Коллонтай. Валькирия и блудница революции Соколов Борис
Осенью 1919 года в Петрограде, к которому подходила белая Северо-Западная армия генерала Н.Н. Юденича, в качестве заложника был арестова Саткевич. Это известие убило Александру. "Хожу с камнем на сердце, ни о чем другом не в состоянии думать", — призналась она и дневнике. Она обратилась к Ленину, и тот пошел ей навстречу, приказав освободить генерала.
После конференции женщин-работниц Коллонтай свалилась с тяжелым воспалением почек. Александра Михайловна писала скульптору Марии Николаевне Кисляковой, с которой познакомилась в Швейцарии в 1909 году: "В сентябре обосновалась в Москве. Но с ноября я расхворалась, и очень серьезно. Лежу уже три месяца. У меня воспаление почек (уремия) и воспаление легкого. Сейчас дело идет на поправку…" Организм победил болезнь, но хронический нефрит у нее остался на всю жизнь и еще спровоцировал гипертоническую болезнь,
Превозмогая боль, Коллонтай читала и писала. Она отмечала в дневнике: "Попалась старая книга о мадам де Сталь и Наполеоне. Она его считала узурпаторов, но он не был узурпатором, а внешнее соотношение сил и победоносная буржуазия сделали из него фетиш и превратили в тирана. Meста для Бебефа и Геберов не осталось, или их время еще не пришло. Мысли Вольтера и Руссо, все их идеалы о свободе и равенстве уложили в четко сформулированный кодекс Наполеона".
Пока она болела, Дыбенко писал ей; "Шура, Голуб милый нежный любимый несколько слов нишу под звуки боя в 8 верстах от Царицына. Я разгромил царицинский фронт противника, взят в плен гренадерский полк целиком. Я потерял в бою почти весь командный состав. Жажду видеть моего мальчугашку и сжат его в своих объятиях". И сразу же вслед: "<…> Невообразимая тоска обхватила меня. Кипит работа, но все это тоска, кроме моего мальчугашки. <…> Ты единственное достойное существо, тобою наполнены все мои фибры. <…> Многим женщинам хотелось бы занят твое место, но нет на них времени, даже на письма его нет <…>. Она с горечью отшутилась в ответном письме, посоветовав все же найти время: не на письма — на женщин. Последовал телеграфный отклик: "Вечно твой Павел жаждет отдохнуть на Кавказе под крылышком Голубя и в объятиях мальчугашки".
В мае 1920 года Дыбенко и Коллонтай получили короткий отпуск и встретились в правительственном санатории Кисловодска. Павел воевал поблизости, командуя Кавказской кавалерийской дивизией. Но вскоре ему пришлось прервать отпуск и отправиться воевать против вырвавшегося из Крыма Врангеля.
Между тем 14 июня 1920 года Малый Совнарком (правительственная комиссия, занимавшаяся относительно мелкими вопросами) утвердил "совнаркомовский паек". Ответственным работникам ЦК партии полагалось на месяц в фунтах (один фунт равен 453,0 грамма): сахара — 4, муки ржаной — 20, мяса — 12, сыра или ветчины — 4, 2 куска мыла, 500 папирос и 10 коробков спичек, Наркомам и членам Политбюро давали больше, в том числе красную и черную икру.
19 июля 1920 года в Петрограде открывался Второй конгресс Коминтерна, Коллонтай была его делегатом. Открывшись в Петрограде, конгресс переехал в Москву, где Коллонтай стала членом исполкома Коминтерна.
Павел на фронте снова кем-то увлекся. И о своей болезни, хроническом нефрите, и о том, что она думает про него, Коллонтай сгоряча написала ему. Быстро пришел ответ: *<…> Передо мной твое письмо, твои страдания, слезы, передо мной моя могила. Не дай погибнут мне, моей любви к тебе, мой Голуб сизокрылый, дай мне прижат к груди твою любое. О! Коварство женщины разбивает нашу жизнь. Шура, Шура, зачем дальше жить? Нет цели в жизни, есть только ты, пока не погиб в бою и не получил свой надмогильный камень. Мой мятежный Голуб, о где твои несколько слов?.. <…>"
В подмосковном санатории, где она лечила почки, Александра сделала следующую запись: "<…> почти уверена, что у Павла кто-то есть на стороне, женщина, может быть, не одна. Что это нечто мимолетное, что это на почве физиологии и невольного мужского стремления покорить — в этом я уже убеждена. И все это неизбежно и естественно <…>. Я вечно занята. Работа, семейные заботы о Мише, Марусе (Марии Ипатьевне, вдове Владимира Коллонтая. — Б.С.). В доме толчея, телефон, меня нет дома, а когда я дома, я озабоченная. А он молод, ищет радости, смеха, чего-то яркого. Наконец просто "переживаний".
Все понимаю! И никогда его не спрашиваю, не подтруниваю. Когда одна из них (их несколько, голоса разные и способ осведомления по телефону о нем разный) просит позвать товарища Дыбенко и нарывается на меня, мне вдруг делается неприятно. Безотчетно, стихийно неприятно. И особенно когда они явно подыскивают, как себя назвать. "Скажите, спрашивает сестра Петрова" или "Это говорит — секундное замешательство, пауза — это говорят из партячейки академии". — "Товарища Дыбенко нет", — кладу трубку, а сердце почему-то бьется. И в ушах что-то стучит. И горько, и обидно. Зачем эти псевдонимы? <…> Значит, с ним условливались? Это чтобы я не узнала? <…> Самое обидное — этот сговор против меня. Павел! Павел! Почему не сказать прямо? <…> Нет, хуже, больнее будет. Лучше не знать подробностей.
<…> Приходит Павел. "Тебя вызывала сестра Петрова — очевидно, одна из твоих красавиц?" — "Не знаю такой". Сказано с таким пожатием плеч, что вдруг кажется, что я ошиблась, и делается легко <…>. Но дня через два — опять "сестра Петрова", <…> а дня через три женский голос (как будто тот же), передаю с равнодушным видом Павлу: "Тебя кто-то спрашивает". — "Здравствуйте. Узнал, конечно. Очень занят был эту неделю. Часов в шесть в пятницу? Постараюсь. До свидания". Голос нарочито сухой и официальный, но первая фраза: "Узнал, конечно" <…> заставляет меня будто услышать и ее заигрывающий вопрос: "Узнали меня?"
<…> И все же я себя усовещаю. И не позволяю поддаваться "атавизму". Как-то в момент душевной распахнутости со стороны Павла (это у него бывает, когда он не то что "навеселе", а "на подъеме") он стал говорить о своей любви ко мне и о том, что все остальное "ерунда", "если и есть, так чисто платоническое", причем слово "платоническое" Павлуша <…> применяет тогда, когда дело идет о "физиологии". <…> Раздвоенности у такой здоровой натуры, как Павел, нет, баб он вообще презирает. Я для него не женщина, а нечто другое, свое, родное, близкое и "старшее", та, которой он "верит". А те — я знаю — именно "платоническое" в Павлином смысле. И все- гаки… <…>
Когда они не попадаются на моем пути, я совершенно к этому равнодушна. А вот когда они телефонируют, отравляют час-другой жизни! Не больше… И уже на другой день могу сама смеяться над собою и дразнить Павла без капельки горечи или обиды, просто чтобы заставить его сконфуженно, по-детски отнекиваться и пренебрежительно говорить: "Очень нужны мне эти красавицы" <…> А все-таки, когда на работе неприятности, препятствия, борьба, когда сверх того заботы о близких (Миша, Маруся), и вдруг телефоны Павлиных красавиц, хочется попросить, взмолиться: "Павлуша! Побереги меня хоть с этой стороны!" <…> Я не прошу твоей опоры в жизни ни в чем, я несу все сама, я перекладываю часть ноши жизни твоей на себя, я всегда, как верный товарищ, подставляю тебе свои плечи, если трудно тебе, чтобы облегчить твое бремя, но ты хоть в этой мелочи побереги меня. Так хочется сказать. Но я не говорю. Что-то удерживает. И, глубже запрятавшись в себе самой, я иду по пути жизни рядом со многими близкими товарищами, дорогими мне. И все же я одна! Вы, люди будущего, вы не будете никогда так одиноки, я в это верю…"
В оппозиции
На X съезде партии в марте 1921 года Коллонтай страстно убеждала делегатов: "Партия потеряла свое подлинно пролетарское лицо, вырождается в касту бюрократов и карьеристов. Засилие партийного чиновничества видит каждый. Бюрократизм проникает и во все звенья государственного, советского аппарата. Три года назад насчитывалось 231 тысяча чиновников, теперь, после объявленного сокращения, — их 243 тысячи. Что выиграл от революции пролетариат, в интересах которого она и совершалась? Не случайно рабочие массами выходят из партии. Они вступали в СВОЮ партию, теперь они видят, что это не их партия, а партия чиновников и бюрократов… ЦК отсылает инакомыслящих в отдаленные края, чтобы не путались под ногами, чтобы голос их никем не был услышан. Почему ЦК так боится инакомыслия?"
А в исполком Коминтерна она писала: "Рабочие и работницы жестоко разочарованы, потому что все результаты их усилий и жертв оказались напрасными, они стали лишь достоянием оформившегося в касту всемогущего партийного аппарата".
Дыбенко назначили комендантом поверженного Кронштадта. Он радостно писал жене: "Партия снова мне доверяет". Его отпустили сдавать экзамены в академии. "Скупой на письма, — записала Коллонтай в дневнике, — Павел привез их целый пакет. Все ко мне и все не отправлены. В них отражение и его мук. Значит, еще любит? Значит, чувство еще живо? <…> И все-таки мы душевно не слитны, и все-таки, Павел, большой мой ребенок, ты не видишь, не слышишь, не умеешь угадать всей той мучительной работы, что проделала моя душа за эти недели. О, если бы понял! Если б услышал! Как бы тогда стало легко, как полно бы стало наше чувство, как совершенна близость! Но этого нет".
В марте 1921 года во время дискуссии о профсоюзах, развернувшейся после выступления Троцкого, заявившего о необходимости расширения прав профсоюзов, Коллонтай вместе со своим бывшим любовником А.Г. Шляпниковым возглавила "рабочую оппозицию", которая предлагала передать управление всем народным хозяйством всероссийскому съезду производителей, объединенных в профсоюзы, которые она считала высшей формой организации рабочего класса. Программа "рабочей оппозиции" была представлена в выпущенной к X съезду РКП(б) брошюре Коллонтай "Рабочая оппозиция", осужденной в ленинской резолюции "О синдикалистском и анархистском уклоне в нашей партии". Лишь 45 делегатов X съезда партии поддержали "рабочую оппозицию", и почти никто из них не уцелел в огне сталинских чисток.
Несмотря на постановление X съезда партии о единстве партии, Александра Михайловна продолжала защищать идеи "рабочей оппозиции". После последнего предупреждения, вынесенного ей на XI съезде РКП(б) в 1922 году, и окончательной ликвидации "рабочей оппозиции" Коллонтай была вынуждена отказаться от своих взглядов на роль профсоюзов. Резкое ухудшение отношений с Лениным явилось тяжелым ударом для Коллонтай. Но она утверждала, что оппозиция полезна прежде всего потому, что она будит "спячку мысли".
"Рабочие не хотят быть при бюрократах, — записала Коллонтай в дневнике. — За это В.И. обозвал их синдикалистами. И дал указание отправлять строптивых на самые трудные участки, чтобы все недовольство масс обрушилось на них".
Впервые Коминтерн обсуждал разногласия в РКП(б) на своем III конгрессе в июне — июле 1921 года. Она выступила в прениях по докладу Ленина о тактике РКП(б). Александра Михайловна не согласилась с докладчиком, что укрепление диктатуры пролетариата надо вести через союз рабочего класса с крестьянством, а также за счет свободы торговли и оживления капиталистических элементов. Она считала, что укреплять власть Советов нужно прежде всего путем раскрытия еще не полностью исчерпанных возможностей рабочего класса. Коллонтай назвала наметившиеся в русской Компартии тенденции архибюрократическими, представляющими "смертельную опасность для революции, которая теряет свою главную опору — рабочих". Она призывала указать русским товарищам "от имени коммунистов всех стран" на их "ошибки" и "возродить в партии дух свободных и открытых дискуссий, допускающих полную свободу выражения мнений и право на инакомыслие".
С критикой позиции А.М. Коллонтай на III конгрессе Коминтерна выступили Л.Д. Троцкий, Н.И. Бухарин. К. Радек и Г. Роланд-Гольст. Единодушное принятие резолюции с одобрением политики РКП (б) было вполне предсказуемо, поскольку Коминтерн полностью зависел от руководства РКП(б) и, естественно, не мог позволить себе его критиковать. Троцкий в своей речи обратил внимание на то, что ЦК РКП(б) не возражал против выступления Коллонтай в дискуссии по докладу Ленина, хотя было известно, что она не согласна с линией ЦК партии. Он напомнил делегатам, что в большевистской партии принято предварительно рассматривать вопрос о том, кто будет участвовать в дискуссии: "Мы сочли вполне естественным, что незначительное политически и едва заметное в этом вопросе меньшинство хочет ознакомить международный конгресс со своим собственным мнением, со своей тенденцией". Из заявления Троцкого следует также, что если бы группа "рабочей оппозиции" была бы более влиятельной, Коллонтай, возможно, была бы лишена слова.
