Коллонтай. Валькирия и блудница революции Соколов Борис

<…> Это человек, у которого преобладают не интеллект, а душа, сердце, воля, энергия. <…> Я верю в Павлушу и его звезду. Он — Орел".

Коллонтай предстояло выполнить еще одну задачу: в Гельсингфорсе надо было побывать на кораблях и убедить моряков в необходимости роспуска Центробалта. "Настроение у матросов возбужденное, — отметила в дневнике Александра. ~ С Измайловым (комиссаром флота. — Б.С.) — конфликты. Историческая, геройская роль Центробалта кончена. Он становится помехой. Говорят — "анархическое настроение умов" надо пресечь в корне и т. д. Центробалт станет лишь страничкой прошлого… Грустно-Живописное заседание в огромной кают-компании "Штандарта". Публика задета, заинтересована, возбуждена. Лица серьезные, внимательные. Один председатель притворяется бесстрастным и невозмутимым, а то — не сдержишь их. Горячая матросня. Речи, речи и речи… Поток, водопад… Отвечают — центробалтщики. Горячатся. Не хотят "полного роспуска"… Из-за резолюции — война, конечно, словесная. Но может дойти и до большего… Настроения у ребят, что называется, "подъемные"… С немцем там можете мириться, а вот насчет комиссаров флота — тут "мы себя отстоим"".

Большевикам, пришедшим к власти и начавшим строить новое государство взамен разрушенного, матросская вольница была больше не нужна. Поэтому Центробалт, созданный этой вольницей, приказал долго жить. Умом Александра понимала необходимость этого. Но сердце ее влекла революционная стихия, которую олицетворяли матросы и ее любимый Павел…

"Совнарком вынес постановление о нашем согласии заключить мир с Германией. Это изменяет всю картину. После этого нам незачем ехать в Европу", — записала в дневнике Коллонтай.

Вечером по телеграфу она связалась с Петроградом. На том конце провода оказался Дыбенко. "Заседание Совнаркома, — зафиксировала в дневнике Коллонтай, — было (но словам Дыбенко) очень бурное. Прекращение войны сейчас кажется невозможным, раз мир должен быть заключен с капиталистами. Что скажут немецкие рабочие? Многие считают, что это шаг, ведущий к гибели всей революции. Мысль о мире с кайзером не укладывается в голове…

Полная неопределенность, что будет с нашей делегацией. Я считаю, что ехать следует независимо от вопроса о немцах. Именно сейчас надо информировать заграницу, разъяснять. Натансон склоняется к тому, чтобы ехать обратно. Левоэсеровское Цека резко против мира с немцами. В Совнаркоме обострение отношений… Мне кажется, что левые эсеры очень крепки сейчас в ЦИКе. В Совнаркоме тон задают наши, и эсеры там вроде "гостей", но когда придешь в Президиум ЦИКа, атмосфера другая. Спиридонова господствует, распоряжается, возле нее — целый штат…

Павел, конечно, горячится и считает, что нельзя мириться с немецкими буржуями, надо их "добить". Обещал приехать сегодня. Просила привезти теплое платье. Очень холодно… Улицы слабо освещены, пустынны. Впечатление города в осаде… Вспоминаю Гельсингфорс весною прошлого года. Тогда он кипел и бурлил. Городом владели моряки: куда ни поглядишь — белые матросские блузы, открытые, оживленные лица, радостно-напористые, волевые и бесстрашные… Тогда население, пролетарское население, шло с нами. А сейчас наших моряков возле Ловизы чуть не растерзали. Классовая вражда в Финляндии острее и беспощаднее. Лютая будет здесь гражданская война!"

И Дыбенко вскоре прибыл в Гельсингфорс. Он сообщил, что на Совнаркоме тоже обсуждался вопрос, подписывать ли с немцами унизительный мир. Почти все были "за", лишь Дыбенко и Сталин "против". Коллонтай решила позвонить в Кремль и выразить свою солидарность со Сталиным. Тот подтвердил, что делегации надо ехать в Европу. Большевистские лидеры надеялись, что вот-вот удастся разжечь пожар мировой революции.

В европейское путешествие делегация отправлялась из порта Або. Туда поехали на специальном поезде. Дыбенко вызвался ее проводить. Александра Михайловна отметила в дневнике, что Або сильно проигрывает, "Отопление, — с восторгом констатировала Коллонтай в дневнике, — накрахмаленное постельное белье, полный комфорт, никаких белогвардейцев. <…> Утром прибыли в Або. В гостинице не кормят и не ухаживают. Нескрываемое неодобрение. Улицы слабо освещены, пустынны, впечатление города в осаде. Павел уехал…"

Никакого парохода для них не оказалось. С трудом удалось подрядить небольшое каботажное судно "Мариограф", причем путь ему по скованному льдами заливу должен был пробивать ледокол "Гриф". О том, как проходило дальнейшее путешествие, можно судить по дневнику Александры: "24 февраля. Утро. Ясное, морозное, солнечное. Минус двадцать. Медленно пробираемся сквозь льды среди внутренних шхер. <…> Все призрачно, нереально. Реальны только солнце и мороз, небо и льды. Покормили вкусным завтраком. Почему-то вспоминается еда — одна ночь в Совнаркоме. Проголодавшись, пошли есть в три часа ночи, еды, конечно, нет, заспанные официанты принесли свежий хлеб и целую кастрюлю паюсной икры. <…> Во всем теле приятная лень сытости и отдохновения.

25 февраля. Остановились возле деревянной пристани рыбацкого селеньица на острове Дагербю, чтобы взять уголь. Погрузка странно затянулась: население, узнав, что на пароходе русские большевики и красные финны, решило нас арестовать. <…> Грузчики относятся к нам недоброжелательно. С берега нас рассматривают с угрюмым любопытством. Все население острова против нас. Лица разглядывающих нас непроницаемы и неподвижны, как финские скалы…

28 февраля. "Мариограф" окончательно обледенел. Из Дагербю нам на помощь вылетели 2 летчика. Не справились с бурей. Оба гидроплана разбиты. Один летчик погиб, другой тяжело ранен. Сидим на своем багаже как погорельцы. Кругом снежная пелена, ничего не видно. <…> Мы от берега в 6–7 километрах. Неужели нельзя достать лошадей и по льду добраться до берега? <…> Так и есть: подали лошадей. Пригодился коньяк: подарили его команде. <…>".

Между тем, 22 февраля был создан Наркомат военно-морского флота, который возглавил Дыбенко, все еще оставаясь в Гельсингфорсе. Его заместителем стал Раскольников.

24—26 февраля Александра написала Павлу большое письмо: "Мой любимый, мой милый, милый, милый собственный муж! <…> К утру завтра будем в Швеции. Чудное зимнее утро, и, когда так красиво крутом, особенно чувствуется твое отсутствие. Не хватает мне твоих милых сладких губ, твоих любимых ласк, всего моего Павлуши, все думы о тебе, о твоей большой работе. Милый, иногда мне кажется, что в эти знаменательные дни, пожалуй, лучше бы, если бы ты был ближе к центру. <…> Когда человек на глазах, ему дают ответственные дела, ставят на ответственный пост. <…> Я все еще как-то не верю, что мы далеко друг от друга, так живо ощущение твоей близости. Мы с тобой одно, одно неразрывное целое. <…> В тебя, в твои силы я верю, я знаю, что ты справишься с крупными задачами, которые стоят перед тобою во флоте, но знаю также, мой нежно любимый, что будут часы, когда тебе будет не хватать твоего маленького колонтая. А большой, пожалуй, даже чаще будет нужен тебе. Нужна очень интенсивная агитационная работа — думаю, как бы помочь тебе в этом <…>.

Мой милый, милый Павлуша, чувствуешь ли, как мои мысли летят к тебе? Ласки вьются волною вокруг тебя и хотят проникнуть в твое сердечко. <…> Как хотелось бы обхватить обеими руками тебя за шею, вся-вся прижаться к тебе, приласкать твою милую голову, найти губами губы твои и услышать твои милые ласковые слова, в ответ на которые так радостно вздрагивает и сладко замирает сердце. Милый! Любимый! Твой голубь так хочет скорее, скорее прилететь в твои милые объятия. <…>

"25 февраля. Вечер. Отвалили! С хрустом подламывается лед. <…> Ночуем во льдах. Я требую свежие простыни. Капитан Захаров, явно не наш, хоть и расшаркивается: "Завтра Стокгольм, там будут и простыни. А сейчас обойдетесь". Пришлось перейти на другой язык: "Я народный комиссар Коллонтай. Именем революции требую выполнять мои распоряжения". Простыни принесли. <…>

Утром слева от нас взорвалась мина. Звук слабый — только высокий фонтан воды.

26 февраля. Мечтали о Швеции, а оказались затертыми во льдах. От напора льда взрывается мина за миной. Бывают случаи, что затертые суда остаются во льдах до весны. Нас все больше сжимает. Распоряжаюсь достать бутылки, чтобы запаковать наши последние прощальные письма. Ищут бутылки. Есть коньячные, но в них еще нетронутая жидкость. Не выливать же ее, когда мина, которая нас подорвет, еще только в перспективе. Спешно пишу письма.

Ветер крепчает. Взрываются мины. <…> Зовут ужинать. Ем без аппетита".

Ночью при свете свечи она писала Павлу еще одно письмо, которое собиралась запаковать в бутылку и бросить в море. Точнее — на лед.

"Мой любимый! <…> Взрываются мины, но настроение бодрое и веселое. Мы у берегов Швеции, но ветер нас гонит обратно. Пока у нас тепло и воды много. Не хватает только тебя, мой нежно-нежно любимый. Нет часа, когда бы я не думала о тебе, — чем нежнее думаю о тебе, тем досаднее, что уехала. Ты в моем сердце неотлучно. <…> Остро до боли, до тоски охватывает желание увидеть тебя, услышать твой голос, твой милый всхлип, который я так люблю. <…> Милый, милый, как было бы хорошо, если бы ты был здесь, тогда не все ли равно, где быть. Пусть бы и попали тогда в эту ледяную западню. <…>"

Дыбенко из Нарвы прислал ей со специальным нарочным следующее письмо: "Милая, дорогая Шурочка! Как бы мне хотелось видеть тебя в эти минуты, увидеть твои милые очи, упаст на груд твою и хотя бы одну минуту жить только-только тобой. Но в эти минуты я лишен своего духовного счастья. В эти минуты я не могу сказал тебе ни единого слова. В эти минуты я не могу услышат звук твоего голоса. О! Как я одинок в эти минуты. Шура, милая, ты, может быть, получиш это письмо тогда, когда не будет меня, я прошу тебя одно напиши и не забуд мою маму и успокой ее. <…> Шура, я иду умират за свободу угнетенных. Вперед, к свободе! Прощай, милый мой Ангел! Вечно с тобой Павел". Грамотно писать Павел так никогда и не научился, хотя почерк у него был образцовый, писарский.

27 февраля "Мариограф" все-таки освободился из ледового плена и пристал к берегу. Дальше на санях добрались до Аландских островов, где находились шведские войска. Шведы не пустили делегацию в Стокгольм и вернули ее в Або. После этого Коллонтай 6 марта вернулась в Россию. Теперь она спешила обратно в Петроград. Но в спецвагоне уже не было прежнего комфорта. Коллонтай записала в дневнике: "Обслуга исчезла, — сообщает она в своем дневнике, — и это навело на мысль, что что-то меняется. <…> И в Петрограде на Финляндском вокзале никто не встречает…"

8 марта она опубликовала в "Правде" статью "Новая Финляндия", где утверждала: "Рождается новая социалистическая советская Финляндия… Финляндия сейчас советская республика, которой с севера угрожают белогвардейцы, с юга русско-германский империализм… Бои между белой и красной гвардиями идут непрерывно. Но позиции советской власти в Финляндии укрепляются с каждым днем".

