Город на воде, хлебе и облаках Липскеров Михаил

© Липскеров М. Ф., 2015

© Иллюстрации. Литманович И. В., 2015

© Издание. Оформление.

ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

* * *

Вейзмир!

Больно мне! (идиш)

Так, наверное, захотел Бог. Бог Авраама и Исаака, Иакова и Иосифа и Бог всей длинной цепочки людей, которых родили они и продолжают рождать их потомки. Помедленнее, правда, чем в первые времена, ханаанские столетия, египетские, обетованные, прочие. Такие и сякие, счастливые и так себе, но чтобы не гневить Его, приемлемые для моего народа. А что такое приемлемые времена для моего народа? Это времена, когда нас не сильно убивают. Согласитесь, господа, это не так уж плохо, когда тебя убивают не постоянно, а дают какую-никакую передышку, чтобы поднакопилось народонаселения, чтобы поубивать его в свое удовольствие, превосходство свое проявить и слабость свою утишить. А заодно имуществом его, златом-серебром попользоваться. Женщинами его плоть свою усмирити. Извините, господа, что язык мой перемешивает разные стили, разные речевые обороты, ибо времена, в которых довелось проживать моему народу, тоже свое влияние на язык оказывают. А иначе и быть не может. Потому что, кроме как во временах, нам жить негде. И каждое время – морщина на лице народа, шрамы на его теле и вздувшиеся вены на икроножных мышцах. И язык, соответственно, шеволится по-всякому. И извилина с извилиной изъясняется на суржике. Стремно, господа, стремно. И душа кувыркается в непонятке: а скажите, вы на самом деле или просто так, делаете вид…

И вот сейчас как раз образовался такой вот вакуум в жизни моего народа. Когда меня уже сколько-то десятилетий не гнобят, не плюют в рожу, называют по имени-отчеству и самое главное – не рассказывают с уродливым, как им кажется еврейским, акцентом очень плохие еврейские-нееврейские анекдоты. И во мне устаканилась некая душевная энтропия.

Чтобы оживить Город, который был нарисован несколько тысяч лет назад, а точнее – в 2002 году, девицей (а может быть, и не девицей, но выглядела девицей) по имени Ирка со странной вненациональной фамилией Бунжурна. («В доме Ирен всегда весело, всегда музыка, танцы…» в исполнении французской шансонье Пиа Коломба.)

И вот он передо мной – этот Город формата А-4 в пластиковом файле, чтобы события, происходящие в нем, не истрепали бумагу, чтобы пот на пальцах не растворил контуры домов, чтобы покинувшая мой нос капля не устроила лужу около дома Мордехая Вайнштейна и как скажите пожалуйста только честно он в своих лакированных штиблетах от Моше Лукича Риббентропа дойдет до своего лечение всех зубов без боли а впрочем осиротевшая капля ему не помешает потому что лечение всех зубов без боли во втором этаже а Моше Лукич Риббентроп на первом а сам реб Мордехай Вайнштейн на третьем этаже и капля отправившаяся в свободный полет никоим образом не может капнуть на лестницу со второго этажа на первый потому что на картинке ее не видно так что судари чуваки вы мои разлюбезные пластиковый файл на самом деле для того существует чтобы я не нырнул в Город не растворился в его немногочисленных улочках не нашел себе в доме 17 на улице Убитых еврейских поэтов кровать с шишечками и никогда-никогда не вернулся в этот мир потому что а что скажите на милость я в нем забыл кроме разве этой самой девицы а может и не девицы Ирки со странной вненациональной фамилией Бунжурна нарисовавшей этот Город несколько тысяч лет назад а точнее в 2002 году и я смогу описать эти события со стороны не от первого лица за что меня клеймит позором мой старший сын Митя младший Алеша относится со снисхождением потому что в борьбе за качество жизни времени на литературные экзерсисы отца родного папаньки единственного у него остается маловато чтоб не сказать совсем.

Итак, волею Бога и девицы Ирки на картинке нарисовано невнятное количество улиц, шестнадцать домов, в которые я поселю жильцов по своему усмотрению и настоятельным требованиям воображения, а в междомовом пространстве обретаются в разного рода деятельности восемнадцать обитателей Города. Конечно, скажете вы, что это за Город из шестнадцати домов, не морочьте мне голову, и восемнадцать человек в междомовом пространстве, среди которых нет, вы послушайте, одна собака и один осел не в метафорическом смысле этого слова.

– И это Город? – спросите вы.

– А вот и Город, – отвечу я. И все тут.

И в этот «а вот и Город» я вложил свою душу со слабыми надеждами на спасение, свои потасканные мыслишки, истерзанные ошметки генетической памяти и непрекращающийся смех, смех, смех… Замешенный на вневременной имманентной печали…

Все началось тогда, когда раным-рано поутру в Город забрел никому не известный Ослик. Который по климатическим условиям бытия ну никак не должен был находиться в Городе. Да и по другим параметрам не материального характера этот Ослик был не наш ослик. Что бы ему вот так вот запросто болтаться на площади Обрезания? Хотя мусульмане из арабского квартала тоже имели виды на площадь Обрезания, мотивируя некую свою причастность к сакральной составляющей процесса. Но евреи это начали практиковать раньше, так что и разговора быть не должно. Но не только в этом дело.

Айв том еще, что проблемы проживания Ослика и его трудоустройства в Городе не просто не были решены, но и не могли решиться. Потому что Город и его обитатели настолько были притерты друг к другу, что не только Ослик, но и любой пришлый шмок благородных кровей, будь это даже пан Кобечинский, Городу пришелся бы не по вкусу. (Я забыл уточнить – второй пан Кобечинский, потому что один пан Кобечинский в Городе уже был, и его было уже выше крыши.) Не говоря уж о кармане, который, несмотря на всю притертость жителей, у каждого был свой, и запускать в него руку ради какого-то Ослика любой горожанин счел бы посягательством на его частную жизнь без возмещения убытков.

И был один молодой еврей, недавно (лет 527 назад) прошедший курс юного еврея, то есть подвергнувшийся бармицве, по имени Шломо и по прозвищу Грамотный, сын Пини (Пинхуса) Гогенцоллерна. А матери у него не было. То есть она у него наверняка была, так как история не зафиксировала случая, чтобы дети рождались без матери. Но когда Шломо родился, у его отца, Пини (Пинхуса) Гогенцоллерна, родилось еще несколько детей. Ибо у него было пятьсот жен и наложниц без числа. Как у одного моего знакомого Соломона. И все родившиеся в этот день детишки перепутались. И установить материнство – ну никак. За Шломо приглядывала некая Ривка, по возрасту утратившая статус наложницы, коя и воспитывала Шломо и учила его грамоте, пока ее не угнали в первое ассирийское пленение. И научить Шломо грамоте ей удалось, и, полагаю я, удалось весьма и весьма, но прозвище Грамотный он приобрел позже. И заслуженно. Так что не ради красивости языка я употребил этот эпитет, а по необходимости указать на специфические особенности этого самого Шломо. И на то, что в будущем вам помогло бы отличить его от Шломо Сироты, с улицы Распоясавшегося Соломона, у которого отца тоже не было, как, впрочем, и матери. Так как было ему 94 года, а сейчас не начало времен, чтобы евреи жили безразмерно (во всяком случае, рядовые евреи, без претензий), даже если им это никто не запрещает. И передвигался Шломо Грамотный ногами, а Шломо Сирота – на инвалидной коляске.

Так вот, Шломо Грамотный, обнаружив на площади Обрезания безродного Осла, огляделся вокруг и, не найдя в нем соответствия эстетике Города, попытался вытеснить его с площади Обрезания в квартал, носящий иной этнический колорит, в котором Осел чувствовал бы себя более комфортно, прижился бы там, обрел любовь, и, возможно, великий арабский поэт арабского квартала нашего Города Муслим Фаттах сложил бы об этой любви поэму. А то вот в соседних местах Омар Хайам вовсю свирепствует со своими рубаями. И есть подозрения, что их запомнят в позжие времена. Об этом туманно рассуждал некий Бенцион Оскер, вернувшийся из тех краев и общавшийся с тем самым Омаром Хайямом. Зачем Омару Хайяму общаться с Бенционом Оскером, осталось неясным и по прошествии столетий, а может, Бенцион Оскер и не общался с Омаром Хайямом, во всяком случае посторонних свидетелей общения не было. И вообще неизвестно, зачем Бенцион Оскер подался в те края. Есть у меня большие подозрения, что мотался он туда только для того, чтобы вернуться. Но в память об этом событии он открыл в переулке Маккавеев (бывший Котовского) хлебную лавку. Почему нужно было в честь встречи с Омаром Хайямом открывать хлебную лавку, а не винную, осталось неясным, но вот уже несколько веков Бенцион Оскер продавал совершенно потрясающие пятничные халы. Есть сведения, что он вообще никуда не мотался, а прибыл в Город совсем не так и хлебную лавку открыл по другим, не столь возвышенным, соображениям. (Это я придумаю потом.) А в промежутках между субботами, временем совершенно никчемным, толковал о Хайяме с садовником Абубакаром Фаттахом, братом великого арабского поэта Муслима Фаттаха, обитавшего в арабском квартале. Так вот, полагаю я, а возможно так полагал и Шломо Грамотный, поэт Муслим Фаттах, брат садовника Абубакара Фаттаха, напишет поэму. И эта поэма о великой ослиной любви прославила бы в веках арабский квартал наравне с цифрой 0, врачом Абу Али ибн Синой и камнем Каабы.

Но Осел уходить не собирался. Ничего не хочу утверждать, но, возможно, у него были на Город политические виды типа приобщения еврействующих обитателей Города к миру Аллаха, Милостивого, Милосердного, дабы спасти их для спасения, где их ожидают семьдесят девственниц и гурий без числа. Вот он и упирался. Не знаю. Но уходить не собирался. И мадам Гурвиц, жена портного Зиновия Ицхаковича, опять же Гурвица, прогуливающаяся по площади Обрезания с малолеткой Шерой, опять же Гурвиц, в процессе изгнания Осла участия не принимали. Потому что, миль пардон, Осел и женская половина Гурвицей складываются в неприличный моветон. А уж о мадам Пеперштейн, что слева, и говорить не приходится. Она просто отвернулась, делая вид, что пребывание Осла на площади Обрезания к ней не имеет никакого отношения. Мол, где она – и где Осел. И какая между ними может быть связь – это, вы, сочинитель, слишком много на себя берете, и если бы был жив реб Пеперштейн (или если бы он хотя бы когда-нибудь существовал в природе, так как никаких следов его пребывания в Городе ни в начале начал, ни во времена рассеяния, ни во времена Реконкисты, ни при присоединении к России во время второго (или третьего?) раздела Польши, ни в советские времена я не обнаружил. Пока. То вам, господин сочинитель, я даже не знаю что!

Сидящая собачка смутного происхождения в осломахии участия не принимала, опасаясь, что гонения на ослов могут перекинуться и на собак. Тем более что происхождение у нее было смутное! И никакого свидетельства о гиюре – посвящении в еврейство – у нее не было.

И были еще на первом плане картины девицы Ирки Бунжурны кой-какие евреи, но сколько я ни вглядывался в их фигуры, идеи о помощи Шломо Грамотному в изгнании Осла я не обнаружил.

И тут маклер Гутен Моргенович де Сааведра, проживающий в окне, выходившем на площадь Обрезания – а какая у него была квартира, я знать не могу, потому что свет в ней не горел и разглядеть, что там внутри, да еще сквозь пластиковый файл, было невозможно, а свет в квартире не горел потому, что зачем ему гореть, если на картине и, соответственно, в Городе белый день, – придумал, не то чтобы сам придумал, а в веках устаканилось, что на все важные вопросы ответ евреи находят у раввина. А где можно найти раввина?.. А?.. Правильно! В синагоге! Молодцы! И вот, когда евреи покинули свои дома и устремились к синагоге, выяснилось, что девица Ирка Бунжурна синагогу на картине не нарисовала. И сейчас мне нужно отложить написание этого текста, чтобы позвонить этой юной чувишке по скайпу и узнать, как она хотя бы представляет себе эту самую синагогу. Потому что синагога на бывшей улице Архипова и синагоги в мировых центрах, виды которых мне прислал по имейлу из Канады мой однокашник Миша Животовский, в абрис Иркиной картины не вписываются. А, любезные мои читатели, правда жизни заключается не в жизни, а в правде. Засим я оставляю вас разбираться в смысле сказанной мною сентенции и звоню Ирке… Не в Сети… Может, уже ускакала на студию… Всю плешь переела мне этим фильмом… Ну да ладно… Пусть себе… За кино хоть платят… А за эту картинку?.. Копейки. И то, если мне удастся продать эту книгу, в самом начале которой я живу.

Так что попробуем сами представить эту синагогу. Это не такая роскошная синагога, которую могут позволить себе богатые общины и в которой роскоши больше, чем синагоги, как, скажем, в Гранаде, Амстердаме, Нью-Йорке или Антиохии, но вполне себе синагога, в которой помещаются Тора и пришедшие к ней евреи. И для молитвы, и для деловой беседы, и для обсуждения сводок с полей Столетней войны. Ну и для «а просто поговорить».

И вот поутру, я уже не помню точно день и час этого события, но состоялось оно где-то между месяцем Сиван 5162 года 14-м числом и 16-м числом месяца Ав 5665 года, Город стал стекаться к синагоге, чтобы разрешить вопрос инородного Осла.