В ноябре 1921 года, разочаровавшись, Коллонтай попросила освободить ее от заведования отделом ЦК партии по работе среди женщин.
Тем временем Коллонтай написала за Павла дипломную работу о роли личности полководца в военных действиях. В результате Дыбенко благополучно окончил академию и стал начальником черноморского сектора Одесского военного округа. Она еще не знала, что в Одессе у него новая любовь. Получив отпуск, Александра поехала в Одессу, где Дыбенко жил в роскошном особняке. Произошло объяснение. Коллонтай записала в дневнике: "Мы объяснялись несколько часов. Павел приехал днем. Я ждала его напряженно. Надела новое платье. Напудрилась. Ждала. А пропустила момент, когда подъехал автомобиль. Павел прошел в свой кабинет. Вхожу — уткнулся в угол дивана. Плачет. Не сразу растаяло сердце. Не сразу захлестнуло теплом. Но понемногу оттаяла. Павел выкупал все мое платье в слезах. <…> Потом… неизбежные объятия, поцелуи. Пока чувство живо — обычный финал. И внешне примирение состоялось. Но на душе у каждого осадочек. И оба очень бережны друг к другу, будто боимся ранить".
Затем Дыбенко получил задание Троцкого представить свои соображения о том, как следует реорганизовать Красную армию. Текст привычно писала за него Коллонтай. Она отметила в дневнике: "Мы работаем. Павел не пьет, выдерживает характер. Оба стараемся друг другу "сделать удовольствие". Я снова взялась за хозяйство. Души наши после всего пережитого еще далеки друг от друга, но страсть, тяготение вспыхнули с новой силой. Страсть ли? Не больное ли сладострастие, когда разжигаешь друг друга, чтобы получить еще одно доказательство любви другого? <…> Чувствую, что за эти годы созрела. Наконец любовь перестала быть важным моментом жизни. Набралась мудрости. Выросла. И переросла себя, ту, что была еще три-четыре года назад…
Совместная работа над военной доктриной — одно из самых больших моих увлечений. Тезисы мои легли в основу. Вторая и последняя главы вообще написаны только мною. <…> Особая гимнастика мозга, ума. Читала военные книги, освоилась с тактикой, стратегией, военными понятиями. <…> Это особое наслаждение".
Тем временем на Александру обрушилась новая беда, о чем она поведала дневнику: "Новое горе <…> камнем придавило плечи: поход на женотделы. Организованный и решительный.
Где корень? В чем? Суть ли в том, что хотят дискредитировать меня, или же это узость, доктринерство и тот формальный подход к вещам, который мертвит нашу работу?"
Павел писал из Одессы: "Шура, милая, ты ничего не пишет, от тебя ни звука, я окончательно потерял голову. Что это значит? Я боюсь, что ты лежиш больная и снова от меня скрывает. <…> Разве я могу спокойно работать, когда около меня не витает твой, ИМЕННО ТВОЙ, любящий дух? Шура, Шура, что ты делаеш со мной? Неужели ты не знаеш своего Павла? <…> Ты безжалостно его бросает. Шура, милый Голуб, когда же ты поймет меня, скажи, я жажду твоих слов, Тебя, и я тоскую невероятно. <…> Хочется бежат, бежат, что-то бурное совершит, сломат себе голову и на время хотя бы успокоит себя. <…> Жажду Тебя. Твой Павел".
18-летняя Валя Стафилевская вместе с родителями пыталась бежать из Крыма от красных, но не преуспела в этом. Один из красных командиров сделал ее своей наложницей, а затем привез ее в Одессу, где легко уступил вышестоящему начальнику — Дыбенко. Об этом романе Коллонтай узнала не сразу, но все-таки узнала.
Александра Михайловна собрала подписи и лично передала в секретариат Коминтерна официальное заявление, известное как "Заявление 22-х". ЦК РКП(б) обвинялся в подавлении демократии и провокациях, зажиме рабочей демократии, репрессиях против инакомыслящих. Право обжаловать действия своей партии в Коминтерн его исполком подтвердил, но "Заявление 22-х" счел "подрывом авторитета РКП (б)" и передал его для рассмотрения руководству этой партии с вполне предсказуемым исходом. Проверку жалобы осуществляла комиссия во главе с Дзержинским. По ее рекомендации XI партсъезд признал "Заявление 22-х" клеветническим. Ленин потребовал исключить авторов заявления из партии, но съезд ограничился предупреждением Шляпникову, Медведеву и Коллонтай о том, что их ждет исключение, если они не прекратят борьбу против генеральной линии партии.
В поезде Одесса — Москва, перед заседанием исполкома Коминтерна, рассматривавшего "Заявление 22-х", Коллонтай писала Дыбенко: "Глубокая ночь. Шестой час. Где ты, Павел? Где ты сейчас, мой близкий и все же <…> далекий? Неужели твое сердечко, твоя любовь ко мне не подсказывают тебе, что значит мучительно ждать час за часом и прислушиваться к шуму шагов в коридоре? <…> Ночь не для поцелуев только, не в поцелуях цена для нас, а в том общении сердца, что обоим дорого ночью бывает. На душе холодно, холодно, одиноко, больно до ужаса. Где ты? <…> Меньше любить стал? Нет, я знаю, я верю в твою любовь, в ее глубину, и знаю, что я тебе дороже всех в мире. <…> Я не хочу, Павлуша, мой дорогой, чтобы ты повторил боль, что мучает меня. Я слишком люблю нашу любовь, большую и красивую, чтобы не желать сберечь ее. Но я знаю слишком хорошо неизбывные законы любви, знаю, что нельзя безнаказанно наносить уколы, и потому я пишу тебе, мой любимый, мой большой мальчик. <…> Самое значительное то, что не знаю, что тебя влечет от меня. <…> Что бы ты сказал, Павлуша, если бы я приехала в Одессу и через день-два стала бы исчезать так таинственно — на ночь, на полночи. <…> Да что ж тут особенного, небывалого, но пойми, Павлуша, получается, что с чужими людьми у тебя "сговор", тайные соглашения от меня — вот и боль не в том, что женщины тобою увлекаются, мне это даже нравится, пусть влюбляются в моего красавца, я-то знаю, что он мой. И не в том, что в тебе когда-нибудь заговорит физиология, все это понятно и не больно. <…> Ты боишься, милый, сказать мне прямо: "Шурочка, у меня есть одна женщина, она меня интересует, забавляет, я иду к ней, не жди меня, вернусь к утру". Я бы только улыбнулась, я почувствовала твое доверие ко мне, и мне было светло, я знала бы, что мы с Павлом одно, заговор у нас с тобою, а не у него с какой-то чужой женщиной <…>".
А месяц спустя, уже потерпев поражение в борьбе с руководством партии, она писала ему из Москвы: "Павел, слышишь ли, как в эти темные дни я зову тебя, дорогого, и как хотелось мне именно сейчас быть с тобою, чтобы всю мою нежность, все богатства моей души отдать тебе, только тебе. Ведь сейчас моя энергия, моя вечно бурлящая, беспокойная душа натыкаются на стену. Но ничего, Павел! Сейчас моя рука товарища протянута к тебе не за помощью только, а чтобы поддерживать тебя, мой близкий, родной, в эти темные дни. <…> Уже не Коллонтай, а твой голубь, точно в клетке, бьется в тоске. Пойми, крыльями уже махнула — и вдруг жестокое, формальное: "нельзя". Павел, любимый мой, мне больно сейчас. Не знаю, что будет дальше, но сейчас я остро страдаю об одном: что меня жестоко лишили права ехать к тебе. <…> Слышишь ли мою боль, слышишь ли мой зов, мне больно, Павел, я бьюсь в тоске, мне все кругом опостылело, так остро по тебе я еще не тосковала. Павел, мой безмерно любимый — твой, твой Голубь".
Павел ответил: "Шурочка, милая, родная. <…> Я жажду Тебя, а ты, маленький скандалист, все буяниш. <…> Приезжай, будеш жить на даче, только на другой теперь: хороший сад, огородик свой, море — приезжай, отдохнем. <…> Весна, милая, а мы ведь с тобой весной вместе не были, хотя вся наша жизнь должна быть весной".
Это было накануне ее пятидесятилетнего юбилея. Но Дыбенко с Александрой в этот день не было, как не было и никаких юбилейных торжеств. А Павел приехал несколькими днями позже.
"Две задачи недоделаны еще в моей жизни, — записала она в дневнике: — 1) поставить женское движение в России <…> и 2) начать мировое движение против смертной казни". Обе эти задачи так и остались невыполненными.
А вот нэп Коллонтай не приняла и писала мужу: "Павлуша, нежно-нежно любимый, сейчас вечер воскресный, в доме нашем тихо, все на даче, я же, проработав усидчиво весь день, не вставая, прошла в садик поблизости и теперь, в ожидании чая, пишу тебе эти несколько строк. Хочется хоть мысленно почувствовать, что ты есть, — твою близость, твое нежное тепло, на душе щемит. <…> Такой поворот в политике! <…> Мне жутко, тоскливо. <…> Куда же дальше идти, любимые мои товарищи? Друг Павел, так не хватает мне тебя сейчас. <…> Едут в Москву наши иностранные товарищи. <…> На днях прибудет Клара Цеткин, <…> в связи с ее приездом предстоит пережить много неприятного. Будут неизбежные трения, у меня все последнее время были конфликты с верхами. <…> Я подавала два раза в отставку. Пока не отпускают, но я решила добиться своего. <…> Родной Павлуша, мне сегодня так не хватает тебя, Голубь тоскует, нежно обнимаю тебя…"
Александре удалось на несколько дней вырваться в Одессу, Перед отъездом она почувствовала признаки беременности, о чем записала в дневнике: "Рождается старая боязнь: а вдруг? Нелепо двоится чувство: радость Павла и ужас новой скованности. Ребенок, теперь?! В мои годы?! Когда эти годы на счету… Когда надо спешно дать итог накопленного, излить свое творчество, пока не поздно…" Но тревога оказалась ложной.
Однако и встреча с Павлом радости не принесла. Его пьянство и становившаяся все более явной измена отравляли Коллонтай. Это видно из ее последующих писем:
"Павел, мой дорогой! Если я так остро воспринимаю сейчас, что ты не выдержан, то только потому, что начали появляться у тебя нехорошие симптомы, <…> твой организм уже поддается разъедающему яду алкоголя. <…> Стоит тебе выпить пустяк, и ты уже теряешь умственное равновесие. <…> Ты стал весь желтый, глаза ненормальные. <…> Если не принять меры, тебе может грозить нечто худшее, чем смерть. <…> Теперь ты, может быть, поймешь и мою истерику — результат бессонной и жуткой ночи с твоим жутким бредом накануне. <…> Пойми, только забота о тебе и только безграничная моя любовь к тебе заставляют меня писать это письмо. <…> Твой верный Голубь".
"Павел, мой родной, нежно, нежно любимый мальчик. <…> Что нас связывает крепко и неразрывно? У нас огромная душевная близость, такая близость — великое счастье и большое, ценное богатство. Но я же вижу, знаю, что не сумею, не могу дать тебе полного счастья. <…> Я не та жена, какая тебе нужна, — может быть, потому, что я вообще не тип жены. Ты видишь, я искренне стараюсь быть женой, как полагается женам, но… Я же чувствую и понимаю, что это не то! Как много сторон твоей жизни я не могу заполнить и удовлетворить. А главное, конечно, ребенок. Я знаю, что значит для тебя ребенок и как мучительно ты о нем тоскуешь. Это нормально, и это должно быть. Но я ведь уже никогда не смогу дать тебе эту радость. <…> У меня такое чувство, как будто я ворую тебя у воспроизводящей силы природы. <…> Ты должен постепенно приучить себя к мысли <…> иметь постоянную "маленькую жену" и своего ребенка. Ты имеешь на это право — право молодости.
<…> Есть еще одна причина. Ты мой самоцветный камень. Но, чтобы самоцветный камень получил свой блеск, надо придать ему грани. В твоих гранях есть доля и моего творчества, я люблю тебя, как художник любит свое творение, и самое ценное для меня, чтобы ты блистал все ярче, горел всеми огнями. Было время, когда наша близость помогала, облегчала твой путь. Сейчас ты очень вырос, я горжусь тобой, но наша близость — определенная помеха твоей дальнейшей деятельности. Я бросаю теперь на тебя тень, <…> нужна настоящая "маленькая жена", которая не заслоняла бы тебя, а по-житейски помогала в создании твоего дома. <…>
Ты читал о романе Наполеона с Жозефиной — как он ее ни любил, но ради своей цели он женился на австрийской принцессе и имел страстно любимого им сына. А с Жозефиной он никогда не порывал, и, когда его ссылали на остров Святой Елены, не королева Луиза, а Жозефина умоляла отпустить ее с Наполеоном на остров, она его не разлюбила. <…> Я всегда, всегда буду с тобой, люблю тебя со всей нежностью и горячей влюбленностью <…>".
