Прощание навсегда Владыкин Владимир
© Владимир Владыкин, 2025
ISBN 978-5-4474-3369-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1. Переезд из города
Посвящается сыну Евгению
Мне и трёх лет не исполнилось, когда ранней весной 1955 года тяжело заболела бабушка Мария Власьевна, образ которой, хоть и смутный, однако, навсегда остался в моей памяти. Но мы, внуки, по наущению мамы, называли её просто – бабой Машей.
Помню, стояла совсем новая, ещё не побелённая снаружи, саманная хата, с пристроенным к ней коридором с покатой крышей. Перед окном хаты, напротив входа в коридор, в неподвижной позе на табурете сидит бабушка Маша. Неподалёку от неё играются детишки от двух до четырёх лет. Это были мои братья и двоюродная сестра Вероника. Задумчивый взгляд бабушки нацелен на внуков, черты её сурового лица неподвижны, глубина тёмных глаз сумрачна и бездонна. Скорее всего, она была сосредоточена сугубо на личных переживаниях, о чём мы тогда вряд ли могли догадываться.
Но стоило нам поднять резкий шум, не поладив между собой из-за какой-то безделушки, как бабушка тотчас старалась примирить нас, делая отрывистые замечания: «И чего же вы не поделили, и чего верещите?» А потом снова умолкала, и её будто кто-то отвлекал, и она с кем-то внутри себя разговаривала. Возможно, она уже тогда догадывалась, что её жизнь, прошедшая через трудные годы коллективизации, голода и войну, находилась в поре своего заката. И никто не знал, кроме неё самой, что жить ей оставалось считанные месяцы. Тем не менее она надеялась побороть страшный недуг, чтобы помочь своей дочери поднять на ноги внуков. Но её часто одолевали горькие мысли, что дни её уже сочтены, и ей не суждено будет увидеть взрослыми своих внуков.
Впрочем, эти мысли она могла скрывать и не думать о близкой, или пока отсроченной своей кончине. А может, от нестерпимых болей внизу живота, она давно подготовила себя к неизбежному уходу, и оттого не хотела выказывать перед нашей матерью свои переживания. И с трудом представляла своих внуков взрослыми, которых, должно быть, впереди ждёт долгая и счастливая жизнь. Вот только, будут ли они помнить её, навечно лежащей в сырой земле?
До переезда в посёлок Киров, мы жили в городе Новочеркасске в тесной коммунальной квартире. Но когда заболела бабушка, дедушка, Пётр Тимофеевич, попросил нашу мать перейти жить в посёлок. И на пароконной подводе он перевёз из городской коммуналки наши скудные пожитки. Отец тогда отказался бросить городское жильё. Какое-то время мама надеялась, что он одумается, поймёт её непростое положение. Но не тут-то было, отец тогда в горячности бросил, что ему безразличны её родители. А ведь он напрочь забыл, что благодаря тёще мать согласилась выйти за него замуж. И потому отповедь отца вызвала у неё сильное негодование, отчего она в отчаянии бросила, что больше не желает его видеть, с чем и уехала в посёлок, где прошли её самые лучшие годы…
И случилось так, что на плечи матери легло всё хозяйство: огород, скотина и трое маленьких детей. Пока мы играли во дворе на куче песка, недалеко от хаты (на виду у бабушки Маши, гревшейся на весеннем солнце, и вдыхавшей свежий воздух, настоянный на запахах пряной земли и молодой травы), мама и дедушка сажали на огороде картошку.
Когда солнце зашло за гряду пухлых сизо-чёрных туч, наползавших вороньим крылом, кругом стремительно потемнело, а из самой большой чёрной тучи на землю быстро пролился крупный дождь. Мы даже не успели спрятаться в коридоре, как тут же он прекратился, и вновь радостно и весело засияло пригревавшее солнышко. Но бабушка сидела под дождём, словно хотела впитать его в себя. Она ещё немного посидела на солнце, а потом встала с табурета и собралась идти в хату.
«Ой, пойду, а то сквозняком несёт, – видно, испытывая в теле неприятный озноб от набегавшего ветерка, сказала бабушка. – А вы ж, мои, чадушки, ладьте, тише играйте», – прибавила наставительно она.
Мы на миг оторвались от своей игры, молча посмотрели на неё, как она медленно отворяла дверь в коридор и скрылась за нею. Вот такой она и запала в память, и очень схожа с портретным изображением, увеличенным с фотокарточки, на которой она снята в строгой и задумчивой позе, с несколько сухими, запавшими щеками, с островатым носом, тёмноволосой, в чёрном пиджаке и белой блузке.
Из семейных преданий я знал: в своё время именно бабушка сыграла основную роль в том, чтобы её дочь, Зина, вышла замуж за нелюбимого человека, коим был наш отец Платон Волошин. Когда Мария Власьевна советовала дочери принять его предложение, она вовсе не желала ей зла, просто у неё на это были свои причины, о которых будет сказано ниже.
После отъезда мамы к своим родителям, отец рассчитался с кирпичного завода и уехал на свою родину – Северный Урал. Пять лет назад он приехал в наш посёлок погостить к своему родственнику Глебу Волошину. Отцу тогда приглянулась симпатичная девушка, и он с ходу сделал ей предложение. Платон Нестерович никак не мог добиться от невесты согласие выйти за него замуж. И оттого, что Зинка такая несговорчивая, почти каждый вечер заявлялся к ней в подпитии. Но он не знал, что этим самым только делал хуже, так как исходивший от назойливого жениха запашок, подавно отпугивал девушку. Отцу приходилось объяснять её родителям, что из-за неё он стал выпивать больше, чем нужно, она изводит его душу своим непокорным характером. Зачем Зинка его отвергает, он теперь стал на себя не похож.
Жених был по-своему красив, чем только маму и привлекал, но громким и грубым голосом и неприятными манерами от себя отталкивал. И на его приставания она отвечала: дескать, вот когда он исправит недостатки, тогда она ещё подумает. Вдобавок он не умел вести задушевные разговоры. Да разве можно выйти замуж за такого неотёсанного, чтобы потом всю жизнь кусать локотки?! И мама долго была на распутье, пока не вмешалась бабушка Маша, которая видела, как жених уходил ни с чем. Платону было двадцать четыре года, а Зине – двадцать шесть, пора обоим строить семью. А это было как раз послевоенное лихолетье, когда даже подросшим невестам не всем хватало женихов. А что говорить о перестарках, пересидевших свой срок в девах. Вот на это и давила сознательно сердобольная бабушка, став всячески уговаривать дочь, чтобы не крутила носом, а то не ровен час и этого упустит. И она задумалась, ведь мамка права…
И вот, тайно оплакав свою неудачливую судьбу, больше не надеясь, что встретит своего суженого, на радость жениху мама дала согласие выйти за него замуж, не отказываясь при этом от своего пожелания, чтобы Платон перевоспитался, пересмотрел своё поведение.
Но то, чего она так опасалась, вскоре стало действительно сбываться с неотвратимостью рока. Отец никак не мог подладиться под требования мамы. И более того, со временем выпивал всё чаще и больше. Да ещё норовил бравировать своими фронтовыми заслугами, что исколесил всю Европу, побывал в Сибири, на Дальнем Востоке. И даже всплыл факт его женитьбы. Такое признание мама не могла оставить без внимания, это задевало её честь и разоблачало отца, как проходимца. Сначала она думала, что отец неосторожно пошутил и на этом всё ему забудется. Однако в ссорах он проговаривался, что у покинутой женщины есть от него ребёнок, и он может к ней вернуться, если она, Зинка, не будет его уважать.
Мама была гордой, может быть, чересчур, поэтому, когда он выводил её из себя, как лютый мавр, не держала его подле себя. Она уже знала, что у отца правда и ложь переплетались в одно целое, и порой не понимала: когда он был искренним, а когда врал, или просто набивал себе цену. Но в любом случае от непостоянного в поведении мужа, можно было услышать всё, что угодно. Разве в войну она не была на окопах, и не видела, как солдаты и мужики пристают к девушкам и женщинам?
С отцом она, конечно, не собиралась разводиться, так как к тому времени уже ходила третьим ребёнком. В пылу ссор мама обзывала отца проходимцем и двоеженцем, тем самым как бы облегчая свою участь, попавшей на крючок такому бессовестному прохвосту. Нападки мамы отец порой сносил молча. И несколько дней заглаживал свою вину тем, что носил двумя вёдрами воду из колодца. В остальное время он любил возиться только со своим велосипедом, содержа его в идеальной чистоте, на котором он ездил в город на работу. Часто велосипед служил поводом для ссор между родителями, мама считала, что он занимается чем угодно, но только не домашними делами, и приводил её в страшное негодование, измученную работой дома и в колхозе. Да ещё на её шее были мы, её дети.