На самом деле все в Финляндии происходило с точностью до наоборот. Советские войска пришлось вывести из Финляндии после Брестского мира. Правда, остались русские добровольцы. Но немцы прислали на помощь финским белогвардейцам во главе с Карлом Маннергеймом дивизию генерала, графа Рюдигера фон дер Гольца. В мае красные финны были разбиты белыми, захватившими Хельсинки.

Между тем 28 февраля Дыбенко во главе 1-го Северного летучего отряда революционных моряков отправился защищать Нарву от наступавших немцев. Военный руководитель Комитета обороны Петрограда генерал Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, чей брат был управляющим делами Совнаркома, не очень доверял "красе и гордости революции" и не сомневался, что под натиском даже незначительных сил немцев матросы Дыбенко быстро возьмут ноги в руки. Но Дыбенко был противоположного мнения. Однако его отряд, не приняв боя, уехал в Гатчину. Ленин говорил о "хаосе и панике, заставившей войска добежать до Гатчины". В результате Нарва была сдана без сопротивления. 16 марта Дыбенко сняли с поста наркома по морским делам. Он попытался представить это результатом политических разногласий и написал заявление: "Стоя наточке зрения революционной войны, я считаю, что утверждение мирного договора с австро-германскими империалистами не только не спасает Советскую власть в России, но и задерживает и ослабляет размах революционного движения мирового пролетариата. Эти соображения заставляют меня как противника утверждения мира выйти из Совета Народных Комиссаров, а потому слагаю свои полномочия народного комиссара по морским делам и прошу назначить мне заместителя".

Текст этого заявления конечно же написала Коллонтай. Прямо с поезда она попала на начавший заседать с утра Седьмой Чрезвычайный съезд партии. Обсуждался, естественно, только один вопрос — одобрить или не одобрить подписанный в Бресте "похабный мир".

В марте 1918 года Коллонтай поддержала "левых коммунистов". В борьбе против Брестского мира вместе с ней были Бухарин, Пятаков, Дзержинский, Радек, Крестинский и многие другие, и даже Инесса Арманд, самый близкий Ленину человек. Александра Михайловна утверждала: потеря половины России сделает положение рабочих совсем катастрофическим. 7 марта она выступила на съезде партии с яркой, эмоциональной речью: "Товарищи, этот мир, если он будет ратифицирован, едва ли будет представлять нечто большее, чем бумажку, которую подпишут обе стороны с тем, чтобы ее не соблюдать… Может быть, товарищи, которые стоят за подписание мира, рассчитывают именно на то, чтобы в этот короткий промежуток времени передышки собрать силы и напасть на врага… Но я думаю, что сама жизнь не дает возможности этой передышки… Будет ли подписан мир или нет, но мы должны сказать, что сейчас уже началась другая война, определенная, ясная война белых и красных. Мы видим перед собой эту разрастающуюся войну, которая прежде всего выявилась в Финляндии и сейчас уже перекидывается в Швецию… Сейчас подписание мира явилось бы предательством перед Финляндией, перед той войной, какая там идет и которая перебрасывается, несомненно, в другие страны, потому что, как вы знаете, за белогвардейцами Финляндии сейчас стоит Швеция… Мне пришлось в эту краткую неудачную поездку быть там, и Швеция уже открыто наступала на Аландские острова. Там уже чувствуется ясно дыхание этой нарастающей и крепнущей с каждым днем борьбы, новой войны красных и белых… Там даже ставился вопрос об аресте всей нашей делегации — это, собственно, к делу не относится, но это характеризует настроение… Мы должны использовать этот момент, создавая интернациональную революционную армию. И если погибнет наша Советская республика, наше знамя поднимут другие. Это будет защита не отечества, а защита трудовой республики. Да здравствует революционная война!"

VII Чрезвычайный партсъезд поддержал Брестский мир, не услышав призыва Коллонтай. В новый состав ЦК она не попала. На самом деле у немцев не было сил наступать в глубь России. Они даже Петроград не стали занимать, потому что не имели планов создания в России прогерманского правительства. Германию устраивало правительство Ленина как наименьшее из существовавших в России зол.

11 марта вместе с Совнаркомом Коллонтай переехала в Москву и поселилась в гостинице "Националь", переименованной в 1-й Дом Советов. Дыбенко жил со своими матросами в бывшей Лоскутной гостинице, позже переименованной в гостиницу "Красный флот". Вскоре Коллонтай переселилась к нему, хотя там было куда менее комфортно, чем в Доме Советов. Десять лет спустя она вспоминала: "Мы с Павлом в Лоскутной гостинице. Моя любовь к нему полна тревог за него. Мятежный он, недисциплинированный. Я вечно боюсь, что он натворит что-либо неумное, ненужное… Ночь. Павел поздно вернулся от товарищей, балтийских моряков. Неспокойные они тоже. Еще не поняли, что власть наша, готовы бунтовать. Стук в дверь. Настойчиво-дробный звук. Вскакиваю в испуге. Что это? Может, снова за Павлом? И Павел вскочил, лицо нахмуренное. Вижу, что и у него те же мысли. Сердце мое стучит в висках, во всем теле… Не застегнуть платья.

— Кто там?

Спешу к двери сама. В дверях группа вооруженных матросов, огромные наганы, шапки на затылке… Пришли "отдышаться* к нам…"

15 марта открылся IV съезд Советов — ему предстояло ратифицировать Брестский договор. 785 делегатов поддержали

Ленина, 261 голосовал против и 215 воздержались. Дыбенко и Коллонтай голосовали против. В знак протеста оба вышли из правительства.

Цитированное выше заявление Дыбенко было зачитано на съезде еще до обсуждения вопроса о сдаче Нарвы. На следующий день после ратификации Брестского мира обсуждалось "поведение члена РКП(6), наркома по морским делам товарища Дыбенко Павла Ефимовича, беспричинно сдавшего Нарву наступающим германским войскам". Павла Ефимовича обвинили в "пьянстве, приведшем к трагическим последствиям". Преемником Дыбенко, с сохранением поста наркома по военным делам, был назначен Троцкий.

На следующее утро, едва открылось заседание съезда, Дзержинский вызвал Коллонтай в комнату за сценой и предупредил, что Дыбенко только что арестован. Ей предлагалось удержать моряков "от возможных неразумных действий" во избежание "неизбежных шагов, которые в этом случае предпримет ВЧК". Неизбежные шаги, уточнил Дзержинский, — это "немедленный расстрел товарища Дыбенко, чего мы бы никак не хотели". Для воздействия на Коллонтай Дзержинский прислал к ней своего заместителя Вячеслава Александровича, которого еще с норвежских времен она знала как "Славушку". В ответ Александра Михайловна сразу же написала заявление об отставке с поста наркома государственного призрения.

Следствие по делу Дыбенко поручили вести его вчерашнему товарищу и соратнику Николаю Крыленко — они вместе входили в "коллегию по военным и морским делам" в составе первого Совнаркома. Теперь Крыленко был членом чрезвычайной следственной коллегии при ЦИКе. Вместе с ним следствие вела его жена Елена Розмирович — председатель чрезвычайной следственной коллегии. Они сочли, что вина Павла Ефимовича доказана.

Несколько сот моряков пришли к Троцкому, требуя немедленно освободить Дыбенко и угрожая повесить Льва Давыдовича на ближайшем фонарном столбе. Троцкий не испугался и произнес пламенную речь, в которой убедил матросов, что Дыбенко — трус и дезертир, так что ему даже устроили овацию.

Дыбенко находился под арестом не в тюрьме, а в Кремле. Коллонтай получила разрешение "в течение 19–22 марта ежедневно по одному часу иметь свидание с арестованным товарищем Дыбенко в промежуток от 12 до 18 часов без права передачи писем и записок" и в присутствии охраны. Потом разрешили передачу писем, но "с предварительным прочтением членом следственной коллегии". И "в ночь с 16 на 17 марта" она написала такое исповедальное письмо:

"Счастье мое! Безумно, нежно люблю тебя! Я с тобой, с тобой, почувствуй это! Я горжусь тобою и верю в твое будущее. То, что произошло, до отвращения подло, самое возмутительное — несправедливость. Но ты будь покоен, уверен в себе, и ты победишь темные силы, что оторвали тебя от дела, от меня. Как я страдаю, этого не скажешь словами. Но страдает лишь твоя маленькая Шура, а товарищ Коллонтай гордится тобою, мой борец, мой стойкий и верный делу революции товарищ. Мы работаем, чтобы ты скорее, скорее снова был с нами.

<…> Вся душа моя, сердце, мысли мои, все с тобою и для тебя, мой ненаглядный, мой безгранично любимый. Знай: жить я могу и буду только с тобой — без тебя жизнь мертва, невыносима. Что, что сказать тебе, чтобы ты почувствовал всю силу моей любви? Моя радость, мое солнце, мой Павлуша: ты не знаешь, как я страдаю, но не мучайся за меня — ведь и оторванные друг от друга мы с тобою одно, одно душою и сердцем. <…> Будь горд и уверен в себе, ты можешь высоко держать голову, никогда клевета не запятнает твоего красивого, чистого, благородного облика. На больших людей, как ты, всегда льют и от клеветы, потому что их боятся. Помни одно: не будь несдержан и резок, твое спокойствие, твоя покойная уверенность в твоей правоте — твоя лучшая защита. <…> Помни также каждую минуту, что твой голубь ждет тебя, тебя — напряженно, с мукой, чтобы лететь к тебе навстречу с распростертыми крыльями. Мои руки тянутся к тебе, мое сердце тоскует, мои мысли вьются любовно возле твоей дорогой, безумно нежно любимой головы. <…> Верь, верь мне, мое счастье, мой любимый, что ты еще не раз вернешь свои силы на нашем большом деле, и гляди вперед гордо и уверенно, как гляжу и я, мой ненаглядный, мой Павел, мой муж дорогой. <…> Обнимаю твою дорогую, родную головку, твоя вся и навсегда твоя Шура.

Меня мучает, что у тебя нет твоей шубы с собою, чтобы ты [не озяб], родной, любимый, любимый мой".

Тут перед комиссией встал вопрос, кем Коллонтай приходится арестованному, почему за него хлопочет. И тогда Коллонтай официально предложила Дыбенко стать ее мужем. Павел Ефимович это предложение с радостью принял.

На следующее утро все газеты известили, что Павел Дыбенко и Александра Коллонтай сочетались гражданским браком, о чем в книге записи актов гражданского состояния сделана первая запись. На самом деле никакой книги такого рода тогда еще не существовало.

Впоследствии Александра записала в своем дневнике, что связала себя браком с Дыбенко, чтобы "исключить возможность полного разъединения нас внешними силами и <…> чтобы вместе взойти на эшафот". После брака Крыленко согласился до суда отпустить Дыбенко "под поручительство законной жены". Так ей посоветовал Троцкий.

Освободившись, Дыбенко сразу же уехал вместе с матросами в Курск, а потом в Пензу. Коллонтай, потрясенная, поскольку дала гарантию, что муж будет исправно являться на допросы, тоже покинула Петроград. На следующее утро все газеты вышли с сообщением о бегстве первой советской четы в неизвестном направлении. Правда, очень быстро выяснилось, что они уехали в совершенно разных направлениях. А Дыбенко угрожал по телеграфу, что еще неизвестно, кто кого арестует. Узнать обо всем этом Александре было слишком тяжело.