Его ответ был криком отчаяния окончательно запутавшегося человека: "Шура, мне холодно, мне хочется вспять, я вспоминаю всю нашу Жизнь, ты хочешь ее завершить. <…> Я читаю твою душу, но моей ты еще никогда не прочитала. Что же дальше? Дальше темный лес. <…> Мне холодно, Шура <…>".
В дневнике она писала, что рабочие жестоко разочарованы, но в статьях призывала работниц к новым усилиям на пути строительства новой жизни. И, несмотря на все намерения порвать с Павлом, она продолжала с ним встречаться. Но ее мучила ревность. Она чувствовала молодую соперницу рядом с ним, и даже не одну.
Дыбенко писал из Одессы: "Дорогой, родной друг, мой нежный Голуб. Хочется как можно скорее видет тебя. Хотел бы прилетет к Тебе, моему Голубку, моему милому другу и нежному Голубю, сказат все, открыт свое сердце, свою душу и найти то, что так неудержимо и страстно тянуло нас друг к другу, открыт себя. Не подумай, милый Голуб, что я хочу отделит тебя, нет мы оба катимся в неведомое, до сих пор для нас зыбкое пространство, но, милый друг, как я одинок, и я люблю, люблю, люблю Тебя. Любов к тебе еще не остыла. Твой Павел".
Коллонтай удалось выхлопотать двухмесячный отпуск и отправиться в Одессу. В дневнике она отметила: "Вечер. Дивная ночь. Луна на море. Но почему южная природа не радует меня? В ней что-то слишком яркое, богатое. Она беспокоит. И есть, я его всегда ощущаю, есть какое-то несоответствие между красотою природы и буднями жизни. Здесь жизнь должна была красочной, яркой, пестрой, подъемной, как и сама дивная южная природа. Раз этого нет, здесь томишься невольно…"
Много лет спустя эта поездка виделась уже несколько иначе: "…Томительно жаркая ночь в Одессе. Черное море играло в лунных лучах, а в саду нашей богатой виллы (какого-то бывшего богача) удушливо пахло розами. <…> Я ждала Павла в саду в своем белом шелковом платье-хитоне. Я приоделась для него. Я не хотела верить слухам, что у Павла есть "красивая девушка", и все еще верила в его любовь. Павлины подчиненные разошлись по домам. Я осталась одна в саду. <…> Павел поехал верхом без постового, обещав скоро вернуться. Шел час за часом. Я не могла читать, я не любовалась морским прибоем, я не дышала красотой южной ночи. Я ждала Павла. Ждала напряженно и жадно. Я решила не верить своему чутью, что между нами что-то легло. Не хотела верить и шепоткам. Меня волновало другое; я упрекала Павла: зачем он дружит с этим подозрительным типом Азбукиным, бывшим управляющим винными погребами великих князей, зачем пьет не в меру, зачем слишком часто ездит к Азбукину играть с ним в карты. Это непартийное поведение, оно меня мучает, задевает.
Но весь этот день Павел был такой нежный, растроганно нежный, как в былые дни. И я с радостью схватилась за надежду: "Павел любит меня. Все эти слушки — обычные сплетни кумушек. Я им не верю. Только бы Павел не пропадал по вечерам у Азбукина за картами". Утром он, весело смеясь, обещал мне не бывать больше у Азбукина. "Я сам знаю, что эта компания не для меня. Ты напрасно беспокоишься, что он может втянуть меня в неприятную историю. Я ни с кем у него не встречаюсь".
— Так ведь вы вечно играете в карты.
— Наши партнеры — все свои товарищи, из штаба.
Весь день я ждала вечера, мы договорились с Павлом вечером покататься на лодке по морю. Я хотела "поговорить"… Слова этого я ему не сказала, как и все мужья, он очень не любит этого слова, но про себя решила: в лодке поговорим как следует, укажу ему на его непартийное поведение, его дружбу с сомнительными элементами. Сделаю последнюю попытку.
Настал вечер. Павла вызвали в штаб. Часы в столовой громко пробили девять. Я слышала их бой в саду. Потом 10, 11, 12…
А Павла все нет и нет. <…> Адъютант, уходя, сказал, что в штабе нет совещания. Где же Павел? Опять у Азбукина, ужинает "посемейному" вдвоем или кутят со всякими "бывшими". Это после обещания мне утром, после того как Павел, глядя мне в глаза "как честный человек", обещал… Как я могу ему верить после этого? Может быть, слушок о красивой девушке не выдумка? Может быть, это так и есть? <…>
Ревность обожгла острой болью, подступила к горлу. Нет, я бы почувствовала. Но все же Азбукин — подозрительная, темная фигура, не место Павлу в его доме, попадет в историю, а я должна вызволять его от партийных неприятностей. <…> Часы снова бьют час или половину второго. Нет, я больше не в силах выносить эту пытку вечного страха за Павла, за его поведение. Что меня удерживает в Одессе? К черту неиспользованный отпуск, в среду идет прямой вагон на Москву. Я уеду. Уеду от Павла совсем, навсегда. Я разорву с Павлом. Мы больше не товарищи, я его не понимаю, я ему больше не верю.
Часы дают два звонких удара. И за ними вслед гулко стук копыт во дворе. Павел спешит ко мне, походка твердая. Нет, он не пьян. Значит, "красивая девушка" (в этот момент, наверное, Александра подумала: "Уж лучше бы он пил!" — Б.С.)… Что-то обожгло меня. <…>
До этой минуты вся картина той жуткой ночи четка, как на пластинке: и бой часов, и цвет моря, и аромат роз, и мои собственные мысли. Но с того момента, как Павел быстрым шагом, какой-то взволнованно виноватый приближается ко мне, все расплывается, как во сне. <…> Я, кажется, бросила ему упрек, что он, партийный товарищ, нарушив данное мне партийное слово, опять был у Азбукина.
— Что ты пристала ко мне с этим Азбукиным? — раздраженно перебил меня Павел.
— Не лги. Мне все равно, где ты был. Между нами все кончено. В среду я уеду в Москву. Совсем. Ты можешь делать что хочешь — мне все равно.
Павел быстро, по-военному, повернулся и поспешил к дому. У меня мелькнуло опасение: зачем он так спешит? Но я медлила. Зачем, зачем я тогда не бросилась за ним? Поднимаясь по лестнице террасы, я услышала выстрел. <…> Павел лежал на каменном полу, по френчу текла струйка крови. Павел был еще жив. Орден Красного Знамени отклонил пулю, и она прошла мимо сердца. <…> Начались жуткие, темные дни борьбы за его жизнь и тревог за его непартийный поступок. Я ездила для доклада и объяснений в парткомитет, старалась смягчить поступок Павла (они там уже знали больше, чем я думала, и больше меня самой). <…> Я во всем винила себя. Только позднее я узнала, что в тот вечер "красивая девушка" поставила ему ультиматум: "либо я, либо она". Бедный Павел! Она навещала его больного тайком, когда я уезжала в партком.
Я больше не говорила Павлу о своем намерении уехать. Но это решение крепло. <…> Я выходила Павла. Рана оказалась менее опасной, чем вначале опасались. Павел стал быстро поправляться. Но ко мне он был нетерпелив и раздражителен. Я чувствовала, что он винит меня за свой поступок и что его выстрел вырос в непроходимую моральную стену между нами. <…>"
Он чудом остался жив. Тут даже нельзя привычно добавить: к счастью. Ведь если бы тогда Павел Ефимович поувереннее нажал на курок и рука бы не дрогнула, он был бы избавлен и от роли палача Тухачевского и его товарищей, да и многих других ни в чем не повинных командиров и комиссаров, а потом — от позора суда и казни в лубянском подвале.
Потом Александра укоряла Павла в письме: "Твой организм уже поддался разъедающему яду алкоголя. Стоит тебе выпить пустяк, и ты теряешь умственное равновесие. Ты стал весь желтый, глаза ненормальные". Разрыв с любимым Павлом все равно становился неизбежным.
Павел уже оправился от раны и начал ходить. После попытки самоубийства он тоже начал вести дневник, где записал: "Мучительная тоска гложет сердце. Нет радостных надежд. Уехала — все! <…> Что ждет меня? Может ли быть кругом столько ненависти? <…> Тянутся мысли. Я одинок, и она уезжает. Таков финал пятилетней любви <…>. Как можно теперь верить, с кем же можно теперь поделиться своими душевными переживаниями? Тут идеализм не поможет, тут страдания и жгучая мука за все, чем я дышал. Переживаю трагедию своей жизни".
А после отъезда он написал ей письмо: "<…> Я рвался к тебе, Шура, потому что я страдал по тебе. Ты говориш, что твое тело для меня все равно. Нет, ты не права, твои очи вместе с телом опьяняли меня. Да, я никогда не подходил к тебе как к женщине, а к чему-то более высокому, более недоступному. А когда были минуты и ты становилась обыденной женщиной, мне было странно, и мне хотелось уйти от тебя. Ты в моих глазах и в сердце, когда я рвусь к тебе, выше досягаемого. Но теперь я слабый, так же, как и все мужчины, открыл мои изломы души. <…> Ты покидаеш меня, а я был наивен, Шура, <…> мне казалось, что все тебе скажу откровенно, и ты поймеш меня, и я спокойно всеми фибрами моей души останусь с тобой, и будем опять вместе, <…> чтобы упиться друг другом и с новой силой насладиться своими жизнями. Но твой мучительный взор, твои страдания говорят другое, и мне кажется я был прав, скрывая от тебя свои переживания. <…> Не могу видет твои муки, они душат меня. <…> Все это тебе говорит только, только твой Павел, он никому не принадлежал и никогда не будет принадлежат, но ты ведь все понимает, ты должна понят без слов <…>".
Шура не ответила. Лишь записала в дневнике: "Я убегаю не от Павла, а от той "я", что чуть не опустилась до роли ненавистного мне типа влюбленной и страдающей жены".
Но она еще колебалась: может быть, с Павлом еще не все потеряно? И отметила в дневнике: "Весь запас моей любви я хочу сейчас щедро отдать ему, обогреть. <…> Куда делась вся моя требовательность к Павлу? Все мои сомнения, ревность, мой бунт против него? Только бы он не страдал, только бы вернуть его к жизни, уже не только физически, но и морально!" Но в конце концов решила: "Нет, я уйду. Довольно. Старалась, билась сделать из него человека — партийца, развить вложенные в этом самородке возможности, качества, военный талант. Не сумела, значит. Стать "женой" не могу, не хочу. Коллонтай жива, и я уйду. Уйду на новую работу по призыву партии".
Самой популярной работой Коллонтай стала опубликованная в "Молодой гвардии" в 1921 году статья "Дорогу Крылатому Эросу! (Письмо к трудящейся молодежи)", название которой сразу же стало нарицательным. Там утверждалось:
"Бескрылый Эрос поглощает меньше чувств, он не родит бессонных ночей, не размягчает волю, не путает холодную работу ума. Классу борцов, когда неумолимо звучит колокол революции, нельзя подпадать под власть крылатого Эроса. В те дни нецелесообразно было растрачивать душевные силы членов борющегося коллектива на побочные душевные переживания, непосредственно не служащие революции. <…> Но теперь, когда революция в России одержала верх и укрепилась, когда атмосфера революционной схватки перестала поглощать человека целиком и без остатка, нежнокрылый Эрос снова начинает предъявлять свои права. Он хмурится на осмелевший бескрылый Эрос — инстинкт воспроизводства, не прикрашенный чарами любви. Многоструйная лира пестрокрылого божка любви покрывает одноструйный голос бескрылого Эроса".
Коллонтай настаивала на трех основаниях торжества "крылатого Эроса":
"1) равенство во взаимных отношениях без мужского самодовления (имеется в виду совершенство в обладании благами; способность, благодаря которой ее обладатели управляют сами собой; и рабского растворения своей личности в любви со стороны женщины);
2) взаимное признание прав другого без претензии владеть безраздельно сердцем и душой другого (чувство собственности, взращенное буржуазной культурой);
3) товарищеская чуткость, умение прислушаться и понять работу души близкого и любимого человека (буржуазная культура требовала эту чуткость в любви только со стороны женщины)".
Она декларировала отказ от права собственности на любимого человека:
"Буржуазная идеология воспитала в людях привычку смешивать чувство любви с чувством собственности над другим человеком. Первые ласкательные слова, какими обмениваются влюбленные, — это "я твоя, ты мой". Пора этой привычке исчезнуть, это остаток буржуазного представления, что "собственность" — это высшая ценность. Хорошему товарищу, созвучной подруге не скажешь же "мой" или "моя".