И пришелся этот день на Шаббат, когда Господь наш отдыхал, и народ Его тоже отдыхал, – так что тут же встал вопрос, является ли обсуждение вопроса о пребывании Ослика на площади Обрезания работой или так себе, ничего. Я не могу передать обсуждение этого вопроса своими словами, потому что язык мой беден, изъязвлен всеми диалектами немецкого языка, потерял плавность и тягучесть ночных ветерков над пустыней Негев, всплески Тивериадского моря, прохладу редких снегов и сладость возлежания на горячем песке Яффы. Все это осталось в далеком прошлом, и язык обрел некую функциональность. Как, впрочем, и другие языки мира. И все становится безликим, малопонятным и огорчающим душу человека моих годов, когда разборки двух бандитов в Кимрах называются «спором хозяйствующих субъектов», а в выстрелы и живой человеческий мат вплетаются тексты о толерантности и бесконечные fuck'и, что уже непонятно что и обозначают.

Так что по мере сил и убогих возможностей постараюсь перевести на русский дискуссию о возможности обсуждения вопроса о пришлом Ослике в Шаббат, согласно Закону, не нарушая Закон и во имя Закона.

В 10 утра после молитвы евреи сняли талиты, переналадили шляпы на более залихватский манер, в зависимости от воспитания и положения в обществе, стряхнули с лапсердаков вчерашнюю перхоть и установили дежурство по наблюдению за взаимным поведением Шломо Грамотного и Осла на площади Обрезания. А так как в состоянии взаимного противостояния они уже пребывали порядка десяти – двенадцати дней, то, по свидетельству реб Аарона Шпигеля, смутной профессии то ли ювелира, то ли фальшивомонетчика, живо напоминали ему композицию скульптора Клодта на Аничковом мосту в столице Российской империи, запечатленной на открытке типографского заведения по Сенной, дом номер 5, второй подвал от угла в одна тысяча восемьсот пятьдесят втором году. А попал реб Аарон в столицу Российской империи в принудительном порядке по смутному подозрению то ли в ювелирной деятельности, то ли в фальшивомонетнической. Но был отпущен в связи с признанием его невменяемым еще до суда. А невменяемым его признали после того, как между допросами он изготовил из обрывка газеты «Ведомости» двадцатипятирублевую ассигнацию, жутко похожую на пятидесятирублевую. И выдавал ее за сторублевую. Тут уж куда деться, ясное дело – невменяемый… Когда это была вовсе не двадцатипятирублевая ассигнация, похожая на пятидесятирублевую и выдаваемая за сторублевую, а сотня марок графства Ольбург-Гессенского. И после следственного эксперимента, состоящего из превращения подшивки газеты «Голос» за 1848 год в пятидесятирублевые ассигнации, как две капли воды похожие на десятифранковые купюры, был этапирован обратно в Город самолично следователем П.П. Суходольским, который и остался в Городе жить, рассказывая юной городской поросли о петербургских тайнах, связанных в основном с бытом столичных прелестниц, обитавших в столичных же борделях.

Так вот после того, как реб Аарон сообщил евреям об ассоциативной связи Шломо Грамотного и клодтовской скульптуры на Аничковом мосту, со своего места вскочил реб Гутен Моргенович де Сааведра, маклер, живший в квартире неясного содержания, одним окном выходившей на площадь Обрезания, о котором я вам уже сообщал.

– Евреи! – степенно, не срываясь на крик, а он и не собирался на него срываться, начал реб де Сааведра, – бедный мальчик не ел, не пил уже восемь дней! И то же самое я могу сказать и об Осле.

– А он еще и не брился, – вскользь пробросил дремавший портной Гурвиц.

– Осел?.. – ошарашенно спросил реб Аарон.

– Это вы осел, реб Аарон. Где вы видели, чтобы ослы брились?

– Нигде, – машинально ответил реб Аарон.

– То-то и оно. Мальчик, – подняв кверху палец, сказал портной Гурвиц и снова задремал.

И тут старик, которого девица Ирка Бунжурна поместила на втором плане слева картины в инвалидном кресле, но в данный момент, естественно, находящийся в синагоге, ибо видели ли вы где-нибудь, в каком-нибудь городе, селении, поселке городского типа, чтобы какой-либо вопрос решался без инвалида в коляске? Нет, не видели. Так вот, этот старик, а звали его Шломо Сирота, тоже поднял кверху палец (а почему портному Гурвицу можно поднимать кверху палец, а инвалиду Шломо Сироте – нет?) и трагически произнес вместе с поднятием пальца:

– Таким образом, евреи, мы имеем ужасную картину. На площади Обрезания мы имеем плохую копию композиции на Аничковом мосту в Санкт-Петербурге, как говорит реб Аарон, чему я не очень склонен верить, ибо, кроме него, ни этой композиции, ни моста, ни Санкт-Петербурга никто никогда не видел. А слепо доверять, реб Файтель, я не вас имел в виду (реб Файтель был слепым часовщиком с Третьего Маккавейского проулка), слепо доверять человеку межеумочной межювелирной и фальшивомонетнической профессии я бы не стал. Так что остановимся на том, что нет никакого Клодта, Аничкова моста, Санкт-Петербурга. А вас, реб Аарон, не спрашивают. А есть мальчик Шломо Грамотный и Осел, имени которого мы не знаем, потому что он не представился. И оба небритые. И что прикажете делать с этим положением вещей? Я имею в виду небритых мальчика и Осла.

Евреи было встрепенулись, но всех осадил раввин реб Шмуэль по прозвищу Многодетный. А прозвали его так потому, что детей у него и вправду было много, а сколько – сосчитать никому не удалось. Вот его и звали Многодетным, а не, скажем, Семи– или Двенадцатидетным.

– Евреи забыли, – сказал Шмуэль Многодетный, – что сегодня Шаббат и что-либо ДЕЛАТЬ в этот день мы ничего не можем. Потому что – суббота. А с другой стороны – небритый Шломо и еще более небритый Ослик. Оставить их небритыми в Шаббат нельзя, а думать, как их побрить, тоже нельзя. Потому что, как говорят, думать – тоже работа.

И евреи задумались, опустив бороды на грудь и закусив в задумчивости пейсы. А когда реб Файтель сжевал левый пейс и сыто отрыгнул, портной Гурвиц поднял руку. Все с надеждой посмотрели на него. Так как портной Гурвиц в давние времена служил в Севилье евреем при севильском халифе по образованию, а после изгнания мавров, а и попутно евреев (как без этого) из Испании окольным путями добрался до нашего Города в качестве портного. Потому что, помимо службы евреем по образованию, он еще и немножечко шил. Но умственных навыков не утерял и в критических ситуациях, периодически происходивших в Городе, выход находил и мог бы даже стать раввином. Но не стал. Потому что, будучи евреем по образованию, сам полноценного образования не получил. То есть хедер (и медресе – а как быть еврею по образованию при исламском Халифе) он окончил, а ешибот не успел из-за Реконкисты, когда испанцы-христиане разрушили и хедеры, и ешиботы, и медресе, как задолго до того мавры разрушили испанские школы. Ну, и ешиботы совокупно. И только евреи ничего не разрушили. Так как еще римляне, а до них ассирийцы и филистимляне, приучили евреев, что, разрушая кого-то, прежде всего разрушаешь себя. И где сейчас римляне, ассирийцы, филистимляне? А евреи – вот они, туточки. Живут себе, не то чтобы припеваючи, но – живут. Так что не разрушай, а то сам разрушенным станешь. (Тянет на приличную заповедь.)

– Так вот, евреи, – начал свое веское слово реб Гурвиц, предварительно опустив руку, а то как-то глупо говорить с поднятой рукой, как будто присягу принимаешь или клятву юного пионэра даешь, хотя время для этого еще не пришло, чтобы еврейские дети болтались по Городу с поднятой и согбенной над головой рукой. – Так вот, евреи, – для большей убедительности повторил реб Гурвиц, – прежде чем брить Шломо Грамотного и Ослика, нужно осведомиться, настаивают ли на этом оба субъекта изгнания Ослика с площади Обрезания или может быть уже привыкли, может быть, им это нравится. Вот садовник Абубакар Фаттах с младенческих лет царапал бородой грудь матери своей, почтенной Гульнар, и так с тех пор и ходит небритым, неназойливо показывая женщинам Города, что чего-чего, а тестостерона ему хватает. И если мы побреем Шломо Грамотного, то у девиц Города могут возникнуть сомнения в репродуктивной способности Шломо Грамотного, а в эти смутные времена, когда погромы перестали быть обыкновенным человеческим грабежом и почти дружеским мордобоем, а превратились в способ передела собственности на религиозно-этнической почве, а статьи 282-й по поводу разжигания посредством убийства еще не существовало, то еврейство могло бы выклиниться, если бы, как сказал один военачальник, еврей, как я думаю, ибо так умно гой (не еврей, если кто забыл) сказать не может, еврейские бабы еще нарожают. А если мы побреем Шломо Грамотного, то с волосами, я думаю, упадет и уровень тестостерона в Шломо Грамотном, и послепогромные потери не смогут быть возмещены. И получится, что военачальник лгал.

И реб Гурвиц замолчал. И все замолчали. Хотя бы потому, что и до этого не говорили. И после недолгого неговорения реб Шмуэль Многодетный высказался в том духе, что реб Гурвиц нарушил Шаббат. Потому что то, что он наговорил, очень походит на процесс думания, а значит… а значит… и выбраться из многочисленных «и значит» не мог, пока реб Файтель, закончив жевать оставшийся пейс, не высказал предположения, что реб Гурвиц думал не то чтобы в качестве деятельности, а просто так себе, для собственного удовольствия, и никакого нарушения Шаббата он в поведении реб Гурвица не усматривает.

– Это надо было обговорить зараньше, – не смог не развить конфликт реб Шмуэль – ибо чем еще заниматься еврею в синагоге в Шаббат после молитвы? – До того как реб Гурвиц начал думать. Чтобы у простых евреев, которые не были евреями по образованию у халифа Севильи, не возникало разномыслия по части того, по какой надобности думал реб Гурвиц: по рабочей или развлеченческой. И прошу размышления реб Гурвица не вносить в протокол.

И глубокомысленные размышления реб Гурвица о связи небритости, тестостерона и еврейских погромов в протокол не внесли как процессуально неоговоренные – раз, и потому что протокола никто не вел – два.

Меж тем с улицы, ведущей к Храму и, о чем я забыл упомянуть, носящей такое же название… А какое еще название должна носить улица, ведущая к храму, как не «Улица, ведущая к Храму»? Я бы сам никогда не додумался до этого и назвал бы улицу как-нибудь попрозаичнее, но на этом названии настояла девица Ирка Бунжурна, хотя ее никто, в смысле я, об этом не просил. И уже нарисовала ее! Я имею в виду – табличку с названием! На шести языках: иврите, идише, русском, польском, немецком и Брайля.

– А Брайля-то зачем? – спросил я. Не споря. Потому что спорить с этой сучкой смысла нет никакого. Потому что ее полудетское личико перекашивается, глаз становится злым, и ты чувствуешь себя распоследним тупым старым негодяем с изъеденным молью мозгом. (А моль у нас в доме откуда-то действительно появилась, и девица Ирка, время от времени посещавшая мой дом по творческим соображениям, с упоением гоняла ее на пару с моей женой Олей. Так что Иркины соображения по части мозга, изъеденного молью, были не лишены основания.)

– Как вы не понимаете, Михаил Федорович, как реб Файтель, будучи слепым, определит, что он идет по улице Улица, ведущая к Храму, а не ковыляет по своему Третьему Маккавейскому переулку, не видя пути, а таблички все слепые, и ему непонятно, где он и что он, а все евреи уже в синагоге, а он скитается по Городу, и неизвестно, где реб Файтель и где – синагога. И получается дурная бесконечность… И все сначала, и все по кругу, и я ему говорю, что это неправильно… – И нос у девицы Ирки заострился, нос нервически зашумел, и глаза нерадостно заблестели. Я жутко растрогался: как совсем юная девчоночка, мерзавка, прелесть моя принимает к сердцу жизнь вымышленных героев.

Так и появилась на углу площади Обрезания табличка с названием «Улица, ведущая к Храму» на шести языках, включая Брайля. И я, когда по субботам иду в синагогу, ощупываю табличку, как и реб Файтель. Катаракта, знаете ли…

Так о чем я говорил?.. А…

Меж тем с Улицы, ведущей к Храму в синагогу вошел припозднившийся маклер Гутен бен Морген де Сааведра, обликом своим, обращенным к людям, отличающийся от остальных евреев некоторым легкомыслием, а именно – красным платочком в белый горошек, торчащим из нагрудного кармана лапсердака. О внутреннем облике Гутена бен Моргена говорить не будем. Ибо какой может быть внутренний облик у маклера. Ну его… Стыдно сказать… В общем, был он не женат, что для еврея просто неприлично, тем более живущего на площади Обрезания, что для его состояния носило скрытый смысл. Получалось, что обрезание ему делали лишь по Закону, а не для красоты общего вида дополнительно. Конечно, отдельные философы, ушибленные политкорректностью, утверждают, что обрезанный пенис у арабов тоже смотрится неплохо, но это уже выглядит полной несообразностью. И таких философов в Городе не очень принимали, потому что они сюда не заглядывали из-за отсутствия философских центров, потому что непонятно, зачем Городу философы, когда уже есть раввин, священник для русских, мулла для арабов и околоточный надзиратель Василий Швайко, чего вполне достаточно для преферанса, и вы мне никогда не докажете, что тут еще нужен политкорректный философ. Так что насчет визуальной составляющей обрезания арабских пенисов в Городе никто особо, да и не особо, не заморачивался. Не еврейское это дело – думать за арабские пенисы. Еще хуже, чем летать на самолетах. О метлах я уж и не говорю. А если между нами, то арабы из арабского квартала, в том числе и садовник Абубакар Фаттах, считали, что арабский пенис услаждает взор в значительной степени больше еврейского и в раю гурии, а также и семьдесят девственниц наверняка отдадут предпочтение арабам, потому что евреям, даже и таким приличным, как булочник Бенцион Оскер, в раю делать нечего. Ну уж а об античной красоте обрезанного арабского пениса и говорить не приходится.