2. Размолвка родителей и рождение сестры
Мама вовсе не испытывала острой необходимости упрекать бабушку за то, что та почти насильно навязала ей Платона, а теперь должна всю жизнь мыкать горе. Но бабушка сама видела, что она ошиблась в зяте: чем такой, лучше никакой. Да и как можно было думать об этом, когда женихи были на вес золото, которых быстро подхватывали девки. А этот, в сущности, собой ничего не представлял путного. Но теперь-то никуда не денешься – пошли дети – надо было жить и мучиться. Женщины тогда были намного терпеливей, чем сейчас. Может, у мамы и появлялась обида, но она её скрывала. А что касалось дедушки, в ту пору он не вмешивался в жизнь дочери. Хотя в душе был по-своему донельзя опечален, когда зять с тремя детьми бросил свою жену и подался неизвестно куда. Мама же полагала, что уехал к бывшей, с которой некогда сожительствовал и на этот счёт даже закрадывалось подозрение, что отец признался о бывшей с тем расчётом, что у женщин пользовался успехом и только она, Зинка, вредная, капризная особа, долго отталкивала его от себя. А ведь наряду с дурными манерами, отец был покладист и добр, в нём уживалось мягкость и грубость, скромность и хвастливость, скрытность и болтливость, честность и бессовестность…
Разумеется, в раннем детстве я не мог себе объяснить все причины семейных ссор и сцен ревности. Но зато в память глубоко врезалось возвращение отца с Урала после двухлетнего отсутствия. За это время умерла бабушка Маша, что случилось осенью, но её похороны помню довольно смутно. Дедушка, конечно, переживал, хотя этого мы особо не замечали, зато видели, как он помогал маме воспитывать нас и вести хозяйство…
Отец уехал весной и весной же через два года вернулся к своим оставленным детям. Мама, скрепя сердце, приняла беглеца, предавшего её с детьми в самый тяжёлый для семьи момент. И конечно, она надеялась, что после длительных скитаний он наконец обрёл самостоятельность и всерьёз возьмётся за семейный гуж. К тому времени ещё не зажила несвоевременная потеря бабушки, но дети отвлекали её, которые заметно подросли и с охотой тянулись к отцу. Да, мы его признали, выказывая безудержную радость, не догадываясь о натянутых между родителями отношениях. Причём отец привёз нам подарки: расчёску в футляре, перочинный ножичек, карманный электрический фонарик. Все эти вещицы побывали поочерёдно в наших руках, доставляя каждому его отпрыску неизменное удовольствие. Мама тоже разделяла нашу радость, наблюдая за нами с тихим восхищением, и придя к выводу, что детям отец нужен, каким бы он ни был проходимцем. Может, ей станет легче, он займёт образовавшуюся после смерти бабушки пустоту…
Однако спустя время мама увидела, что отец остался всё таким же балагуром, пьяницей и лодырем. В лучшую сторону ничуть не изменился и возведённый воображением замок спокойствия и согласия, день ото дня на глазах стал неумолимо рассыпаться, потому что отец по-прежнему выпивал. Только одно это перечёркивало напрочь благие надежды. Иногда я находил маму в углу кровати плачущей и, сострадая ей, молча гладил её по голове. В то время как отец, пребывая во хмелю, включал на всю громкость колхозное радио. А ведь на дворе стояла весна, призывая людей на огороды…
Когда отец был трезвый, он обращался с мамой донельзя грубо. Но стоило ему выпить, как он тут же делался, неузнаваемо мягок и добр. И такое его превращение мы тотчас оценили, зная, что к матери он тоже добрел, и всё, чтобы она его не просила, он прилежно и охотно исполнял. Во хмелю он даже меньше сквернословил, но каждая его попойка крепко ударяла по семейному кошельку. И лишь одно успокаивало: что ни трезвый, ни пьяный отец не пускал в ход кулаки. Отношения с мамой он всегда портил своей неисправимой ленью, так как домашняя работа для него как бы не существовала. Однако во всём он любил порядок, который требовал неукоснительно поддерживать ото всех, делая по всякому поводу без конца свои громогласные замечания; только на этой почве чаще всего возникали семейные неурядицы и родительские склоки. Правда, при дедушке, отец вёл себя тихо или уходил к родственнику Глебу Волошину, который доводился ему, кажется, двоюродным братом.
Отец снова работал на кирпичном заводе, но квартиру, как ни старался, ему не вернули. Но от переезда в город мама напрочь отказывалась, она ещё хорошо помнила городскую жизнь в коммунальной квартире. Для городской жизни нужно получать большую зарплату и потому такая жизнь её ничем не прельщала. В сельской местности природное раздолье, хозяйство, а в городе нелегко жить на одну зарплату. И такими доводами она не поддержала притязания отца на квартиру, вскоре он смирился со своей участью селянина и каждый день ездил на велосипеде к утренней смене. Да и как могла мама оставить однорукого дедушку одного с коровой, овцами, поросёнком и курами…
Как бы родители плохо между собой не ладили, вскоре у нас появилась сестра. Я совершенно не помню, каким образом нас обуяло любопытство в связи с неожиданной отправкой мамы в больницу, поскольку до сих пор её самочувствие, кажется, не вызывало никакой тревоги. Ведь она ни на что не жаловалась. Правда, выглядела до странности чересчур располневшей, особенно в области живота. Хотя мы, её дети, эту произошедшую с ней перемену, воспринимали, как в порядке вещей, ни о чём запретном для детей тогда ещё не задумывались. А её неестественную полноту мы даже не замечали, с чем она, собственно, была связана.
И однажды весенним днём мама вдруг сообщила отцу, что её приспело срочно везти в больницу, для чего он торопливо пошёл на поиски автомашины. Не помню, как скоро ему удалось её найти, но в этот вечер мы впервые остались без мамы на попечении дедушки Пети. И для нас как-то непривычно было ощущать вокруг себя образовавшуюся пустоту, несмотря на увлечения своими играми. Не знаю, как без мамы чувствовали себя братья, мне же поминутно становилось как-то тоскливо и не по себе.
Наверное, неделю мы жили без мамы, и кто всё это время готовил нам еду, стирал, убирал, управлялся по хозяйству, я точно не берусь сказать. Конечно, только не отец, работавший в городе на заводе. Ближе к вечеру, как он каждый день возвращался с работы, мы засыпали его вопросами, касающимися исключительно её самочувствия. И всякий раз он отвечал нам, своим трём сыновьям, как-то уклончиво, чем только вызывал у нас недоумение. Впрочем, речь отца отличалась его природной невнятностью и косноязычием, потому из его путанного, несвязного рассказа, мы так ничего и не поняли. Правда, лишь из разговора отца с дедушкой, мы улавливали, что с мамой произошло нечто важное, а дедушка произносил слово «девочка». Он, как и мы, интересовался у него самочувствием мамы, а теперь вот и ребёнка, которым она, мы догадывались, благополучно разрешилась, и в результате у неё появилась девочка, а у нас – сестрица.
Мы наперебой спрашивали у отца: где мама её взяла? И слышали от него одно и то же, дескать, купила в магазине…
Признаться, в эту побасенку мы тогда поверили безоговорочно. В частности, я уже задавал родителям вопрос о своём появлении на свет. И мне отвечали одно и то же, дескать, я был найден ни где-нибудь, а в капусте, в связи с чем у меня возникали дополнительные вопросы: как я мог попасть в капусту и почему, на что мне также утвердительно отвечали, мол, никак, в капусте я пребывал изначально. Но как это надо понимать, ещё не моего ума дело, а поскольку оттенок недомолвок я ощущал безошибочно, то невольно думал, что в мире столько тайн, которые я никогда не разгадаю. А родители недосказанностью запутывали моё мироощущение. И как бы взрослые ни старались меня убедить в том, что я действительно появился из капусты, между тем в душе теплилось недоверие к такому непонятному объяснению моего рождения. А уж когда заговорили о сестре, я тотчас уловил явное противоречие между тем, что мы найдены в капусте, тогда как она почему-то куплена в магазине. Правда, дальше этого моё выяснение истины отнюдь не продвинулось. Но и этого было достаточно, и как бы меня не обманывали, я догадывался, что сестра вышла исключительно из живота мамы. Поэтому рождение сестры для нас явилось поистине настоящим праздником, и мы не чаяли её увидеть.
