с деньгами, обитающая в Бельгии, приспособила матушку торговать собачьим кормом. Пожалуйста, корм так корм. Чем он, скажем, хуже, чем оружие, нефть и наркотики? И все равно унизительно, что ей, бывшему (или бывшей? как по-русски-то?) ученому, не нашлось лучшей работы. Голова у матери теперь всегда занята собачьим кормом, но, конечно, остался там уголок, который перерабатывает знания, которое накопило человечество. Знания эти, как всегда, касаются философии и литературы. Она без конца цитирует великих и старается приспособить меня к своему бизнесу. Но в этой ситуации я подхожу только на роль собаки – беспородной, но преданной.
Ей нужен Сын с большой буквы, собирательный образ, начиненный хрестоматийными добродетелями, а судьба-здодейка подсунула полуфабрикат, которой никак не вылепляется в окончательный продукт. Мать жалуется: «Я не ожидала от судьбы такого подвоха. Я даже простила ей, что твой отец был пьяница. (К слову скажу, что до армии я этого не подозревал. Вообще я отца помню плохо. Мне было семь лет или около того, когда он от нас ушел.) Но Сын! Этого я судьбе не прощаю!» Так и видишь Судьбу в виде суровой жрицы в суконном хитоне. Она – эта, в хитоне – заламывает руки и канючит у матери: «Как же – не прощаешь? А как же мне быть? О, прости меня, прости…»
Мать очень не глупый человек, образованна, добра, но иногда бывает так наивна, так театральна. Меня с души воротит от кокетства словами. Пьющий человек изнанку жизни постиг, для него ненатуральность – нож острый.
Помню, упал в собственном подъезде, долбанулся о какой-то крюк в стене, а может, об угол почтового ящика. Упал и раскровянил щеку – сильно. Обычно в отключке я домой не прихожу. Иногда дня по три, а то и больше дома не бываю, что правда, то правда. То есть живу на стороне столько, чтоб в себя прийти. И каждый раз, конечно, сцены. «Мы тебя по моргам, больницам милициям ищем, а ты!..» Ну и так далее. А что меня искать. Я тот пес, который гуляет сам по себе. Природа у меня такая! А они: «Ты должен ночевать дома! В любом виде приходи, но приходи!» Вот я и пришел. И звезданулся о крюк. Лежу на полу, вся морда в крови и руки тоже. И тут вдруг вспомнился совершенно не к месту материнский голос: «Кортасар говорил, что кровь пахнет гелиотропами и прибрежными болотами». Господи, ну зачем русскому мужику знать про неведомую траву гелиотроп? И так поэтично все, что от злости слезы подступили. Как на грех, Люба пошла вниз за почтой. А дальше вопли: «Тебя ранили, порезали, избили? До чего ты дошел? Только не плачь! Лежи здесь, я вызову “скорую”!»
Из моих слов можно представить, что мы живем вместе с матушкой. Нет. У Любы квартирка в Пожарском, а мой родной дом на Чистых прудах. Но мать моталась к нам так часто, что все изгибы нашего бытия ей были известны. К тому же есть телефон, мерзкое изобретение человечества. Минута, и мать уже ловит машину и летит к нам в Пожарский на всех парусах. С моей Любочкой они совершеннейшие единомышленницы.
Про Любу, как и про армию, мне говорить трудно. Она хороший человек. После моих угаров, когда точит стыд – мерзкая штука, – я со всей очевидностью понимаю, что она очень хороший человек. Поэтому и молчу, и не иду на контакт. И она молчит. Что нового можно сказать друг другу? Люба за семью и чистый быт. Все женщины мира за семью и чистый быт. Будь их воля, они бы всех мужиков спеленали, потом уселись на эти мумии, кормили с ложечки и говорили, как они их любят. На ночь можно и распеленывать.