Так вот, вызывающий маклер (назвать его «реб» у меня язык не поворачивается, ибо какой уважающий себя реб станет скрывать свой пенис от еврейских женщин и обнажать его в Варшаве или Вюрцбурге, не говоря уж о Санкт-Петербурге, для непотребных девок в метафорическом смысле этого слова, а в прямом – очень даже и очень, потому что что эти непотребные девки в метафорическом смысле этого слова, а в прямом – очень даже и очень понимают в мужской красоте) вошел в синагогу и сказал:

– Господа, Осел под окнами моего дома орет как охрипший Фаринелли, мешая спать. И не только. Два дня назад он своим криком сорвал тайную сделку по поставке вооружения пятого поколения Франции, в результате чего французы проиграли битву при Ватерлоо. Ну, сослались на насморк Наполеона, но этому мало кто поверил. А вчера он орал так, что не позволил мне дать ссуду Басанио, из-за чего в пиесе английского актера Шекспира «Венецианский купец» все пошло не так и мне пришлось носить имя Гутен вместо данного мне при рождении имени Шейлок. А незадолго до первой звезды накануне Шаббата Осел заорал так, что звезда от испуга вздрогнула, выкатилась на одну квинтиллионную часть миллисекунды позднее, и теперь (тут бывший Шейлок, а ныне маклер Гутен бен Морген зачем-то взглянул на часы, об истории которых я расскажу позднее) через почти 326 лет, а точнее – полторы-две тысячи лет назад, а если уж быть точным до конца, понятия не имею, наступит последний день Помпеи. Вот…

И Гутен бен Морген устало сел на скамью, обмахиваясь красным в белый горошек платочком.

– И чего вы от нас хотите, Гутен Моргенович? – вежливо спросил реб Шмуэль.

– Я хочу, чтобы вы что-то придумали, чтобы убрать осла с площади Обрезания. Ибо в Европе наступит финансовый кризис, рухнет вся мировая драматургия, а в Гражданской войне в России победят белые. Вот к чему может привести крик Осла на площади Обрезания в Городе.

– Не так быстро, Гутен Моргенович, не так быстро. Мы сейчас как раз размышляем, можно ли в Шаббат думать, как побрить Шломо Грамотного.

– А зачем брить Шломо Грамотного? – не понял Гутен Моргенович.

– А вы считаете, что на площади Обрезания должен торчать молодой небритый еврей, как будто в Городе не хватает молодых небритых арабов из арабского квартала?

– Нет, я так не считаю, – ответил Гутен Моргенович, потому что именно так он и не считал.

– Так вот, если вас, конечно, не затруднит, – язвительно спросил реб Гурвиц, – как нам решить вопрос о бритье Шломо Грамотного как о первом этапе ненасильственного изъятия Осла с площади Обрезания, не выяснив соответствия мыслительного этапа этого процесса Закону, касающегося Шаббата?.. – И реб Гурвиц многозначительно замолчал. Евреям, как, впрочем, и другим нациям, в области образования свойственно многозначительно молчать. Хотя говорят они тоже достаточно многозначительно, но значимости в их говорении намного меньше, чем в молчании.

И тут маклера Гутен Моргеновича пробил сарказм. Он саркастически окинул евреев саркастическим взглядом с переливающимся через края сарказмом (по-моему, эта фраза мне удалась как наиболее точно передающая суть взгляда Гутен Моргеновича) и спросил:

– А скажите мне, пожалуйста, я никого не хочу обидеть: никому из сидящих в этой синагоге идиотов не приходило в голову пригласить кого-нибудь из гоев?

– Зачем?!?! – хором спросили не успевшие обидеться идиоты. (Хотя лично я мало встречал среди наших такое количество идиотов в одной синагоге.)

– А затем, идиоты, – уже не извиняясь, с удовольствием выплюнул последнее слово бывший Шейлок, – чтобы во время Шаббата он подумал за вас и решил вопрос о бритье Шломо Грамотного, освободив вас от этого непосильного труда.

И все вздохнули.

И образовалась пауза, чтобы рассказать об истории часов маклера Гутен Моргеновича де Сааведры.

История часов Гутен Моргеновича

А началась эта история, господа мои, разлюбезнейшие мои читатели, с того момента, когда Христофор Колумб вытер со лба, закаленного всеми морскими ветрами, пот и сказал фразу, которую не сыскать ни в одном аннале истории, если бы кто-нибудь соизволил покопаться в нем. Не запечатлена в рукописях мореплавателей, которые по тем временам не сильно умели грамоте. Так, карты кое-как читали, а вот написать что-либо путное самостоятельно не могли. Потому что на фиг им это было нужно, если вот тут под рукой сидит сведущий в письменном изложении своих и чужих мыслей маран, так, чтобы их, кроме него, мог понять еще кто-нибудь по имени Гутен Морген Изабель Франсиско Кастелан де Сааведра.

И произошло это утирание пота в 1504 году по Рождеству Христову, или, как втихаря считал Гутен Моргенович, в 5202 году от Сотворения мира, и это, на наш взгляд, цифра более точная, ибо в годе Рождества Христова путались даже апостолы, а с днем

Сотворения мира все проще. Вот 5202 года назад мира еще не было, а через, можно сказать, глазом моргнуть – и вот он, мир. Во всей своей красе.

И Адам и Ева голенькие, чего и вам желаю, коль на то будет ваше искреннее хотение. Вот и Гутен Моргенович де Сааведра считал так же, как и мы с вами. Поэтому, когда чувак на мачте заорал по-испански «Земля!», то Гутен Моргенович в задумчивости записал в судовом журнале слово, услышанное от другого мальца, делившего с Гутен Моргеновичем свободное время, не будем в целях конфиденции обнародовать имя этого мальца, которое по эмоциональной до боли в суставах, мышцах и чреслах насыщенности напоминало крик матроса. И открытая земля была записана как «Джамаааайка, Джамааааайка». Позднейшие исследователи, несколько понедоумевали, зачем называть остров два раза одним и тем же словом, которое к тому же без музыкального сопровождения слушать совершенно невозможно, и сократили его до приемлемого слова «Ямайка». Которая позже прославилась ямайским ромом, дредами и воплем «Раста Джа», переводить которое я не считаю для себя возможным, потому что на мой еврейский слух он звучит ничуть не лучше, чем «Аллах акбар» хором, сопровождаемый маханиями саблей. Ну, и потому что перевод его мне абсолютно неизвестен. И, открыв Ямайку, Колумб, нажравшийся Америкой под завязку шляпы, вернулся в Испанию, которая за время его отсутствия успела завоевать Неаполь и Сицилию с Сардинией. И на Ямайку положила с прибором. И Колумб, которого кинули с башлями за Ямайку, вынужден был отпустить верного своего марана Гутен Моргеновича де Сааведру на вольные хлеба, которых на те времена в Европе было не чтобы уж очень как. К тому же в Испании намечалась Реконкиста, и евреям, хоть и маранам, светиться там было уже ни к чему. Я понимаю, что в глазах нееврейского мира (а он есть!) светиться евреям, после того что они натворили (на вопрос «А что они натворили?» обычно следовал разящий, как клинок Д’Артаньяна, ответ «Ну как же!»), вообще не след. Мол, пусть себе сидят тихо, ну а когда надо, то тут уж ничего не поделаешь.

И Гутен Моргенович де Сааведра тихо-тихо убрался в германские земли, где в городе Нюрнберге нашел себе работенку у одного германца (так называли жителей германских земель) механического склада ума по имени Питер Хенлейн. А этот Питер Хенлейн страдал проблемами в области желудочно-кишечного тракта. Решить которые можно было только строгой диетой и регулярным приемом продуктов тамошней фармацевтической промышленности.

А вот с регулярным приемом дела обстояли не совсем славно. Потому что водяные часы работали с перебоями из-за перепадов воды в Рейне, солнечные – из-за перебоев в работе Солнца, а с песочными все время путались со счетом при переворачивании. И с желудочно-кишечным трактом дела… Ох-хо-хо… короче говоря, диарея стала недостижимой мечтой. И вот в сентябрьскую ночь 1510 года по Рождеству Христову (в 5208-м по-человечески) Гутен Моргенович де Сааведра услышал звонкий мальчишеский голос, выкрикивающий «Так! Так! Так!». У Гутена словно что-то ТИКНУЛО в голове.

Он прогнал мальчишку, помчался, как был, в ночной рубашке на хозяйскую половину, а точнее – в сортир, где проводил последнее время Питер Хенлейн, и прокричал: «Тик-так, тик-так, тик-так!» – и Питер Хенлейн, будучи человеком механистического склада ума, тут же, не отходя от дырки в насесте, изобрел механические карманные часы!

И таким образом, стал принимать продукты фармацевтики регулярно, в результате чего запор прекратился и Питер Хенлейн скончался счастливым человеком от бесконечной диареи. А перед смертью завещал часы их истинному изобретателю Гутен Моргеновичу де Сааведре. Маклеру нашего Города.

А какую фразу он сказал после утирания пота со лба, так и осталось неизвестным..

И в синагоге стали думать (не в качестве работы, нет, а в качестве развлечения) о склонностях разных народов к мыслительному процессу. О евреях разговор даже не заходил: во-первых, Шаббат, почему и не, а во-вторых, и так ясно. Так что (на всякий случай) стали не думать, а перебирать имеющихся в городе гоев, которые смогут решить проблему небритости Шломо Грамотного.

Околоточного надзирателя Василия Акимовича Швайко отвергли сразу. Преферанс преферансом, а здесь ум должен иметь психологический намек с художественным оттенком, на предмет гармонии временной небритости Шломо Грамотного, постоянной же небритости Осла и сакрального облика площади Обрезания.

Альгвазил, которого так и называли – Альгвазил, на ум не претендовал. Да и уличить его в этом еще никому не удавалось. Вот таким уж он был. А что вы хотите, если вас сбросить с крепостной стены головой вниз во время безымянной битвы у безымянной крепости. И когда идет дождь. Который в Андалусии идет раз в год. От такого совпадения дождя с головой вниз даже у еврея голова пойдет кругом. А уж у рядового Альгвазила – тем более. И шлем на голове Альгвазила сполз до шеи. И лица Альгвазила много веков никто не видел. И даже очень может быть, что под шлемом был вовсе и не Альгвазил. Но видеть он ничего не мог, поэтому ходил по Городу кругами. Потому что правая нога у человечества длиннее левой и при слепоте заставляет человечество ходить кругами. Что в каком-то смысле было для Города полезно. Ибо ходящая по кругу Альгвазилова голова с каждым кругом аккурат обходила весь Город на предмет если что. (Я потому так подробно объясняю утилитарную прелесть кругового устройства, что, как я полагаю, мою книгу могут читать и не евреи, и им, моим разлюбезнейшим читателям с таким вот национальным дефектом, будет трудно сообразить, как можно использовать испанского Альгвазила с круговым движением головы в утилитарном смысле. Даже без дождя. Так что где Альгвазил, а где – Шломо Грамотный.

Были еще садовник Абубакар Фаттах, шмок (ныне – чмо) пан Кобечинский и пара пруссаков, о которых, кроме того, что они прусские шпионы, никто ничего не знал. И чего о них знать. Есть прусские шпионы и есть. А что они там шпионствуют в нашем Городе, в котором не было ни одной тайны, которая не была бы известна всему Городу, – это их дело. Не считать же тайной воскресные походы на прогулку мадам Пеперштейн с реб Аароном Шпигелем, то ли ювелиром, то ли фальшивомонетчиком, к старому замку. Которые были тайной разве что для реб Пеперштейна. И то только потому, что реб Пеперштейна в обозримой природе не существовало. Так что приставать к прусским шпионам, которые свою деятельность не афишировали, ходили с фильдеперсовыми чулками на голове, в париках с оселедцем и говорили на испорченном идиш, было бы непристойностью.

Православный священник отец Ипохондрий был человеком умным и порядочным, но суббота для него, в отличие от Шаббата, была не днем отдыха, а, наоборот, каторжным рабочим днем. В первую половину дня русские и прочий христианский люд венчался, во вторую – крестили плоды предыдущих венчаний, а в третью половину, то есть вечер субботы и все воскресенье, отмечали нонешние венчания и крещение плодов давешних венчаний. А без отца Ипохондрия это дело было никак! Так что обдумать за бритье Шломо Грамотного посредством отца Ипохондрия не складывалось.

А больше на данный момент неевреев вроде в Городе не было. То есть они были, но не поблизости, а где-то в отдалении. Давеча проскакали на запад казаки атамана Платова. Или на восток – казаки Тараса Бульбы. А потом обратно на запад – казаки Буденного. Но даже если бы казаки и скакали через Город, то к ним за умом никто бы обращаться и не стал. Какой уж ум?.. Так себе ум… Да и зачем?.. Рубить еврейские головы на скаку с востока на запад и обратно большого ума, кроме большой глупости, не надо. И синагога отчаялась. В тихой тоске. Вот ведь какой Город, а подумать в Шаббат некому.

И все евреи поникли головой. И в таком поникшем состоянии отправили как бы случайно наблюдавшего за порядком около синагоги околоточного надзирателя Василия Акимовича Швайко (я его среди неевреев не упоминал не потому, что он был евреем, а потому, что был не по мыслительной части, а таких и среди евреев было немало, так чего его упоминать до поры, которая как раз и настала) в винную лавку, которую по совместительству со своим основным занятием держал «Лечение всех зубов без боли» реб Мордехай Вайнштейн. Не ради извлечения прибыли, а в медицинских целях. Так как лечил-то он без боли, но после лечения боль все-таки наступала, и тут вот оно – обезболивающее. На первом этаже. Рядышком с мастерской Моше Лукича Риббентропа. Что по части лакированных штиблет. Но редко. Потому что соседство винной лавки с производством лакированных штиблет плохо влияет на это самое производство. То есть с лакировкой вроде все в порядке, а вот с самими штиблетами хуже.