Хорошо помню солнечный, но ветреный весенний день, когда отец привёз домой из больницы маму, державшую на руках белоснежный свёрток, на котором жадно сосредоточились три пары наших глаз. И потом сойдя с подводы бережно и осторожно, мама не спеша, видимо, ещё испытывая себя после больницы не вполне окрепшей, пошла по мощёному кирпичом двору к хате, неся в белом одеяле свёрток.
Мы с Никиткой от радости подпрыгивали, как полоумные, в то время как Глебка посматривал исподлобья, застыв на месте. И только когда мама вошла в коридор, мы быстро последовали за ней. Отец тоже нёс в руках какие-то вещи и сумку, наполненную городскими гостинцами и запахами. А возле нашего двора, обнесённого забором сплетённым из тонких жердей, на привязи стояла одноконная повозка. Братья сперва находились рядом с матерью и отцом, а потом метнулись к лошади. И только я вертелся подле мамы, так как мне не терпелось заглянуть в белоснежный свёрток и увидеть крошку-сестру. Вот и братья прибежали, так как содержимое свёртка было намного интересней, чем забава с лошадью…
Чуть позже отец поехал отогнать двуколку на колхозную конюшню. Если бы не такое столь необыкновенное событие, как приезд мамы с нашей сестрой, мы бы увязались за ним. А вместо этого мы увивались около мамы, которая уже разделась, сняв с себя – несмотря на приход весны – зимнее пальто с широким полукруглым цигейковым воротником, что даже не могли на неё наглядеться.
За то время, какое мы её не видели, она выглядела значительно похудевшей, и того объёмного живота, с каким она неделю назад уезжала в город, уже не было. И, кажется, её лицо выглядело очень бледным, отчего мне временами казалось, будто я вижу перед собой чужую женщину.
Однако меня, как и братьев, чрезвычайно интересовал лежавший в зале на кровати, ещё не развёрнутый свёрток, вызывавший в моей душе робость и страх, словно перед ответственным испытанием. И то, что он не подавал никаких признаков жизни, меня это тоже волновало. А заговорить с мамой об этом я боялся, поскольку не знал, что у неё можно было спросить о сестре, с чего начать разговор, при этом испытывая странное стеснение, как перед чужой тёткой.
И такое чувство мной владело несколько дней, пока я снова не привык к матери, которая с появлением крошки-дочери необычайно оживилась, всецело поглощенная заботами о ней, на что мы, несколько оттеснённые сестрой, нисколько не обижались; нам самим было интересно ощущать себя братьями маленькой сестры, требовавшей к себе постоянного внимания. Я полюбил сестру, ещё не видя её, а когда мама развернула одеяло, из него показалось розовое личико с закрытыми глазами, с длинными ресницами, она лежала, словно куколка. И тогда моей гордости и восхищению не было конца.
Правда, маме не очень нравились мои безудержные восторги, так как опасалась, как бы я не сглазил ребёнка. А потом мне было как-то неловко оттого, как мама, пеленая её, складывала вдоль розового крошечного тельца ручки, туго заворачивая в пелёнку. Мне казалось, будто сестра подвергалась какому-то наказанию. Я не представлял, как можно спать словно со связанными руками, которыми невозможно даже пошевелить, долго находясь в одном положении? Однако такое обращение сестре почему-то не доставляло неудобства, так как она вела себя удивительно смирно.
Я попытался выказать маме своё недовольство на такое, по моим меркам, жестокое обращение с девочкой, и услышал в ответ, что грудным детям пока нельзя освобождать ручки, потому что ноготками они могут поцарапать своё личико. Но этого я никак не мог понять, продолжая думать, что какой бы крохотной и несмышлёной сестра не была, руки непременно должны быть свободными. Оказывается, в своё время со мной мама поступала точно так же, как и с сестрой…
Потом в этот или в последующие дни к нам приходили поздравлять со своими жёнами мамины братья. К тому времени у них уже было по двое детей обоего пола. Правда, у младшего дяди Власа дочь родилась на несколько месяцев раньше нашей сестры. По случаю родин устраивалось застолье, гости пели песни. А через месяц родители крестили свою дочь, и в хате два дня было опять полно гостей…
С того дня, как у нас появилась сестра, разумеется, маме намного прибавилось хлопот. Отец это сознавал и даже без напоминаний стал чаще носить воду из колодца. В те годы наш дедушка, как уже упоминалось, содержал приличное домашнее хозяйство: корову, овец, поросёнка, десятка три кур. Каждый год корова телилась, а овцы давали солидный приплод. Заготовкой кормов занимался только дедушка. А весной вдобавок начинались работы в огороде.
Правда, в ту пору наш сад был ещё молодой, из фруктовых деревьев плодоносили только абрикосы и вишни, тогда как яблони почему-то не приживались, и однажды отец привёз из города нам и дядькам десятка три яблонь белого налива. И в конце сада в один ряд мы высадили молодые саженцы.
3. Знакомство с городом
Со дня основания посёлка Киров долгое время садов на подворьях не было, так как в ту пору всё ещё действовал жёсткий сталинский налог, который взимался с каждого дерева. И поэтому не у одних нас, там, где теперь растут сады, земля использовалась под картошку. От огородов посёлок много лет стоял как бы голым, продуваемый насквозь всеми ветрами. А лесополосы высаживались по кромкам всех полей и балок. Когда в степи образовался колхоз, приезжий народ жил сначала в землянках, посёлка в период становления колхоза пока ещё не было. Некоторые лесополосы заново высаживали после войны, так как за не имением каменного угля, деревья рубили на растопку. Они были совсем молодые, только-только поднимались, густели и шумели на ветру гибкими ветками. И находились от посёлка далеко, выполняя снегозащитные функции, обрамляя собой колхозные поля, которые с птичьего полёта выглядели зелёными, рыжими и чёрными квадратами. И в какой-то степени зимой защищали наш посёлок от студёных ветров. Самая ближняя подступала к посёлку с севера-запада, она тянулась от колхозного двора в противоположную от него сторону, вдоль размежёванных ею полей и служила для них как бы границей. И эта лесополоса могла защитить собой посёлок лишь от северо-западного ветра, в то время как северная сторона продувалась насквозь, несмотря на то, что это обширное поле было в виде холма. И оно от огородов посельчан тянулось плавным подъёмом до возвышенности и затем шло под уклон сначала ровно, затем немного проседало, из ложбины оно снова плавно выравнивалось и тянулось на подъём и наконец упираясь в широкую поперечную лесополосу, которую называли Соколовкой.
Должен пояснить, её назвали так потому, что в ней обитали соколы, которые становились добычей охотников. А вот северо-восточная лесополоса была реденькая, потому что жители посёлка потихоньку там рубили деревья на свои хозяйственные нужды.
Но если от северного ветра посёлок частично заслонялся холмистым полем, то больше всего ему доставалось с восточной стороны, откуда чаще всего дули сильные ветры, так как с этого края его абсолютно ничто не защищало, поскольку и без того неровный степной рельеф бесконечно разрезали балки. И они перемежались полями, которые тянулись этакими террасами к самому займищу и всё дальше на восток. Причём и сам посёлок с востока на запад тянулся полого единственной улицей, разрезанной пополам балкой, к самому подножию колхозного двора, раскинувшегося своими длинными фермами, сараями и прочими строениями на довольно возвышенном местечке.
Отсюда открывался чудесный вид и на посёлок, и на ближние и дальние окрестности, которые с детства для меня стали самыми дорогими. А с южной стороны прилегало не очень большое поле, опоясанное параллельно нашему посёлку лесополосой, которая называлась Вишнёвкой, тянувшейся в четырёхстах метрах с востока на запад, тем самым защищая посёлок от южного ветра…
И далее в нашей семье жизнь текла своим чередом. Сестра подрастала, мы катали её по улице в деревянной колясочке, разукрашенной под хохлому цветными узорами. И это удовольствие мне доставалось больше, чем братьям, что было делать совсем не в тягость. Я представлял, будто катаю сестру на взаправдашней машине…
Понемногу отец втягивался в заботы семьи. Однажды он разломал половину старой хаты, саман аккуратно очистил и в считанные дни сложил в другом месте из него сарай, который отделял от двора сад. Однако старая хата ещё года два служила для скотины сараем, где содержали гурт овец и кур, а корову и поросёнка перевели в новый.
И пройдёт какое-то время, только тогда старый сарай совсем доломают, а остатки хлама столкнут трактором в балку. А там, где ещё недавно была старая хата, землю хорошо перекопаем, очистим от камушков и станем сажать картошку.