Ну хорошо, я не прав. Да, я испортил ей жизнь. Да, она меня любила, а я все испортил. Дальше что? Ничего изменить я уже не в силах. Если тебе так легче, то я согласен прыгнуть с десятого этажа. Спрашивал, не хочет. Говорит, что ТАК ей легче не будет.
А Сашку я люблю. Люба говорит, что я зло на ней срываю, а это нечестно, ребенок перед тобой беззащитен. Можно подумать, что я сам этого не знаю. Я каюсь, я плачу, и слезы мои пахнут гелиотропом и прибрежными болотами. Нужен ребенку такой отец? Ни в коей мере. Любочка с маменькой моей его вырастят и выучат. И хорошо, что не мальчик. Пить не будет. Хотя жизнь сейчас такая зараза, что ничего нельзя предсказать.
Может, я излишне жесток? Не знаю. Может быть, я пью больше по привычке? И не каждый раз водка дает избавление от… не буду писать – чего. Пьющий меня сразу поймет, не пьющему не объяснишь.
Потом мать принялась меня лечить. Я должен был три раза в день принимать с чаем какие-то гомеопатические шарики. Это, дескать, народная медицина, совокупленная с последним словом науки. Шарики уничтожают зависимость от алкоголя, после них совсем не хочется пить. Покупалась эта панацея на площади Маяковского в какой-то частной лавчонке. Уже одно это не вызывало у меня доверия. Но об этом разговор дальше. Вначале мать давала мне эти шарики тайно, для чего переехала к нам на жительство. Мне она сказала, что собирается делать у себя ремонт. Промаявшись у нас два месяца, мать устала и решила взвалить эту обязанность – подсыпать шарики в чай – на Любу. Та категорично отказалась. И не потому, что с утра до ночи пропадала на работе. Если б она в эту гомеопатию поверила, то с работы ушла, в этом я совершенно уверен. Хотя как бы мы жили на мою тощую и эпизодическую зарплату – ума не приложу.
Шарики были рассекречены. Мать каждый день звонила мне утром и вечером с напоминаниями и составляла какой-то неведомой график моей жизни, по числам – когда пил, сколько дней, какое количество шариков мне надлежит бросить в чай, суп или кофе. Дурдом! Я не выкидывал это гомеопатическое добро в помойку, я честно старался соблюдать предложенный режим. Я видел, как для матери (не для меня!) это важно. Но одно дело – видеть, а другое – просто жить. Работа у меня такая, что я все время с людьми. И у меня много друзей. И трезвенников среди них нет. И подробность с белыми глупыми шариками мне осточертела.
Продолжалось это почти год. И весь год мать вела со мной увещевательные разговоры. Там было много призывов, примеров из жизни великих, но всегда удручающе точно просматривался костяк разговоров: «Любочка тебя бросит. Ты сопьешься и умрешь под забором». Разговоры были скучными, но что удивительно, мать всегда точно угадывала мои мысли. Собственно, это были не разговоры, а монолог с единственным зрителем – мной.
– Любочка тебя бросит. Ты будешь бомжевать и валяться под забором.
Я молчу и думаю: «Как же я буду бомж, если я в твоей трехкомнатной прописан?» И она тут же:
– Ты, конечно думаешь что в бомжи не попадешь, потому что я тебя из собственного дома никогда не выпишу. Но я не вечна. Матери, знаешь ли, умирают.
Я тут же про себя с ехидцей: «Пошло-поехало, любимая тема. Как в опере, честное слово! Посмотри на себя и на меня, я в свои двадцать девять живой труп, а ты в пятьдесят – кровь с молоком. Ты вечная, как скульптура Родина-мать». И вообразите, она тут же в ответ:
– И не смотри, что я хорошо выгляжу. Каждый твой загул – это моя аритмия, моя бессонница, мой расстроенный желудок. Я все время в состоянии медвежьей болезни. Но медведей хоть не рвет на нервной почве. Хотя кто их знает, может, и рвет. Объясни мне, сын, откуда у пьяниц силы берутся? Я думаю, что, проспиртовавшись, они превращаются как бы в растения и продолжают шуметь листвой при любых обстоятельствах. Я умру, а ты, так же шелестя, пропьешь мою квартиру.