Конечно, для снятия боли после лечения зубов без боли можно было бы открыть не винную лавку, а аптеку… Но это уж чересчур… Оставлять сапожника без… А о Городе я уж и не говорю. Так что вскорости в синагогу возвернулся околоточный надзиратель Василий Акимович Швайко с четвертью (а чего каждый раз бегать) хлебного сорокаградусного вина. И к его приходу евреи уже сидели кругом за походным столом, оставшимся после мести вещего Олега неразумным хазарам. Хотя кто разумный, а кто отнюдь, напротив, нет – большой вопрос. Где вещий Олег, а столик – вот он… А вокруг столика?.. Не будем, как говорилось в моем детстве, определять голосом.

И стояла на нем снедь. Не то чтобы для полноценного обеда, а так, чтобы восприятие хлебного вина воспринималось не как самостоятельное занятие, а в качестве гармонического единства его вместе с закуской. Которую изготовила Фира, супруга раввина Шмуэля Многодетного. А то вы уже могли подумать, что у раввина Шмуэля Многодетного не было супруги. То есть совершенно не обязательно, чтобы вы об этом подумали. То есть было бы странно, если бы вы об этом подумали. Потому что если бы не было супруги, то откуда тогда у раввина Шмуэля взялось прозвище Многодетный? А от кого взялись дети? Много, судя по прозвищу? Нет, я понимаю, что от Шмуэля Многодетного, но процесс создания детей – двусторонний. В нем участвуют сперматозоид и яйцеклетка, и как раз в процессе слияния этих двух начал и происходят дети. И если сперматозоиды у реб Шмуэля водились, то с яйцеклетками приходилось прибегать к посторонней помощи. А чтобы далеко не ходить, реб Шмуэль и держал под рукой супругу свою по имени Фира. И держал, судя по многодетности, часто. И Фира, судя по ее цветущему виду, была вовсе даже не против. И это было видно по той радости, с которой она подавала на походный столик еду для единства водки с закуской. Что, как я полагаю, не менее важно для сохранения мира во всем мире, как и единство сперматозоида и яйцеклетки.

И вот, когда евреи выпили и закусили и прочувствовали всей душой, сердцем и желудком, что Шаббат действительно шалом, то вновь возникла проблема тождественности думания и работы. Родилось было мнение, что думание является работой, если в результате его зарабатываются деньги… Аргумент был таков: неоплачиваемая работа теряет смысл, а так как заработать деньги процессом думания за бритье Шломо Грамотного шансов не было, то и думание работой не является. Все было обрадовались, но тут реб Шломо Сирота 94 лет сказал, что много лет назад он работал в одном польском городишке совершенно бесплатно, кроме заработал хромоту по линии сердца, в доказательство чего предъявил евреям татуировку на руке – 697384. Евреи знали эту историю, поэтому умозаключение о сопряжении работы, в данном случае думания, с денежным эквивалентом отмели как несостоятельное. Кстати, история с бесплатной работой была единственной, которую помнил Шломо Сирота. Некоторые польские города отбивают память.

И тут уже стал наступать вечер. Евреи с облегчением ждали наступления этого события, чтобы Шаббат покинул Город и евреи смогли бы думать невозбранно. Как делали это тысячи лет, и, по разным свидетельствам, делать это умели. Правда, то, что это делали евреи, свидетельства большей частью стыдливо умалчивали. Ну там, великий американский ученый Альберт Эйнштейн, великий голландский ученый Нильс Бор, великий русский ученый Илья Мечников и так далее – так да. Но великий еврейский ученый Альберт Эйнштейн, великий еврейский ученый Нильс Бор, великий еврейский ученый Илья Мечников и так далее – так нет. Так что национальная гордость, как выленилось, имеет свои пределы. Интернационализм стал для евреев чертой оседлости.

И когда солнце уже готово было окончательно упасть за западные окраины Города, реб Гурвиц, недолюбливавший Гутен Моргеновича де Сааведру, язвительно глянул на него сквозь верхние веки, которые навевали подозрения на некие отношения матери реб Гурвица мадам Гурвиц с неким Вием, прославившимся длиной верхних век. Но это дело не наше. А наше дело в том, что реб Гурвиц глянул на Гутен Моргеновича де Сааведру и воскликнул:

– Да ведь вот же гой! Крещенный еще в пятнадцатом веке! До Реконкисты! Ведь вы, уж и не знаю, как к вам теперь обращаться… А, вот… Так ведь вы ж, батенька, маран. То есть еврей, конечно, но не совсем! И не тварь дрожащая, а право думать имеющий в славный день Шаббат!

Евреи пытались замять бестактность реб Гурвица, ибо под давлением внешних обстоятельств типа смерти еврей может для вида принять веру иную, но этническая составляющая еврейства от него никуда не денется. Выкрест Спиноза, атеист Ботвинник, троцкист Троцкий как были евреями, так ими и остались. Так что нечего и негоже. Просто как-то некрасиво…

Но Гутен Моргенович де Сааведра на выпад реб Гурвица отреагировал достойно. Он обмахнулся красным в белый горошек платочком и сказал:

– Побрить этого чертова Шломо Грамотного к чертовой матери!

И в это время Шаббат закончился. И все евреи отправились по своим делам.

А пока они отправляются по своим делам, я должен поведать вам историю происхождения прозвища «Грамотный» молодого человека Шломо, пытающегося удалить Осла с площади Обрезания.

История прозвища Шломо Грамотного

Сразу должен вам сказать: папа Шломо Грамотного еще до того, как Шломо стал Грамотным, и до того, как он стал Шломо, внешне был так себе еврей. Не из тех, которые из знания делают фетиш, чтобы потом из фетиша делать деньги. Звали его, как я уже говорил, Пинхус Гогенцоллерн, но не потому, что он действительно был Гогенцоллерн, а потому, что он так считал. Кто может запретить еврею носить фамилию Гогенцоллерн, если другие Гогенцоллерны ничего не имеют против? А чего им иметь против, если они о существовании Пини Гогенцоллерна не имели ни малейшего представления.

И в суд за нарушение авторских прав на фамилию Гогенцоллерн не подавали. Так и жили сами по себе Гогенцоллерны австрийские, Гогенцоллерны прусские, Гогенцоллерны испанские, прочие Гогенцоллерны и Пиня Гогенцоллерн из нашего Города.

И почему бы среди такого обилия разнонациональных Гогенцоллернов не быть Гогенцоллерну еврейскому. Вон он с палкой, чуть правее центра второго плана картинки девицы Ирки Бунжурны, идет к площади Обрезания. Идет с улицы Убитых еврейских поэтов. Хотя возрастом тянул на пару, и то и на тройку Пинхусов.

Пиня (а его все звали «Пиня», а не «Пинхус», потому что на Пинхуса он ну никак не тянул) появился в нашем Городе сразу же после первого года Хиджры, когда араб Мохаммед из Мекки пришел в Медину, как будто его в Медине просто заждались ждать. И был этот Мохаммед арабом поэтического сложения ума и даже выпустил ограниченным тиражом неплохую книгу стихов по мотивам нашей Книги, где достаточно вольно трактовал Закон и Пророков. Но никто из наших особо не протестовал, потому что поэт – он и есть поэт и недостойно одному поэту клеймить другого поэта, потому что – корпоративная этика. И каждому поэту Господь наш Всемогущий дал частицу себя, и каждый поэт и есть эта самая частица Господа, одно из слов Его, одно из Его дыханий. Но Мохаммед возревновал еврейских поэтов к Господу и вырезал их в Медине всех до единого 16 июля 622 года. И этим единым был Пиня Гогенцоллерн, который в это время мотался по всему миру с чтением своей поэмы «Песня песней» В истории народов такой процесс по случаю ревности был зафиксирован в Книге вскорости после Сотворения мира, и Мохаммед просто повторил историю с Каином и Авелем. А потом, много позже, 12 августа 1952 года были казнены другим поэтом 13 еврейских поэтов. С сыном одного из них, Додиком Маркишем, я был однажды рукопожатным. Сейчас он живет на своей родине (Шма Исроэл!) и тоже поэт. Но по прозаической части.

И когда Пиня Гогенцоллерн узнал об этом событии, то посчитал своим долгом обратиться в городской Магистрат с прошением о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. Зафиксировав таким образом традицию убийства поэтами разных национальностей поэтов еврейской национальности. Что касается улицы Спящих красавиц – это отдельная история, и я ее доведу до вашего сведения, если дойдут руки и если я вспомню об этом. Ох! (Это девица Ирка Бунжурна ткнула меня острым пальцем в ребро, но промахнулась. Попав в то ребро, из которого она и была изготовлена, со словами «Вспомните! Обязательно вспомните! Я вам напомню!».)

Так что со временем, господа, со временем…

И Пиня отправился в Магистрат с прошением о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И тут возник казус. Пиня написал прошение на арамейском языке! Языке, в нашем Городе малоизвестном – в смысле того, что его знало мало обитателей, а точнее, один горожанин – Пиня Гогенцоллерн. Более того, оно было написано стихами! В стилистике первого года хиджры. Которые, даже если бы кто в Городе и знал арамейский язык, никто не признал бы стихами.

А уж за прошение в казенное учреждение – тем более. Волосы дыбом! И только один человек в Городе по внешнему виду прошения определил, что это стихи. И был этот человек поэтом. И жил в арабском квартале Города, и звали его Муслим Фаттах. Именно ему в прежних строках своей книги я отвел роль будущего автора поэмы о возможной любви Осла.

К кому-нибудь. А то как же без любви, Михаил Федорович? (Это не я задал вопрос. А сами понимаете кто… Горе мое…). Так вот этот Муслим Фаттах пошел пешком к Пине Гогенцоллерну, чтобы засвидетельствовать свое почтение. И удивление от того, что после Мохаммеда и его последователей кто-то из поэтов остался жив. А заодно и попытаться узнать, чего Пиня хотел от Магистрата, потому что там уже начали гневаться, и по достижении гневом критической точки Пиня вполне смог бы пополнить список убитых поэтов. Потому что им было обидно, что они не знают арамейского языка. И более того, не знают, что этот язык – арамейский. А Пиня был в расстроенных чувствах из-за того, что его сын Шломо начал погуливать еще до бармицве (совершеннолетия, 13 лет), в папаньку пошел, что уж ни в какие ворота, и в городе поговаривали, что дочка мадам Пеперштейн имеет к нему какое-то отношение. Раз самого Пеперштейна никто в глаза не видел. Хотя другая партия исследователей происхождения пеперштейновской дочки считала, что к ней большее отношение имеет Аарон Шпигель, то ли ювелир, то ли фальшивомонетчик, во время прогулок к старому замку. Хотя все было не совсем так, точнее совсем не так.

Так вот, Пиня печалился по поводу Шломо, хотя кто как не Пиня не мог не знать, в кого мог пойти сын автора «Песни песней». Не могший даже сосчитать своих наложниц. Да потому что к Пине толпами ходили городские папаши и мамаши на предмет выяснения! А как выяснить, кто кто, когда у Шломо всегда было алиби. Когда зубной врач Мордехай Вайнштейн хотел переломать ему ноги и еще кое-что по поводу своей дочки Руфи на Никитском бульваре, что уже чересчур, приходил околоточный надзиратель Василий Швайко с тем же желанием, ибо в то же самое время он видел Шломо со своей сестрой Ксенией Ивановной на сеновале (и где они, Шломо и Ксения Ивановна, нашли в нашем Городе сеновал?.. Город – он на то и город, что в нем нет сеновалов, где по стариной русской традиции совершалось большинство добрачных соитий, – но вот нашли же!). И уже после них являлся какой-нибудь Ровшан Али Рахмон из арабского квартала насчет его четвертой жены, к которой он только собирался взойти на брачное ложе – и видел молодого еврея, который с этого ложа только-только сошел. И каждый раз у Шломо, когда ему кто-нибудь из горожан собирался переломать ноги и еще кое-что, что уже чересчур, находилось алиби. Так что кое-что оставалось непереломанным и было причиной тайных воздыханий многих городских девиц и тайных завистей молодых городских еврейцев.

И вот Пиня сидел и печалился. Он подозревал, что рано или поздно Шломо таки застукают и таки переломают кое-что, и прервется род Гогенцоллернов. Хотя печалился он напрасно, так как в своей поэме «Песня песней» сам признавался, что жен у него было пятьсот и наложниц без числа и считать, что все они были бесплодны, было бы нарушением теории вероятностей, которая наука и против которой не попрешь. Да и бесчисленные Гогенцоллерны в рассеянии по королевским домам Европы являлись доказательством, что стенания Пини о прерывании рода были некоторым образом беспочвенными.

И тут как раз и появился поэт Муслим Фаттах из арабского квартала, брат садовника Абубакара Фаттаха, с проблемой прошения в Магистрат, суть которого состояла о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов, но сути этой никто не понимал, потому что, во-первых, стих, а во-вторых – на арамейском языке. Но, как я уже говорил, стихотворность процесса просек Муслим Фаттах, и дело оставалось лишь за переводом с арамейского на какой-нибудь приличный язык. Вплоть до русского. Что для Магистрата предпочтительней. Странный народец этот Магистрат… И вот оба поэта думали. И тут в дом ворвался Шломо и, ворвавшись, захлопнул дверь перед носом портного Гурвица, пана Кобечинского и околоточного надзирателя Василия Швайко. Они были готовы разнести дом Пини, когда Муслим высунулся из окна и поставил перед ними вопрос, как мог Шломо в одно и то же время… Сару Гурвиц, Ванду Кобечинскую и Ксению Ивановну. Этот вопрос поставил Гурвица-отца, Кобечинского-отца и Швайко – околоточного надзирателя в тупик, выход из коего они направились искать в винную лавку, которую держал зубной врач Мордехай Вайнштейн.