В то время я ещё не сожалел о том, что здесь когда-то была хата, в которой прошли мои первые годы жизни. И мне отчётливо помнился низкий деревянный потолок, подбитый потемневшими от времени досками, земляной пол, устланный рукодельными дорожками. А между окошками в простенке стоял чёрный сундук, над которым на стене висело зеркало с поцарапанным полотном. На подоконнике, пригретый весенними лучами солнца, спал большой ленивый чёрный кот, которого почему-то я так любил таскать за хвост, а он только нехотя отмахивался лапой, словно протягивал мне для дружеского пожатия. Старая, повидавшая виды, хата была покрыта соломой, ставшей от времени тёмной и теперь она топорщилась, как колючая шуба у ежа. Со временем она уже представляла собой достаточное ветхое, низкое строение с нахохленным и мрачным видом, с облупившимися серыми стенами.
Вот поэтому, когда ещё была жива бабушка Маша, дедушка Петя принял неотложное решение построить новую, значительно просторней и совершенней старой хаты, к строительству которой были привлечены наши дядья. И таким образом она была возведена за одно лето, а доделывалась с участием отца на следующий год, после похорон бабушки Марии.
Об этом, разумеется, я не мог помнить, но о чём со временем узнал от мамы, которая охотно рассказывала нам о тогдашней жизни семьи. Зато хорошо помню, как в хате стелили сосновыми досками полы сначала в зале, а на следующее лето – во второй горнице.
Как ароматно и клейко пахла свежая древесная стружка, золотые её завитушки от верстака были размётаны по двору ветром, и особенно сильно пахло в хате, струганными гладкими, сияющими желтоватой белизной, неширокими половицами, красовавшимися пока в зале. И от этого в комнате стало значительно уютней и светлей, а стены казалось, раздвинулись и поднялись выше, чем были до того, когда был земляной пол.
Настилал полы дядя Влас, а ему помогал отец, почему-то он живей откликнулся на просьбу отца, хотя мне думалось, что дядя Митяй был профессиональным столяром-плотником, тогда как дядя Влас будто бы только подражал своему брату. Однако он тоже учился на плотника в том же ремесленном училище, что и дядя Митяй. Поэтому у они друг другу почти не уступали в мастерстве…
Изначально я был привязан больше к матери, нежели к отцу, значение которого в своей жизни я никогда не умалял, но держался в повседневности от него как бы на расстоянии. Зато мой младший брат Никитка установил с отцом почти приятельские отношения, отчего я стал ему завидовать, особенно, когда отец наладился брать его с собой на работу. И после таких поездок в город брат делился со мной своими впечатлениями, которые с такой нарастающей силой пробуждали во мне интерес к заводу, что однажды я упросил отца взять меня тоже с собой. И он согласился, утром следующего дня посадил меня на раму велосипеда, и мы поехали в город.
Тот тёплый солнечный летний день мне врезался в память глубоко. Трудно передать те чувства, которые я пережил тогда, после чего мои представления о мире значительно расширились. Я сделал для себя открытие, что, кроме родного посёлка, оказывается, есть населённый множеством людей город.
Он стоял на вытянутом во все стороны высоком холме, который венчал пятью куполами Вознесенский собор. Его проспекты и улицы, как я узнал позже, были застроены очень давно полуторо-двух-трёхэтажными кирпичными домами, склоны которого так же были густо застроены почти такими же домами и они кварталами спускались к самой реке Аксай.
Среди скопления домов издали виднелись купола церквушек; ближе к заводу сельхозмашин высилась Триумфальная арка, покрашенная жёлтой охрой.
Город был виден, как на ладони, широкой панорамой. А для меня, до этого не видевшего такое огромное скопление тысячи и тысячи домов, это зрелище представлялось необычайно прекрасным, которым был точно оглушён.
Это знакомство с городом и с чужой жизнью незнакомых людей как-то непередаваемо пугала, отчего даже перехватывало дух. И казалось, солнце здесь светило как бы по-новому, будто мне оно совершено незнакомое, как чужая тётка.
Я вновь и вновь смотрел на город восхищёнными глазами. На первом плане то там, то тут вздымались в небо кирпичные заводские трубы; а справа высилось сумрачное здание тюрьмы, выложенное бурым кирпичом; чуть от него в стороне толпились пятиэтажные дома. А далее расстилались по всей окраине города частные кварталы из кирпичных и деревянных домов с шиферными и железными кровлями. В стороне от жилого сектора, по спуску, бежала булыжная дорога; затем она исчезала за домами и вновь поднималась по довольно крутому подъёму к самой Триумфальной арке и далее к рынку. А здесь на углу пересечения улиц папертью на площадь смотрела Михайловская церковь с островерхим почти готическим куполом и крестом, который сиял на солнце позолотой.
Городские кварталы теснились по всему холму, окутанному вдали солнечной дымкой и невесомой уличной пылью, поднятой проезжающим транспортом и продуваемому со всех сторон степными ветрами…
В памяти так же глубоко отложился сам процесс делания кирпича. И как он сырой, пахнущий влажной глиной, двигался по рольгану из-под огромного пресса длинной зеленоватой лентой, которую на отдельные дольки разрезал автоматический нож. И затем с рольгана ловкие руки рабочих перекладывали кирпичи на подвесные металлические люльки, потом они посыпались каким-то белым порошком, похожим на древесные опилки…
И весь этот нескончаемый конвейер двигался для обжига в глубокие красные печи, похожие на пещеры. И потом из их жарких утроб уже красный кирпич рабочие вывозили вручную на железных тачках для складирования на специально отведённые для него площадки, притрушенные красной кирпичной пылью. Здесь их складывали большими кубами раздетые по пояс мокрые от пота и жара мужчины и даже женщины, но, правда, одетые поверх платьев в кожаные фартуки, в больших ботинках и брезентовых рукавицах…
Отец в бутылке приносил холодную «колючую воду», она пузырилась и отдавала кисловатым привкусом металла. Вспоминалось также и то, как он договаривался с шофёром самосвала, возившего из карьера сырую глину на завод для поделки кирпича, чтобы тот покатал меня, а он тем временем мог заняться ремонтом выходившего из строя оборудования…
А после приезда из города я ликовал от того, что мне будет что рассказать о своих впечатлениях маме и старшему брату Глебу. После первой поездки в город на работу отца, я попал туда не скоро, так как у него ко мне почему-то не всегда было благосклонное расположение. И как я не просил взять меня с собой, отец неумолимо отказывал, а если и продолжал настырно упрашивать, он на меня покрикивал. Ах, как я хотел, чтобы он взял меня на завод! Но не тут-то было.
Утром он уехал один, а мне ничего другого не оставалось, как выйти за двор, на улицу, что делал несколько раз за день, вплоть до вечера, устремляя свой тоскующий взор туда, далеко-далеко на степной просёлок, который поднимался из балки на бугор.
Наверху сбоку дороги рос куст шиповника, он принимал в сознании причудливые очертания ехавшего на велосипеде отца. Я даже не мог себе ответить: для чего, какой цели я так настойчиво выглядывал его? Или только потому, что хотел дождаться и услышать от него обещание, что в следующий раз он непременно возьмёт меня с собой, когда увидит мой тоскующий взгляд, направленный в затаённой обиде на него. И тогда он поймёт, что нельзя отказывать сыну и ободряющим тоном скажет: «Хорошо, Миша, завтра мы поедем с тобой, будь готов»!
Но к моему огорчению, он молчал, а я про себя отгадывал «ребус» сердечной привязанности отца к Никитке, которому он редко когда отказывал в чём-либо. И тот каким-то образом завоёвывал у отца все симпатии, ничего мне не оставляя. И между ними как-то сама собой завязалась дружба, и она порой принимала этакое бесшабашное приятельство, которое объяснялось во многом тем, что отец находил в Никитке нечто больше, чем во мне от себя. Ведь он любил проводить время беспечно и даже бесшабашно, за что мама его не любила, и между ними часто вспыхивали ссоры..
Когда отец работал во вторую смену, он даже не брал с собой Никитку. Но однажды брат попросился посмотреть ночной город, и тому это удалось с первого раза…
И вот они уехали, а двор для меня тотчас опустел. Я не завидовал брату, и как ни странно, даже нисколько на него не обиделся. Ведь дело было вовсе не в нём, а в отце, я не умел никому жаловаться и с сосущей в душе тоской слонялся без дела по двору. Мне никуда не хотелось идти: ни к товарищам гонять на поляне резиновый мяч, ни купаться на пруд. И я продолжал бесцельно бродить по двору из угла в угол. А моё воображение рисовало в подробностях город на холме, и как на нём стоял огромный собор, и как дома сбегали с горы к Триумфальной арке и затем из впадины поднимались к заводской окраине.