Коллонтай вспоминала об этом несколько иначе, чем было на самом деле, стараясь представить бывшего мужа в лучшем свете: "Владимира Ильича тревожило: где Дыбенко? Что замышляет? При неустойчивом положении Советской власти — всякое неосторожное выступление представляло опасность, и большую. Я успокоила Владимира Ильича, что я настою на том, что Дыбенко приедет в Москву.

— Вы уверены?

Я была уверена, потому что я любила Павла и верила ему… Я была опьянена своим чувством к Павлу… Начало 1918 года было самое страшное время всей моей жизни. Конфликт между чувством и моими партийными обязанностями (этот конфликт она обычно решала в пользу партийных обязанностей. — Б.С.). Ни для кого в мире и ни для чего я не поступалась тем, чем поступилась, — партийной дисциплиной ради Павла… Раз Павел не вернулся всю ночь. Что это была за ночь! Чего-чего не передумала я. Страдала до отказу. Наутро Павел пришел сконфуженный, с виноватой улыбкой. Уверял, что был за городом у товарища, там не было телефона и никаких средств сообщения. В те дни я еще не знала, что Павел пьет. И, конечно, ту ночь кутил…

На другой день после отъезда Павла в здании соцобеза мне устроили проводы как наркому. Был оживленный митинг. Мне было жалко, что это дело ушло из моих рук. Сама виновата. Все из-за Павла. Москва томила меня. Хотелось быть с друзьями. Поделиться пережитым. Разобраться: что же дальше?.."

Лишь в конце апреля, когда Ленин гарантировал, что ни о каком предварительном аресте не может быть речи, а Дыбенко должен только явиться на суд, беглецы возвратились в Москву

Дыбенко судил народный суд в Гатчине, где он когда-то взял в плен генерала Краснова. Коллонтай написала подробный конспект речи, которую предстояло произнести ее супругу: "Каков бы ни был приговор, я жду приговора справедливого от представителей той же трудовой массы. Я не боюсь приговора надо мной, я боюсь приговора над Октябрьской революцией, над теми завоеваниями, которые добыты дорогой ценой пролетарской крови. Помните: робеспьеровский террор не спас революцию во Франции и не защитил самого Робеспьера. Нельзя допустить сведения личных счетов и устранения должностного лица, не согласного с политикой большинства в правительстве.

Я в оппозиции. Решение уйти из комиссариата. Спешный секретный арест. 48 часов без пищи и воды. Следственный комитет. Доносы. Секретность вредна. Народ должен знать правду о деятельности наркомов. Нарком должен быть избавлен от сведения с ним счетов путем доносов и наветов. Поведение Крыленко: он пачкает мое имя до суда на митингах и в газетах.

Во время революции нет установленных норм. Все мы что-то нарушали. Показания свидетелей, что я не пил. Говорят, я спаивал отряд. А я как нарком отказывал в спирте судовым командирам. Честно сделал, что мог и как умел. Мы, матросы, шли умирать в защиту революции, когда в Смольном царили паника и растерянность".

Речь обвиняемого произвела должное впечатление на народный суд, состоявший из нескольких рабочих, солдат и матросов. 17 мая суд Дыбенко оправдал, сочтя, что перед ним поставили такие сложные задачи, как "прорыв к Ревелю и Нарве, к решению которых он, не будучи военным специалистом, совершенно не был подготовлен…". Но когда Александра вернулась в Москву, Павла уже след простыл.

Погуляв вместе с дружками-матросами и знаменитой цыганской певицей Марией Николаевной целую ночь в подмосковном ресторане "Стрельна", он вместе с ними, но уже без цыганки уехал в Орел, к брату, работавшему в местном Совете. Там пьянка продолжилась.

Ленин отчитал Коллонтай с нескрываемой иронией: "Ну-с, голубушка, что это там вытворяет ваш рыцарь? Если уж это вам так необходимо, так влияйте хотя бы как следует. Похоже, не вы влияете на него, а он на вас".

Александра решила вместе с агитационной бригадой ЦК отправиться на пароходе "Самолет" по Верхней и Средней Волге. Дыбенко поручил неотлучно находиться при ней своему другу, матросу Львову. После выступлений восторженная толпа забрасывала Коллонтай букетами сирени.

В.И. Качалов

Между Ярославлем и Нижним на пароход поднялась выехавшая подработать и подкормиться из голодной Москвы труппа Художественного театра во главе с Василием Качаловым. Теперь было с кем поговорить об искусстве. Качалов рассказал о впечатлении Станиславского, который слышал речь Коллонтай в Москве. Мэтр был поражен, как точно она управляла своим голосом, умея зажечь аудиторию, не переходя на крик. Станиславский считал, что актерам есть чему поучиться у такого первоклассного оратора, как Коллонтай.

Вернувшись в Москву, Александра получила письмо от Павла вместе с вырезкой из орловской газеты, где был опубликован коллективный протест против расстрела Щастного.

К величайшему удивлению, она нашла среди подписавших протест и свое имя. Дыбенко в письме объяснял, что знает ее как принципиального противника смертной казни и как человека, который "с удовольствием ударит по Троцкому". Вот и поставил ее подпись.

Шура была возмущена до предела, что и отразилось в дневнике: "Как Павел посмел считать меня карманной женой?! Забыть, что у меня есть свое громкое имя, что я — Коллонтай?!!" Даже не отчитавшись в ЦК о своей агитационной поездке и не дождавшись возвращения Дыбенко, она уехала в Петроград.

Капитан 1-го ранга Алексей Михайлович Щастный командовал Балтийским флотом во время Ледового похода из Гельсингфорса в Кронштадт. Он сам покинул Гельсингфорс одним из последних на штабном корабле "Кречет" 11 апреля, когда на подступах к городу уже шли бои с наступающими белофинскими и немецкими войсками, взявшими Гельсингфорс 14 апреля. А уже 27 мая Алексей Михайлович был арестован по личному распоряжению Троцкого "за преступления по должности и контрреволюционные действия". 20–21 июня Щастный был судим Революционным трибуналом при ВЦИКе Советов рабочих, крестьянских и казачьих депутатов, но свою вину не признал. В выступлении на суде Троцкий заявил, что "Щастный настойчиво и неуклонно углублял пропасть между флотом и Советской властью. Сея панику, он неизменно выдвигал свою кандидатуру на роль спасителя. Авангард заговора — офицерство минной дивизии — открыто выдвинуло лозунг "диктатура флота"".

21 июня Щастный был приговорен к расстрелу. Это был первый смертный приговор после восстановления декрета о смертной казни, принятого 13 июня 1918 года. Члены президиума ВЦИКа левые эсеры ходатайствовали об отмене приговора, но большинством членов президиума он был утвержден. В одной из предсмертных записок Щастный писал: "В революции люди должны умирать мужественно. Перед смертью я благословляю своих детей Льва и Галину, и, когда они вырастут, прошу сказать им, что иду умирать мужественно, как подобает христианину".

Каких-либо конкретных доказательств заговорщической деятельности Щастного на суде представлено не было. По всей вероятности, здесь сказался страх большевистских вождей перед грядущим бонапартом — популярным военным вождем, который свергнет революционное правительство военной силой и установит собственную диктатуру. Щастный, популярный среди матросов, стал безвинной жертвой этого страха. В приговоре отмечалось, что трибунал "признал доказанным, что он, Щастный, сознательно и явно подготовлял условия для контрреволюционного государственного переворота, стремясь своею деятельностью восстановить матросов флота и их организации против постановлений и распоряжений, утвержденных Советом Народных Комиссаров и Всероссийским Центральным Исполнительным Комитетом. С этой целью, воспользовавшись тяжким и тревожным состоянием флота, в связи с возможной необходимостью, в интересах революции, уничтожения его и кронштадтских крепостей вел контрреволюционную агитацию в Совете комиссаров флота и в Совете флагманов: то предъявлением в их среде провокационных документов, явно подложных, о якобы имеющемся у Советской власти секретном соглашении с немецким командованием об уничтожении флота или о сдаче его немцам, каковые подложные документы отобраны у него при обыске; то лживо внушал, что Советская власть безучастно относится к спасению флота и жертвам контрреволюционного террора; то разглашая секретные документы относительно подготовки на случай необходимости взрыва Кронштадта и флота; то ссылаясь на якобы антидемократичность утвержденного СНК и ЦИКом Положения об управлении флотом, внося, вопреки этому Положению, в Совет комиссаров флота на разрешение вопросы военно-оперативного характера, стремясь этим путем снять с себя ответственность за разрешение таких вопросов; то попустительствовал своему подчиненному Зеленому в неисполнении распоряжений Советской власти, направленных к облегчению положения флота, и замедлил установление демаркационной линии в Финском заливе, не исполняя своей прямой обязанности отстранения таких подчиненных от должности; то под различными предлогами на случай намеченного им, Щастным, переворота задерживал минную дивизию в Петрограде; и всей этой деятельностью своей питал и поддерживал во флоте тревожное состояние и возможность противосоветских выступлений. Принимая во внимание, что вся эта деятельность Щастного проявлялась им в то время, когда он занимал высокий военный пост и располагал широкими правами во флоте Республики, Трибунал постановил: считая его виновным во всем изложенном, расстрелять. Приговор привести в исполнение в течение 24 часов". Реабилитировали Алексея Михайловича Щастного только в 1995 году.

Коллонтай поселилась в Царском Селе. Миша устроился работать в "детских общественных учреждениях", которые курировала первая жена Луначарского Анна Александровна Малиновская, сестра видного философа Александра Александровича Богданова-Малиновского. А ее помощницей была вдова Владимира Коллонтая Мария Скосаревская. "Только бы подольше не видеть Павла!" — записала Александра в дневнике. И там же она призналась, что Царское Село ей очень нравится: "Я не знала, что Царское Село так полно красоты и поэзии. Дворец Екатерины, ее личные комнаты и половина императора Александра I — это же чудо красоты, вкуса, изящества. А парк! Царское вполне может соперничать с Версалем и затмевает Потсдам. Мне все мерещится молодой Пушкин в тенистых аллеях парка. <…> Но то, что строили последние цари, скучно и безвкусно".

Она жила во дворце Екатерины Великой, гуляла по аллеям дворцового парка. Сын жил в одном из флигелей. Но Александра стала тосковать без Павла.

Между тем в Петроград из Москвы приехал на несколько дней Маслов, вернувшийся из эмиграции весной семнадцатого и с тех пор не имевший встреч с бывшей любовницей. От Зои он узнал, что Шура в Царском, и позвонил. Но разговора не получилось.

6 июля 1918 года левые эсеры убили германского посла Мирбаха и подняли восстание в Москве против Брестского договора, надеясь или свергнуть большевиков, или перетянуть их на свою сторону. Но они действовали нерешительно. Большевикам удалось арестовать фракцию левых эсеров на V съезде Советов в Большом театре, так что восставшие были лишены многих авторитетных вождей. Троцкий вызвал из-под Москвы два латышских полка, сохранивших верность Ленину, и 7 июля восстание было полностью подавлено.