Без этих ложных представлений исчезнут и муки ревности. Надо уметь любить тепло и не ради себя, а вместе с тем всегда помнить, что ты "ничья", кроме своего дела. Тогда другой, любимый человек, не сможет ранить тебя. Ранить сердце может только "свой", а не "чужой"".
Но сама-то Александра ревновала по-настоящему. Значит, чувство собственности никуда деться не могло.
На дипломатическом поприще
Коллонтай обратилась с письмом к Сталину. В конце жизни она писала в дневнике: "Я написала Сталину все, как было. Про наше моральное расхождение с Павлом, про личное горе и решение порвать с Дыбенко. Написала, что меня не удовлетворяет работа в международном женском секретариате и что мне будет трудно работать в ИККИ с Зиновьевым, особенно после Одиннадцатого съезда. <…> Я прошу партию направить меня на другую работу: на Дальний Восток или за границу на год-два. Ведь можно зачислить меня корреспондентом РОСТа или рядовым сотрудником в одном из наших полпредств. Я сумею там быть полезной партии и нашей республике. Я хочу писать труд о коммунистической морали".
Сталин ответил: "Мы назначаем вас на ответственный пост за границу. Немедленно возвращайтесь в Москву. Сталин".
Коллонтай вспоминала: "Этого счастливого, светлого дня, этого подарка в моей жизни я никогда не забуду".
Правда, было тут и нечто печальное, что Александра не скрывала: "Немного грустно мне сознавать, что я уже никогда не вернусь на свою любимую работу среди женских масс, работниц и других категорий трудящихся женщин, что на моем новом поприще порвутся дорогие мне связи с тысячами советских гражданок, которые встречали меня теплыми возгласами энтузиазма: "Вот она, наша Коллонтай!" Я перестану быть "наша Коллонтай!""
Коллонтай очень привыкла быть на виду. Ей важна была не власть, а то, чтобы ею восхищалась толпа.
Инакомыслие Коллонтай стоило ей партийной карьеры. В 1922 году она перешла на дипломатическую работу. 4 октября ее назначили советником российской торговой делегации в Норвегии. Александра призналась в дневнике: "О том, что я первая женщина в дипломатии, я как-то не подумала, и что это как бы практическое осуществление нашей женотдельской работы и призыва партии: выдвигать женщин на ответственные посты".
После отказах в нескольких странах принять Коллонтай согласилась Норвегия. В октябре 1922 года она выехала к месту назначения. В дневнике Александра записала: "Финляндия пропитана духом белогвардейщины. <…> На улицах я обхожу эмигрантов, едва заслышу русскую речь. <…> Тоскую по февралю 1918-го".
На вокзале в Христиании ее встретили шофер и технический сотрудник миссии. Она отказалась остановиться в гостинице и потребовала, не заезжая в миссию, сразу везти ее в Хольменколлен. Там нашлись комнаты и для Александры, и для приехавшей вместе с ней в качестве личного секретаря Марии Ипатьевны Коллонтай.
Сталин, направляя нашу героиню на дипломатическую службу, учел как хорошее знание многих иностранных языков, в том числе скандинавских, так и аристократическое прошлое, хорошее знание великосветских манер. Считалось, что Александра Михайловна лучше многих других большевиков сможет обходиться с буржуазными политиками. Да и вчерашнюю оппозиционерку, претендующую на важную политическую роль в партии, лучше было держать подальше от Москвы и вообще от СССР в период, когда в условиях недееспособности Ленина все острее разворачивалась борьба за власть между Троцким, с одной стороны, и Сталиным, Зиновьевым и Каменевым — с другой. Можно сказать, что переход на дипломатическую работу, без последующего возвращения на партийную или хозяйственную, спас Коллонтай жизнь. Почти все другие лидеры "Рабочей оппозиции" были уничтожены Сталиным. Коллонтай же спасло то, что Сталин не видел в ней угрозы своей власти. Да и ее относительно широкая международная известность и пропагандистский имидж первой в мире женщины-посла заставляли без особой нужды Коллонтай в расход не выводить. К тому же Александра Михайловна была женщиной, а женщин Сталин стрелял гораздо реже, чем мужчин. Хотя нельзя сказать, что принадлежность к прекрасному полу гарантировала от репрессий и казней. Можно вспомнить лидера левых эсеров Марию Спиридонову, расстрелянную в сентябре 1941 года, или Анну Калыгину, бывшего 2-го секретаря Калининского областного и 1-го секретаря Воронежского городского комитетов партии, расстрельный приговор которой лично привел в исполнение "железный нарком" Николай Ежов. Но все же женщин, даже относительно их значительно меньшей доли в номенклатуре по сравнению с представителями сильного пола (Сталин феминизм и все эти суфражистские штучки ох как не любил), и в эпоху Большого террора расстреливали на порядок меньше, чем мужчин.
В.И. Ленин и И.В. Сталин в 1922 г.
Первую в мире женщину-посла назначили потому, что Коллонтай имела прочные связи с европейским социалистическим движением, причем как с левым, близким к большевикам, так и с реформистским. Кроме того, у нее был опыт работы на должности секретаря Международного женского секретариата при Коминтерне в 1921–1922 годах. В 1923–1926 и 1927–1930 годах Коллонтай работала советским полпредом и торгпредом в Норвегии, во многом повлияв на решение о признании Норвегией Советского Союза. Последний любовный роман Александры Коллонтай был как раз в Норвегии с французским коммунистом, секретарем советской миссии Марселем Боди. Он был младше Александры Михайловны на 21 год. Увлеченный революцией, Марсель Боди приехал в Петроград и создал там группу французских коммунистов в изгнании. Он начал работать в аппарате Зиновьева и вместе с ним перешел в Коминтерн, где редактировал журнал "Коммунистический Интернационал". Затем его определили в миссию в Норвегию, учтя знание нескольких языков. Будучи вторым секретарем, Боди был помощником полпреда Якова Сурица. Марсель постарался уговорить Коллонтай обосноваться в столице, а не в горах. И через несколько дней она переехала в пансион рядом с советским представительством. В ее квартире были спальня и гостиная.
Статус Коллонтай в миссии оставался по-прежнему непроясненным, и они с Марией вернулась в Хольменколлен. Здесь Александра Михайловна ударными темпами написала самую знаменитую из своих книг — "Любовь пчел трудовых", переведенную на многие языки. Там был дан образ женщины будущего, которую автор характеризовала так: "Если в буржуазном обществе право выбора принадлежит мужчине, а на долю женщин достается половая пассивность, быть избираемой или покупаемой, то в коммунистическом обществе это право непременно перейдет к женщине. Женщина, свободная и равноправная труженица, будет сама выбирать себе мужчину, по первому влечению, как "пчелка трудовая"".
А тут Боди сообщил, что наконец пришла шифровка заместителя наркома иностранных дел Литвинова с разрешением "интегрировать" Коллонтай в персонал советского представительства на правах советника. На самом деле еще до отъезда Коллонтай в Москве было решено, что она сменит Сурица на посту главы миссии — дипломатического представителя в Норвегии. В Христиании Яков Захарович, оставив в Москве законную жену, продолжил связь с машинисткой миссии Елизаветой Николаевной Карповой, с которой познакомился еще в 1921 году, в бытность полпредом в Афганистане. Лиза к моменту приезда Коллонтай была уже на третьем месяце беременности. Дальнейшее пребывание Сурица в Норвегии в таких условиях становилось слишком скандальным, и он не сегодня завтра должен был вернуться в Москву.
Тем временем Дыбенко, чья дивизия стояла в Могилеве, забрасывал супругу покаянными письмами, умолил простить и принять. Александра записала в дневнике: "Письмо за письмом летело ко мне из Могилева с одним рефреном: "хочу в Норвегию", "тоскую", "люблю". Я поверила и растаяла <…>".
Теоретически Дыбенко могли, конечно, назначить в состав советской миссии в Норвегии, но далеко не факт, что он получил бы визу, поскольку за ним была репутация "буйного матроса" и головореза. Тогда при содействии своего давнего друга, лидера социал-демократической рабочей партии Швеции и лауреата Нобелевской премии мира Карла Брантинга, тогдашнего главы шведского правительства, ей удалось получить визу для Дыбенко как для своего мужа.
Коллонтай вспоминала: "Визы удалось добиться только после моей беседы с министром иностранных дел Мувинкелем. Я говорила с ним начистоту: собственно, с Дыбенко я уже разошлась, у него другая жена, но нам надо еще повидаться и поговорить окончательно.
— Я понимаю, — сказал Мувинкель сочувственно, — когда брак расторгается и люди расходятся, есть всякие материальные и юридические вопросы, которые надо урегулировать. Я внутренне улыбнулась, но не стада разубеждать его".
Тут неожиданно Дыбенко прислал письмо от своей пассии, которую в сопроводительной записке назвал "светлым Лучиком". Валентина Стафилевская выразила желание вступить в переписку с "дорогой Александрой Михайловной" и прислала в дар свою фотокарточку. Письмо не сохранилось. О его содержании можно судить лишь по ответному письму Александры Михайловны:
"Милая Валя, ясная моя девочка с горячим наболевшим сердечком! Ваше письмецо <…> — радостный подарок. Я не ошиблась в Вас. И после Вашей весточки ко мне яснее вижу Ваш облик. Пишу Вам и думаю: а что если мой порыв сердца просочится через песок непонимания? <…> Что если она из тех чужих мне женщин с мелко бабьими черепочками? Нет, Вы юная, порывистая, горячая и "человечек". Хочется взять Вашу милую головку обеими руками и нежно Вас поцеловать.
Вы пишете о чувстве "неправоты" и "раскаяния".
Не надо этого, девочка! Ведь страдания все позади. Давно не было так светло, покойно и радостно у меня на душе, как с тех пор, как все стало ясно. Вся мука этих двух лет для всех нас троих построена была на том, что до лета прошлого года не было ПРАВДЫ, а с осени была ПОЛУПРАВДА. Из писем Павла Ефимовича <…> у меня создалось впечатление, что Вас с ним нет, что эта "связь" (я ведь все время считала, что это просто "связь") порвана. Иначе неужели же, милая Валя, Вы думаете, что я бы устраивала приезд Павла сюда? Чтобы длить общую муку? <…>
Но теперь все сложилось к лучшему. Приезд Павла <…> помог мне наконец понять, на чем основаны Ваши отношения с Павлом. Если бы я знала, что здесь не "связь", а любовь, красивая, властная, молодая обоюдная любовь, неужели я не сделала бы еще два года тому назад то, что делаю радостно сейчас? Сколько мук и страданий было бы этим спасено! <…>
Милая девочка, настойте теперь, чтобы Павел признал Вас открыто своею женой. Пусть кончится эта никому не нужная игра в "прятки". Это вовсе не значит, что я "рву" с Павлом, нет, мы слишком большие друзья-товарищи с ним, чтобы такой разрыв был нужен. Но женой Павла, признанной всеми, должны быть Вы, девочка милая. <…> А я ведь всегда была "холодная женщина" и, как ни старалась, из любви к Павлу, надеть на себя личину "жены" — это мне совсем не удавалось. <…>
Не терзайте себя сомнениями, юная, милая девочка, что я хочу отнять у вас Павла. <…> И не жалейте, что Павел приехал сюда, — теперь всем будет легче, потому что все ясно. <…> Забирайте Павла и с просветленными глазками и успокоенным сердечком уезжайте ВМЕСТЕ в Могилев, в открытую. Мое дело — позаботиться о том, чтобы это не повлекло неприятностей Павлу ни с какой стороны. А в дни сомнений помните: "Вы — Павлика Она". Теперь улыбнитесь мне и протяните руку той, для кого всегда близка боль женского сердца. А. К.".
Но с "Лучиком" любовь у Дыбенко продлилась не так уж долго. Оказавшись в Москве, Валентина отказалась следовать с Павлом к новому месту службы и лишь изредка навещала его. Узы брака их нисколько не сковывали, оба активно крутили новые романы. В письмах к Коллонтай Дыбенко сообщал своей "бывшей", что Валентина "стала совсем невыносимой". После одиннадцати лет супружества, в 1934 году, последовал вполне ожидаемый развод. У Дыбенко завязалась громкая связь с бегуньей-рекордсменкой Зинаидой Ерутиной, с которой познакомился в Средней Азии. После двух лет сожительства она подбросила ему ребенка (не факт, что от него) и ушла. У Дыбенко был уже роман с другой Зиной — 27-летней учительницей Зинаидой Карповой.
Совершенно неожиданно Мария Ипатьевна сообщила, что выходит замуж за норвежского коммуниста Лайфа-Юлля Андерсена, который помогал советским сотрудникам делать обзоры прессы.