И находясь в странном ожидании, я всё ещё надеялся, что мне всё равно когда-нибудь удастся наглядеться в упоении на город с его зелёными улицами и кирпичными домами, брусчатками, пропахшими выхлопными газами автомобильного транспорта. И мне думалось, что над его каменными мостовыми, покрытыми древней пылью, пронеслось множество зыбучих нескончаемых времён…
О своём желании я сказал Никитке, он из чувства солидарности предложил мне самим пойти в город. Мать была на работе, Глебушка присматривал за сестрой Надей и на правах старшего брата нас отговаривал. Но нас уже ничто не могло остановить. Мы преодолели пешком семь километров, и потом гордились перед нашими товарищами, что отважились на такой поступок…
Отца мы нашли в ремонтном цеху, он как раз должен был с кем-то отправиться на участок устранять аварию. Перед тем он купил нам еды, запомнилась ароматная колбаса, свежий хлеб, газированная вода. На время устранения аварии отец закрыл нас в подстанции, которая давно вышла из строя и служила складским помещением, куда сваливались старые материалы. И в этой пыльном помещении с высокими потолками мы просидели часа три. Солнце светило в высоко поднятое большое окно и в щели металлических двустворчатых дверей. Не знаю как Никитке, мне было тоскливо, что я так и не увидел город. Мы пытались подставить к окну верстак. Но он был очень тяжёлый, а двери были заперты на висячий замок.
Наконец отец пришёл; он нам сказал, что в наш посёлок пойдёт гружённый кирпичом самосвал. Он выписал его своему двоюродному брату Глебу Волошину. И нам пришлось на самосвале вернуться домой. Но и этой прогулкой на машине мы остались весьма довольны…
Почему-то в сознании с тех пор образ города связывался также с холодным вкусом солоноватой колючей газированной воды, которую отец часто привозил домой в стеклянных бутылках, ливерными пирожками, пахучими булками, посыпанными маком и лимонадом…
4. Свет издалека
Второе десятилетие уже исчисляла атомная эра; неудержимыми темпами развивалась сельскохозяйственная, автомобильная, самолётостроение, электронная, космическая техника; перевооружалась армия; росли новые и хорошели старые города. А наш посёлок долгие десятилетия освещался керосиновыми лампами.
Молодость моей мамы прошла при керосинке, так как посёлок ещё не был электрифицирован. И только в конце пятидесятых годов по улице стали развозить сосновые электроопоры. А колхозные плотники новенькие ошкуренные брёвна, ещё свежо золотившиеся после очистки коры, заостряли на концах на конус, как карандаши. А с другого конца толстой стальной проволокой к ним прикручивали в двух местах металлические швеллера. И так накрепко их затягивали, что они намертво врезались в древесину.
Весело и хмельно пахло свежей смолистой корой и сосновыми стружками. И вот наступил долгожданный момент, когда столб опустили в вырытую квадратную яму швеллерным концом, затем туда набивали мелкого кирпича, тщательно трамбовали и начинали засыпать сырой землёй, чтобы столб не шатался, вонзавшийся в небесную лазурь как бы гигантской стрелой для стрельбы из лука. Один столб устанавливали на два двора. И когда по обе стороны улицы их все укрепили, приступили к натяжению алюминиевых проводов, которые крепились на предварительно вкрученные в столбы изоляторы. Два натянутых в струнку провода от столба к столбу поблескивали в лучах солнца и несказанно чаровали нас, мальчишек. А когда пара проводов от столбов наклонно побежала к хатам, мы почувствовали радостное возбуждение, что скоро у нас в домах засияет электричество, и будем испытывать нескончаемый праздник, больше не будут нужны керосиновые лампы, столько лет служившие верой и правдой, давая свет.
Ещё до конца не была, как следует, готова электролиния, а многие хозяева уже заранее стали запасаться электрическими патронами, выключателями, розетками, роликами, плетёным, рябеньким проводом и прочим материалом, чтобы в хатах зажёгся долгожданный электрический свет. И вот это мгновение настало, отец дал колхозным монтёрам электрический фонарь с металлическим абажуром, чтобы они закрепили его на столбе и пустили для него ещё один провод. Остальную работу он сделал сам, когда провёл электропроводку в обе комнаты хаты, в коридор, так как на заводе он работал электрослесарем. А вот в некоторых хатах жителей посёлка электроосвещение проводили колхозные электрики, одним из которых был Иван Шинкарёв, он жил в нашем посёлке и часто за чем-нибудь обращался к отцу, бывало, они даже вместе выпивали. И с того времени, как провели электричество, среди посельчан они стали уважаемыми людьми. Не знаю, как Шинкарёва, а вот нашего отца многие хозяева приглашали, когда узнали, что в нашей хате чуть ли не в первой из всего посёлка вспыхнул электрическиё свет. И к нашему двору без конца тянулись со своими просьбами ходоки, которым отец никогда не отказывал. И обыкновенно по воскресеньям или после работы он только и занимался этими шабашками. Впрочем, и значительно позже, когда люди стали в своих дворах возводить новые кирпичные дома. И потому ему всегда находилась побочная работа…
Я помню, какое сильное впечатление произвела на меня и братьев первая электрическая лампочка. Она была грушевидной формы, из тонкого прозрачного стекала, когда к включению света всё было готово, мы собрались в комнате, и вот отец щёлкнул выключателем. И тотчас под потолком воссияла настоящая звезда, которая, казалось, прилетела к нам с ночного неба. И вот при виде волшебного светящегося комочка пламени, который струился золотистыми яркими нитевидными потоками из совсем маленького шарообразного стекла, из моей души вырывалась несказанная радость. И от этого сияющего света в комнате было так необычайно светло, как при солнечном свете. В другой комнате также засветилась лампочка, оранжевой яркой звездой, и отныне электрический свет заменил собой керосиновую лампу, столько лет верно служившую людям. И перед мощью электричества она выглядела такой никчемной, что только вызывала жалость.
Хотя на самом деле от этих ламп пока никто не собирался отказываться, поскольку люди ещё не ведали, насколько надёжно и долговечно было электричество, перед которым некоторые люди даже испытывали страх. Поэтому керосиновые лампы не убирались, а по-прежнему висели на стене на случай непредвиденных обстоятельств в недалёком будущем. И должен сказать, что лет через шесть, после сильного гололёда, под тяжестью намерзшего льда, электропровода порвались, и целую неделю монтёры восстанавливали в посёлок подачу электроэнергии. И все эти вечера во всех домах зажигали по старинке керосиновые лампы.
Помню, как я сидел за столом и читал при свете керосинки несколько вечеров толстую книгу, в которой рассказывалось о подполье в условиях военного концлагеря. Я с огромным интересом знакомился с жизнью в неволе мужественных людей, которые боролись с жестокостью фашистов.
А вскоре в нашей хате вместо отжившей свой век «чёрной тарелки» колхозного радио, заговорил радиоприёмник, работавший от электросети, населивший тотчас комнаты неслыханными доселе голосами всего мира. И моё игривое воображение живо рисовало города тех стран, откуда велись передачи, и от этого моя жизнь становилась заметно богаче. Моя фантазия развивала любознательность. Может быть, от этого со временем у меня пробудился интерес к географии и картам, так как я стремился узнавать как можно больше городов и стран, вещавших из радиоприёмника.
А спустя год или два после проведённого в посёлок электричества, наиболее зажиточные дворы стали приобретать телевизоры – эти дивные окна в неоглядный мир. В то время уже вовсю по стране распространилось телевидение, о котором мы узнали намного позже. Это когда один или два двора уже владели телевизорами, которые для большинства были ещё долго недосягаемой роскошью. Зато мы, тогдашняя послевоенная детвора, любила ходить по воскресеньям в клуб на детские сеансы, а кто-то и на взрослые.
Фильмы о войне и пограничниках были предметом наших постоянных мечтаний. А стоило показать о гражданской жизни, как мы поднимали на весь зал воистину разбойничий свист, которым выражали протест и возмущение, обманутых киношником «серой мурой».