После левоэсеровского восстания в Москве 6 июля был арестован один из его руководителей Вячеслав Александрович Александрович. Дзержинский требовал его немедленного расстрела. Александровичу было предъявлено обвинение в организации восстания против советской власти и аресте М. Лациса, а также в отдаче приказа об аресте члена Коллегии ВЧК Я. Петерса. В ответ он заявил: "Все, что я сделал, я сделал согласно постановлению Центрального комитета партии левых социалистов-революционеров. Отвечать на задаваемые мне вопросы считаю морально недопустимым и отказываюсь". Славушку расстреляли уже в ночь на 9 июля. Троцкий 10 июля так отозвался об Александровиче: "Я его знал и, когда встречался с ним, никогда не спрашивал, левый он эсер или большевик. Он был авторитетный член комиссии, и это было достаточно. Эта Комиссия была одним из важнейших наших органов, боевым органом, направленным против контрреволюции. И так как контрреволюция давно уже хотела учинить покушение на графа Мирбаха, то комиссия имела свои задачи расследовать это дело, ибо мы обязаны охранять личность представителей иностранных держав, точно так же мы охраняем американских и английских послов, ибо они находятся под протекторатом государства, взявшего на себя обязанность их охранять. Покушение против представителей иностранных держав есть угроза миру и подрыв авторитета Советской власти. Александрович занимался расследованием монархических нитей заговоров против Мирбаха. Он работал рука об руку с Дзержинским, ему доверяли, и он делает эту Комиссию органом убийства графа Мирбаха, он похищает 500 000 рублей и передает левоэсеровскому ЦК на организацию восстания. Он был революционер, и мне рассказывали, что он умер мужественно, но здесь дело идет не о личной оценке, а о долге власти, которая хочет существовать. Он должен понять, что товарищ Председателя Комиссии по борьбе с контрреволюцией не может допускать превращения аппарата Советской власти в орудие восстания против нее, не может взять деньги этой власти для организации восстания, арестовать ее представителей. А он арестовал Дзержинского, своего ближайшего начальника, который доверял ему. Большего вероломства (правда, продиктованного дисциплиной партии) — большего вероломства и большего бесчестия нельзя себе представить".

Между прочим, 14 апреля 1998 года, в соответствии с заключением Генеральной прокуратуры Российской Федерации от 14 апреля 1998 года, на основании п. 3 ст. 5 Закона РСФСР "О реабилитации жертв политических репрессий" Александрович был реабилитирован в связи с тем, что "никаких доказательств совершения Александровичем каких-либо противоправных действий против советской власти и революции в деле не имеется. Сведений о подготовке террористического акта над Мирбахом Александрович не имел, а заверение удостоверения от имени Дзержинского, дающее полномочия Блюмкину и Андрееву на аудиенцию у посла Р. Мирбаха, не может служить основанием для привлечения Александровича к уголовной ответственности и его осуждению". Правда, не вполне понятно: а как быть с арестом Дзержинского? Впрочем, к тому времени, когда Александровича реабилитировали, Феликс Эдмундович превратился в очень плохого человека, и его арест вообще могли поставить Александровичу в заслугу.

А ведь Славушка был неравнодушен к Александре, даже предлагал связать их судьбы. Сын губернатора (его настоящее имя — Петр Георгиевич Дмитриевский, а фамилию Александрович он получил от отчима) в 1915 году бежал из ссылки в Иркутской губернии и под видом кочегара на русском судне добрался из Мурманска до Норвегии. Здесь он и встретился с Коллонтай. Она вспоминала: "Мы долго не знали, что он в буквальном смысле умирал с голода, он никогда не говорил о себе. При этом он первым шел на помощь нуждающимся товарищам, и его скромная комната служила пристанищем для всех, кто искал приюта или ночлега. Чтобы не быть в тягость, он поступил рабочим на завод. Рядом с ним за станком одно время работал беглый иеромонах Илиодор (друг Григория Распутина, превратившийся в его злейшего врага. — Б.С.). Но Александрович не подавал руки бывшему погромщику".

Меньшевик Николай Николаевич Суханов (Гиммер) писал: "Этот Александрович был всегда левым, даже весьма левым эсером, находившимся в резко оппозиционном, можно сказать в революционном, настроении по отношению к собственному партийному большинству…Позицию тогдашнего эсеровского рабочего Петербурга представлял именно он, Александрович, в отличие от интеллигентских эсеровских кружков, которые быстро монополизировали партийную марку при помощи культурных сил, нахлынувших в партию после революции из радикального лагеря". Он оставался приверженцем террора. С партийным псевдонимом Пьер Ораж, с фальшивым паспортом на имя Федора Темичева он еще летом 1916 года нелегально вернулся в Россию и встретил Коллонтай в Петрограде уже в качестве члена исполкома Петроградского совета от левых эсеров, но вскоре его вынудило уйти из исполкома эсеро-большевистское большинство Совета.

Узнав об аресте Александрович, Коллонтай тут же поехала в Петроград и остановилась у Зои, которая жила в гостинице

"Астория", занимаясь эвакуацией в Москву правительственных учреждений. У нее был телефон спецсвязи, и Коллонтай, позвонив Дзержинскому, пыталась ему рассказать, какой хороший человек был его бывший заместитель. Это Феликс Эдмундович знал и сам и после подавления мятежа говорил об Александровиче: "…Права его были такие же, как и мои, имел право подписывать все бумаги и делать распоряжения вместо меня. У него хранилась большая печать… Александровичу я доверял вполне. Работал с ним все время в комиссии, и всегда почти он соглашался со мною, и никакого двуличия не замечал".

А на этот раз Дзержинский только сухо заметил: "Лучше вам, Александра Михайловна, не вмешиваться в эту историю. Мы уже вынесли приговор. Александрович расстрелян".

Коллонтай так прокомментировала эту фразу в дневнике: "Сознавать, что "мы" (то есть и я) (как член Президиума ВЦИКа, хотя на заседании, где утверждался приговор Александровичу, она не присутствовала. — Б.С.) подписали смертный приговор Славушке, было мучительно больно. <…> Провела с Зоей в ее комнате бессонную ночь. Нет больше нашего Славушки. Ведь он безумно хотел своим выстрелом разбудить немецкий пролетариат от пассивности и развязать революцию в Германии. <…> Под утро мы вышли на улицу. Светлая, бело-сизая ночь, любимая ночь в любимейшем городе, переходила в день, но Славушки уже нет и не будет. Милый мой Исаакиевский собор. Зеленый скверик. Пока пустынно. Скоро город заполнится спешащими по делам людьми. Кто и что для них Славушка? А ведь он жил и страдал за них! Сколько еще будет жертв ради нашего великого дела!"

Коллонтай вернулась в Царское, написала статью "Памяти товарища Александровича" и наивно отправила ее в "Правду". Там, в частности, утверждалось: "Даже Троцкий признал, что Александрович умер мужественной смертью, как истинный революционер. Значит, есть что-то, что заставляет склонить голову перед его светлой памятью… Его заветная мечта сбылась: он умирал, как не раз говорил мне, с верой, что гибнет за свои принципы… Пусть мы и осуждаем террор, но моральный облик тех, кто беззаветно, во имя идеи интернациональной солидарности и ускорения мировой революции пожертвовал собою, остается чистым и незапятнанным. Такие бойцы навсегда с нами".

Разумеется, статью никто не напечатал, но рукопись сохранилась в архиве Коллонтай.

В дневнике Александра Михайловна так прокомментировала Красный террор: "Стреляют всех походя, и правых, и виноватых. <…> Конца жертвам на алтарь революции пока не видно". Но как будто невинные жертвы пока еще не слишком ее волновали, поскольку защита революции казалась важнее.

С Дыбенко они провели в Москве только два дня, но за эти два дня они успели вполне помириться и забыть все старые обиды. Исключенного из РКП(б) Павла отправили с "особым заданием" на Украину, занятую австро-германскими войсками. Он должен был организовать там партизанскую войну. Каменев передал слова Ленина, что лишь геройское поведение и исключительные заслуги перед революцией могут вернуть его в партию. Коллонтай отправили в текстильные районы (Кинешма, Орехово-Зуево и другие города) для выступлений на собраниях и митингах.

Дыбенко же свою миссию благополучно провалил, успев до ареста в Севастополе отправить Александре единственное письмо: "Дорогой мой голуб, милый мой мальчугашка, я совершенно преобразился, я чувствую, что во мне с каждой минутой растет буря, растет сила. <…> Я решил уехать для организации Крыма, первым делом еду в Одессу. Мой псевдоним Алексей Петрович Воронов. Милый мальчугашка, буд добра <…> через Чичерина достат паспорт на проезд через границу Явка: Одесса, Греческая, 14. Внизу спросит хозяина. Пароль: "Лошадь продается? <…>""

В Крыму, занятом немцами, Павел действовал столь же безуспешно и уже в августе был арестован в Севастополе.

Пытался бежать, но был пойман и в наручниках переведен в симферопольскую тюрьму, где просидел до тех пор, пока его не обменяли на пленных немецких офицеров. После освобождения сразу же отправился на Южный фронт бороться с Деникиным. Оттуда Дыбенко регулярно посылал жене солидные продовольственные посылки, сопровождаемые записками примерно такого содержания: "Шура милая Тебе посылаются продукты которыми ты поделится с голодающими товарищами коммунистами твой друг Павел".

Шура с благодарностью отвечала: "Родной, опять ты балуешь меня, я получила гуся. Спасибо, спасибо! <…> Ну, мой милый, как живешь? Так хочется обнять тебя, приласкать, люблю нежно, многое хотела бы рассказать, но надо прервать, целую твою головушку родную. Напиши мне с оказией, милый, письмо. Хорошо что-нибудь знать друг о друге, чувствуй — в моем сердце всегда ты".

И тогда же Коллонтай восторженно писала: "Брак революционизирован! Семья перестала быть необходимой. Она не нужна государству, ибо отвлекает женщин от полезного обществу труда, не нужна и членам семьи, поскольку воспитание детей постепенно берет на себя государство".

Ее статьи регулярно печатались в "Правде", "Известиях", в других газетах. И столь же регулярно Александра Михайловна выступала на митингах. Бюрократическая же работа была, в сущности, не для нее, поэтому она, по всей видимости, не очень сожалела, что перестала быть наркомом госпризрения.

Коллонтай отмечала в дневнике: "Я пишу эти строки для себя, правдиво до дна. Пишу потому, что в вихре борьбы, строительства, среди гущи людской — я все же одна, очень одна… Я должна позволить себе роскошь поговорить сама с собою, будто говорю с другом. Доброты нет среди нас — вот что мне жутко. Кругом царит столько злобы! И будто каждый стыдится проявить сострадание, сочувствие, доброту… Доблесть быть жестоким. И сама я ловлю себя на том, что стыжусь по-рывов жалости, сочувствия, сострадания… Точно это измена делу! Точно проявить тепло, доброту — значит не быть хорошей, закаленной революционеркой!.. И все кругом такие же сухие, холодные, равнодушные к чужому горю, привыкшие не ценить человеческие жизни и как о самом пустом факте говорящие о казнях, расстрелах и крови…"

А.М. Коллонтай

30 октября 1918 года в вечернем выпуске "Известий" появилась ее статья "Старость — не проклятие, а заслуженный отдых": "В коммунистическом государстве не может и не должно быть места для бесприютной заброшенности и одинокой старости. И Советская республика декретом о социальном обеспечении от 1 ноября 1917 года признала, что государство берет на себя обеспечение работниц и рабочих, достигших возраста, когда трудоспособность падает, уменьшается…

Еще одна забота коммунистического государства — это организация общежитий для пожилых, отработавших свою долю рабочих и работниц. Разумеется, эти общежития не должны быть похожи на капиталистические богадельни-казармы, куда раньше посылали стариков и старух "помирать"… Старости близка природа с ее успокаивающей душу мудростью и величавой тишиной. Всего лучше организовывать такие общежития за городом, обеспечивая в них стареющим рабочим и работницам посильный труд…

Но где взять сейчас такие дома, здания, приспособления для намеченной цели? Дома, здания эти есть — это монастыри. Почему мы все еще опасливо ходим вокруг этих "черных гнезд"? Почему не как исключение, а повсеместно не используем эти великолепно оборудованные сооружения под санатории, под дома отдыха, под дворцы материнства?.."