И тогда оба поэта для перевода прошения с арамейского языка на приличный (русский, что для Магистрата предпочтительней: странный народец этот Магистрат) решили отправить Шломо на учебу. Сначала в Кордову, где практиковал Моше бен Маймон, он же Маймонид, он же Рамбам, великий врач, философ, что нас мало интересует, что у нас в Городе не хватает врачей и философов, но есть знаток арамейского, а потом с рекомендациями Моше бен Маймона – в Москву, в только что открывшийся Московский университет, к Михайло Васильевичу Ломоносову, знатоку всех наук. Не было о ту пору в Европе открыто закона, который бы незадолго до этого не был бы открыт Михайло Васильевичем Ломоносовым (так меня, во всяком случае, учили в 186-й школе, где я кантовался с 1946 по 1956 год). Но самое главное, и уж этого ни один русофоб отрицать не сможет, был он и великим русским поэтом. И именно поэтому Пиня и Муслим наладили Шломо учиться русскому языку у поэта, а не к педагогу по русскому и литературе. Знаете ли… «Аз» пиши через «з», образ Кончака в «Слове о полку Игореве», хорей в «Повести временных лет»… Увольте…

И вот через пару сотен лет или три года четыре месяца шестнадцать дней, точно не упомню, Шломо вернулся в Город, отягощенный знанием арамейского, русского, вопросами стихосложения, структуралистскими заморочками тамошнего еврея Шкловского и какой-то странной целомудренностью. Очевидно, смесь изощренных кордовских половых церемониалов и упрощенных подходов к этому вопросу в кругах Москвы, посещаемых Шломо, шваркнули по нему когнитивным диссонансом, и местные отцы и матери могли без опаски отпускать своих дочерей, а мужья – жен в прогулки по улице Спящих красавиц. Шломо сидел в отцовском доме и вдумчиво сублимировал свое либидо в перевод прошения с арамейского на русский. Кстати, термин «либидо» вышел из нашего Города, где один еврейский человек жил одно время на улице под этим названием и у него возникали желания, которым он и дал название улицы пребывания. А откуда у улицы появилось название «Либидо», не помнят даже самые старые старожилы. Говорят, оно появилось после каких-то делишек некоего Давида с некоей Вирсавией, женщиной мужней. Надо сказать, что либидо этого малого возникало как-то странно. Сначала он должен был кого-нибудь прибить из пращи, и только так это самое либидо к Вирсавии у него и возникало. А когда ее поблизости не было, потому что и муж своего требовал, то Давид сублимировал себя, начав строительство Храма.

Вот и Шломо тоже, вместо того чтобы оказывать девицам и дамам нашего Города внимание, выходящее за пределы одной из Моисеевых заповедей, прилежно переводил с арамейского на русский прошение о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И по истечении некоего срока в два года три месяца и восемь дней Пинхус Гогенцоллерн (Пиня) понес прошение в Магистрат в трех экземплярах: на пергаменте, папирусе и бумаге «Снежинка» формата А-4. Сам он перевод прочесть не мог, так как говорил только на идиш, а писал и читал – на арамейском, а перевод был на русском.

И вот он принес эти три экземпляра в Магистрат к начальнику Магистрата экс-адмиралу князю Аверкию Гундосовичу Желтову-Иорданскому. Тот прочитал сначала пергаментный вариант, потом – папирусный, под конец – бумажный, удостоверил аутентичность текста на всех трех носителях и мгновенно подписал прошение о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И что это был за русский перевод и соответствовал ли он арамейскому исходнику, так и осталось неизвестным. Ибо никто в нашем Городе не знал одновременно обоих языков. Но через некоторое время русский текст стихотворного прошения просочился в массы нашего Города и жители его сочли прошение достаточно убедительным для переименования улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И оно гласило:

  • Когда громокипящий Зевс, глаза свои продрав,
  • На Город глянет огненным взглядом,
  • И откушав амброзии с нектаром, Геей сотворенных,
  • По ступеням, сотканным из облаков, спустится в Город
  • И прелюбы сотворит с розовоперстой Нинель
  • Желтовой-Иорданской,
  • Ежели Отец ея, благословленный Посейдоном, не почтит
  •                                                                      память…

И все. Остальную суть прошения Шломо передал на словах. На русском языке. И был этот язык в громокипящих устах Шломо настолько велик и могуч, что экс-адмирал князь Желтов-Иорданский счел доводы убедительными. И хотя в Зевса верил не очень, будучи православным, но слава Шломо и взгляд его огненный подвигнули начальника Магистрата мгновенно подписать прошение. И с той поры в Городе вместо улицы Спящих красавиц появилась улица Убитых еврейских поэтов.

А Шломо получил прозвище Грамотный.

И вот этот Шломо Грамотный уже который день стоял на площади Обрезания в позе Аничкова моста с заросшим густым волосом лицом и сильно напоминал выпускников Дагестанского университета. Что как-то неправильно. Потому что Шломо Грамотный окончил всего-навсего хедер в нашем Городе, Кордовский и Московский университеты и на ученую лицевую поросль не имел никакого права.

И вот уже цирюльник реб Шмилович, не успев вернуться из синагоги, вынужден был собрать свой инструментарий и отправиться на площадь Обрезания, чтобы вернуть Шломо Грамотному лицо еврейской национальности. То есть если уж небритый, то уж будь любезен как положено. А если по недоразумению – то опять же будь любезен.

Краткая история реб Шмиловича

(Почему «краткая»?

А потому, что его пребывание в этой книге также невелико.)

Реб Шмилович испокон веку справлял в нашем городе работу цирюльника. Как и все его предыдущие поколения. Еще со времен первого рассеяния. Когда Город был не Город, а так себе… Плевок народа на нежилом месте. Местные кельты брились топорами. Ну, иногда промахивались. Ну и что? Одним кельтом меньше. Да и кому придет в голову считать кельтов… А мыло ему доставляли с альпийских лугов, где тамошние Шмиловичи выращивали шоколад «Альпен Голд» и гнали мыло из эдельвейсов. А золингеновские Шмиловичи плавили из местных золингеновцев золингеновскую сталь для бритвенных станков, ножей, плугов и других хозяйственных надобностей. Но разбогатели по-настоящему в 1793 году, когда их сталь потребовалась для нужд Великой французской революции.

Шерсть для кисточек ему доставляли российские Шмиловичи, пробавлявшиеся скорняжьим мастерством, имели вес, в том числе и при дворе, так что одного из них называли Шмиловичем Двора Его Императорского Величества.

Ну, вот и все о Шмиловичах.

И только реб Шмилович сладострастно взбил пену в фамильной бронзовой чашке, вывезенной из Иудеи во время Вавилонского пленения, и окунул в нее кисточку, как, ну что ты с ней поделаешь, на площади Обрезания образовалась девица Ирка Бунжурна. И перехватила занесенную над щетиной Шломо Грамотного шмиловическую длань, вооруженную намыленной кистью для переноса мыла на щеки и подбородок Шломо Грамотного. Должен заметить, что все это время Шломо Грамотный с Ослом как стояли в позе, нарисованной девицей Иркой Бунжурной, так в ней и застыли. Я подозреваю, что эта поза была с этой Иркой как-то связана и ждала ее появления для хоть какого-то развития событий на площади Обрезания, во всем Городе, в жизни его насельников и, что самое главное, какого-то движения в моей книге.

И девица Ирка Бунжурна, держа своей маленькой, но железной рукой (похоже, такой рукой пытались загнать человечество в счастье) руку Шмиловича (ни для чего, кроме бритья, не приспособленную) с намыленной кистью, посмотрела на лицо Шломо Грамотного и сказала мне, сидящему за компьютером с этой стороны картинки:

– Не, Михаил Федорович, брить его не надо. Он таким мне больше нравится…

На этих словах Ирка провела рукой по щетине Шломо Грамотного, от чего та покраснела! Это у Шломо! Которого еще не так давно в нашем городе хотели кастрировать, в Кордове таки кастрировали, что не помогло, и, возможно, из-за него у халифа Кордовы расформировали гарем. Из-за его шашней с королевой Арагона Изабеллой евреев изгнали из Испании. У генералиссимуса Франко был странный для испанца нос, а сама фашистская Испания в Холокосте гулять отказалась. При обучении в Москве Шломо из общаги в университет и обратно в общагу водили под конвоем из преображенцев, и то он как-то ухитрился втесаться между брательников Орловых к матушке-императрице и графского титула не получил из-за отсутствия в святоотческой традиции давать иудеям графские титулы. А когда Шломо по окончании университета покинул Россию, то матушка-императрица однажды по забывчивости назвала Григория Александровича Потемкина-Таврического Шлемой, на что тот сладко вздохнул и поправил:

– Его звали Шломо.

Так вот, после того как девица Ирка Бунжурна провела по щетине Шломо рукой, щетина этого кобеля милостью Божьей покраснела. И уже тогда у меня зародилось что-то!

Девица Ирка Бунжурна еще раз провела рукой по щетине Шломо и сказала:

– Нет, брить его не будем. Мне так больше нравится.

– Крошечка-Хаврошечка, – мягко сказал я, – это моя книга…

Она окинула меня злым глазом, потом – вторым злым глазом:

– Михаил Федорович, между прочим, Ваша! Книга! Написана! По! Моей! Картине! Так что придумайте что-нибудь. А то как глупости про меня писать, так вы…

– Какие глупости?! – изумился я.

– А кто меня сучкой назвал?

– Когда?! – по второму заезду изумился я.

– А в начале книги. И еще – мерзавкой. Где-то там же рядом. – И она затрясла губами и окинула меня чрезмерно жалостным глазом, потом – вторым чрезмерно жалостным глазом. И ведь я же знал, что эта сучка и мерзавка играет, но не выдержал:

– Реб Шмилович, идите домой. Сегодня бритья не будет. Вам будет заплачено.

– Нет, – сказал девица Ирка Бунжурна, – раз он уже тут, пусть подровняет волосы с боков, немного сверху, а сзади на нет, – и вышла из картины и из моей комнаты. Потом они о чем-то говорили на кухне с моей женой, а потом это горе ушло куда-то «по своим делам».

«Свои дела» у нее, видите ли!

Шломо Грамотный перехватил уздечку Осла другой рукой, провел свободной от осла рукой по волосам с боков, немного сверху, а сзади на нет, посмотрел в правый ослиный глаз на свою свежеподстриженную голову и остался доволен. А почему я решил, что он остался доволен, так это потому, что он довольно усмехнулся. А уж довольную улыбку я всегда отличу от недовольной. Довольная улыбка выглядит как «Ххех!», а недовольная – совсем наоборот, как «Ххех!». Чувствуете разницу?.. И еще Шломо посмотрел сквозь картину на меня. Но не так чтобы прямо на меня, а немного в сторону. В ту сторону, куда удалилась девица Ирка Бунжурна «по своим делам». «Свои дела» у нее, видите ли! Но этот взгляд мне не понравился. Вам уже знакома репутация Шломо Грамотного, поэтому на ночь картинку надо завешивать, чтобы этот образцовый либидоносец не шагнул в мой мир и ненароком не отвлек девицу Ирку Бунжурну от чистого искусства в сторону не очень чистой любви. Оставив Осла на площади Обрезания без человеческого присмотра, в одиночестве. А одинокие ослы тоже ненадежны. Им запросто может прийти в голову сойти в мой мир в поисках одинокой ослицы. Или какой-никакой захудалой кобылки. Ну и, на худой конец, разгульной верблюдицы. И лови их потом по всему Черкизову.

– Живите себе, Ослик, в картинке, в Городе, на площади Обрезания, под присмотром Шломо Грамотного. Нет в моем Городе одинокой ослицы, захудалой кобылки, и никакие разгульные верблюдицы вот так вот запросто в метро не ездят. Урбанизм такой развелся, что только дикие собаки, бомжи и ОМОН. Так что даже самый ослиный осел может на старости лет умереть девственником. А у тебя в картинке вполне может настать светлое будущее, и ты увидишь ее и положишь свою голову на ее шею, а потом взгромоздишься на нее – и произойдет слияние двух лун в ослином исполнении. И только очень черствый еврей может прогнать их из-под окон своего дома. А не черствый толкнет локтем спящую жену и шепнет в ее заспанное ухо:

– Циля, сделай мне хорошо, Циля.

И поцелует ее в другое заспанное ухо. И Циля, кокетливо улыбнувшись заспанными глазами, как бы во сне случайно Невзначай Во сне Не сознавая Раздвинет рыхлые в синих прожилках бедра Согнет в коленях траченные тромбофлебитом ноги И призывно зевнет И он войдет в нее и Циля сделает ему хорошо и Он сделает Циле хорошо И потом утром им обоим будет хорошо И за завтраком им будет хорошо И за обедом им будет хорошо Потому что фиш и фаршированные шейки будут чудо как хороши Потому что ты ей хорошо. И она тебе хорошо…

А все потому, что на площади Обрезания Осел и Ослица сделали друг другу хорошо…

И вот что я подумал, милые читатели мои: не запустить ли на улицы русских городов ослов? Чтобы русским женщинам было хорошо… И щи будут особенно хороши. Обратно – демография. Вот в Средней Азии, на Кавказе – ослы кругом. И демография, сами знаете. А тут… Как представлю себе «опель», взгромоздившийся на «мазду»… И никакой тебе Тинто Брасс… Он же, в конце концов, не подъемный кран.