О том, какой будет следующий фильм, нас извещали наклеенные по улице на столбах киноафиши, и они как магнитом притягивали к себе мальчишеские взоры. В хорошую погоду, особенно летом, киношник-Алик, который жил в городе, приезжал к началу сеанса всегда вовремя. Но в дождливую погоду, случалось, на клубе висел замок. Но мы, детвора, не смотрели на небесную хлябь и всё равно собирались и мокли под дождём в ожидании киномеханика с его кинолентами, которые носили под мышками пацаны. Они сопровождали его из соседнего посёлка Верхний, где он крутил фильм.
Вот бывало, мы ждём упорно, а дождь всё идёт, и уже начинаем терять надежду, и оттого мрачнеем, что «кина» не будет. Но вот вскоре пришлёпал на протезной ноге, близко живший завклуб, жена которого убирала клуб: выметала мусор и вымывала грязь за ребятнёй и взрослыми. Он открыл деревянную пристройку к клубу, и мы укрылись в ней от дождя и теперь можем ждать киномеханика Алика со своими помощниками.
С приходом завклуба вероятность срыва киносеанса как бы исчезала. И мы полагали, что скоро и Алик пришлёпает. Он был хроменький, худощавый на вид, как-то несколько в пояснице перекошен, с тонким женским голосом, мог быть и суровым, и весёлым. Обычно двумя часами раньше он всегда крутил сеанс в посёлке Верхний, а потом и к нам подходил черёд…
Хотя время начала сеанса уже истекало, а долгожданного киномеханика всё не было и не было. Он бывало, со своими помощниками приходил то по полю, то по улице. А мы, детвора, продолжали терпеливо ждать, пока не думая расходиться по домам. И с трепетной надеждой всматривались в серую хмурь конца улицы, где предположительно должен вот-вот из-за поворота от кладбища появиться Алик с пацанами, которые всегда несли под мышками по паре металлические круглые коробки с лентами.
Но улица по-прежнему в конце была пустынна, и там только колебалась под угрюмым серым небом морось нудного дождя. Мы безнадёжно вздыхаем, опечалено опускаем к долу глаза. А кто-то из ребят уже потерял всякую надежду, и обречённо изрекает, мол, всё – шабаш, на сегодня кино отменяется, киношник заболел от вчерашнего перепоя. Но эта шутка одними принималась всерьёз, а другими с недоверием, ведь Алика никто не видел пьяным. И вот эти пацаны продолжали верить, и благодаря которым мы упорно ждали киношника и отказывались верить, что на этот раз кино отменяется.
Но вот кто-то самый остроглазый высмотрел странных путников; они шли цепочкой через широкое и просторное поле, которое начиналось за огородами. И тут раздался ребячий многоголосый ликующий возглас: «Идут, идут! Ура, ура!» И с минуту эти детские голоса звенели в воздухе жужжащим пчелиным роем. И мы тотчас стремительно выбежали на улицу из клубной веранды, на улицу, где была часть ребятни и мокла под дождём, как стражники, и всем скопом дружно захлопали в ладоши, в свой черёд, оглашая звонкими визгливыми выкриками окрестности клуба, что праздник кино всё-таки состоится.
Мы вознаграждены за терпеливое ожидание своего обожаемого киномеханика Алика, который в тот момент нам представлялся настоящим героем, который совершил где-то беспримерный подвиг.
«Ждёте?!» – кричал он как-то пискляво, озорным тоном, ещё издали, на подходе к клубу во главе своей свиты, сильно хромая на одну ногу, доставая на ходу от киноаппаратной ключи из пиджака, вымокшего под дождём за время пути из посёлка Верхний в наш посёлок Киров.
На его «ждёте», мы дружным хором выкрикивали: «Ждём!»
Его лицо всегда этакое грустное, несколько рябоватое, сейчас лучилось удивлением, так как он и сам не надеялся застать нас, своих верных кинозрителей, поскольку задержался он ни мало, ни много – на час. Правда, бывали случаи, когда напрочь, потеряв терпение, его уже и впрямь не ждали, и всё расходились по домам. Однако в таких случаях Алик рассылал по улице двух-трёх пацанов, и они оповещали, что ранее объявленный сеанс, состоится часом позже.
С Аликом в аппаратную ввалилось его несколько помощников, которых от киномеханика мы уже не отделяли, и воспринимали их как единую команду. Пока они перематывали киноленты и заряжали ими аппараты, Алик приступил к обилечиванию детворы. А во время сеанса его помощники следили за порядком в зале.
В клубе почему-то всегда пахло пылью с примесью киноленты и сухого дерева. В зале стояли длинные со спинками деревянные лавки, порядочно изрезанные шкодливыми ножичками пацанов. После перемотки кинолент и обилечивания детворы, мы, зрители, рассаживались на лавках в ожидании сеанса, с желанием, чтобы он никогда не кончался.
И в этот момент наш дорогой киномеханик Алик вдруг превращался в сущего врага для тех пацанов, у кого по иронии судьбы не было денег. Сначала они упрашивали Алика пропустить их без билета, мол, забыли взять деньги, но обязательное принесут в другой раз. Однако Алик на слово никому не верил, и ни на какие уступки не поддавался. И поэтому казался беспощадным, жадным хроменьким уродцем. И тогда безденежными пацанами принималось дерзкое решение – во что бы то ни стало прошмыгнуть в кинозал. Вот кто-то подговоренный ребятами открывал изнутри, со стороны сцены, окно, которое за кулисами не было видно.
И таким образом безбилетники проникали в зал, прятались на сцене, тогда как некоторые, ещё до начала сеанса, умудрялись прятаться то под лавками, то в складках кулис. Однако Алика было весьма трудно провести, он уже досконально изучил повадки безбилетников. Ему ничего не стоило понаблюдать в смотровое окошко аппаратной за настроением зала. И если обстановка в зале ему не нравилась, если кто-то сновал чёрной тенью по сцене, он незамедлительно велел помощнику остановить проекционный аппарат, зажигал в зале свет и вскоре обнаруженные безбилетники были выпровожены на улицу.
Обыкновенно таких несчастных зрители провожали сочувственно, при этом испытывая удовлетворение оттого, что смотрели кино на законных основаниях. Хотя из нас никто не был застрахован от того, что в другой раз могли тоже оказаться на их месте.
Конечно, на этом безбилетники ничуть не успокаивались, стремясь вновь проникнуть в зал, как истые мастера своего дела. Но скоро были выявлены бдительным оком киношника и выведены Аликом за ухо на улицу под улюлюкающий смех зала. Пацаны из его свиты почему-то не всегда добросовестно выявляли безбилетников, за что между ними и Аликом возникали даже перебранки.
За время сеанса проникание в клуб таким же образом могло продолжаться нескольку раз и столько же пацаны выдворялись вездесущим Аликом. Правда, некоторым безбилетникам иногда всё-таки удавалось высидеть сеанс от начала до конца. Но таких везунчиков было немного.
В следующий раз те ребята, которым надоело быть без конца выдворяемыми из зала, запасались необходимым пятаком. Именно столько тогда стоил детский сеанс. Но в ту пору пять копеек считались деньгами, особенно для малоимущих пацанов, в разряд которых попадал и я, поскольку у нас была на счету каждая копейка. Поэтому экономя пятаки, мы подчас тоже рисковали пройти в зал без билета, чем особенно отличался Никитка. В отличие от безбилетных завсегдатаев мне почему-то везло чаще. Я не всегда выдворялся из кинозала. А вот Никитка со своим другом Васькой Метловым, даже имея в кармане пятаки, находили удовольствие пролезать в зал без билета и чаще кого-либо выгонялись из клуба.
Для выявления безбилетников Алик зажигал в клубе свет и, хромая, входил в зал, начиная внимательно шарить по лицам зрителей своим намётанным оком; и его нацеленный, острый взор мгновенно выхватывал Димку, которого он искал. Затем зацепился на Никитке, на братьях Косолаповых. А подручные Алика по его команде выгоняли прочь из зала нарушителей порядка. Разоблачённые пацаны, как, например, Иван Косолапов с Васькой Дубакиным, даже не дожидаясь пинка Алика, сами пулей вылетали из клуба под смех и улюлюканье зала. А вот и я притаился в углу, как мышь, жду своей очереди – полечу следом за товарищами, как пить дать; сердце при этом вовсю колотится. Я слежу тайком за взглядом Алика. И когда он приближался, я нарочно делал беспечную, ничего незначащую позу. О, какое чудо! Взгляд Алика лишь скользнул по мне и пошёл дальше прощупывать физиономии маленьких зрителей: неужели я спасён?