И монастыри, равно как и уцелевшие помещичьи усадьбы, стали широко использоваться в качестве санаториев и домов отдыха для трудящихся. А о том, что стало с бывшими обитателями монастырей и усадеб, Александра Михайловна предпочитала не думать.

Сталин советовал Коллонтай отправиться в Германию делать мировую революцию, поскольку "вас все там знают, у вас огромные связи, лучше вас с этим не справится даже Радек". Зафиксировав это предложение в дневнике, Александра Михайловна отметила: "Может быть, так и поступлю". Но в Германию не поехала, оставшись в своей комнате на Серпуховской улице. "Вчера чуть не уехала в Германию, — писала она Павлу, — задержалась только потому, что мало было времени сдать дела. Я и хочу ехать туда, и как-то больно отрываться от дома. Как будто буду дальше от тебя. Так все-таки есть надежда повидаться".

Сразу после Первого Всероссийского съезда работниц и крестьянок Александра писала Павлу: "Мой бесконечно, нежно любимый, <…> всю эту неделю я провела в безумной лихорадочной работе. Съезд удался лучше, чем можно было ожидать, хотя вначале были на меня нападения с тыла и истерики бабьи. <…> Когда работаешь, не чувствуешь так остро разлуки с тобой, но стоит работе оборваться, и на сердце заползает тоска. Не люблю я приходить в свою холодную, одинокую комнату холодной женщины. Я опять одна, никому не дорогая, будто снова должна бороться с жизнью, не ощущая ничьего тепла. Ты же далеко, мой мальчик, Павлуша мой дорогой. <…> Тревожусь, что ты так похудел, так хочется хоть письмо от тебя или краткую телеграмму. Приехала Зоечка, но хочется тебя, только тебя.

<…> Мой горячо, нежно любимый, на съезде петроградцы пересолили своей ненавистью ко мне и этим проиграли. Дошло до того, что сорвали со стены мой портрет. Работницы отнеслись к этому факту достойным образом, мне была устроена демонстративная овация. Но до чего же это все подло! <…>"

В следующем письме Коллонтай жаловалась на одиночество: "Не знаю, когда эти строки попадут тебе в руки. По бывают дни, когда неудержимо хочется говорить, беседовать с гобой. Мысленно я часто рассказываю тебе все свои беды и радости и стараюсь угадать, что с моим большим и маленьким другом. Везде ты, и только ты, ведь ты же мой мальчик. Словами все равно не скажешь тебе, как люблю тебя. Сегодня мне особенно не хватает тебя и хочется забраться к тебе на колени, спрятаться в твоих объятиях, чувствовать себя маленькой-маленькой, ощущать, что ты не даешь обидеть мальчугашку. <…> Ты думаешь, что мальчугашка совсем глупый и капризный? Нет, он не всегда такой, много воюет и много работает, но, когда кругом столько много мелких уколов, так трудно прийти домой в одинокую комнату, некому слова сказать, никому до тебя дела нет, никому ты не дорога. <…>

Нужна Александра Коллонтай, а маленькая Коллонтайка — кому она дорога? И вот тогда так хочется быть ближе к тебе. После мучительно трудного дня прилягу, засну и вдруг сразу проснусь — мучаюсь, мучаюсь, лежу в темноте, а сердце ноет, ты, такой близкий, с которым мы пережили такое яркое животворное счастье, ты уже пресытился им, и мальчугашка тебе не самое нужное и дорогое в жизни. И думаешь, думаешь до рассвета. <…> Но важно другое: мы с тобой крепкие, крепкие товарищи, правда?

<…> Завтра еду на 3–4 дня в Петроград, хочу повидать Мишу Зою и Танечку <…> Как мало людей — коммунистов, как я понимаю это слово! Помнишь поездки в Кронштадт, звездное небо, темный, душный театр, полубессонная ночь в холодной комнате, как это было прекрасно, как все это близко и далеко <…>".

Коллонтай информировала Дыбенко и о том, как продвигается вопрос о его восстановлении в партии: "Сегодня удалось по-товарищески поговорить с Каменевым, который, несомненно, хорошо относится к нам обоим. От него узнала следующее: вопрос, который нас с тобой интересует, был поставлен самим В.И. на заседании ЦК, причем В.И. внес предложение аннулировать былое постановление [об исключении Дыбенко из партии], но большинством двух голосов рассмотрение вопроса было отложено до получения сведений о работе того лица, о котором шла речь [то есть о Дыбенко]. Каменев советует, чтобы ты посылал краткие извещения в ЦК: по моему почину в таком-то месте сделано то-то, например, выпущена газета, создана комячейка и т. д. Посылай хоть раз в неделю, я буду следить <…>".

А вскоре произошла долгожданная, хоть и короткая, встреча, зафиксированная в дневнике Коллонтай: "29 декабря 1918 г. Ворвался Павел, привез выкраденные у белогвардейцев документы — и снова уехал на фронт. Я была с ним у Свердлова — гот остался доволен докладом и сказал, что вопрос о восстановлении в партии будет поставлен в ближайшее время".

Новый год Шура и Павел встречали вместе с военными в бывшем охотничьем клубе. Хрустальные люстры и золотая лепнина сочетались с более чем скромным праздничным ужином: пустой суп, котлеты из картофельной шелухи, ломоть черного хлеба с сыром, яблочный чай с куском сахара. Дыбенко с Коллонтай внесли самый шикарный пай: бочонок красной икры. На каждого хватило по нескольку икринок. Зато самогона было с избытком. "Много прежних офицеров, вытащенных Троцким, — отмечала Коллонтай в дневнике, — во френчах, но без погон. У дам нарядные платья, которые за границей носили в 15—16-м годах: узкие к низу юбки и низкая талия…" По поводу того, что были только друзья Павла, а не ее, Александра Михайловна философски заметила: "Может, и к лучшему… Сегодня я не мудрая Коллонтай, а влюбленная девчонка, которая пользуется взаимностью своего избранника".

Правда, о Павле и его друзьях Александра порой отзывалась весьма нелицеприятно. "В одном из домов Советов проживали в частице своей прежней квартиры престарелый князь Волконский с семьей и старик восьмидесяти лет граф Ливен, — вспоминала она. — Кажется, их снабдил ордером Енукидзе. Помогло частное знакомство, а может быть, понял, что суть гражданской войны не в том, чтобы гнать аристократов с квартир, лишая их всякого крова. Но наши красные генштабисты — Павел и компания — это разузнали. И вот они решили, человек пять-шесть молодых, холостых людей, притом лишь временно проживающих в Москве, "выселить графов" и занять их квартиру… Особой надобности в этой квартире у генштабистов не было. Но из "пришита" и ради спорта решили "допечь" графов и князей: что, мол, их селят в советских домах? И добились! В двадцать четыре часа семью престарелых людей выбросили. Куда? Не знаю. А победители, начдивы и начбриги 22–28 лет, въехали в "роскошные комнаты", и им все налицо — и белье, и посуда… Ну зачем, зачем это? И теперь, не проживши и месяца, они, эти победители, уехали на фронт. К чему отравили жизнь семье?.. Это дико, не нужно, а проистекает все из того же — из отсутствия доброго чувства к людям, отсутствия добра, какой-то моральной тупости. И Павел их еще поощрял!.."

А в 1919 году Александра записала в дневнике, как ей жалко несчастных крестьян, посаженных в концлагерь: "Недоуменный вопрос: за что? Долго ли? И будто видишь отражение полей, избенку, корову… У меня к сердцу подступают ненависть, гнев, досада бессилия… У меня нервный криз… На другой день встала с решением — добьюсь их освобождения. Кинулась туда, сюда, по инстанциям — заторы. Пошла "по знакомству". К Надежде Константиновне — расписала, убедила. Обещала вступиться…

Пошла к Ленину. Через два дня приказ: выпустить 260 человек. Крестьянок! К чему же законы и правила? Кумовство всего проще… Тошно и стыдно… Стыдно и горько…"

Так Коллонтай удалось убедить Ленина освободить триста арестованных крестьянок, обратившихся с "мольбой" к Коллонтай, которая "лучше всех на свете понимает женщину-мать и женщину-жену".

Но присущее советской власти буквально с первых дней беззаконие Александру тревожило. Даже добрые дела можно было делать только по знакомству, а не по закону. Но она еще не могла предвидеть, в какой беззаконный террор это выльется.

1 января 1919 года Дыбенко отправился на фронт, и вопрос о его партийности решался заочно. 3 января на заседании ЦК исключение из партии признали аннулированным. Восстановление сочли, было полным, без перерыва партийного стажа. Отныне Павел даже не должен был писать в анкетах, что когда-либо исключался из партии. Александра ликовала, что отразилось в письме мужу: "Павлуша мой, бесконечно любимый! Прежде всего о делах. Посылаю тебе постановление партии. <…> Счастлива за тебя безмерно. <…> Успеха тебе во всем, во всем, мое сердце с тобой, с тобой, шлю тебе все, все мое тепло, мою неизменную нежность, если б ты знал, как много ты в моих мыслях и как неизменно и крепко в моем сердце. Обнимаю тебя, мой милый. <…> Вместе с постановлением партии к тебе летит мое сердце. Твой Голубь". А вот в дневнике несколькими днями позже она высказалась о Павле Ефимовиче весьма критически: "Дыбенко — несомненный самородок, но нельзя этих буйных людей сразу делать наркомами, давать им такую власть. Они не могут понять, что можно и что нельзя. У них кружится голова. Это я все говорила Ленину. Свердлов не скрывает своей антипатии к такому "типу", как Павел, и Ленин, по-моему, тоже". Но в следующем письме опять писала: "От Павла нежное письмо, и сердце полно тепла и нежности к нему, к моему большому ребенку-мужу. Все существо мое трепещет. У него уже опять трения с комиссарами, он не может найти с ними общий язык. Придется разъяснять ему его ошибки. <…> На Украине бои. Мои милый, милый! Странно, что я никогда не опасаюсь за его жизнь. У меня одна забота: чтобы он проявил себя дисциплинированным партийцем. <."> От Павла привезли с Украины хлеб, колбасу и повидло. Он там командует батальоном. Отзывы о нем хорошие <…>".

Дыбенко командовал Особой группой войск, наступавшей иа Екатеринослав против войск Украинской Народной Республики Симона Петлюры. 16 января Александра отметила в дневнике: "16 января. От Павла нежное письмо, и сердце полно нежности к нему, к моему большому ребенку-мужу. У него уже опять трения с комиссаром. Всегда я за него трепещу. Еще далеко не залечилась рана от всего пережитого во время суда… Странно, что я никогда не опасаюсь за его жизнь. У меня одна забота: чтобы он проявил себя дисциплинированным партийцем. Как бы опять чего-нибудь не натворил своей неукротимостью и чрезмерным усердием, а иногда и просто — как бы не наговорил глупостей…"

После убийства Карла Либкнехта и Розы Люксембург Коллонтай записала в дневнике: "Любимый Карл! Ты останешься нашим социалистическим святым. <…> О тебе скорбит весь русский пролетариат…

Думаю о будущем. Нашим следующим кумиром после Ленина станет какой-либо великий изобретатель в области техники, физики или химии, который перевернет все социальные взаимоотношения и сведет физический труд к минимуму".