Коллонтай писала Щепкиной-Куперник: "Видишь ли, мои муж стал засыпать меня телеграммами и письмами, полными жалоб на свое душевное одиночество, что я несправедливо порвала с ним, что случайная ошибка, "мимолетная связь" не может, не должна повлиять на чувства глубокой привязанности и товарищества, и все прочее… Письма были такие нежные, трогательные, что я уже начала сомневаться в правильности своего решения разойтись с Павлом, прервать наш брак. И вот явилась моя секретарша Мария Михайловна. Первое, что она рассказала мне, что Павел вовсе не одинок, что, когда его корпус перевели из Одесского округа в Могилев, он захватил с собою "красивую девушку", и она там живет у него…
Взбесило меня другое. Моя секретарша тут же рассказала, что Павел заказал на мое имя и будто бы по моему поручению всякого рода женского барахла. Ты знаешь мою щепетильность на этот счет, и вдруг "заказ" в Наркомпрод для Коллонтай — сапоги, белье, шелковый отрез и бог знает что еще. Все это для "красивой девушки" под прикрытием имени Коллонтай. Я не помню, когда я возмутилась и взбесилась в своей жизни… Тут же написала письмо в ЦК партии, прося их не связывать моего имени с именем Павла, мы с ним в разводе де-факто. Я ни в чем не нуждаюсь и прошу известить Наркомпрод, что никаких заказов не делала и впредь делать не стану. В Норвегии все необходимое имею и купить могу… Пусть Павел поплатится…"
В Москве он получил отпуск "для лечения легких в горах Норвегии". Но после приезда Павла возродить прежнюю любовь так и не удалось. Александра разочарованно писала в дневнике: "Ложь, помноженная на ложь! Каждый день, каждый час. <…> Он пишет ЕЙ все время, неумело скрывая от меня <…>.
Невероятная усталость и тупая до отчаяния тоска. Сознание <…> непоправимого. Наконец-то я поняла: надо уступить, немедленно уступить Павлиной красавице место жены. <…> Если ему нравится молодая содержанка, это, в конце концов, его дело. <…> Говорят, что она из типа совбарышень. <…> Ну и вкусы у нее! Заказала Павлу список заграничных подарков. Вполне типично для этого типа. Des maillots de soie, de la belle lingerie etc (шелковые рубашки, красивое белье и т. д. — фр.) <…> Павел о ней говорит как о дочери польского аристократа. А по-моему, просто плебейка <…>". И она порвала с Павлом, подарив ему на прощание последнюю бурную ночь. "Это конец, — предупредила Александра. — Раз и навсегда". И после этого они предались небывалой страсти. В дневнике Коллонтай охарактеризовала их последнее любовное свидание, заставившее ее вспомнить молодость, как "пик страсти", "угар". Секс продолжался много часов подряд. Она не вышла ни к чаю, ни к ужину. Может быть, еще надеялась, что их любовь обретет второе дыхание. Но не получилось. Дыбенко моментально собрал свой багаж и тотчас уехал, хотя виза его была действительна еще целый месяц. С дороги послал телеграмму — ее содержание комментировать трудно, смысл очевиден, цель неясна: "Мой большой крылатый голуб моя голандская девочка Павел любит тебя последней встречи твой твой Павел". Александра не ответила. А в дневнике записала: "Вот и конец! <…> Вот и конец! <…> Вот и конец! <…>".
По приезде Дыбенко в Осло Коллонтай записала в дневнике: "Первое время на душе было светло, хотя… оттеночек чего-то недосказанного чувствовался. И рада, и будто "любят", а что-то в душе на дне грызет… Иду из полпредства и думаю: "Ну, чего же тебе еще надо, неудовлетворенная, мечущаяся душа? Павел здесь, все ясно, отношения — без боли, нежные. Чего же не хватает?"
А мне тоскливо… Как бывало только летом в Одессе, когда я, слепая, незнающая, что-то чувствовала, улавливала, отбрасывала, сама стыдилась своих подозрений и страдала от клубка лжи, что нас всех окутывал. Вхожу в комнату, Павел пишет письмо… Увидела — ей!.. Сначала думала, что лечу в мировое пространство (что пропасть! Именно чувство, что теряешь связь с землей, нет опоры). Объяснялись, все, как полагается. Вспылила. Потом пришла в отчаяние. Потом была минута чисто женского удовлетворения — мести. Ага, все-таки любит! Ага, сейчас он со мною! Потом невероятная усталость и тупая до отчаяния тоска. Два дня ходила во хмелю тоски-боли. Потом приняла веронал, заперлась на ночь одна. Наутро встала будто новая, внутренне освобожденная. Поняла: надо "уступить", немедленно уступить ей, Павлиной красавице, место "жены". Если он любит еще частью сердца — останется душевная связь со мной. Но роль жены нет, довольно! Вся история-то из-за того, что все последние годы щеголяла в роли жены. Мне душно в этом наряде, я сама не своя… Пожалуйста, Валентина Александровна, вы желаете стать женой Павла Ефимовича? Честь и место. Я отхожу. И с этого дня отношения наши с Павлом круто изменились. Я точно сбросила с себя чужую мне личину, я перестала "угождать". Павел увидел меня "новую", и в нем вспыхнул огонек — не любви, а тяготенья-страсти. Мы пережили угар, какого еще не было. Горечь, боль пережитого, неизбежность расставания подхлестывали страсть, придавая ей напряженность небывалую. Раньше фоном наших отношений с Павлом была моя забота о нем матерински-настороженная и его бережливая нежность ко мне как к чему-то "маленькому" и "хрупкому". Меньше всего я была для Павла женщиной. Сейчас это вдруг изменилось. Угар крутил нас со странной силой и мукой… А счастья, светлой, греющей радости не было ни часу… Одним решением, оба сразу мы решили, что пора расстаться.
Павел уехал спешно, точно оба боялись, что угар минует и тогда останется один серый, холодный и страшный, перегоревший пепел страсти… А у меня-то еще любовь жива… Злая волшебница еще держит меня в своих чарах…"
6 апреля 1923 года она записала в дневнике: "Я на этом сама настояла, так лучше, справедливее, и мне это легче, не могу совмещать работу с личными переживаниями. С уходящей почтой написала Сталину, что оповещаю партию, что прошу больше не смешивать имен Коллонтай и Дыбенко. Трехнедельное его пребывание здесь окончательно и бесповоротно убедило меня, что наши пути разошлись. Наш брак не был зарегистрирован, так что всякие формальности излишни. В конце письма я горячо поблагодарила Иосифа Виссарионовича за все, что он сделал для меня, чтобы вывести меня из личного тупика жизни, и за всегда чуткое отношение к товарищам.
"Красивой девушке" — жене Дыбенко — я также написала теплое и хорошее письмо, желая им обоим счастья, и в душе я действительно чувствую облегчение. Надо всегда ставить точку на личные неприятности, тогда открывается незасоренный путь для дальнейшей работы и творчества".
Александра Михайловна написала о разрыве многим, не только самым близким подругам. Она занесла в дневник: "Я известила "друзей" в Москве, что рада за счастье Павла Ефимовича и что у него "прелестная молодая жена". Этим я хочу пресечь невыносимое положение "жены", от которой тщательно скрывают всему свету известную связь мужа".
А подругам признавалась: "Теперь мучает еще одно. Кто она? По типу, облику. Скажете, не все ли равно? Нет, Павел — в значительной мере мое творение. Он растет, и в этом что-то мне дорогое. А вдруг она потянет его вниз, в болото обывательщины? Слухи-сплетни говорят, что она из типа "совбарышень-содержаночек". Она заказала Павлу список подарков из-за границы… Н-да… Типично… Павел о ней говорит, как о "замечательной красавице", дочери "польского аристократа" (гм… гм). Кое-чему она научила Павла. Танцевать, носить шелковое белье — на ночь. Но есть и положительное. Павел бросил пить, кроме пива — и то за едой… И все-таки у меня щемит, что Павел нашел именно ее… Боль матери… Представьте, здесь никто не догадывается о том, что со мной. Я работаю вовсю. И после "Эроса" с его муками и изломами сразу деловито перехожу к закупке стольких-то бочек сельди, к шкурам тюленей, к продаже зерна, к бесконечному вопросу о Шпицбергене".
Щепкиной-Куперник она писала: "Надо имен" дух себе самой признаться: в нашем возрасте влюбленности в нас быть не может. Есть многое другое, что привязывает мужчин к нам: вспышка-тяготение, удобство (мы умеем создавать комфорт и удобство), польщенное самолюбие и т. д. Но все же это не любовь, не та любовь, какую мы получали, когда были в юном возрасте. Что сделать, чтобы от того не страдать? Мой совет: отмежеваться. Я — одно, он — другое. Л любимого брать как приемлешь приятную, необязательную встречу с интересным, приятным человеком… Брать встречи, как читаешь с наслаждением час-другой интересную книгу. Закрыл книгу, положил на стол — и до следующей свободной минуты. Если вздумаешь на отношениях к "ним" в наши годы строить жизнь, получится одно горе, одни унижения, уколы, муки… Надо научиться быть одной, внутренне одной. Ни на кого не рассчитывать! Скажешь: холодно? Да. И немножко горько. Но зато меньше мук. Зато как подхватываешь неожиданную радость, брошенную "им"! И внутренне удивляешься: "Да ну! Неужели он еще так любит?"…
Я купаюсь в бассейне одиночества. Только из недр собственной, а не чужой, даже любящей души можно получить накопление новых сил для труда и борьбы на моем новом пути. А путь этот новый и немного жуткий своей неясностью".
Теперь у Александры начался роман с Марселем Боди, который считал Дыбенко "неотесанным грубияном" и который был моложе ее на 21 год. Сохранились воспоминания о Боди жившего в Париже русского эмигранта Кирилла Дмитриевича Померанцева: "Он был женат на Евгении Павловне Орановской, которая долго была секретаршей Чичерина, одно время — стенографисткой Ленина.
Это был настоящий самородок, в смысле несоответствия той среде, из которой он вышел. Сын простого ремесленника, он начал свою "карьеру" типографским рабочим в Лиможе, но с 16 лет "влюбился" в Толстого и начал изучать русский язык. Потом стал активным пацифистом и вступил в социалистическую партию Жореса. В марте 17-го он уже в Петрограде, а в октябре — в Москве, где с Паскалем основал "Французскую коммунистическую группу". В эти годы Боди знакомится с Лениным, Троцким, Зиновьевым, Бухариным, Рыковым и другими "красными звездами" того времени. В какой-то момент он стал даже советским гражданином. Когда А. Коллонтай была назначена советским послом в Норвегии, Боди очень быстро стал ее ближайшим сотрудником и советником…
Я не знаю, как иначе представить столь оригинальное "человеческое явление", каким был влюбленный в Россию, в Толстого и в русский народ этот "лимузинец" (уроженец Лиможа). Во Францию он вернулся не без труда в марте 27-го года. С конца 25-го он почувствовал, что "пахнет жареным", — его начали подозревать в "уклонах", а затем он окончательно стал persona non grata. Ему пришлось чуть ли не пешком пройти часть Украины, укрываясь в незнакомых хатах, где его в любой момент могли выдать. Вернулся Боди начисто излеченным от советизма, а вскоре вышел и из французской компартии. Остались лишь нежные воспоминания об Александре Михайловне Коллонтай, портреты которой украшали стены его квартиры в Шату…
Познакомившись, мы очень быстро сошлись. Он был человеком без комплексов, любил рассказывать о своем советском "опыте", причем рассказывал красочно, потрясая кулаками, как будто был на митинге. А говорить он умел, как настоящий оратор. Иногда мы даже боялись — входя в раж, он так краснел и волновался, что его мог хватить удар.
— Я их знаю, этих ко-ко! Сколько раз я им подписываль чеки! Сколько раз посылаль доллары в дипломатической вализ!
Он любил природу, зверей, птиц. В садике, окружавшем cm дом, он завел кролика, и нужно было видеть, с какой заботой и любовью он за ним ухаживал и как горевал, когда кролика кто-то украл…
Как Рафальские, так и Боди любили природу и мы не раз на моем автомобиле ездили за Париж собирать грибы, ездили на целый день с пикником на какой-нибудь уютной полянке или под деревом, прячась от разгулявшегося солнца. Грибы он собирал честно, хорошо в них разбирался и часто пел при этом русские песни. И тогда его старческий голос звучал молодецки, приводя в восторг и Рафальских, и меня.