Мне хочется крикнуть: «У меня таланта не хватит перевести метры в рубли! Я перед миром растерян. Так что живи и не волнуйся!» Конечно, я промолчал, но ей и не нужен мой ответ.
– Сам-то ты, конечно, не сможешь квартиру пропить. Ты совершенно непрактичен. Без меня ты даже обменять ее на меньшую не сможешь. Но найдутся помощники.
И так по кругу, до бесконечности, пока не взвинтит себя до слез. Плачет и упрекает меня в том, что я с ней спорю – не на словах, конечно, а всем своим видом, тупым взглядом, образом жизни и сцепленными в замок пальцами.
А Любочка пела свою песню: «Кодироваться тебе надо, кодироваться… У меня есть замечательный врач. Он лечит очень богатых людей. Богатые тоже плачут, и у них тоже есть пьяницы. Кодирование дает замечательный результат. Говоришь, не получится? Но попробовать-то ты можешь? Ты ведь измучил нас до крайности. Ты погибаешь, погибаешь!..» Так и жил между двух огней.
А потом случился день, или вечер, а может быть, вообще ночь. Я уже от мужиков знал – ищут меня. Мать висит на телефоне, Любочка обегает общих друзей. И еще сказали – Саша заболела, вроде ангина с высокой температурой. И с Юлией Сергеевной что-то случилось (так зовут мою мать), то ли упала, то ли с сердцем.
Доехал до дому, иду к подъезду, слышу, кто-то за мной торопится, прихрамывает. Оглянулся – мать. В лифт вошли молча, даже не поздоровались. Я нажал на кнопку, лифт пополз вверх. А мать отвернулась от меня, привалилась щекой к стенке и заплакала. Тихо так заплакала, и никакой позы, только щека дергается. Я и не замечал, что у матери такие мягкие, дряблые щеки. И еще хромает. Что с ней случилось? Обострение артрита или правда упала? А ну как и впрямь помрет.
Мы вошли в дом, и я сказал Любочке: «Ладно, кодируйте. Я согласен».
6
Историю нашу можно начать с того, как высокое посольство князей Василия и Семена Ряполовского вместе с дьяком Федором Курицыным в…… год от Рождества Христова (читай, в 1494 году) прибыло в Вильну договариваться о сватовстве княжны Елены, старшей дщери Иоанновой, и великого князя Литовского, Русского и Жомотского Александра Казимировича. Личным толмачом дьяка Курицына был никому не известный флорентиец Паоло, для которого и латынь, и русский язык были родными. О причине этого феномена мы расскажем в своем месте.
Однако такое начало, хоть сватовство и есть в некотором смысле ключ к нашей истории, ничего путного не сулит. Русское посольство принимали пышно, но о сватовстве не договорились, не сошлись в цене. Гораздо важнее для нашего повествования объяснить, как занесло в Вильно Паоло и какое он имел отношение к Курицыну.
Первая встреча маститого дьяка (по-нашему, считай, министра иностранных дел при дворе Ивана III) и мальчишки-итальянца случилась спустя неделю после того, как посыльный царя Юрий Траханиот привез из Италии в Москву мастеровых людей: каменщиков и рудников. Уже был возведен славным муролем, то бишь архитектором, булонцем Фиорованти белокаменный Успенский собор, и не менее славный венецианец Марк возвел на царском дворе палату, названную впоследствии Грановитой, и теперь за Архангельским собором возводили каменный дворец для царя Ивана и семейства его. Работы было много, и вновь прибывшие иноземцы тут же были приставлены к делу.