Газеты сообщили, что Дыбенко "с исключительной храбростью вел свои части", взявшие Екатеринослав. Ему был обещан отпуск в Москву на несколько дней, но Троцкий, наоборот, предложил Коллонтай его навестить. Как раз был подготовлен спецпоезд с делегацией, которой предстояло создавать на Украине советское правительство, Красную армию. Начальником поезда был Николай Подвойский. 11 февраля Коллонтай записала в дневнике: "Получила разрешение от партии на два дня съездить в Екатеринослав навестить Павла… Поезд, ты злостный вор… Ты крадешь у мены часы свидания с Павлом. Говорят, нет топлива… На станциях ужасные картины. Люди спят на голом полу. Кошмар… Оттепель. Снег лежит, но весь талый, грязный. Люди спят прямо в лужах, и никто не следит за порядком… Ничего подобного я в своей жизни не видела…" 19 февраля последовала следующая запись: "Харьков. Вагон особой группы штаба Дыбенко. Промелькнули эти четыре ярких, светлых дня, полные новых впечатлений. Работа сплеталась со счастьем свидания с Павлом. Почти пять дней счастья, вырванных из обычной работы. Они стоили того, чтобы преодолевать все эти мелкие трудности и препятствия путешествия…

Павел за мной выслал паровоз и вагон в Лозовую. Вагон разделен на две половины. За перегородкой постель и умывальник, спереди ковер, стол и самовар. Адъютант Дыбенко объясняет мне, что это постель бывшего архиерея. Стол накрыт красным сукном. Очень тепло, а на столе масло, булки…

На перроне в Екатеринославе меня встречают несколько официальных лиц с цветами. Не столько встречают меня, сколько жену командира. Здороваюсь с Павлом официально, за руку. И так о нас много шума…

За пять дней Екатеринослава — восемь больших митингов. Но я не устала. Выступала также на съезде. Почему-то мне при Павле трудно говорить. Точно я — не совсем я. А Павел после моего выступления на съезде не преминул сказать:

— Ты сегодня хуже говорила, чем всегда…

Много рассказывают о том, как Павел под огнем штурмовал мост. Но мне неприятно, что я здесь не столько Коллонтай, сколько жена Дыбенко. Павел уговаривает меня перейти на работу на Украину, Нет, не годится. Что будет тогда с А. Коллонтай? Я окажусь только при Дыбенко. Но вместе с тем я горжусь и радуюсь его успехам. Только бы он удержался на правильной линии. Спрашиваю адъютантов, пьет ли Павел. Они уверяют, что не пьет, но ведь друзьям верить нельзя.

Павел бесконечно рад моему приезду. Он прямо говорит:

— Если бы ты не приехала, а они бы меня не отпустили отсюда, я бы уехал в Москву, не спросившись. Я больше не могу жить без тебя…

Павел раньше меня уехал из Екатеринослава прямо на передовые позиции, и, когда мы прощались, у него были такие добрые и несчастные глаза. У меня защемило сердце. И все-таки это большое счастье — наша любовь и наши встречи".

Коллонтай в революции была важна не власть, а общественное внимание к собственной персоне. Она понимала, что на Украине она окажется в тени Дыбенко, потому и не очень стремилась там работать. В Москве и Петрограде у нее была куда большая популярность.

Вместо разрешенных двух дней Шура провела с Павлом пять. Тот все время пререкался с главой советского правительства Украины болгарином Христианом Раковским, а Коллонтай Раковского неожиданно поддержала. Тот в ответ предложил ей пост украинского наркома, но тогда она предложение не приняла. Но потом, вернувшись в Москву, решила его принять, чтобы быть поближе к любимому Павлу.

Дыбенко жил в квартире, брошенной каким-то состоятельным харьковчанином, бежавшим от большевиков. "Странно, — признавалась Александра в дневнике, — в этой покинутой буржуазией квартире я сразу почувствовала себя, как дома. Все для удобства: ванна с горячей водой, уютная постель, красиво сервированный стол. Прекрасные продукты. И это после московской пытки!" Однако Дыбенко давал серьезный повод для ревности, поскольку в квартире имелись еще две женщины, об отношениях которых с ее мужем Коллонтай не строила иллюзий: "Такие и раньше бывали при полках — она в курсе всех военных дел. Но в качестве кого она здесь находится?" Павел на этот вопрос не отвечал, только отмахивался, и это еще больше усиливало подозрения, переходящие в уверенность.

28 февраля 1919 года Коллонтай и Дыбенко общались по прямому проводу:

"Вчера говорила со Свердловым относительно моего перехода на Украину. Решено, что я еду туда, переговорив с Пятаковым, как целесообразнее использовать мои силы. Посылаю письмо Пятакову. Могу приехать после нашего партийного съезда. Если бы потребовалась экстренно моя работа, то смогу выехать и раньше, однако восьмого я должна быть в Москве на праздновании Дня работниц…

— Завтра переговорю с Пятаковым и Затонским, — ответил Дыбенко. — Передам ответ вечером. Если можешь, приходи к аппарату.

— Завтра буду в одиннадцать часов вечера у аппарата, — обещала Коллонтай. — С Яковом Михайловичем говорили относительно комиссариата труда. Прими это во внимание при разговоре с Пятаковым. Но предложение Якова Михайловича для меня неприемлемо. Я бы взяла работу только при предоставлении мне полной инициативы. Но не в качестве помощника. Вам виднее, что сейчас требуются люди с инициативой.

— Хорошо, до свидания, до завтра.

— Очень хорошо, что ты меня сегодня вызвал…"

3 марта Дыбенко продиктовал сводку, которую Коллонтай тотчас направила в газеты: "После упорного боя красные войска подошли к городу Херсону и обстреливают город из тяжелых орудий. Немцы (имеются в виду местные немцы-колонисты. — Б.С.) и греки панически бежали. Французы отказались принимать участие в бою. Англичане во время боя не замечены. Немецкий бронепоезд, шедший из Николаева в Херсон, сбит нашей артиллерией и свален с рельс. Вокзал и депо Херсона горят. Наши конные разведчики ворвались в город, бой завязался на улицах".

Александра отвечала: "Твои оперативные сводки регулярно передаю в наши газеты. Наши очень радуются таким свежим и утешительным новостям. Пресненский район вынес тебе благодарность за муку, а теперь Замоскворецкий район просит: не дашь ли ты муки детям?

Дыбенко:

— Могу послать. Колоссальные запасы хлеба имеются. Но вывоз его зависит теперь всецело от Центра. Нужны маршрутные поезда. Поговори с Владимиром Ильичем. Я только могу послать как подарок от Красной армии.

Коллонтай:

— Завтра же поговорю с Владимиром Ильичем. Сделаю все возможное, чтобы добиться разрешения на маршрутные поезда. А ты со своей стороны, если нельзя иначе, пошли хлеб Пресненскому району именно как подарок Красной армии. У меня других новостей нет. Вызовешь меня завтра? Удобнее позднее. Или рано утром.

Дыбенко:

— Утром я буду у товарища Антонова и товарища Подвойского. Вечером могу вызвать — около двенадцати.

Коллонтай:

— Хорошо, буду около двенадцати. До свидания, милый Павел!"

В марте 1919 года в Москве прошел 1-й Учредительный конгресс Коммунистического интернационала (или 3-го Интернационала). Коллонтай на нем была делегатом от РКП(б). Вот какие впечатления от конгресса она занесла в дневник: "В первый вечер все шло по-семейному, — продолжала Коллонтай. — Было человек 20–25, из настоящих иностранцев приехали Платтен, немец Альбрехт и норвежец Станг. Остальные — самодельные иностранцы вроде Ротштейна (имеется в виду Федор Аронович Ротштейн, уроженец Ковно, который еще в 1890 году 19-летним эмигрировал в Англию, где активно участвовал в местном социал-демократическом движении. Параллельно в 1901 году он вступил в РСДРП, где примкнул к большевикам. В Коминтерне же он представлял компартию Англии. — Б.С.) <…> Ни по одному вопросу разногласий не было. Тон задавали наши".

7 марта Коллонтай записала свою речь на граммофонную пластинку: "Большевистская зараза свободно гуляет сейчас по Германии, нет от нее спасения, нет защиты! Ею заражены уже войска французов, от нее не уберегли английские генералы своих матросов и солдат! Плохо ваше дело, господа мировые хищники! Рабочий народ подымается, рабочий люд понял, что спасение его в коммунизме. <…> Дрожите, грабители! Ваш час пробил".

А 22 марта Александра Михайловна выступала на 8-м съезде РКП(б) с докладом "О работе среди женщин". Она призывала: "Не забудьте, что революция сейчас глубоко коснулась устоев семьи. Семья разрушается на наших глазах, и от этого страдают более всего дети и женщины… Нам необходимо сейчас идти на помощь уничтожающемуся на наших глазах непроизводительному домашнему хозяйству, заменяя его сетью потребительских коммунистических учреждений. Не бойтесь, будто мы сознательно разрушаем дом и семью, не думайте, что женщина так крепко держится за свои ложки, плошки и горшки. Наоборот, когда мы идем с агитацией на фабрики и заводы и говорим: "Стройте общественные столовые и общественные прачечные", женщины не дают нам прохода и требуют, чтобы мы немедленно осуществили намеченный план. Если мы разъясняем значение социалистического воспитания, говоря, что такое детские колонии, трудовые коммуны, матери спешат к нам с детьми, несут их нам в таком количестве, что мы не знаем, куда их поместить… Надо идти навстречу этому стремлению работниц и крестьянок к своему полному раскрепощению. Работница должна перестать быть хозяйкой на дому, выполняющей непроизводительный домашний труд, она должна внести свою лепту в общенародное хозяйство… должна перестать заниматься детьми".

По ее мнению, женщина "должна соблюдать все предписания гигиены в период беременности, помня, что в эти месяцы она перестает принадлежать себе, она на службе у коллектива — она "производит" из собственной плоти и крови новую единицу труда, нового члена трудовой республики…"

Александра очень хотела освободить женщину от всех тягот: "Стонет работница под семейным ярмом, изнемогает она иод тяжестью тройных обязанностей: профессиональной работницы, хозяйки и матери".

Коллонтай верила, что задача женщины — только родить ребенка, а все заботы о появившемся на свет младенце обязано взять на себя государство: "Снять с матерей крест материнства и оставить лишь улыбку радости, что рождает общение женщины с ее ребенком, — таков принцип Советской власти в разрешении проблемы материнства".

Затем Коллонтай вновь уехала на Украину с пропагандистской миссией в Донбасс, договорившись, что по возвращении начнет работать в Коминтерне. Там должны были очень пригодиться ее знание многих европейских языков и контакты с европейскими и американскими социал-демократами. Правда, главой Коминтерна стал Григорий Зиновьев, которого Александра терпеть не могла, и он платил ей той же монетой. Она записала в дневнике: "Зиновьев определенно не хотел, чтобы я работала в III Интернационале, хотя Владимир Ильич меня предлагал туда. С Зиновьевым у нас острые взаимоотношения еще с Октября. Он не прощает мне, что я тогда его разоблачала за трусость и организовывала "поход" к нему работников с запросом. Да и Лилина (жена Зиновьева. — Б.С.) меня за это не терпит".

А вот еще одна запись из дневника, посвященная Зиновьеву: "Была у Зиновьева. Характерна фраза Зиновьева: "Они все жалуются на голод! Преувеличивают! Все прекрасно одеты. Просто они (кто они? рабочие?) привыкли, что, когда они вопят, мы сейчас забеспокоимся и сделаем для них все. Набалованность!" Ну и язык! И кто такие эти "мы и они"? Впрочем, у меня от Петрограда именно такое жуткое впечатление… Не жаль мне прошлого

Петрограда — барства и нищеты. Я тот ненавидела. Но не люблю и этого города новых властителей, где убиты инициатива масс, ее самодеятельность, где есть "мы" и "они" и где царят взаимная ложь, недоверие, фиглярство верхов и подобострастие, страх низов… Это о Зиновьеве".