Ко всему этому прибавлялись его недюжинные кулинарные способности и радушное гостеприимство…
Я задумал организовать у него (в моей квартирке места бы не хватило) "пикантную" встречу: три "большевика" — Боди, Суварин, Паскаль — чета Рафальских, мой сотрудник и друг Рыбаков (который раньше их и не знал) и я. Боди пригласил еще Паниных. Все мы были антикоммунисты, но каждый по-своему…
Прием Марсель Яковлевич устроил царский. Закуски, вина, жаркое (тушеное мясо, им самим приготовленное, ибо он был первоклассным поваром и это "искусство" любил) были потрясающие, как в ресторанах с "четырьмя звездочками". Прислуживала и помогала на кухне его дочь — жена довольно известного врача…
Из "большевиков" наименьшим "ленинцем" был, пожалуй, Боди. Ему как анархисту и пацифисту была противна всякая диктатура, да и в СССР он отправился в надежде, что марксизм "установит мир во всем мире"…
Да, был Марсель Яковлевич Боди, старик с душою ребенка. В молодости, конечно, имел он романы и "авантюры", но по-настоящему любил только Коллонтай и Бакунина. Коллонтай — дело чисто личное, Бакунин — в значительной степени общественное. Он его знал досконально и не терпел Маркса, потому что тот поссорился с Бакуниным. Восхищался бакунинскими пророчествами о "желтой опасности": "Подумайте, почти сто пятьдесят лет назад, а как верно!" ("Пророчества" действительно были страшноватыми и прочно обоснованными.) Сам Марсель Яковлевич был беспартийным, ни за кого не голосовал, презирая все партии, лишь "сводящие свои партийные счеты и не заботящиеся о народе". На мои замечания, что все же существуют небольшие пацифистские группы, отвечал, что они "просто больваны, неудачник, ничего в политика не понимающие". Само собой, был абсолютным атеистом, на религиозные темы говорить не любил, было видно, что они ему чужды. (Но насколько же он был человечнее, мягче, отзывчивее многих, считающих себя религиозными людьми, и если "по делам" будет судиться человек…)
Иногда мне приходилось слышать, как он спорил с французскими коммунистами и как он их беспощадно сокрушал своими аргументами: "Вы все судите понаслышке, коммунизма в глаза не видели, а я не только видел и жил десять лет при нем, но я его еще и строил". Знал он и всех кумиров от Ленина до Троцкого, и сам же из Москвы компартиям чеки посылал и знал, на чьи деньги построен бункер на Колонель Фабьен (железобетонное здание ЦК французской компартии на площади Колонель Фабьен). Споры почти всегда кончались посрамлением противников, не знавших, что отвечать такому "бульдозеру", но не думаю, чтобы их могло что-нибудь переубедить: ведь одержимость и фанатизм бытуют вне здравого смысла и логики…
Скончался М.Я. Боди в ноябре 1984 года, и было ему 90 лет".
Связь с Коллонтай была одним из самых ярких событий долгой жизни Марселя Боди. Их роману предшествовали драматические обстоятельства. Врач, рекомендованный верной Эрикой, вскоре после отъезда Дыбенко констатировал у Александры беременность. Последняя бурная ночь не прошла даром! На этот раз ошибки не было. Но рожать Коллонтай не собиралась. Помог Боди, устроивший Александре аборт в небольшой частной клинике при французской религиозной общине. Об этом не узнала ни жена Боди, переводчица и машинистка Евгения Орановская, ни другие члены советской колонии в Норвегии. И о том, что у него мог быть ребенок от Шуры, Павел так никогда и не узнал.
После аборта, сославшись на нездоровье, Александра уехала в любимый Хольменколлен. Здесь она сделала наброски будущего эссе о ревности: "Ревность — это конгломерат биологических и социальных факторов. В ревности есть биологическое начало воссоздания себя в потомстве: стремление получить ласку, связанную с воспроизводством. Чем больше этой ласки (полового акта) достается на долю другой особи, тем меньше вероятия воспроизводства для обойденного субъекта. Тот же физико-биологический инстинкт подсказывает, что чем больше половой энергии растрачено в половом общении с другими, тем меньше этой энергии остается на мою долю и тем ограниченнее удовольствие и радость, порождаемые половым общением, каковые выпадут на мою долю. Таково было интуитивное начало ревности.
Дальше оно усложнилось еще социальным фактором: УСТАНОВЛЕННЫМ, ВНЕШНИМ ПРАВОМ одного лица на всю половую энергию другого, на весь запас половых ощущений, им порождаемых. Чем крепче внедрялся в человечестве принцип частной собственности, тем больше крепло исключительное право одного лица на ласки другого, купленного им или добровольно отдавшегося ему.
Еще позднее к ревности примешалось чувство оскорбленного самолюбия, вытекающее из той же биологической основы: стремление через половой акт утвердить воспроизводство и продление своего биологического существования в потомстве. Эти мотивы порождают слепую, инстинктивную ревность к самому факту полового общения. Но ревность, как и все душевные эмоции, отрывается постепенно от своей биологической основы, осложняясь душевно-духовными переживаниями. <…>
Что победит ревность?
1) Уверенность каждого мужчины и каждой женщины, что, лишаясь любимых ласк данного лица, они не лишаются возможности испытать любовно-половые наслаждения (смена и свобода общения служат этому гарантией). 2) Ослабление чувства собственности, отмирание чувства ПРАВА на другого <…>. 3) Ослабление индивидуализма, из которого вытекает стремление к самоутверждению себя через признание себя любимым человеком. При самоутверждении личности через коллектив, а не через признание отдельными людьми отомрет оскорбленное самолюбие при измене. 4) Тогда не будет страха душевного одиночества даже без общения с любимым и горя от лишения его ласк.
ОСТАНЕТСЯ ОДНО: поскольку Эрос налицо, измена будет лишь порождать боль, что половые и душевные радости любви любимый делит не со мной, а с другими. Но это будет горе ослабленное, без примеси горечи ОБИДЫ. Чем в более очищенном виде предстает Эрос в новом человеке, тем реже будут факты измены. Самое понятие "измена" отпадет".
Тем временем Суриц в начале 1923 года был отозван из Норвегии и назначен полпредом в Турции. Коллонтай стала официальной главой советской дипмиссии и торгпредства в Норвегии. Она сделала Боди первым секретарем, т. е. вторым лицом миссии, поскольку советников в ее составе не было. К тому времени он уже стал ее любовником.
Вскоре после вступления в должность Коллонтай подписала контракт о покупке в Норвегии 400 тысяч тонн сельди и 15 тысяч тонн соленой трески. Ее пришло приветствовать в полном составе руководство местного профсоюза рыбаков. Ответную речь Александра Михайловна произнесла на чистом норвежском и почти без акцента. Она также устроила грандиозный прием в столичном Гранд-отеле в честь Фритьофа Нансена, который, как было сказано в приглашении, "спас тысячи людей на Волге", возглавив кампанию по оказанию помощи голодающим в Советской России. Тост в честь Нансена она произнесла по-норвежски, повторив его на французском, английском, немецком, шведском, финском и русском языках. Это потрясло присутствующих, проникшихся настоящим уважением к советскому послу.
5 июля 1923 года поделилась своими размышлениями с Марией Федоровной Андреевой, актрисой и женой Максима Горького: "Если я Вам скажу кратко: тов. Дыбенко сейчас не один в России; с ним юное, очаровательное существо… Вы за этим кратеньким сообщением прочтете целую повесть, которая разворачивается за кулисами деятельно-ответственной работы "на виду"… Улыбнетесь и скажете: знакомо! А когда я прибавлю к этому: но вместе с тем т. Дыбенко ни за что не хочет меня терять, и мы очень близки, и я уже приняла девочку и даже забочусь о ней, Вы покачаете головой и скажете: банально до скуки!.. Раньше они уходили от жен к нам, свободным Лилит… Сейчас это обычное, очень обыкновенное, юное, безличное существо, кто побеждает нас. В чем очарование этих девочек? Юность? Нет, не только это. Их сила в том, что "их" — нет, нет личности… Они не мешают мужской индивидуальности. Они, как зеркало, ловят и отражают… Это отвечает мужскому самодовлению. В этом их скрытая власть. И потом — они такие беззащитные, их всегда надо жалеть… Верно?.. Знаю, что Вы человек крепкий. Но Вы вместе с тем и женщина, а значит, и у Вас бывают часы, когда надо чье-то тепло, чьи-то нежно жалеющие глаза, чей-то душевный отклик… В такие часы вспомните обо мне…"
Норвегия не признала пока de jure Советский Союз, но Коллонтай уже подготовила проект соответствующего договора. Ее вызвали в Москву. Ответной шифровкой Коллонтай сообщила, что выедет вместе с Боди.
Для них были забронированы два номера в 1-м Доме Советов, снова ставшем гостиницей "Националь". Предупрежденный о ее приезде из Могилева приехали Дыбенко с Валентиной. Она оказалась полненькой девушкой, которой на вид было не более шестнадцати лет. Боди оставил их втроем, а вернувшись, застал Александру лежащей поперек кровати с сердечным приступом. Спешно вызванный врач предписал полный покой, но уже на следующий день Коллонтай отправилась в Наркоминдол и Наркомвнешторг. Однако там никакие вопросы решить не удалось. Пришлось идти к Сталину.
В "Национале" Александру Михайловну посетили некоторые члены бывшей "рабочей оппозиции". Один из них, Николай Кузнецов, заявил ей: "Вы наш представитель за границей". Она ничего не ответила. Через несколько дней Коллонтай вызвали в Центральную контрольную комиссию и потребовали дать объяснения по разговору с Кузнецовым. Стало ясно, что он — провокатор, подосланный чекистами.
В тот момент проходила очередная кампания против лидеров "рабочей оппозиции". 19 ноября 1923 года Дзержинский обратился к секретарю ЦК Молотову со следующим письмом: "Считаю пребывание Мясникова на свободе сугубо опасным. Во-первых, для всех это непонятно и является доводом, что ЦК боится его или чувствует свою неправоту в отношении "Рабочей группы". Затем Мясников, вернувшись сюда и не находя того, за чем пода приехал (переговоров и договора с ЦК), теряет всякую почву и, будучи психически неуравновешенным, может выкинуть непоправимые вещи… Поэтому я думаю, что Мясников должен быть арестован. О дальнейшем необходимо решить после его ареста. Думаю, что надо будет его выслать так, чтобы трудно было ему бежать".
Исключенного из партии Гавриила Ильича Мясникова арестовали. 24 ноября Политбюро поручило председателю Центральной контрольной комиссии Валериану Владимировичу Куйбышеву: "Вызвать тов. Коллонтай и переговорить с ней". Указание было исполнено. После беседы Куйбышев составил записку для Политбюро и в президиум ЦКК: "Для меня совершенно очевидно, что т. Коллонтай скрывает свое испитое отношение к "Рабочей группе" ("Рабочая группа" — чисто чекистское изобретение. Люди Дзержинского утверждали, что бывшие лидеры "рабочей оппозиции" создали нелегальную "Рабочую группу". — Б.С.) и что на деле она близка к ней. Это с очевидностью вытекает на материала, добытого следствием по делу "Рабочей группы"…
Следствием установлено следующее: Во время пребывания т. А.М. Коллонтай в Москве (июнь — сентябрь 1923 г.) на ее квартире было устроено два совещания с представителями "Рабочей группы": Кузнецовым, Махом и Кочновым… Ответы т. Коллонтай на мои вопросы в связи с данными следствия явно уклончивы и неискренни… Следствием не установлено, что т. Коллонтай состояла членом "Рабочей группы" или входила в заграничное бюро "Рабочей группы". Но безусловно установлен факт ее связи с активными деятелями этой группы, устройства с ними конспиративных совещаний, одобрения ею организационного оформления и общей политической линии этой группы…
На основании изложенного и ввиду высказанного т. Коллонтай недоверия к партии и нежелания ею сказать всю правду, партии имеет право не доверять т. Коллонтай ту ответственную работу, которую она сейчас ведет. Тов. Коллонтай должна быть отозвана из-за границы, и дело ее должно быть передано на рассмотрение ЦКК".
Позднее, в 1923 году, Коллонтай вновь побывала на приеме у Сталина. Она заявила, что полностью порвала с оппозицией, что, очевидно, соответствовало действительности, и целиком разделяет генеральную линию партии. Сталин обещал помочь и сделать так, чтобы никто не попрекал ее оппозиционным прошлым. Для него было важно, что Коллонтай терпеть не могла ни Троцкого, ни Зиновьева. Поэтому материалам Дзержинского на Коллонтай не был дан ход.
Мясникова освободили из заключения весной 1927 года и сослали в Армению. Оттуда он в 1928 году сбежал в Иран, а в 1930 году поселился в Париже. В декабре 1944 года Мясников по приглашению советского посольства во Франции возвратился в Москву, наивно думая, что старые грехи ему простили. Но уже в январе 1945 года он был арестован, а 16 ноября расстрелян. Реабилитировали его только в 2001 году.