Ну, я несколько отвлекся от плавного течения жизни в моем и Ирки Бунжурны Городе, когда субботнее солнце слиняло за башни замка, разрушенного Фридрихом Вторым на втором году Семилетней войны, когда загорелась первая воскресная звезда и православные Города потянулись к вечере в церковь Св. Емельяна Пугачева. (Не забыть сказать Ирке, чтобы нарисовала ее, а также мечеть в арабском квартале, а буддизма в нашем Городе еще не было, а уж о богине Аматерасу никто и слыхом не слыхивал. Хотя выражение «япона мама» в русской транскрипции в некоторых кругах Города хождение имело. Во времена престольных праздников и прочих гулеваний в русской части населения. И что характерно, имело успех и среди коренного населения Города. Его вкрапления в идиш придавали ему дополнительную эмоциональную окраску. Особенно в торговых беседах. В пылу спора евреи обращались к Нему не с традиционным «вейзмир!», а не хочу повторять.

А пан Кобечинский национальное речевое достояние Речи Посполитой «пся крев» и «Матка Воска Ченстоховска» вообще стыдился упоминать в светских беседах. На каковые его, правда, никто не звал. Очень был вспыльчивый пан. Чуть что – сразу хватался за саблю. Справедливости ради скажем, что сабли у него не было, но он все равно за нее хватался. Как кто при нем скажет «Тарас Бульба», так он сразу – за саблю. Ну и, разумеется, «япона мама» в русской транскрипции. И понять его можно. Потому что этот Тарас сынка своего Андрия поубивал со словами «Я тебя породил, я тебя и убью». И это что же получается? Если я, к примеру, родил своих сыновей, Митю и Алешу, так я их и убить право имею?! Это же «япона мама» в русской транскрипции! А поубивал сынка своего этот пресловутый Тарас за любовь к дочке этого самого пана Кобечинского. И дочка этого пана Кобечинского родила от Андрия человечка. Не польского, не русского, не запорожского, а просто человеческого человечка, которого вместе с маменькой сжег в костеле Города Тарас Бульба, когда мстил за другого сына своего, Остапа. И осталась у пана Кобечинского одна лишь дочка Ванда, чудом спасшаяся от казацкой сабли. Вот пан Кобечинский и хватался за несуществующую саблю со словами «япона мать» в русской транскрипции, когда слышал имя Тараса Бульбы.

Но в этот погожий субботний вечер никто этого ненавистного имени не упоминал. Евреям оно ни к чему. Не Тевье-молочник, прямо скажем. Русские вспомнили о нем три раза.

Первый раз – когда к столетию со дня рождения Николая Васильевича Гоголя Николаевскую улицу, названную в честь императора Николая Александровича, переименовали в Николаевскую, но уже в честь писателя Николая Васильевича.

Второй раз – когда к 150-летию Гоголя улицу наградили Ленинской премией мира в области литературы.

И третий – когда из Москвы, где в это время была очередная заварушка, пришла бумага о возвращении Николаевской улице ее исторического названия Николаевская. Которую она и продолжала носить и в 17-м, и в 18-м, и в 19-м веках, и даже в 3760 году, когда наш Город с неофициальным визитом посетил Иисус. И зря, между прочим. Визит, по разным обстоятельствам, превратился в официальный. И кончился для него невесело.

Так что Тараса Бульбу у нас вспоминали, прямо говоря, не к каждому завтраку. И пили за него не каждую субботу. Точнее – никогда.

Так вот, православные потянулись к вечере в церковь Св. Емельяна Пугачева (не забыть сказать Ирке Бунжурна нарисовать ее), и вместе с ними в нее потянулся и пан Кобечинский, чтобы и помолиться (костел-то Тарас сжег, «япона мать» в русской транскрипции), и не мыкать сто, а то и более лет одиночества в одиночестве в этот теплый субботний вечер. Да и кто будет вспоминать о разнице западной и восточной ортодоксий, если Бог – вот тут вот. И его мало волнует, кто и как Его славит. Строго между нами, антр ну суади, положив руку на свое ишемическое сердце, я полагаю, что Он довольно равнодушен к способам богослужения. Думаю, что у Него других забот хватает. Да чего там «думаю»! Он сам мне говорил, когда мы с Ним лежали в 16-й палате 30-го отделения больницы имени Алексеева (в девичестве – Кащенко).

И по пути из замка (справа вверху картинки) в церковь, которая, по моим предположениям, находится слева за рамками картинки, пан Кобечинский должен был пройти через площадь Обрезания. А раз должен был пройти, то и прошел. Было прошел. Но наткнулся на Осла со Шломо Грамотным, или на Шломо Грамотного с Ослом, кому как угодно, и удивился. И на месте пана Кобечинского удивился бы любой пан Кобечинский, ибо ни один пан Кобечинский из рода Кобечинских за многовековую историю рода Кобечинских не встречал еврея, усмиряющего осла.

– И как тебя звать, пан еврей, япона мать? – вежливо спросил Шломо Грамотного пан Кобечинский. А как еще спрашивать, если сабли-то у тебя нет?

Но Шломо на этот вопрос ответить не успел, потому что Осел, возможно, принял вопрос как относящийся к нему. Почему «возможно»? Да потому что точно сказать невозможно, так как полиглотов, знающих ослиный язык, в нашем городе не было. И точно перевести «иа-иа» на доступный язык некому. Во всяком случае, мне об этом ничего не известно. Да и в «Повести временных лет» упоминаний об этом не было, как не было и упоминаний о нашем Городе. Так что вопрос о владении кем-то из обитателей Города ослиным языком, кроме других ослов, ничего достоверно не известно. А искать среди местных ослов осла, владеющего хоть одним человеческим языком, было затруднительно, потому что, как я уже говорил, других ослов в Городе не было.

Вы можете меня спросить, с чего я решил, что Осел, возможно, принял вопрос об имени на свой счет… Спросите… Ну… Сделаем вид, что спросили. А вот почему. Если вы стоите на площади Обрезания с каким-нибудь евреем по делу, а иначе зачем двум евреям стоять на площади Обрезания как не по делу, и к вам подходит пан Кобечинский и вежливо спрашивает: «И как тебя звать, пан еврей, япона мать?», то каждый из вас вправе принять «япону маму» на свой счет. Так и Осел, возможно, принял его на свой счет и ответил, как я вам уже сообщал, словами «иа-иа». Вот почему, дорогие мои, я и сказал, что Осел, возможно, принял вопрос на свой счет. А иначе чего бы ему отвечать на вопрос пана Кобечинского «И как тебя звать, пан еврей, япона мать?» ответом «иа-иа»? Который при некотором доброжелательном отношении можно было принять за имя. И вот такое вот доброжелательное отношение и было у пана Кобечинского. Поэтому на ослиное «иа-иа» он ответил:

– Очень приятно. А я, проше пана, – пан Кобечинский. – И протянул Ослу руку. Но Осел ответить на рукопожатие не мог, потому что даже при ОЧЕНЬ доброжелательном отношении назвать ослиное копыто рукой, было бы неприкрытым лицемерием. А мы с вами не лицемеры а так, фарисействуем помаленьку, поэтому честно и даже с некоторым фрондерством называем копыто копытом. Тем более если руки стоят на брусчатке площади Обрезания, и руки эти не принадлежат сапожнику Моше Лукичу Риббентропу, вынужденному неумеренно алкогольничать в оправдание профессии (и по другим причинам, чему свое время) и таким образом осуществлять метафизическую связь между еврейским и русским населением Города. Поговаривали, что где-то в России у него есть внук биндюжнической профессии, коего звали Мендель Крик. И были с ним какие-то истории. Но это, скорее всего, апокриф. Так как никто в нашем Городе инстинкта размножения за Моше Лукичом Риббентропом не замечал.

Да, такое ощущение, что я несколько отвлекся от нарратива в моем повествовании (или, наоборот, чрезмерно увлекся им), поэтому вернемся в начало эпизода о вопросе пана Кобечинского об имени пана еврея. И постольку-поскольку будем считать, что Осел на вопрос ответил, настала очередь Шломо Грамотного. Тем более что у него было не меньше оснований, чем у Осла, считать себя евреем. Возникли краткосекундные сомнения в панстве – но кто в наше время обращает внимание на такие мелочи? Пан так пан… Не «товарищ» же! А потому Шломо вежливо ответил:

«А зовут меня, пан Кобечинский, Шломо. Шломо Грамотный». – И протянул пану Кобечинскому свободную от Осла руку. Которая, в отличие от ослиного копыта и рук сапожника Моше Лукича Риббентропа, находилась не на брусчатке площади Обрезания, а на весу. И была доступна для дружелюбного или просто вежливого рукопожатия. В коем виде Шломо Грамотный ее и предъявил пану Кобечинскому. Они несколько переговорили о погоде, о страшном поражении французов в битве при Кресси, продолжении этой традиции в битве под Ватерлоо и жутком мщении французов в битве при Гастингсе. В результате чего французы (в то время они назывались норманнами) в массовом порядке воспользовались специфическими благодарностями саксонок за освобождение от англов. И англичанок – в благодарность за освобождение от саксов. И вот до сих пор ученый мир бьется в попытке понять, как из скрещения норманнов (так назывались в то время французы) с саксонками и англичанками появились чистокровные англосаксы. Футбол – еще туда-сюда, хотя какое отношение ко всей этой бодяге имеет футбол, я ответить не могу. Пришло на ум, а если пришло, то грех не поделиться с вами. А вот для чего это пришло на ум, решать вам. А когда решите, сообщите куда следует. (Магистрат, третий этаж, 36-й застенок.)

После этого пан Кобечинский и Шломо Грамотный вдругорядь пожали друг другу руки и продолжили заниматься своими делами. Шломо Грамотный сдерживать Осла, а пан Кобечинский пошел в церковь Св. Емельяна Пугачева, чтобы принять участие в вечерней литургии. И его дочка Ванда была при нем. Но на Шломо не среагировала. (Так что то, что об ней было сказано выше, скорее всего – навет. А может, и не навет. Я еще не придумал. Девица Ирка еще не нарисовала.)

По пути в церковь пан Кобечинский наткнулся на маклера Гутен Моргеновича де Сааведру, который тоже шел в церковь. А шел он туда по профессиональным маклерским соображениям. Так как он вел дела не только с иудейским населением Города, но и с христианским, и с… то не худо в таких делах заручиться поддержкой всей семьи. С Богом-Отцом он уже перекинулся парой слов в синагоге, так что теперь следовало бы засвидетельствовать свое почтение сынишке, Господу нашему Иисусу. К которому тоже имел отношение. Об мусульманской общине я пока закочумаю, потому что еще не знаю, что с ней делать. Из-за недавнего прибытия в Город, созданный девицей Иркой Бунжурной по воле Божьей, хотя она это и отрицает – какой, на фиг, Бог, – я не успел проникнуться во все тонкости взаимоотношений еврейской и арабской общин. Хотя кое-что, типа общения Пини Гогенцоллерна с брательниками Абубакаром и Муслимом Фаттахами, имело место быть себя в наличии, и не в сторону конфронтации, а наоборот. В стиле Мир, Труд, Май. Но какие-никакие трения в трактовке 51-го аята 5-й Суры: «О вы, которые уверовали! Не дружите с иудеями и христианами: они дружат между собой. Если же кто-либо из вас дружит с ними, то он сам из них. Воистину, Аллах не ведет прямым путем нечестивцев» – намечались, но в горячую фазу типа «Разрази его Аллах!» или «Разрази его Элогим!» не переходили. Что касалось и присутствовавших в Городе христиан. Со времен Крестовых походов никто из них, в том числе и пан Кобечинский, и Альгвазил, и Василий Акимович Швайко, и даже адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский, никаких претензий к мусульманам не имели. Ходят какие-то люди в чалмах – ну и что?.. Мало ли какие у людей понятия о красоте. Вон Альгвазил ходит в шлеме с опущенным забралом, так что лица не видно, и неизвестно, есть ли оно вообще, – и никому это спать не мешает. И ни один насельник не скажет ему: «Гюльчатай, открой личико». Потому что такт надо иметь. А не хухры-мухры какие, злобные, националистические, нетолерантные.

Так что, думаю, вскорости мы сможем встретить маклера Гутен Моргеновича де Сааведру в мечети арабского квартала. Бизнес – это, знаете ли, вещь глобалистская, интернациональная, в отношении веры безразличная. Прибыль – она прибыль и есть, и всякая тварь по-своему ее славит. А пока Гутен Моргенович шел в церковь Св. Емельяна Пугачева, и по пути, как я уже говорил, на него наткнулся пан Кобечинский. И вот они раскланялись, обнялись, втихаря доброжелательно сплюнули, посмотрели на часы и увидели, что время вечерней службы еще не гонит их в храм, а посему остановились для беседы. Тема которой была в них уже посеяна, проросла, дала буйные всходы и просилась наружу. А именно – нахождение на площади Обрезания Шломо Грамотного вкупе с Ослом. И если евреи во время Шаббата эту проблему разрешить не могли по теологическим противоречиям о процессе думания, то как нехристианам не подступиться к ней и не доказать таким неназойливым образом преимущество Нового Завета перед Ветхим. (Сразу замечу, что «Ветхим» Ветхий Завет считали лишь христиане, а отнюдь не евреи, которые, в свою очередь, Новый Завет и вовсе за Завет не держали.) Но на данный исторический момент к выдворению пародии на великого Клодта с площади Обрезания этот вопрос отношения не имел. Каждая тварь по-своему Осла со Шломо Грамотным с площади Обрезания гонит.

И вот они стали изыскивать способ исполнения этого процесса в душевном разговоре.

– Понимаете, пан Кобечинский, мои соплеменники, проявляя известную всему миру осторожность и по теологическим соображениям не могли даже решить вопрос о бритье лица Шломо Грамотного, чья поросль на лице с эстетической точки зрения искажает интерьер не менее, чем само его пребывание на площади Обрезания в компании с приблудным Ослом. К тому же эта поросль намекает женской половине нашего Города о чрезмерном наличии в теле Шломо Грамотного тестостерона. Что и уловила некая неместная девица, исчезнувшая сразу после уловления. А свободный тестостерон по рыночным ценам… Туризм, инвестиции и так далее… Так что, я полагаю, нам с вами как христианам необходимо принять на себя всю ответственность за… Ну, вы меня понимаете…

Пану Кобечинскому, который из всей этой лабуды понял только «нам как христианам», а против этого он ничего не имел, ничего не оставалось, как кивнуть головой и схватиться за несуществующую саблю.