Однако всё равно побаивался, чтобы кто-то из моих недругов, например, Иван Косолапов, не продал Алику, что знал на опыте других. Но это особый разговор. (Сейчас тут ему не место). А что же меня спасло? Видимо, одно то, что я чаще брал билет, чем пролезал без него. Но однажды я тоже попался. Алик старался запоминать обилеченых им пацанов, чтобы потом ему было легче распознавать безбилетников, я только так могу объяснить, как однажды он выгнал меня вслед за другими…
Между прочим, Алик от этого, казалось, тоже получал удовольствие, словно от предлагаемой нами игры в безбилетника, так как никогда не выходил из себя…
Родители нам запрещали убегать на вечерние сеансы, но мы всё равно их не слушали. Но проникнуть в зал было очень даже непросто, так как нас, пацанов, на взрослое кино ни под каким предлогом не пропускали даже за деньги. Вот такое было тогда отношение к подрастающему поколению. Хотя фильмы были совершенно невинные, но было достаточно одного того, что они предназначались для взрослых. И нам оставалось только со стороны сцены залезать в окно, или перед началом сеанса спрятаться под лавками, что, конечно, было сделать так же нелегко, как днём на детском сеансе. Причём мы очень завидовали большим пацанам, потому что их запросто пропускали в кино. И мы были вынуждены просить кого-нибудь из них открыть нам внутренние ставни на окне, где в одной секции рамы стекол уже давно не было. И мы проворно, один за другим, пролезали в него и прятались за кулисами.
Если нас не обнаруживали, мы прямо на полу размещались смотреть фильм. Конечно, нам везло так не всегда. Кому-то из помощников Алика стало известно о наших проделках, и тогда он установил за окнами неусыпный контроль. Но мы всё-таки наловчились смотреть кино с улицы, в часть приоткрытого окна. Правда, в лунные вечера свет дорожкой падал прямо на экран, мешавший взрослым смотреть фильм. И тогда завклуб решительно закрывал ставни на крючки, а нам ничего не оставалось, как смириться со своей участью малолеток, или просто-напросто глазеть в узкую щель между ставнями. Хотя это довольно скромное соглядатайство для нас было мучительным наказанием…
Спустя много лет детская пора вспоминается с грустью, и с сожалением думаешь, что те времена безвозвратно канули в Лету. И даже теперь не верится, что с таким захватывающим азартом влекли к себе взрослые фильмы, которые открывали для нас совершенно другой мир, нежели детское кино. От этого жизнь наполнялась новым содержанием и смыслом, а мы становились то ли взрослей, то ли искушённей…
В наши дни старый клуб до того обветшал, что пришёл в полное запустение, и стоит полуразрушенным. Сначала, когда построили новый, в старом клубе устроили детсад. Но через несколько лет его перевели в специальное построенное для него здание со своей котельной. А клуб приспособили под общежитие для сезонников, прикомандированных на время жатвы и уборки урожая шоферов, студентов, присылаемых в помощь колхозу, даже обитали солдаты. А одно лето в нём жили одни цыгане. И всё это время клуб ни разу не ремонтировали. Поэтому со временем он неотвратимо приходил в запустение, с каждым годом ветшал всё больше и больше. И наконец пришло время, когда он больше ни под какое жильё уже был не пригоден. В нём совершенно отпала всякая нужда. А его вид, конечно, вызывал всемерное сочувствие и сожаление. И вот в нём были выбиты все стёкла, варварски изломаны двери, оконные рамы, осыпались обшарпанные стены, кусками отваливалась глинопесчаная штукатурка, прогнулся сильно потолок, из которого вырвана половина досок. И кругом хлам, мусор. Молодёжь пробовала своими силами привести клуб в порядок и оборудовать спортзал, но нашли только один закуток, позанимались всего одно лето… А когда заводилы ушли в армию, там уже некому было тренироваться…
Вот такая печальная, удручающая сознание картина предстала мне, зрелому человеку, приехавшему погостить на родину. Теперь трудно представить, как некогда в клубе проходили концерты художественной самодеятельности как местных, так и заезжих артистов из соседних хуторов. Когда-то крутили здесь кино, устраивали новогодние вечера школьники и по случаю других праздников давали концерты силами учащихся для земляков. Даже проходили колхозные собрания и массовые гулянья на день урожая. Одним словом, плохо ли, хорошо ли, тем не менее клуб добросовестно исполнял отведённую ему роль поддержания на селе культуры…
Очень жаль, что история клуба, похоже, уже навсегда забыта. И недалеко то время, когда обвалится крыша, разрушатся стены, и останки безжалостно сметут в овраг. И ничто больше не напомнит грядущим поколениям, что на этом месте некогда был сельский очаг культуры…
А пока вокруг клуба шумят высокие пирамидальные тополя, им ещё здесь долго стоять – этой весёлой леваде, как бессменным стражникам и свидетелям нашего отшумевшего в Лету детства… И ещё через несколько лет то, что осталось от клуба было снесено, впрочем, нынче нет и самого колхозного двора, так как фермы, кузня, сараи и другие постройки были варварски снесены, а кирпич разобран и увезён. Стоит лишь кирпичный молочно-товарный комплекс, под плоской бетонной крышей, его никто не рискнёт без автокрана разобрать по кирпичику. Вот он пока единственный и стоит, как символ ушедшей советской эпохи…
А что новый клуб? Он, разумеется, довольно крепок, выложен из шлакоблока и его тоже обрамляют тополя, но они чуть моложе. Однако в клубе в годы перестройки изредка, раз в неделю, крутили фильмы, но только вечером. Много киномехаников познал он, Алик давно прочно осел в городе, а жив ли он нынче, кто теперь скажет? В последние годы кинофильмы возили из Аксая, когда тот в 1965 году стал нашим райцентром. Моя юность и молодость проходила в новом клубе.
Давно ушли в прошлое танцы, да и молодёжи осталось очень мало. В наше время тут было весело и шумно, на танцы съезжались даже из соседних посёлков, станиц и хуторов, устраивали концерты, собрания, новогодние ёлки, а от библиотеки, что находилась под одной крышей с клубом, уже ничего не осталось, книги растащили ретивые читатели. Правда, уже в новое время, один студенческий кооператив из города, всего сезон показывал видеофильмы из запретного когда-то репертуара.
И на эти сеансы сбегалась молодёжь со всей прилегающей к нашему посёлку округи. Как бы то ни было, однако, это уже далеко не то старое время, время моего детства, когда мы ждали кино поистине, как праздника для души. Ведь тогда ещё так не было в каждом доме распространено телевидение, как теперь и мы только-только открывали для себя окно в большой мир, приобщаясь к настоящей культуре.
Нынче клуб отремонтирован и, говорят, сдан в аренду для занятий восточными единоборствами, приезжающей из города молодёжи. Но что это за люди на иномарках, никто не знает, или только догадываются… И слава богу хоть в таком качестве кому-то приносит пользу клуб, превращённый в спортзал…
5. Отца увлекало радио
Мой отец, Платон Нестерович, в молодые годы увлекался прослушиванием радиоголосов. Ему было крайне интересно знать, что говорит о нашей стране радиостанции «Голос Америки» и «Свобода». Хотя у него никогда не было антисоветских настроений, от отца я не слышал отрицательных высказываний о советской власти. Одно время он был даже членом партии, но за неуплату членских взносов, как он объяснял, его исключили из рядов коммунистов, о чём нисколько не жалел.
Я полагаю, он нарочно так поступил, поскольку партия ему ничего не давала, которая была хорошей лазейкой во власть для карьеристов и проходимцев, тогда как отец был всего-навсего рабочим. Причём зарплату он получал небольшую, поэтому решил вернуть деньги в семью, которые уходили на уплату членских взносов. О коммунистах отец отзывался по-разному, но высокого мнения о них у него не было. Он любил слушать новости, следил за событиями как в стране, так и за рубежом. Тем не менее, в политике почти не разбирался. Зато был как сейчас говорят, фанатом радио, он подключал, выведенный на улицу, к радиоприёмнику громкоговоритель, установленный под самой крышей хаты на карнизе причёлка. И этот динамик прямо-таки выкрикивал на всю нашу улицу то, что происходило в столице на октябрьских и первомайских праздниках. И создавалось представление, что мы тоже находимся в Москве. Особое впечатление производил диктор Левитан; он рассказывал о военных парадах и демонстрациях, после которых передавали праздничные концерты.