В весенний день, погожий и свежий, дьяк Курицын, любопытствуя, забрел на строительную площадку, очень ему хотелось посмотреть, как работает нововведение – особое колесо, которое с легкостью поднимает наверх кирпичи. На подходе к строительству Курицын услышал громкую ругань, итальянская речь булькала, как горячая каша в котле. Ругани вторил голос переводчика, и поскольку он был мелодичен и совершенно лишен злобной и обиженной окраски, которой речь итальянца мастерового, то во всем это был скорее не назидательный, а комический эффект.
– Ты что намешал, пащенок? – мелодично взывал переводчик к лохматому, испуганному и подобострастно скособоченному парню. – Это известь, по-твоему? Раствор должен быть клеевит, мешать его надо густо! Нас зачем сюда привезли? Учить! А что я скажу, если ты не учишься? Да за такую работу я имею право вычесть из твоего жалования сколько пожелаю. А я могу пожелать очень много.
Лохматый парень не пытался оправдываться, а поскольку слушал он не грозного мастерового, а ангелоподобного переводчика, то и реагировал на ругань соответственно – застенчиво и приветливо. Терпение мастерового пресеклось. Он схватил парня за холщовую рубаху, притянул к себе и заорал, вытаращив глаза.
– Ты меня слушай! Что таращишься? – повысил голос переводчик. – Вот сейчас пошлю тебя на конюшню, совлекут там с тебя порты да всыпят по заднему, глупому месту!
Лицо парня приняло и вовсе идиотское выражение, он не понимал ни слова и с перепугу улыбнулся. Мастеровой выкрикнул длинное ругательство, и, отлепив правую руку от плеча бестолкового работника, занес ее для удара. Вот тут мальчишка-переводчик и показал себя. Он повис на могучей руке и выбросил в лицо мастерового фонтан слов. Говорил он так быстро, что Курицын с трудом его понимал:
– … этот волосатый юноша не виноват, потому что не он готовил раствор, его приставили только размешивать, а раствор готовил другой, такой бородатый без передних зубов, этот бородатый сейчас ушел, а вести себя так не следует, потому что на севере люди спокойные и степенные, они не понимают нашего романского темперамента, а потому боятся нас, как чертей… А-а-а!
Последний вопль был вызван тем, что мастеровой, устав искать виновного, цепко ухватил переводчика за ухо и потянул с силой вверх, явно намереваясь оторвать.
– Чтоб завтра здесь духу твоего не было! – прорычал он. – Не уйдешь по доброй воле, сообщу куда следует.
– Ну будет, будет, – сказал Курицын подходя.
Мастеровой выпустил ухо, вытер руки о штаны, словно схватился ненароком за змею или другого такого же неприятного гада, и ушел, продолжая ругаться вполголоса. Лохматый парень, считая, что уже получил должную порцию ругани, тут же сгинул. Юный переводчик натянул на уже распухшее красное ухо бархатный берет и с вызовом уставился на Курицына.
– Ты откуда же такой взялся? – с интересом спросил дьяк. – Я тебя здесь раньше не видел.
– Я приехал из Флоренции, – он подумал и добавил: – Вместе со всеми.
– Ты тоже каменщик? – Курицын с недоумением окинул старый, обмахренный на обшлагах кафтан переводчика.
– Я пиит! – гордо вскинул голову мальчишка.
– О Господи… И что же ты сочиняешь?
– Канцоны, новеллы, комедии… Я умею писать погребальные речи, я обучен искусству думать и рассуждать. И еще я играю на арфе и свирели.
– Но государь не заказывал в Италии поэтов. Погребальные слова у нас произносит священник. Умение рассуждать весьма полезно, но государя более интересуют архитекторы, строители и оружейники.
– Это все цеховые люди…
У мальчишки была привычка пожимать не двумя плечами, как делают по обыкновению люди, желая избежать ответа, а вздыбливать одно худенькое, цыплячье плечико. Старательно выбритые щеки (а что там брить-то – пух) поджались в иронической гримасе. У него были рыжеватые, коротко постриженные волосы, надо лбом непокорным веерочком торчала прядь, в простонародье говорят – корова языком лизнула.