С собой в поездку Колонтай взяла сына, чтобы "увидел реальную жизнь и приобщился к борьбе за дело революции". Ехали вместе с украинскими наркомами в спецвагоне первого класса. В Курске и на подъезде к Харькову поезд обстреляли, но никто не пострадал. К тому времени в квартире Павла осталась только одна девица, маскировавшаяся под горничную. Ее Александра тотчас выгнала.

Штаб Заднепровской стрелковой дивизии, которой командовал Дыбенко, перешел в Александровск. Коллонтай поехала с ним. Вот что она записала в дневнике на новом месте: "Пишу в садочке за домом. Тихо, цветут вишни. Думаю о Москве. Как это все далеко: заседание в Кремле, митинги, съезды. <…> На местах не исполняют указаний Ленина. Что сказал Ленин о середняке? С годок будем с ним поосторожнее, а там, если надо будет, скрутим по-своему. Как всегда, ясно и мудро. А тут действуют грубо, оголтело. Результат плохой. <…> К Павлу здесь почему-то недружелюбное отношение, а Ленин передавал ему привет. Странно все это, очень странно".

В захолустном Александровске ей было скучно, одиноко и тоскливо. Она писала Зое: "Недавно на вечеринке один товарищ сел за рояль, играл Шопена. А будут ли будущие поколения любить Шопена? Люди воли, борьбы, действия, смогут ли они наслаждаться размагничивающей лирикой Шопена, этим томлением души интеллигентов конца XIX и начала XX века? Полюбят ли 17-ю прелюдию или 4-й вальс те, кто победит капитализм и культуру эксцентричного буржуазного мира? Едва ли… Мне не жалко Шопена, пусть его забудут, лишь бы дать трудовому человечеству возможность жить, как подобает Человеку с большой буквы. А культурные ценности мы сами создадим — не сентиментальные и плаксивые, а новые, бодрые".

К Коллонтай обратился проживавший в Полтаве писатель Владимир Короленко, когда-то с ней переписывавшийся. Поводом стал исключительно высокий процент евреев в ЧК, что порождало массовую юдофобию, ложившуюся на давние антисемитские настроения. Узнав о том, что в отместку за чекистские зверства толпа линчевала пи в чем не повинную еврейскую семью Столяревского, Короленко обратил внимание Коллонтай на необходимость обуздать чекистский произвол и понизить среди них долю представителей некоренных национальностей. Коллонтай Короленко не ответила. Террор она считала необходимым и неизбежным и сознавала, что других чекистов у советской власти нет. А юдофобство считала еще одним "буржуазным пережитком" и проявлением черносотенства.

Весной 1919 года дивизия Павла Дыбенко вошла в Крым. Его наградили орденом Красного Знамени за то, что "в период боев с 25 марта по 10 апреля 1919 года под городами Мариуполь и Севастополь он, умело маневрируя частями вверенной ему дивизии, лично руководил боем, проявил истинную храбрость, мужество и преданность делу революции; своим примером воодушевлял товарищей-красноармейцев, способствовал занятию вышеуказанных пунктов и полному уничтожению противника на северо-восточном побережье Черного и Азовского морей".

Между тем 31 марта 1919 года погиб брат Павла Дыбенко Федор, бывший прапорщик царской армии, начальник 42-й советской стрелковой дивизии. Когда конница генерала Шкуро смяла 374-й полк его дивизии, Федор Дыбенко пытался остановить его, но был убит бегущими красноармейцами.

Когда Дыбенко перевели в Крым, Коллонтай возглавила Наркомат агитации и пропаганды Крымской советской республики, а также политический отдел Крымской армии, которой командовал Дыбенко. Павел стал наркомом по военным и морским делам Крымской республики, а его дивизия — Крымской Красной армией. "Я помогу Павлу, — записала Александра в дневнике. — Он недисциплинирован, самолюбив и вспыльчив". Впрочем, тогда советская власть в Крыму продержалась недолго. Крымская советская социалистическая республика, председателем Совнаркома которой был брат Ленина Дмитрий Ульянов, просуществовала с 28 апреля по 26 июня 1919 года. Коллонтай вместе с Дыбенко пришлось спешно бежать под натиском войск генерала Деникина. Коллонтай стала автором следующего приказа Совета обороны Крымской республики: "Совет обороны доводит до сведения, что все служащие, безотносительно к их партийной принадлежности, которые своим отсутствием на месте службы нарушают нормальный ход жизни, будут считаться дезертирами и как таковые будут преданы военно-полевому суду, а также все граждане, распространяющие провокационные слухи, будут наказаны по всей строгости военно-революционных законов, вплоть до расстрела". Не то чтобы Александра отличалась особенной жестокостью среди других большевистских лидеров. Террор был для нее, как и для других большевиков, необходимым и действенным средством борьбы.

Вскоре из Симферополя Коллонтай пришлось отправиться на Южный берег подыскать подходящий санаторий для сестры Ленина Марии. А Дыбенко отправился на фронт и попросил собрать ему вещички. Проверяя, на месте ли носовой платок, Александра нащупала в кармане френча два письма. Съедаемая ревностью, она прочла их. Это оказались банальные любовные письма, адресованные Дыбенко. Одно письмо кончалось: "…твоя, неизменно твоя Нина". Другое — тоже любовного содержания — написано до боли знакомым почерком, только подпись была неразборчива. Было еще и третье, недописанное, письмо, оно лежало в том же кармане — начало ответа Павла: "Дорогая Нина, любимая моя голубка…" Александра ничем не выдала себя — лишь переложила письма из внутреннего кармана френча в наружный: чтобы заметил. И ушла.

"Умом понимаю, — написала она в своем дневнике, — а сердце уязвлено. Самое больное — зачем он назвал ее голубкой? Ведь это же мое имя! Он не смеет его никому давать, пока мы любим друг друга. Но… Выпрямись, Коллонтай! Не смей бросать себя ему под ноги! Ты не жена, ты человек!"

Дома ее ждала записка: "Шура, я иду в бой, может, не вернусь. Моя жизнь, как и всех нас, нужна республике. Помни, что ты для меня единственная. Только тебя люблю. Ты мой ангел, но ведь мы с тобой месяцами врозь. Вечно твой Павел".

А Зое Шадурской жаловалась: "Главное сознание: неужели Павел разлюбил меня как женщину? Самое больное было, что его письмо к этой девушке, или женщине, начиналось: "Дорогая Нина, любимая моя голубка…" Зачем он назвал ее голубкой, ведь это же мое имя? Он не смеет его никому давать, пока мы друг друга любим. Но, может быть, это уже конец? Ты скажешь, Зоюшка: "Тем лучше, твоя жизнь с Павлом — сплошная мука. Ты к нему приспособляешься, ты себя забываешь, ты теряешь свой облик ради него. Выпрямись, Коллонтай, не смей бросать Коллонтай ему под ноги. Ты не жена, ты человек".

И 14 июня Александра продолжила изливать душу подруге: "А я-то думала, что во мне атрофировано чувство ревности! Очевидно, это потому, что раньше я всегда умела уйти прежде, чем меня разлюбят. Страдали другие, а уходила я. Иногда жалела того, которого раньше любила, и все же уходила. А теперь, видимо, Павел уходит от меня. Ночью написала ему длинное-предлинное письмо и, конечно, утром разорвала. Все во мне бурлит…

Это все еще во мне сидит проклятое наследие женщины прошлого. Пора призвать Коллонтай к порядку. Ведь и в Крым попала только для Павла, Не хочу быть женой! Пусть это будет мне уроком, и хорошим, заслуженным. Так тебе и надо, Коллонтай.

Не сворачивай своего знамени человека-работника, не становись чьей-то женой".

А на фронте положение становилось все хуже и хуже. Александра записала: "Звонок от Раковского из Харькова. Идут бои. Стараемся продержаться. Павел, как всегда, в первых рядах. Где же братская рука пролетариев Франции, Англии? Могли бы ударить в тыл Антанте. Неужели пролетарии еще верят в эту комедию Мирного конгресса, который сейчас проходит в Париже? Но все же больше меня мучает ревность. Я думала, что это чувство во мне атрофировано. Видимо, потому, что раньше всегда уходила я, а страдали другие. А теперь Павел уходит от меня. Ночью написала ему длинное письмо, утром разорвала. Как в такие дни можно думать о ревности? Видимо, во мне все еще сидит проклятое наследие женщины прошлого. Пора призвать Коллонтай к порядку. Ведь и в Крым я попала только для Павла. Не хочу быть женой! Так тебе и надо, Коллонтай!"

На Южном берегу Коллонтай порадовали красоты природы и огорчила ненависть местного населения. Она отразила все это в следующей записи 17 июня: "Начало пути: Гурзуф. Все дышит Пушкиным и напоминает о нем. Мирная, чудесная ночь. Кипарисы, пирамидальные тополя — как это прекрасно! Но почему нас так здесь ненавидят? Особенно татары. <…> Дальше — Ялта. Всюду Чехов. Как будто и не уезжал из Ялты. И не умер. Ливадия, Массандра, царские дворцы. Хорошие доктора, полный порядок. Но как приедет сюда Мария Ильинична, когда все тут ждут деникинцев? Здесь лучше, чем на французской Ривьере или в Калифорнии. Розы. Магнолии. Черешня. Павел на фронте и, может быть, в смертной опасности, а я все еще упрекаю его за какие-то глупые поцелуи. Все это мой грех. Все эти месяцы на Украине я — точно не я, точно не Коллонтай. Зачем я вьюсь вокруг Павла, точно ползучее растение? Руку, товарищ Дыбенко, я твой соратник по общему революционному делу. Но Коллонтай я тебе больше под ноги бросать не буду. Подумала так — и вдруг стало легко и свободно на душе. В такое великое время нельзя возиться с психологическими драмами. Да и что вообще произошло? Словно я не учу всегда своих сотрудниц: героини Октября должны с достоинством нести знамя своей партии?"

Коллонтай уже раскаивалась в своей ревности.

Через два дня войска Деникина взяли Симферополь, и Коллонтай пришлось бежать вместе со всем крымским правительством.

В дневнике Александра записала 30 июня: "Крым пришлось очистить, крестьяне не за нас. А кто за нас?.. Я уже в Кременчуге. Здесь штаб Ворошилова. Армейские начальники грызутся между собой. <…> Солдаты бегут из частей куда попало. Авторитет командиров падает… В Никополе нагнал нас Дыбенко со своим штабом.

С Павлом ведь не виделись после того жуткого часа, когда он с письмом от той, другой женщины уехал на фронт. Я была счастлива, что он цел и жив, никаких упреков ему не делала, только объяснила, что, если разлюбил, пусть скажет. Мы же соратники прежде всего, значит, должна быть честность и правдивость. Сказала, что и я рвусь на свободу от нашего брака.

Павел заплакал. Стали говорить о больших делах, а не о любви. Какая любовь — у него опять конфликт с Ворошиловым". Ворошилов командовал 14-й армией, куда вошла дивизия Дыбенко.

5 июля Александра записала в дневнике: "Еще новая задача: партия назначила меня наркомом пропаганды Украины, и вот я в Киеве… До Киева тащились больше недели… Не забыть, как на одной из небольших станций нам удалось захватить в плен несколько десятков белых. Начальник штаба дивизии Сергеев сказал мне:

— Я велел поезду двигаться немедленно, вы не вынесете картину, когда из живых людей делают котлеты.

Он был прав. Когда я слышала пулеметный огонь, направленный не против боевой линии, а на пленных, мне стало нехорошо.

Странно, когда убивают пленных людей… Была благодарна Сергееву, что наш поезд скоро отошел".

Александра, конечно, переживала, что убивают безоружных людей. Но не слишком горевала о жертвах. Ведь это все-таки враги.

В Киеве ее назначили на ту же должность, что и в Крыму — наркомом агитации и пропаганды Украины.