Но дальше этого размышления о судьбах туризма, инвестициях и… ну, вы меня понимаете, разговор не пошел. Потому что каждый из собеседников ждал конкретного предложения от другого, а при таком подходе конкретного предложения ожидать не приходилось. А посему оба-два образовали новую композицию, весьма смахивающую на «Ленина и Сталина в Горках», только стоя. А когда это Ленин и Сталин способствовали туризму, инвестициям и… ну, вы меня понимаете.

Неизвестно, что было бы дальше. Возможно, они превратились бы в соляной столб, как жена одного еврея из соседнего городка. Возможно, они бы окаменели как… не помню кто, сами вспомните. Но по-любому, соляные или каменные Гутен Моргенович с паном Кобечинским способны отпугнуть любого туриста, кроме американского – этот просто купит скульптуру, чтобы через пару веков загнать ее на аукционе Сотбис как неизвестного Родена. Или нового русского туриста, которому американский турист ее и загонит через пару веков на аукционе Сотбис как неизвестного Родена.

Но тут на них наткнулся начальник Магистрата Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский. И здесь я не могу не рассказать историю Аверкия Гундосовича о том, как Аверьюшка Желтов стал адмиралом Аверкием Гундосовичем Желтовым-Иорданским.

История адмирала Желтова-Иорданского

В детстве, а детство Аверьюшки протекало в поместье его батюшки, расположенном в треугольнике с одним углом в городе Берлине, столице великой Пруссии, другим углом – в Севилье, городе иберийско-мавританского происхождения, и третьим углом – в Таганроге, городишке непонятном со смутным оттенком чего-то татарского, от чего этот третий угол несколько страдал. Впоследствии, когда в Таганроге родился доктор Чехов, таганрогский угол несколько воспрял духом и даже стал приторговывать вяленым рыбцом, что в его глазах прибавляло величия. И питье пива в таганрогском углу стало делом вкусным и прибыльным.

И вот там-то, в этом треугольнике меж Берлином, Севильей и Таганрогом, а точнее – в шести верстах от Таганрога, и родился Аверьюшка. Ну, родился и родился, мало ли детишек рождается в треугольнике Берлин-Севилья-Таганрог, но Аверьюшка очень быстро стал в Таганроге известным ребятенком. А славился он тем, что с первых дней пребывания на этом свете стал писаться в необыкновенных количествах. А пил материнского (коровьего, козьего) молока ничуть не более остальных младенцев в оси «Берлин-Севилья-Таганрог». Из чего окружающий люд с первых лет утвердился в мысли о морском будущем маленького Аверкия. Так оно и произошло. После того как Аверкий окончил Высшие курсы по ловле и засолке рыбца и неистощимым продуктом своей жизнедеятельности окончательно засолил Азовское море, папенька его, отставной гардемарин, списанный с корабля «Св. Пигмалион» капитаном Горацио Нельсоном (имя ему дал его крестный отец Горацио, замешанный в каких-то делишках в Дании, но вылезший из них с неподмоченной репутацией, так как к морю не имел никакого отношения) за постоянное мочеиспускание с борта «Св. Пигмалиона», из-за чего капли летели на мостик в глаза Горацио Нельсону, и непонятно, как он смог выиграть битву при Трафальгаре, правда ослеп на один глаз, так вот папенька Аверкия сдал его по протекции Горацио Нельсона в юнги на флагманский корабль турецкой эскадры под командованием Гюльбек-паши. Тот в самый разгар сражения при

Корфу ослеп от попавших в глаза капель юнги Аверкин Желтова (остальные капли сожгли и сам флагман, потому что юнга писал против ветра) и слил битву русскому адмиралу Федору Ушакову. В благодарность Федор присвоил Аверкию звание лейтенанта и отправил на дальнейшее обучение флотоводческому делу в город Брюссель, где моря нет и ни один флотоводец не рискует подвергнуться ослеплению. Там Аверкию поставили памятник в виде писающего мальчика. А самого его отправили в Трансиорданию, где какое-никакое море было, но морских сражений не намечалось. Там Аверкий Гундосович (уже капитан!) основал на Тивериадском море завод по засолке оставшихся после Христова кормления рыб. Солью служило сами понимаете что. Но рыба пользовалась большим успехом у паломников, шла хорошо, но никогда не бывает, чтобы хорошо было все. Вот не бывает, и все. В реке Иордан креститься стало невозможно. Народ слеп, Иисус был распят, а академик Федоров еще не родился. Тогда Аверкий Гундосович и получил добавку к своей родовой фамилии Желтов и стал именоваться Желтовым-Иорданским. Но так как во времена его правления поток паломников измельчал, освобождать Гроб Господень никто не рвался, да и сарацины ушли, и Трансиордания стала чем-то напоминать город Припять, где выжили отдельные евреи (я имею в виду Трансиорданию, а не Припять), то на тусовке великих держав было принято по геополитическим соображениям Аверкия Гундосовича Желтова-Иорданского из Трансиордании выслать. И сослать в Город Ирки Бунжурны, присвоить звание адмирала и поставить во главе городского Магистрата. Мол, эти евреи ко всему привычны. А если и не выдержат, то, в конце концов, не последние же. Но евреи, после вымирания остальных народов, населяющих Город, выписали, воспользовавшись связями маклера Гутен Моргеновича де Сааведры из Москвы уролога Михаила Васильевича, который вырезал из Аверкия Гундосовича аденому величиной… (нет слов!). На деньги от вырученной операции был построен крупнейший в мире НИИ аденомы, побочным (и секретным!) эффектом деятельности которого стало изобретение нервно-паралитического газа, от воздействия коего на войска те начинали мочиться прямо на поле боя. И это могло стать нашим ответом на многовековые происки мировой закулисы.

Но наш Город вздохнул свободно, проветрил себя, и в него стали постепенно возвращаться другие (помимо евреев) племена и народы.

Вот такая вот незамысловатая история правителя нашего Города.

И вот сейчас православный адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский наткнулся по пути в церковь Св. Емельяна Пугачева на католического пана Кобечинского с дочкой Вандой и неустойчивого в вере Гутен Моргеновича де Сааведры. Ну да неустойчивость в вере не помеха туризму и инвестициям, кои, как я уже говорил, могла отпугнуть композиция в виде дихотомии Осла и Шломо Грамотного.

А раз эти трое в меру уважаемых жителей Города (дочка Ванда не считалась. Просто была дочкой, а не для того, чтобы думать) встретились, то, сами понимаете, как тут не… во всех подробностях… чтобы всем было хорошо, а то как же иначе, пан Кобечинский – паном Кобечинским, Гутен – Гутеном, за адмирала я уж и не говорю, но проблему решать надо. И если уж евреи всей синагогой не смогли решить вопрос, то самое время заступить сполнить свой долг последователям Нового Завета, применить всю его мудрость, мудрость Священного Предания, мудрость старцев, прислушаться к воплям младенцев, устами которых глаголет истина (семь младенцев было у меня, но истину я так и не познал. Не повезло!), расшифровать выкрики юродивых (дурак-дурак, а как сказанул!..), а также испросить совета у отца Ипохондрия, настоятеля церкви Св. Емельяна Пугачева, который раньше носил гордое имя Св. Вараввы. А почему церкви поменяли имя, вопрос глупый. Почему Фишман меняет свою фамилию на «Рыбаков», а потом опять на «Фишман»?.. А?.. Да потому что Фишман в Кимрах – то же самое, что Рыбаков в Ашдоде. Сплошные недоумения, переходящие в сплошные недоразумения. И вот они стояли и думали, тихо думали. Это пусть евреи думают громко. Им бы лишь на весь мир заявить, что они думают. «Что» – не в смысле «о чем», а «что» – в смысле «вообще»: мол, они, евреи, думают, а другие, не евреи, так вот с бухты-барахты, просто раз – и все… и открыли, не подумавши, Антарктиду, а вот и нет, а потому что подумали… Одного полюса мало! Вот! И в принципе: не пальцем деланные, тысячу раз… прежде чем сортир на фазенде… а то один чудик, из кривичей правда, как свои шесть соток получил, сортир в центре соорудил… ну так, чтобы со всех сторон было видно, куда бежать, и зимой тепло… и когда все сразу… а когда все заценили, то дом… где ставить?.. А?.. И стройматериал на говно пошел. И вот с того самого кривича народ христианский, прежде чем что сотворить, задумываться начал, крепко задумываться – так крепко, что уж и забывал, об чем задумался. Так, к примеру, тот же Христофор Колумб, начальничек нашего де Сааведры, за Индию думал. Крепко думал. Все время, пока плыл, думал. А приплыл в Америку. А Кук о дружбе народов размышлял, за общечеловеческие ценности размышлял, а об том, что аборигены его за человека не держат, а на уровне говядины или там свинины, только в капитанской форме, не размышлял – так ведь и примитивный банан очистить надо, прежде чем. Вообще христианский люд о многом зазря думал. Фурье там разный, Хрущев, Томас Мор (не из шиллеровских Моров, а из других, аглицких), Сен-Симон блюз… И что?., коммунизма нет как нет. На Марсе ни одной яблони не выросло… Пенсии только на лекарства хватает. Так что думать надо в меру. Эй, евреи, это и вас касается! Так что, мой драгоценный читатель, я останавливаю процесс мышления трех моих героев и отправляю их в церковь, где отец Ипохондрий уже отхлебнул кагорчику, чтобы убедиться, что это действительно кровь Христова, а не контрафакт. Кровь апостола Петра или вообще какого-нибудь регионального святого. Такое уже случалось во время толковищ меж гугенотами и католиками, когда адмирал Колиньи захватил город Кагор, по пути спалив половину нашего Города с населением, и гугеноты выпили половину всего винища. А вторую выпили католики герцога Гиза после убийства Колиньи в Варфоломеевскую ночь и паления второй половины нашего Города с населением. Так уж устроена человеческая история, что во всех войнах обязательно убивают население. А если оно еврейское, то какие могут быть вообще разговоры!

Так что кагор на соответствие обязательно надо проверять. Вот отец Ипохондрий его и проверял. Вместе с околоточным надзирателем Василием Акимовичем Швайко. И они сочли кагор вполне соответствующим для претворения его в кровь Господню.

И местный христианский люд, коего было в Городе не так уж много, но все же, уже стекся в храм, когда в него вошла со своей заботой тройка наших озабоченных прихожан. Отец Ипохондрий озабоченность углядел, а посему службу провел по сокращенному чину: кого мог исповедовал и кровью Христовой, кого нужно и кому хватило, причастил. А католикам, в числе одного (помешанного Альгвазила в шлеме), пропихнул сквозь забрало просфору (кусочек белого хлеба из магазина «Хлеб» Бенциона Оскера, что в левом нижнем углу картинки, нарисованной девицей Иркой Бунжурной).

И после службы Аверкий Гундосович всех присутствующих пригласил на совещание в Магистрат для обсуждения чрезвычайного положения, сложившегося в результате взаимодействия анонимного Осла со всем известным Шломо Грамотным.

И вот через весь город из церкви Св. Емельяна Пугачева из-за слева снизу картинки в Магистрат, что справа и выше картинки, потянулась вереница христиан всех конфессий и просто людишек, зашедших в церковь поучаствовать в молитве об избавлении Города от Осла и послушать баяниста Алеху сына Петрова. Играл он чрезвычайно задушевно и в конце бывал вознаграждаем обильным причащением. После чего они вместе с отцом Ипохондрием и наиболее уважаемыми прихожанами послали старушку Исааковну в винную лавку зубного врача Мордехая Вайнштейна на предмет водки на ужин. Ибо какой же ужин без водки? Это, судари мои, вовсе и не ужин даже, а завтрак. А кто же из уважающих себя горожан завтракает вечером? Завтракают, милостивые государи мои, утром. А ужинают вечером? А какой же ужин без водки? Это вечерний завтрак. Чистой воды нонсенс, абсурд, оксюморон. А такой иностранной лабуды честные (с ударением на «Ы») христиане Города позволить себе не могли. Как, впрочем, и честные (с ударением на «Ы») иудеи. За мусульман говорить не берусь. Но с поэтом Муслимом Фаттахом пришлось как-то испить. А куда денешься, если к нему неожиданно нагрянули Хайям и Низами. Ну как таких гостей не встретить по-людски (с ударением на «Ю»)? Так. А чего я делал в арабском квартале Города, которого нет даже на картинке девицы Ирки Бунжурны?.. Ну как чего?.. Выпивал вместе с Муслимом Фаттахом, Хайямом и Низами. А как бы иначе я мог написать об этой выпивке, если бы сам в ней не выпивал? Вот такое вот объяснение, в достоверность которого я сам не верю.