Г.И. Мясников
Не следует думать, будто Гавриил Ильич, как и другие соратники Коллонтай по "рабочей оппозиции", был белый и пушистый. Мясников был организатором убийства великого князя Михаила Александровича и лиц из его окружения. Об этом он довольно цинично вспоминал: "Но что же я буду делать с этими двенадцатью, что охраняют Михаила? Ничего не буду делать. Михаил бежал. ЧК их арестует и за содействие побегу расстреляет. Значит, я провоцирую ЧК на расстрел их? А что же иначе? Иного выхода нет. Выходит так, что не Михаила одного убиваю, а Михаила, Джонсона, 12 апостолов и двух женщин — какие-то княжны или графини, и, несомненно, жандармский полковник Знамеровский. Выходит ведь 17 человек. Многовато. Но иначе не выйдет. Только так может выйти… Собирался убить одного, а потом двух, а теперь готов убить семнадцать! Да, готов. Или 17, или реки рабоче-крестьянской крови… Революция — это не бал, не развлечение. Думаю, даже больше, что если все сойдет гладко, то это послужит сигналом к уничтожению всех Романовых, которые еще живы и находятся в руках Советской власти". Мясников готов был убивать невиновных, если считал убийство оправданным интересами "рабочего класса". Что, разумеется, не оправдывает беззаконную расправу над ним самим.
Переписка с Дыбенко продолжалась, и почти после каждой) нового письма Боди приходилось вызывать к Александре врача — болело сердце.
Валентина писала ей: "Милая, славная Александра Михайловна! <…> Часто-часто вспоминаем о Вас с чувством большого уважения, которое даже трудно выразить словами. Родная, спасибо за все. <…> Приехав в Могилев, занялись хозяйством. П.Е. обменял "немца" (ганноверского жеребца-производителя. — Б.С.) на корову, теперь их две. Курицы, которые никак не хотят реагировать на мое желание иметь каждый день свои яйца, отказываются нестись. Решила сделать им "чистку". Поросята уже выросли, большие и такие забавные. <…> П.Е. каждый день встает в 6 часов и роет грядку, осматривает "хозяйство", теперь это его очередное увлечение. Никак не могу повлиять на него, чтобы он читал <…>.
Милая Александра Михайловна, когда Вы приедете в Россию? Мне кажется, <…> там должна у Вас являться тоска по родине, хотя, конечно, у Вас, несомненно, есть везде люди, друзья, которые Вас глубоко уважают и любят. <…>"
К этому письму была приписка Дыбенко: "Милые серые глазки они когда-то будут читать и мое письмо". И был приложен оттиск его статьи в журнале "Революция и война" — о роли личности в истории, — фрагмент дипломной работы, написанной ею. На оттиске было посвящение: "Шуре — гордой пальме оазиса творчества и великой свободной неповторной любви от Павла".
Еще в Христианию пришло сообщение о том, что Британское общество сексуальной психологии избрало Коллонтай своим почетным членом. Она обрадовалась и отметила в дневнике: "Все-таки не так уж много русских женщин избираются почетными членами научных ассоциаций, да еще в самой гордой Британии". И отправила в Лондон благодарственное письмо. И, гордая признанием, тут же написала эссе "Об Эросе", где вскрыла женскую сексуальную психологию. Там говорилось: "У мужчин любовь гораздо <…> сильнее окрашена половыми побуждениями, чем у женщины. Эрос полнее выражен у мужчин. У женщин любовь, осложненная душевными эмоциями, бедностью душевно-духовной жизни вообще, отсутствием поля душевного творчества, за исключением любовных переживаний, в гораздо большей мере, чем любовь мужчины, окрашена привходящими психическими эмоциями, оттесняющими на задний план половое влечение. Для мужчины Эрос — основа любви, для женщины Эрос — привходящий и преходящий момент. Отсюда — конфликтность, несозвучие. <…> Мужчина может продолжать уважать женщину, которую он разлюбил, может сохранить с ней даже духовное общение, но душевно она ему будет глубоко, неизбывно безразличной. Женщина, разлюбив мужчину, утратив с ним даже духовную связь, может испытывать к нему органическое, почти материнское тепло и понимание. Он остается ей внутренне родным и близким…
Конечно, и у женщин, как и у мужчин, бывают периоды повышенных сексуальных запросов. Почему-то они стыдятся говорить открыто. <…> У женщины, даже когда физическая потребность, когда страсть налицо, она старается наделить героя вечными "добродетелями", чтобы можно было дать ему душу. Иначе она сама себя презирает. Отсюда масса запутанностей. Страсть потухла, но ее подменяешь "душевной близостью" и завязываешь нити, которых нет. Мучаешься непониманием, пока не дойдет до ненависти…
Глупо, глупо делают женщины, каждое свое увлечение "поэтизируя", переводя возлюбленного в мужа. Тогда-то и наступает всему конец. <…> Чем богаче личность, тем любовь многограннее, красивее, богаче, тем меньше места для узкого сексуализма. В будущем любовь будет разлита во всем. К половой особи — чистый Эрос, без примеси привычного преклонения, жалости и других привходящих эмоций, искажающих Эрос. <…> Любовь — это творчество, выявление лучших сторон своего я дает удовлетворение. Любовь без возможности себя проявить — мука".
Отвечая на письмо одной из своих юных поклонниц, Коллонтай сделала довольно забавный, вульгарно-социологически-эротический разбор творчества Ахматовой: "Вы спрашиваете меня, мой юный товарищ-соратница, почему вам и многим учащимся девушкам и трудящимся женщинам "близка и интересна" Анна Ахматова, "хотя она совсем не коммунистка". <…> В ее трех белых томиках трепещет и бьется живая, близкая, знакомая нам душа женщин переходной эпохи, эпохи ломки человеческой психологии. <…> Ахматова на стороне не отживающей, а создающейся идеологии. <…> Ахматова вскрывает весь наивный эгоизм любящего мужчины, наносящего легко и небрежно глубочайшие раны своей подруге… <…> Пролетарская идеология в области отношений между полами построена на иных принципах, она не может допустить неравенства даже в любовных объятиях. <…> У каждой женщины — прежде всего долг служения коллективу, а затем уже обязанности к мужу и детям".
В Норвегии Александра Михайловна по мере сил пропагандировала достижения советской власти в обеспечении равноправия женщин. Еще в ноябре 1920 года Совнарком разрешил легально производить аборты в медицинских учреждениях. А теперь в Христиании Коллонтай записала в дневнике: "Я с увлечением рассказывала норвежской общественной деятельнице Тове Мур, врачу по профессии, какие благоприятные результаты принесло нам проведение закона, допускающего аборты. Во-первых, уменьшилось количество женских заболеваний от варварским образом проведенных нелегально абортов; во-вторых, уменьшилось число детоубийств, совершаемых чаще всего одинокими, брошенными женщинами. Это огромные достижения за короткий срок действия закона об абортах…
Когда она ушла, я вспомнила, как у нас без сопротивления прошел закон, допускающий аборты. На заседание женотдела при ЦК партии, на которое собрались руководительницы московского и районных женотделов, пришла Надежда Константиновна Крупская, и Вера Павловна Лебедева как заведующая отделом материнства и младенчества сделала доклад и горячо высказалась за рассматриваемый проект закона об абортах.
Но я помню, как при встрече Ленин сказал мне, что хотя он считает это мероприятие своевременным, но с укреплением социалистического хозяйства, с поднятием благосостояния всего советского населения и широким развитием всей сети охраны и обеспечения материнства и младенчества закон об абортах отомрет сам собою, он станет тогда излишним. Я думаю, что еще долго в Советской России нам нужны будут врачебные консультации для женщин как в отношении общей гигиены, так и по вопросу превентивных методов".
И здесь правда осталась за Коллонтай, а не за Лениным. Запрет абортов и отсутствие средств контрацепции (а в Советском Союзе они появились не ранее 60-х годов XX века), как показывает опыт многих стран, приводят не только к неблагоприятным последствиям для здоровья женщин в результате криминальных абортов и к детоубийству, но и к большому числу нежелательных детей, как правило у матерей-одиночек. Социализация таких детей оказывается чрезвычайно затруднена, а уровень преступности среди них особенно высок.
Коллонтай была также сторонницей военной службы для женщин, считая ее признаком равенства: "С призывом женщины в войска окончательно закрепляется представление о ней как о равноправном и равноценном члене государства".
Сегодня, в начале XXI века, для европейских армий, в том числе для армий США, Канады, Австралии, Новой Зеландии и Израиля, в службе женщин, в том числе и в боевых частях, уже нет никакой экзотики. Это всего лишь обыденная повседневность.
"Ты, конечно, знаешь, — писала Шуре Зоя Шадурская, — что у нас чистка членов партии непролетарского происхождения. Об одной студентке вуза, комсомолке, мне сказал один ее товарищ: "Лену вычистили". — "Помилуйте, за что? Она же ради партии из дома ушла, она такая преданная!" — "Верно, но они с Николкой обособились. Любовь, говорят. То мы жили все вместе, даже переживания вместе переживали, и все другое тоже вместе, по желанию и по справедливости, а они теперь не коллективно, а только вдвоем. Это же конфликт с коллективом". — "Да что же, разве уж и жениться нельзя?" — "Сейчас? Жениться?! Да вы что!.. Почитайте товарища Коллонтай". Отвечаю со смехом: "Я читала". — "Значит, плохо читали. Почитайте еще раз".
Ни в дневниках, ни в письмах Коллонтай не осталось никакой реакции на смерть Ленина. Только Боди в своих воспоминаниях указал, что однажды, гуляя по Хольменколлену, он спросил у Александры, был ли ленинский сифилис наследственным или благоприобретенным. Покраснев, Коллонтай ответила: "Приобретенным". И уточнила: смерть Инессы Арманд обострила болезнь Ленина, которая и привела его к смерти. И еще она говорила своему французскому другу, что "никаких следов демократии в партии не осталось". И призналась: "Ради этого мы делали революцию? За это боролись? Об этом мечтали?" Коллонтай заявила Боди, что "все ОНИ, — окончательно поверив в порядочность нового друга, сказала ему Коллонтай, — мазаны одним миром. Я для себя решение приняла: отстаивать долговременные, постоянные интересы России, а не интересы политиков, которые там сегодня у власти".
Норвегия в 1924 году признала Советский Союз, но обусловила признание de jure предоставлением ей ряда концессий и закупкой новой партии рыбы. В связи с заключением соответствующего договора Коллонтай побывала у Сталина, который полностью одобрил ее работу. "Уходя от Сталина, — записала она в дневнике, — бегу, не дождавшись лифта, по лестнице с чувством величайшего счастья и благодарности". А вернувшись из Москвы, сказала Боди: "Борьба за власть будет жестокой, продлится несколько лет, и повторится пример французской революции. Очень скоро Сталину придется прибегнуть к насилию, чтобы ИХ победить, и он прибегнет, будьте уверены. Ничто его не остановит". Непохоже, что в тот момент Александра Михайловна будущее сталинское насилие осуждала. Скорее считала необходимым и неизбежным.
Александра так разволновалась, что ночью у нее начался сильный сердечный приступ, осложненный острой почечной коликой. Коллонтай запретила Боди вызвать "скорую помощь" и о чем-нибудь сообщать в полпредство. Дождавшись утра, она сама позвонила Эрике. Под величайшим секретом ее устроили в частную клинику, а Боди объявил сотрудникам, что Коллонтай переутомилась и просит ее не беспокоить. Сотрудники не поверили и стукнули в Москву. Литвинов телеграфировал: "Немедленно сообщите что случилось". "Спасибо за беспокойство полностью выздоровела", — ответила Коллонтай, хотя до выздоровления было далеко. Она объяснила Боди: "ОНИ ТАМ рады не рады, если я заболею. Пришлют какого-нибудь интригана — временно меня заменить. А временное станет постоянным".
Александра Михайловна понимала, что в стране творится что-то неладное, но исправить ничего не могла. 14 февраля 1924 года она записала в дневнике: "Нет, женотдельская работа и агитация на фронте или в Наркомсоцобесе куда приятнее, чем эти сложности, заминки и вечные волнения в дипработе". Но на самом деле именно дипломатия стала ее стихией, и на этой работе она по-настоящему нашла себя. Здесь очень пригодился опыт общения с социал-демократическими лидерами, которые, кстати сказать, потом оказались у власти в Норвегии и соседних Швеции и Финляндии.
25 апреля Коллонтай с похвалой вспомнила епископа Отенского: "Я уже убедилась в правоте слов Талейрана, что в дипломатических вопросах чрезмерное усердие, совершенство в обладании благами — способность, благодаря которой ее обладатели управляют сами собой, и спешка часто ведет к плохому".
Пришел циркуляр со списком запрещенных книг, которые требовалось изъять из посольской библиотеки. В списке, среди прочих — Библия, Коран, Шопегауэр и даже Жюль Верн, чья фантастика считалась слишком безыдейной. Коллонтай иронически отметила в дневнике: "Меня пока там нет. Буду".
Дыбенко прислал свою книгу "Мятежники" — рассказ о том, как лихо он расправлялся с восставшими "братишками" в Кронштадте. Книга имела посвящение: "Эти воспоминания посвящаются другу и соратнику на революционном поприще Александре Михайловне Коллонтай". Вероятно, эту книгу писала уже Валентина. А на своей книге про свободную любовь Александра сделала дарственную надпись: "Марселю Боди — незаменимому соратнику, ценному советнику, очень дорогому другу".