Сначала отношения с Павлом были почти идиллическими. Александра писала: "Вечером мы отправились погулять в Купеческий сад над Днепром. Белый от цветущих яблонь и черемухи, розовато-лиловый от сирени, весь наполненный одуряющим ароматом весны, сад этот был так хорош, что не хотелось уходить отсюда. Солнце уже пряталось, и его красноватые лучи, как огни прожектора, скользили по ровной глади Днепра. В ресторане над обрывом музыка играла старинный вальс…" Это был тот романтический Киев, который Михаил Булгаков запечатлел в романе "Белая гвардия" и в фельетоне "Киев-город" и который навсегда погиб с революцией. И Коллонтай чувствовала, что идиллия долго не продлится.

Вскоре в киевской гостинице "Континенталь" состоялась крутая разборка с Дыбенко. "Неужели ты думаешь, — сказала она, — что я не узнаю этот почерк? Подумай, сколько раз я читала бумаги, написанные ее рукой! Меня не ты поражаешь, а эта женщина!

— Да какая же это женщина! — воскликнул Павел. — Глупая, не знающая жизни девчонка! Но не ты ли, Шура, всегда говорила, что каждая женщина имеет свое право на счастье? Даже и мимолетное… Будь снисходительна к Тине.

Такого предательства собственной 18-летней секретарши, выступавшей посредницей в ее переписке с мужем, Александра не могла перенести. В Киеве как раз гастролировала Вера Юренева, и Шура пошла к ней поплакаться. А Дыбенко отправила записку: "Павел! Не жди меня и забудь. Воюй за наше светлое коммунистическое будущее, за счастье пролетариев всех стран". Он ответил из поезда, направлявшегося на фронт: "Шура, мой милый, мой нежно, нежно любимый Голуб. Скажи хотя бы одно: могу ли я взглянут на твои милые, родные очи? Скажи, осталась ли хоть капля любви в твоем сердце? Спаси меня, не дай погибнут. Иначе погибнет моя первая любов к тебе. Скажи хоть слово, разреши хоть слушат звук твоего милого, нежного голоса. <…> Шура, милая, ты хорошо знаеш я не могу жить без тебя. Шура мой Голуб, мой милый, милый Голуб, знаеш ли ты что происходит в моем растерзанном сердце? Знаеш ли ты эту светлую любов к тебе? Нет и тысячу раз нет, для меня нет никого другого, кроме тебя, Голубя. <…> Милый Голуб не дай погибнут мне. Дай ответ скорее. Знай что твое письмо был мой надгробный акт. Вечно твой нежно нежно любящий тебя Павел".

Вскоре от Павла приехал новый посыльный, и Александра сообщила, что ответа не будет. Тогда посыльный передал новое письмо: "Шура, милая, милая, дорогой, нежный Голуб, в минуту выезда на рассвете в бой пишу тебе и вижу твои страдания. Мне никого другого не нужно, другой у меня нет. <…> Я умоляю, чтобы в этот день когда у меня больше нет моего Голубя, нет смысла жизни, пусть меня сразит пуля на посту — твоего верного, нежно любящего тебя. <…> Это для меня единственное спасение и единственная радост. Прощай мой милый Голуб вечно вечно твой Павел.

Сегодня бой за обладание Екатеринославом. Потерю сизого Голубя я не сознавал только в разгаре боя. А забывал, что я один и только в эти минуты мне казалось что ты попрежнему любиш меня что ты мне близкая и родная. Но вот кончался бой и мысль обжигала меня зачем я остался, вед я никому не нужен. И в эти минуты больно становилось в душе сознавая что я одинок и есть только одно дорогое и близкое и незаменимое существо, во имя которого я готов переносит все. И теперь <…> я хочу сказать только тебе, что любов к моему Шурику становится все сильнее.

Тебя мне никто не может заменит. Я верен всегда только тебе

Ответа опять не последовало. Но тут случился внезапный вызов Дыбенко в Москву и он по пути заехал в Киев. И они с Шурой помирились. Павел отвез ее к своим родителям в деревню под Новозыбков. Для этой цели Раковский выделил супругам спецвагон. Двухдневное пребывание в деревне Александра так отразила в дневнике: "Хатка середняка. Много икон. Расшитые полотенца, огромная печь, выбеленные стены, на полу холщовые ручные дорожки. <…> У Павла чудесная мать. В ней что-то эпическое. Темно-золотые волосы, глаза умные, внимательные. Гордая, степенная женщина. Совершенно неграмотная. Один ее сын погиб на фронте. Старик хозяйственный, у него своя рожь, своя гречиха, две коровы, одна лошадь. Вряд ли он в душе за советскую власть. Рядом земля мужа дочери. <…> Мать месит тесто, готовит борщ, рассказывает о детстве Павла, о желании Павла учиться, да не было денег, и он втихомолку бегал учиться у поповны, за это пас гусей попа…

А мы с Павлом словно снова нашли друг друга. Стоим у плетня, смотрим на гоголевский пейзаж окрест и ждем минуты, когда снова окажемся только вдвоем".

На Киев наступали Вооруженные силы Юга России и армия Украинской народной республики. Оставался лишь один путь отступления — на север по Днепру. Перед погрузкой на пароход "Большевик" Коллонтай снабдили фальшивым паспортом и одели в одежду сестры милосердия. Она записала в дневнике: "Не горюй, — утешает меня товарищ из Наркомпроса. — Мы еще вернемся, искупаемся в Днепре и еще шире развернем сеть детских учреждений".

В Гомеле ее встретила добравшаяся туда раньше Вера Юренева. Она оставила воспоминания об их совместном путешествии поездом до Москвы: "Агитационный поезд носил имя Коллонтай. Мы ехали до Москвы неделю: многие мосты были взорваны. Чуть поезд подходит к станции, откидывают стенку вагона, и он превращается в площадку. Играет оркестр. У поезда собираются люди. Коллонтай произносит речь. Вечером на остановке показывают кино — многие впервые видят это "движущееся чудо". В купе Коллонтай похожа на английскую девочку. Бирюзовые глаза двигаются быстро-быстро под крутыми черными бровями".

A.M. Коллонтай с П.Е. Дыбенко с его родственниками

Коллонтай поселили во 2-м Доме Советов (ныне гостиница "Метрополь"), потом перевели в уже знакомый ей 1-й Дом Советов. Меню там было спартанское — суп из селедочных голов и каша с постным маслом. К счастью, Дыбенко, сражавшийся теперь под Тулой, исправно снабжал Коллонтай маслом, колбасой и иным дефицитным продовольствием. До этого он месяц проучился в военной академии в Москве, но затем его бросили во главу 37-й стрелковой дивизии.

25 сентября 1919 года в здании Московского комитета партии в Леонтьевском переулке, дом 18 (теперь здесь посольство Украины), шло совещание. Доклад делал Бухарин. Ждали Ленина, но он не приехал. Около девяти вечера в окно бросили бомбу. Погибли 12 человек, в том числе секретарь столичного горкома Владимир Михайлович Загорский.

"Пережили большую встряску со взрывом в Леонтьевском переулке, — вспоминала Александра Михайловна. — Совершенная случайность, что я избежала гибели. Мы с Инессой (Арманд. — Б.С.) за полчаса до бомбы ушли из зала: спешили в ЦК, где нас ждала Надежда Константиновна, сидели близ дверей, где взорвалась бомба…

Павел как раз в эти дни находился в Москве. Вбегает ко мне ночью Павел, лица на нем нет, расстроенный, взволнованный. Оказывается, узнал о взрыве, рыскал по всему городу, отыскивал "мой труп" по больницам и моргам. Кто-то сказал, что видел, как будто меня "вынесли"!

— Что ты со мной сделал, голубь мой беспокойный! Чуть ума не решился, — а сам не выпускает из объятий. Владимир Ильич тоже очень беспокоился: где Инесса? Звонил в отдел".

Взрыв в Леонтьевском устроили "анархисты подполья", связанные с Махно. В дальнейшем почти все они были уничтожены чекистами.

Но внезапно Дыбенко перебросили в Сибирь. Он писал с дороги: "Скоро ли я увижу обойму прильну к тебе мой Голуб? Мне скучно, одиноко без тебя, моего родного Голубя, без моего мальчугашки. <…> Я так надеялся, что мы будем вдвоем согреват друг друга. Но тоска щемит мое сердце. Голубя моего не удастся схватит за крылышки и поднят его высоко, высоко и прижат его к своей раскаленной груди. Шурочка, мне скучно и тяжело. Хочу верит что Голуб скоро прилетит и я не буду одинок в Сибири. <…> В Реввоенсовете на меня такую грязь лили, но Ильич был весьма внимателен. <…> И ты буд тоже <…>".

Коллонтай заступалась за Марию Спиридонову — легендарного вождя левых эсеров. Ходила к Дзержинскому и Каменеву. Записала в дневнике: "На днях ездила хлопотать о Марии Спиридоновой. Была у Дзержинского, Якова Михайловича (Свердлова) и Каменева. Каменев признал, что ее держали в ужасных условиях (в караульном помещении, в холоде. Уборная общая с солдатами). Дзержинский сказал, что ее перевели в Кремль. В больницу… Победа!… Да все ли сознательные враги? Ведь еще много, что можно "отсеять" и включить в наш же, большевистский улов!.. И об зсеровках, которых арестовали, а их дети — малыши — одни остались в квартире. И все боятся к ним пойти — думают, засада…"

По дороге в Царицын Дыбенко заскочил в Москву. Они с Коллонтай получили новую квартиру в три комнаты. В одной жили Шура и Павел, в другой Миша, работавший на строительстве электростанции в подмосковной Шатуре, в третьей Мария Ипатьевна, ставшая секретаршей Коллонтай.

В сентябре 1919 года ЦК образовал по всей стране женотделы — подразделения партийных комитетов по работе среди работниц и крестьянок (вместо комиссий но пропаганде и агитации среди женщин). Коллонтай была инициатором создания и заведующей с 1920 года женотделом ЦК РКП(б) (до этого она работала заместителем Инессы Арманд). Целью этого учреждения была борьба за уравнение в правах женщин и мужчин, борьба с неграмотностью среди женского населения, информирование о новых условиях труда и организации семьи. Женотдел просуществовал до 1930 года. Одновременно с руководством женотдела Коллонтай читала лекции в Свердловском университете и работала в секциях Коминтерна, где была заместителем руководителя женской секции. Чуть ли не ежедневно Александра Михайловна читала лекции о вреде проституции. Рассказывала о свободной любви, не стесненной ни узами брака, ни оковами постылой буржуазной морали.

"У Ленина глаза были карие, в них всегда скользила мысль, — вспоминала Александра Михайловна. — Часто играл лукавонасмешливый огонек. Казалось, что он читает твою мысль, что от него ничего не скроешь. Но "ласковыми" глаза Ленина я не видела, даже когда он смеялся".

Чувствуется, что у не не было безоглядного восторга перед вождем, как у многих других коммунистов.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Победа империи в битве народов на Черном берегу заставила Тень Аддата отступить, однако это не спасл...
Зимний Петербург конца ХIХ века. Заснеженные улицы, извозчики, трущобный Апраксин двор, оборванцы и ...
Монте-Карло – игорная столица Франции. Здесь в крови игроков всегда кипит адреналин, здесь за один в...
Романом «Курс лечения» завершается сериал «Экспансия», рассказывающий о войне, развернувшейся на гра...
Это история о возвращении: о возвращении воспоминаний, о возвращении в мир магии – Арм-Дамаш, о возв...
Он живет почти вечность, но считает себя обычным человеком.Он бежал от людей, но город опять затянул...