Но не об том, мой читатель, идет речь. А об том, что христиане, по большей части русского содержания, не считая помутившегося головой Альгвазила без имени, а зачем ему имя, если он из-за нахлобученного на голову шлема все равно имени слышать не мог, даже если оно у него и было, и еврея Гутен Моргеновича де Сааведры, о вероисповедании которого ничего никто точно утверждать не мог, ибо встречали его по пятницам и в мечети, устремившим задницу в небо ровно 122-миллиметровая гаубица М-38. Был еще пан Кобечинский с дочкой Вандой, из поляков. А поляки – это те же самые русские, только помутившиеся головой. Два прусских шпиона. Которые вполне могли быть русскими, работавшими на прусскую разведку. А русских было в достатке. Кроме упоминавшихся, были следователь П.П. Суходольский, Василий Акимович Швайко, сестра Ксения Ивановна при нем. Ну и сапожник Моше Лукич Риббентроп, которого все население за выдающееся пианство держало за носителя русской культуры, ну и еще кое-кто, которых я пока не успел придумать. Люд, в принципе, приличный, но в больших количествах вызывавший опасения у коренной части населения. Хотя русские тоже считали себя коренным населением. Не говоря уж о пане Кобечинском. Вон там, на картинке, обломки его замка возвышаются над Городом. А если бы Альгвазил мог слышать и говорить, то за причисление его к пристяжной части населения мог проткнуть именной алебардой. И ваше счастье, что он не слышал, не говорил, да и именной алебарды у него быть не могло, потому что, как я говорил, имени у него не было. Возможно, оно когда-нибудь и было, не исключаю, мало ли на белом свете загадок – озеро Титикака, скажем, – но на момент раздачи именных алебард имя как таковое у него отсутствовало.

В общем, все в нашем Городе были коренные. А если кто попытается возразить, то того мерзавца я из книги своей немедля удалю. Оруэлла небось читывали? Так вот, если что – так тут же то. Вы меня поняли? Не местных в нашем Городе нет. Никакой лимиты, гастарбайтеров. А если и шел какой человек через Город с гаста на вест или с норда на зюйд, то, пока шел, даже если и не шел, а чего-нибудь останавливался по рабочей тематике, он и был местным, потому как на этом месте, в смысле нашего Города, он и был. А как доходил до веста или зюйда, то был уже и не в Городе. И чего его как-то называть, когда у нас и своих проблем с названиями хватало. Я вам уже об улице Убитых еврейских поэтов говорил. Которая Спящих красавиц была. Об этой истории речь впереди. Я ее еще не придумал. Точнее говоря, я ее пока не вспомнил. И это не считая жуткой проблемы с именами детей раввина Шмуэля Многодетного.

Жуткая проблема с детьми Шмуэля Многодетного

Он достался нам из времен Первой книги Царств, с тех пор жена его Эсфирь рожала ежегодно, и много их было: Саул, Самуил, Иезекиль, Исайя, трое Ездр. Второго и третьего назвали от лености ума и с некими сомнениями по части отцовства, как, впрочем, и материнства, так как они появились в семействе внезапно. Уже готовым Ездрами. Ну не выкидывать же их на улицу. Да и где в те библейские времена было взять улицы? Сколько я ни читал Закон и Пророков, ни одного упоминания за улицы я не встречал. Так что их взяли. Где одного Ездру кормить, там и двое других Ездр с голоду не помрут. А когда шла ежевековая перепись детей равви Шмуэля, их тоже считали за детей, но не шибко канонических. Ну, это были имена вполне приличные, а вот на детей, родившихся в последние три-пять сотен лет, имен в Танахе просто не хватало. Вы хочете песен, а их нет у меня.

И детей уже называли совсем дикими именами: Людовик, к примеру. Их вообще 18 штук насчитывалось. Диаспора, Гетто, Владилен, Сталина, Реконкиста, Консьюмеризм, Пархатый… Был один Холокост. Странный парнишка. А когда и девочка. Реб Шмуэль и так и так… Ну ничего! Никак расти не хотел. Не растет, и все тут! А налицо и прочий интерфейс был, вы не поверите, жутко изменчив. Миллион разных интерфейсов в одном ребенке! И номера на левой руке разные вытатуированы. Странный ребенок…

Ну, было несколько Жидовских Морд, уж больно красиво звучали. А нескольких детей без различия пола назвали Погромами. В амять о событиях, посетивших наш Город в разные составные части его бытия на этой прекрасной земле… А последний Погром родился как раз в сейчас. И не вписать это событие, сами понимаете, в хронику текущих событий я не могу. Но об этом чуточку позжее. Вы уж потерпите. Мы столько терпели, что до очередного Погрома как-нибудь дотянем. И переживем. Ассирийцы ботинки чистят, а филистимляне вообще на пособия живут. В том числе и от народа Израилева. Вон оно как история складывается. У нас в Городе живет один филистимлянин. Как-нибудь потом. А сейчас…

Вот так вот плавно я от прошлого перешел к сегодняшнему бытию моего Города. (К чему я вам сказал «Вот так вот плавно»? А потому что – а литература?..) А именно – к походу городских христиан в Магистрат для разрешения вопроса о пребывании на площади Обрезания неведомого Осла и Шломо Грамотного, вошедшего с этим Ослом в конфликтные отношения.

И вот они пошли. «Мы длинной вереницей идем за Синей Птицей…» Не обращайте внимания, это кусочек моего детства забрел в мою старость, вспыхнул на мгновение в мозгу и потух в сгущающихся сумерках моей жизни… (По-моему, красиво. Чем-то напоминает стиль влюбленного телеграфиста конца девятнадцатого века). И шли они мимо винной лавки зубного врача Мордехая Вайнштейна. А скажите мне, какой честной христианин пройдет мимо винной лавки? Особливо если большинство из христиан – православные? Да при походе на судьбоносное для Города собрание? Нет, господа, ни у кого из вас рука не поднимется пройти мимо винной лавки. Лично я никогда мимо нее не прохожу. Раньше все пути мои куда-либо шли через винные лавки, продмаги, гастрономы, магазины смешанных товаров, ларьки, чепки, рюмочные и другие места общего пользования. А если таковых по пути куда-либо не намечалось, то я куда-либо и не шел. А зачем куда-либо идти, если по пути нет винных лавок, продмагов, гастрономов, магазинов смешанных товаров, ларьков, чепков, рюмочных и других мест общего пользования? А я тогда даже и православным не был. А уж когда стал, то в куда-либо, кроме винных лавок, продмагов, гастрономов, магазинов смешанных товаров, ларьков, чепков, рюмочных и других мест общего пользования, и вовсе не ходил.

И вот идут они слева направо картинки из церкви в Магистрат. И водка у них есть, и винишко какое-никакое для слабеньких христиан и для лакировки водочки – для сильных духом. И еврейское население Города, видя такое скопление христианского люда посреди своих кварталов, несколько обеспокоилось. Молодежь-то чисто инстинктивно, генетическим образом обеспокоилась. Ну, а старики типа Шломо Сироты обеспокоились на почве конкретной, собственноручной памяти. Потому что папашку, Шломо-старшего, убили сначала в Гранаде воины короля Фердинанда, потом его убили в Константинополе во время завоевания крестоносцами, потом порубила красная кавалерия, о чем былинники речистые утаили в ведении рассказа, ну и напоследок, но кто это может знать, утопили в Висле чертовы ляхи, в Днепре – запорожские казаки, а останки закопали в Бабьем Яру. Причем все это произошло еще до рождения Шломо Сироты, а мамашку его, Розалию Израилевну, попользовал второй взвод артиллерийского лейтенанта Василия Шумова при добитии врага в его собственном логове. Она как раз только вылезла из подвала некоей полячки Ванды (не Ванды Кобечинской, а просто Ванды), которая прятала ее от немцев за фамильное серебро, коим расплачивалась за укрытие и душевное тепло Розалия Израилевна. Но семя папашки Шломо в ее чреве таилось, устояло под напорами тугих выплесков артиллерийской спермы и хранилось веками, чтобы рассказать о том, что было, что сплыло. Как будто это кому-то интересно. Как будто есть в этом что-то необычное, что-то новенькое, что-то захватывающее, чтобы евреи поцокали языком, потрясли головами, понакручивали на указательный палец пейсы и сказали: «Спасибо, Шломо, ты нас очень рассмешил. Чисто Зингерталь! Не тот Зингерталь, который торгует на Греческой искусственной кошкой под норку, а тот Зингерталь, который „мой цыпочка, сыграй ты мне на скрипочка“ у Маркони». Нет, не скажут этого евреи. То ли потому, что Зингерталь давно умер, то ли потому, что Зингерталь еще не родился, и вообще кто такой этот Зингерталь, – но не скажут этого ничего евреи. Потому что ничего необычного, экстраординарного в этом нет. И если каждый еврей будет носиться по Городу со своей памятью, то стоном наполнится вся Земля и не останется в ней места для еврейской радости и еврейского смеха. А какой еврей без смеха? Никакой. Как и еврей без печали – тоже никакой. Так что, господа мои хорошие, смейтесь со мной, когда я плачу, и плачьте со мной, когда я смеюсь.

Так вот, увидев колонну христиан, до зубов вооруженных водкой и вином, с адмиралом Аверкием Гундосовичем Желтовым-Иорданским, Шломо Сирота выкатился на коляске из своего дома, чтобы другие евреи не просто не выкатывались из своих домов, но и не высовывали из них своих носов. Как будто можно высунуть чей-то посторонний нос. На что евреи отреагировали адекватно. А именно – высунули носы. А многие даже выскочили на улицу. Помимо тех, кто на ней уже находился. А именно – мадам Гурвиц, жена портного Зиновия Гурвица, с дочкой Шерой, жена несуществующего реб Пеперштейна мадам Пеперштейн, ювелир-фальшивомонетчик и Пиня Гогенцоллерн, чтобы присмотреть за своим сыном Шломо Грамотным с его неотъемлемой частью – безымянным Ослом. По пути на традиционную пулечку с отцом Ипохондрием, околоточным надзирателем Василием Швайко и садовником Абубакаром Фаттахом из арабского квартала в Магистрат, где она обычно и происходила. И он обнаруживает толпы евреев, рвущих на себе волосы, что каждый уважающий еврей делает перед погромом. А то что это за погром, если перед ним не рвать на себе волосы, чтобы избавить погромщиков от этой неквалифицированной работы.

И вот складывается такая ситуация. На авансцене, в центре картины, окаменели Шломо Клодт и Осел Грамотный. Перед ними стоит кодла вооруженных алкоголем христиан, производящих визуальное обследование вышеупомянутого произведения природы, а со всех сторон Города к площади Обрезания стекаются толпы рвущих волосы евреев во главе… Да со всеми во главе!.. Христиане жутко пугаются, и есть чего. Многие из них в далекой молодости были эллинами, захватившими Город, и знали, как с их предками поступили братья Маккавеи, чьими именами названы Большая Маккавейская улица, Второй Маккавейский проезд, Третий Маккавейский, а Первого не было, то есть он был, но после 17-го года его переименовали в Темный переулок – в память об убитой в нем Мурке.

И вот два полчища встречаются на площади Обрезания, и не хватает лишь Пересвета и Челубея в еврейской транскрипции, чтобы начать взаимное истребление. И все стоят и молчат. Редкий случай, когда евреи и христиане молчат. А когда помолчали, уже вроде бы и ни к чему. Причем даже и непонятно: что «вроде бы и ни к чему»? Вот ужас.

И непонятно, сколько бы еще продолжалось это «Стояние на Угре», но тут появляется садовник Абубакар Фаттах из арабского квартала на предмет традиционной пули с отцом Ипохондрием, раввином реб Шмуэлем Многодетным и околоточным надзирателем Василием Акимовичем Швайко. И он просто не может позволить сорвать традицию ежесубботней встречи за карточным столом, которой уже несколько лет. Простите, я ошибся: не несколько лет, а несколько сотен лет.

И вот садовник Абубакар Фаттах, увидев эти, прямо скажем, так себе полчища, но тем не менее трубы уже трубят, барабаны барабанят, кровь разной степени горячности зовет к ножу, пистолю, стоеросовой дубине, и остается только выяснить, во имя чего трубят, барабанят, зовут, и чтобы в рамках приличия: если погром, так и скажите – мы со всем уважением, а если что, то не надо думать глупости, а зачем вы распяли нашего Христа, а вы назовите конкретно, кто распинал, итальяшки распинали, а нас там даже и не было, разве что реб Шмуэль Многодетный, так он по разнарядке присутствовал, типа, не допустим, нет, в нашем Городе, обращайтесь в суд, мол, все легитимно, возбуждение религиозной ненависти, и вообще, если бы мы его не распяли, ах, все-таки вы, нет, вы дайте мне сказать, с чего это я тебе должен дать сказать, это вы, реб Пинхус, совсем зарвались, ну ладно, говорите, а то я с вашего крика прямо не знаю что, так христиан вообще бы не было, а были бы одни иудеи, сойти с ума, это я-то, потомственный адмирал, был иудеем, нет, вы были бы эллином или зороастрийцем, вам от этого легче, нет не легче, и в воздухе уже мелькнули ножи, взвились сизыми орлами курки пистолей, оскалили еросы сто дубин.

И тут садовник Абубакар Фаттах пал на колени. Потому что сил у него уже не стало стоять на прямых ногах. И вы бы пали, если бы у вас сорвалась многовековая пуля, а еще отец Ипохондрий с прошлой субботы остался должен вам ваши кровные 112 вистов.

И стоя на коленях, садовник спросил, типа, об чем шумят народные витии, и тут адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский сказал:

– А где ты, Абубакар, слышал шум? Стоим себе мирно.

– Да, – поддержала его еврейская сторона в лице, точнее в лицах (смотрите выше), – стоим себе мирно. Потому что – а чего они стоят?

Садовник Абубакар с колен обратился к христианской стороне:

– А чего вы стоите?

Страницы: 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Англо-русский словарь предназначен для ускоренного изучения разговорного английского языка, а также ...
Англо-русский словарь предназначен для ускоренного изучения английского языка, а также облегчит пере...
Англо-русский словарь предназначен для ускоренного изучения английского языка, а также облегчит пере...
Англо-русский словарь предназначен для ускоренного изучения английского языка, а также облегчит пере...
Ивэн Вериск – опытный маг-мошенник, способный перемещаться между реальностями. Россия XXI века для н...
Бесчисленная рать нечисти и лесных жителей двинулась на столицу княжества русичей Хлынь-град, чтобы ...