Тем временем Валентина Стафилевская продолжала писать Коллонтай: "Шурочка меня спрашивает, в чем мое призвание? Я всем увлекаюсь, но, к стыду своему, ни до чего не дошла. <…> А потом Шурочка мне напишет еще чем заниматься и какой язык лучше изучить. Спасибо, спасибо, милая, я получила ваш журнал мод. Какой интересный! Там такие славные шляпы и воротник один мне очень понравился, так что я хочу уже его позаимствовать. Такой пикантный и сзади ленточки. А прически какие! Но все не домашние, а куда же у нас ходить? <…>
У нас большое хозяйство. Огороды полоть надо. Пропади три курицы, тщетно искали их. Посадили с Павлом рассаду капусты, окапывали малину. Взошли огурцы. Теленок уже большой, беленький, такой кудрявый, как Павел. Завтра начинаю его отпаивать отваром льняного семя, а то Павел сердится, что молока много выпивает. <…> Шурочка, знаете чего еще хочется? Угостить Вас своей домашней сметанкой с творогом, так густо залить и засыпать сахаром. Шурочка, я знаю, сладкоежка, как бы Вас угостить? Я люблю свою сметану и прозвана Павлом сметанщицей, но к конфетам я в противоположность Шурочке безразлична <…>".
"Хочется, чтобы Вы были близко-близко, такая тепленькая и чтобы слышать Ваш голос. <…> Вот Вы описали ночную Христианию. Ведь как музыка. Только знаете, Шурочка, мы письмо читали вместе с Павлом и, когда он прочел, что Вы проводите эти чудные вечера с М.Я. [Боди], ревнивые искры так и запрыгали в глазах. Я заметила это. Я всегда говорю Павлу, что он большой эгоист. Вот мне даже стыдно, что Вы считаетесь со мной (в письме Вы так много об этом пишете), а ведь он об этом никогда не думает. И когда от этой обиды я часто плачу, то он мне говорит, что у меня "просто глаза на мокром месте". И я теперь часто и с ужасом думаю, какая бы "постоянная драма" была у нас, если бы Павел узнал, ну например, что Вы встретили человека, который бы Вам нравился и стал бы Вашим мужем. Что бы тогда было, даже страшно подумать. <…> Тепленькая наша Шурочка, напишите, что Вы делаете, над чем работаете, как проводите дни".
Александра вежливо отвечала:
"Дорогая Валя <…>, с большим интересом прочитала о Ваших хозяйственных заботах <…> У меня тоже работы хватает. Например, за последние три дня два официальных обеда, два деловых завтрака, четыре интервью, выезд на фабрику сардинок и бессчетное количество телефонных разговоров. В ближайшие дни предстоит обед у германского посла и чай у шведского. <…> Много встреч с артистами, художниками, музыкантами. <…>
Вы спрашиваете, милая Валя, что я читаю, что нового в театрах. <…> Ибсена, конечно, прежде всего. Гамсуна, Стриндберга. Юхан Стриндберг — шведский писатель, но его очень любят и в Норвегии, и во всем мире, он ярко показал гнилую сущность мещанства. Очень интересен драматург Хельге Крог, продолжающий традиции Ибсена, он ярко показывает деградацию буржуазной семьи и убожество мещанской морали. <…> Можно отметить и творчество Сигрид Унсен, чьи исторические романы овеяны духом романтики. <…> Любопытна философская драма Вильденвея "Движение по кругу". <…> В музыке кроме Грига конечно, безраздельно царит Свенсен. Интересен и Хурум, у него очень ощутимы влияния музыкального импрессионизма. И конечно, Вален, сумевший преломить принципы так называемой новой венской школы. А вот своего балета у норвежцев почти нет, балеты здесь ставит русский танцовщик Тарасов, он живет здесь еще с довоенной поры. <…> Читаю певцов утонченного индивидуализма — Гауптмана, Гамсуна, Уайльда, Рескина <…>".
6 апреля 1924 года Александра Михайловна с обидой сообщала Зое Шадурской из Христиании: "На днях получила книжечку: женское движение, организация работниц в России. Исторический очерк. Сознательно — всюду опущено мое имя. А составляли — свои… Ученицы, соратницы… И было больно до отчаяния. Не укол самолюбия. Боль глубже. Клевета на историю, искажение действительности, правды жизни…"
К счастью, данный факт не означал опалы. Имя Коллонтай не было под запретом. Но вышедший в 1924 году сборник ее художественных произведений "Любовь пчел трудовых" подвергся суровой партийной критике. Один из рецензентов писал: "Как могла она так долго считаться одним из вождей не только русского, но и международного женского коммунистического движения? Встает невольно вопрос: почему она имеет еще до сих пор читателей, читательниц и почитателей? Почему идеалистическая фразеология по форме и архиинтеллигентское содержание ее произведений могли увлекать и нравиться даже рабочей среде? Почему эта Жорж Санд XX века, опоздавшая своим появлением на полстолетие и копирующая свой оригинал так, как фарс копирует трагедию, могла быть властительницей дум женской части пролетариата, совершившего величайшую революцию в мире и указывающего путь к освобождению пролетариата других стран?"
После этого Александра Михайловна поняла, что ей не стать знаменитой советской писательницей. А в 1925 году Сталин как раз бросил лозунг: "Трудящиеся женщины, работницы и крестьянки, являются величайшим резервом рабочего класса. Выковать из женского трудового резерва армию работниц и крестьянок, действующих бок о бок с Советской армией пролетариата, — в этом решающая задача рабочего класса".
Казалось бы, в жизнь воплощались идеи Коллонтай об общественном труде женщин. Однако на самом деле Сталин не собирался допускать какого-либо независимого феминистского движения в СССР. Более того, даже каких-либо серьезных женских организаций, пусть и под партийным контролем, в Советском Союзе не было создано. И представительство женщин в орган власти и на руководящих должностях в экономике оставалось ничтожным за все время существования СССР. Так, в Политбюро (Президиуме ЦК КПСС) не было женщин, за исключением кратковременного пребывания в составе Президиума Екатерины Фурцевой в качестве секретаря ЦК. А к конце 20-х годов из советской пропаганды исчезла даже феминистская риторика.
На следующий день после признания Норвегией СССР де-юре, последовавшего 15 февраля 1924 года, Коллонтай вручила норвежцам ноту, в которой, в частности, говорилось: "Советское правительство признает суверенитет Норвегии над архипелагом Шпицберген, включая остров Медвежий, и вследствие этого в будущем не будет выдвигать возражений против договора о Шпицбергене от 9 февраля 1920 года и приложенного к нему Горного регламента". Тем самым была решена шпицбергенская проблема во взаимоотношениях двух стран.
Теперь Коллонтай превратилась из главы дипмиссии в полномочного представителя, полпреда, что приравнивалось к послу. Александра Михайловна стала первой в мире женщиной-послом. "Удовлетворение от этого получила, — отметила она в дневнике, — радости никакой". Разве что теперь резиденция стала престижнее — квартира миллионера Анкера на Томас-Хефтигатен.
"В 1925 году, — вспоминала Коллонтай, — я в первый раз устроила прием 7 ноября для дипломатов, правительства и норвежской общественности. Прием был обставлен с подобающей роскошью в полпредстве. На шести столах стояли двухкилограммовые банки со свежей икрой — роскошь небывалая в Осло. Даже на обедах у короля свежая икра подается лишь на маленьких сандвичах. Живые цветы, лакеи с '‘Советским Абрау-Дюрсо" усердно подливали в бокалы, а в перерыве давался концерт русской музыки, и молодая норвежская танцовщица танцевала на манер Дункан под русские мелодии…"
В том же году деловые переговоры привели Коллонтай в Лондон. Здесь она сблизилась с советником посольства и будущим послом Иваном Михайловичем Майским, тоже бывшим меньшевиком и министром колчаковского правительства.
Шляпников же в Париже оказался лишь на посту советника. Ему объявили строгий выговор за публикацию совместно с Медведевым в "Бакинском рабочем" открытого письма, где утверждалось, что "вся деятельность Коминтерна свелась к насаждению материально немощных секций и к содержанию их за счет достояния российских рабочих масс, за которое они платили своей кровью и жертвами… Создаются оравы заграничной коммунистической челяди, поддерживаемые русским золотом…" После этого Шляпникова отозвали в Москву и нового назначения не давали. Медведева же вообще исключили из партии.
Александр Гаврилович писал своей бывшей любовнице: "Дорогая Александра Михайловна. <…> Письма от Вас, числом три, нами получены. Не писал, так как ждал Вашего приезда <…>
Здоровье немножко поправил, но все же от головокружения не избавился. Закончил брошюру о революции 1905 года и еще одну о Франции, а теперь работаю над третьим томом (мемуаров. — Б.С), по-прежнему жду, но ни партийной, ни профсоюзной работы не дают. Так что Вы можете себе представить, каков круг моей общественной жизни. Мириться с таким положением, конечно, нельзя. <…> Что поделывают наши норвежские друзья, что в моей милой Франции? Я ничего не знаю, от всего оторван. Хольменколлен, наверно, в снегу. Вспоминаю наши прогулки…"
Коллонтай же счастливо избегала подобных неприятностей. Она очень рано осознала, что формирующемуся новому политическому режиму нужны не ораторы, а бюрократы. Бюрократом она была плохим, но работала главой небольшой по штату миссии в небольшой стране, так что бюрократии в ее работе было немного. Зато было много живого человеческого общения, связанного с постоянными контактами с людьми.
Александру Михайловну все больше беспокоили почки. Пришлось несколько раз ложиться в клинику, ездить на воды в Баден-Баден. Из клиники она писала сестрам Шадурским: "Мои милые сестрички, Зоя и Вера, как странно подумать, что мы все трое прошли такую путаную, странную, необычайную дорожку жизни. <…> Вижу, как вьется наша жизнь тоненькой тропочкой среди серых, нахмуренных гор, среди зелени полей. Вьется, все ищет вершины. По-своему вьется, новую тропочку кладет…
Забрал ись высоко, дышится легко, перевал впереди, а вместо того летим вниз, в долину, где пасутся коровы со звоночками, тихо, ладно, мирно. "Отдохни", — приглашает жизнь. Некогда. Вершин-то много, всюду перебывать надо. И торопимся, и ползем… Закроешь глаза — плывет прошлое. Будущего нет. Только прошлое и прочитанное. И ничего больше".
А в письме Зое признавалась, что "у меня новое увлечение: танцы! Все танцуют, и я с ними. Очень понравилось. Ритм. Движение. Какую-то легкость в себе чувствуешь. Значит, соки не иссякли…"
Миша представлял то в Англии, то в Швеции, то в Германии различные внешнеторговые ведомства. Его жена Ирина Александре Михайловне понравилась. Познакомились они в Берлине.
Дыбенко писал: "Милая, родная, как Твое здоровье? Удалось ли Тебе <…> уехать в горы? Кто с Тобой? О как бы мне хотелось хотя бы на минутку быть возле Тебя, вдохнуть в Тебя жизнь, поднять на мои грубые сильные руки, заглянуть в глаза, увидеть Тебя снова бодрой, жизнерадостной. <…> Еду на два месяца в Кисловодск ремонтировать себя. Скверно с сердцем, сильное расширение. Буду жить там, где были прожиты красивые, неповторимые минуты с Тобой. За этот год стал совершенно лысым. Работаю много. Устаю невероятно. Шура, почему ты не пишешь? Неужели Ты стала безразлична ко мне? Я жажду Твоих писем. Твой Павел".
"Шура милая, родная! Весьма и весьма рад и благодарен твоему письму. Значит, ты скоро приедешь? С тревогой жду увидеть тебя, поделиться с тобой, моим верным, преданным другом. <…> В деловой жизни все идет как будто бы гладко. Личная жизнь с неровными скачками. <…> Живется не совсем сладко. Часто вспоминаю Тебя. Но увы… Твой Павел".
Между тем Коллонтай обвинили в чрезмерной тяге к роскоши: она, дескать, слишком много выписывает из Европы платьев, манто и мехов. В Осло прибыл представитель ЦКК для проведения ревизии. Коллонтай написала письмо председателю ЦКК Куйбышеву. В ответ пришла шифровка, что Боди отзывается для получения нового назначения. Их отношения давно уже не были тайной ни в Осло, ни в Москве. Коллонтай заявила, что они уедут только вместе.
Сравнивая Сталина с Троцким, Александра говорила Боди, что у Сталина нет ни культуры Троцкого, ни знания марксизма, что он не оратор, не писатель, но зато имеет адское терпение. И еще Коба, по ее мнению, сразу заметил, что у Троцкого есть поклонники, но нет друзей. Самой уничижительной характеристики удостоился от нее Зиновьев: "Надутый хвастун, опьяневший от неожиданно доставшейся власти". Бухарина и Рыкова она уважала, хотя и не любила. А Молотова назвала воплощением серости, тупости и сервильности.