Радио, включённое почти на весь день и на второй тоже, как бы олицетворяло народное гулянье, окрашивая его весельем и радостью, и когда отец на какой-то час-другой выключал радиоприёмник, на это время праздничное настроение заметно спадало. И как будто вся окружающая действительность, расцвеченная праздником, принимала самый заурядный и будничный вид. Однако стоило отцу вновь включить динамик, как всё буквально на глазах преображалось: и деревья, и дома, и улица, и люди. Я любил нарядных людей и сравнивал с ними себя. И ходил аккуратно, чтобы не запачкать новые брюки, рубашку и туфли, стряхивая с одежды то пыль, то соринки. Притом оберегая блестящую поверхность туфель от неосторожного движения при соприкосновении с дорожными неровностями и колдобинами. Мне почему-то очень хотелось, чтобы взрослые, мальчишки и девчонки, тоже были по праздничному одеты для усиления своих ощущений народного гулянья. Поэтому, если вдруг встречался человек не в новом или хотя бы приличном костюме, тогда мной это воспринималось как элементарное проявление бескультурья.
В детстве я ощущал неповторимость времени, а неудержимый бег дней очень хотелось удержать, но больше всего такое желание возникало на праздники. Я бесконечно сожалел, что они так быстротечно проходили, оставляя после себя лишь одни воспоминания. Я тщился усилием воли остановить мгновение, запечатлеть в душе каждую прожитую секунду. Но это – я понимал – невозможно было сделать, и вот уходил первый день праздника и он становился источником переживаний только потому, что больше не повторится.
И второй день, разумеется, уже не будет походить на первый. Словом, даже по такому ничтожному поводу, как смена одного дня другим, ничем уже не похожим на первый, поскольку события пойдут совершенно новые; одно это было вполне способно испортить тебе настроение. И это надо было признать без обиняков, не выдумывая никаких иллюзий. Но детское сердце почему-то не собиралось мириться с этим удручающим фактом, что в том виде каким был вчерашний день, он уже никогда-никогда не повторится, таков уж ход необратимого времени, и он неумолимо менял всё и вся, и настроение, и образ мыслей, и уже создавались новые ситуации. Но кто их выстраивал, этого как раз невозможно было постичь, и кто вообще в этом процессе участвует кроме самих людей…
И только в памяти сохранялись тоскливые ощущения пережитого накануне, будто я терял и расставался навсегда с очень дорогим и несказанно любимым существом. И мне лишь оставалось вспоминать нарядных, возбуждённых гулянками, людей, сельскую нашу улицу, преображённую своим убранством, подбеленными деревьями, выметенными дворами и вывешенными флагами на домах местной «знати». И всё это вкупе создавало праздничное настроение.
Хотя красные флаги на домах порой рассматривались людьми в стремлении наших держиморд показать свою верность советской власти. А вслед за «знатью» это делали её приближённые. Ведь почему-то ни один рядовой колхозник не водружал на свою хату флаг, и для них ничего не менялось. Они также работали с ощущением, что никакого равенства не может быть, вместо чего продолжалось расслоение людей на богатых и бедных, которое у нас всегда замалчивалось. Сознавая, что расслоение общества двигалось по эволюционному пути, что социального равенства быть не может, я приходил к выводу, что идея социализма, по своей сущности не уловима, что коллективная собственность условна. Единственно, что умели делать устроители рая на земле, это устраивать праздники под надутые бравурные марши, которыми прикрывали всю срамоту тщетных усилий построения коммунизма.
Пустые лозунги и призывы, разбавленные весёлыми маршами, лившиеся по праздникам из динамиков на затурканные головы людей, зомбированных господствующей идеологией, властвовали над сознанием слепо поверивших простых миллионов людей…
Наш отец, когда подключал на улицу динамик, словно был олицетворением власти, чтобы народ знал о проходивших в стране праздниках. И чересчур горластый динамик предавал нашему двору некое официальное значение. Видимо отец это сознавал, что его несколько возвышало над остальными посельчанами, а на его фоне, мы, его сыновья, тоже приобретали в глазах земляков значительный вес.
Хотя по своей натуре отец ни перед кем никогда не возносил себя, ему глубоко было чуждо чувство зазнайства. С людьми он как-то сходился легко и со всеми ладил. Правда, за свою простоту и доступность, из-за неумения, где надо схитрить, над ним норовили подшучивать и посмеиваться только потому, что отец никому не давал отпора. Хотя в крутом подпитии, он, бывало, неожиданно взрывался на своих обидчиков, как это однажды произошло на день Победы.
Отец всегда на праздник надевал костюм с боевыми фронтовыми наградами и наградами ветерана войны. И как-то его завистливые сверстники, бесстыдным образом стали не по существу придираться, что якобы награды отец не заслужил на ратном поле, а снял с убитых в боях товарищей. Этот наглый, бесцеремонный и оскорбляющий достоинство наговор недругов сильно задевал отца-фронтовика за живое, отчего он стал неистово доказывать обидчикам, как и где он заслужил медали и ордена.
А что касалось нас, его детей, то мы никогда не сомневались, что он действительно честно заслужил боевые награды, исполнив с честью воинский долг. Причём я неоднократно слышал от отца, сколько лиха он хватанул на войне, в каких участвовал боевых операциях, служа в разведке, одна из которых завершилась захватом немецкого штаба со всеми секретными бумагами, а также пленением немецкого генерала, за что отец был награждён орденом Славы. Только жаль, что в этом повествовании, я не ставил цель рассказать обо всех боях и операциях, в каких довелось ему участвовать, но о чём идёт речь в моём большом романе «Страшные дни войны», который завершает цикл книг хроники народной жизни…
Ещё с военной поры отец привык носить гимнастёрку, он годами мог не расставаться со старыми вещами. У него был личный металлический шкаф для хранения всевозможного инструмента и электроматериалов. Никто посторонний в него не мог проникнуть, так как шкаф находился под неусыпной охраной замка. При всей своей рачительности, отец отличался педантичной аккуратностью, и где попало не оставлял свой инструмент. Все его вещи находились на отведенном им месте, и в шкафу всегда был идеальный порядок.
Свой велосипед, на котором он много лет ездил на работу до поздней осени, содержал в идеальной чистоте, а весь его механизм был отлажен, как часики. Нам было бесполезно просить покататься, так как отец боялся, чтобы мы его не сломали. Впрочем, на его милость в трезвом виде мы никогда не рассчитывали.
Но совсем другое дело, когда он приезжал с работы выпившим, тогда отец становился безгранично добрым, и этим мы всегда пользовались, охваченные безудержной радостью, что теперь мы можем весь вечер кататься на велосипеде по очереди. Хотя плохо ещё держали равновесие, еле доставая до педалей, ерзая по раме, как альпинисты по скале. Но мы знали, что нам нельзя с него падать, так как могли согнуть руль или педаль; и когда это происходило, отец выходил из себя. В следующий раз можно было уже не просить велосипед, так как следовал категорический отказ…
Помню, был у нас старый механический патефон; он заводился блестящей никелированной ручкой, с такими же металлическими застёжками на футляре. Бывало, заведёшь его, как шарманку, и в трепетном ожидании поставишь головку звукоснимателя, похожую своей формой на крупную луковицу, на чёрный диск виниловой пластинки, и под баян или народные инструменты запоёт женский и мужской хор. Или под заливистую гармонику выкрикивала частушки звонкоголосая Мария Мордасова, и были пластинки с песнями Клавдии Шульженко, Леонида Утёсова. И опять-таки, без разрешения отца мы не могли притронуться к патефону, чтобы послушать музыку и песни, тогда ничего нам не говоривших певцов; в такой вечер я мог подолгу торчать возле патефона, не уступая его братьям под убедительным доводом отца, что я бережливей, чем они, что кто-то из них может его ненароком повредить и тогда нам его больше не видать, как собственных ушей. И они начинали верить, что лучше меня никто из них не может обращаться с патефоном. Мне нравилось сменять иголки в головке звукоснимателя, хранившиеся в округлой выдвижной коробочке, встроенной на закругленной поверхности патефона в специальной ячейке, из которой она выходила лёгким нажатием пальца, напоминавшая собой раскрытый веер.
К моему безраздельному лидерству братья уже настолько привыкли, что нисколько, как попервости, на это не роптали. Но иногда вспыхивали ссоры из-за пластинок, которых у нас было довольно много – десятка три. И каждый норовил послушать ту, которая нравилась больше всего. В наш шумный, неуступчивый спор всегда вмешивалась мама, устанавливала очередность в прослушивании пластинок, чтобы мы придерживались справедливости.
Был у нас проигрыватель электрический, он подключался к сети через радиоприёмник, которым мы стали пользоваться значительно позже. Вся эта, теперь допотопная аппаратура, стояла в святом углу на тумбочке, где под самым потолком всё ещё висели иконы, которые мы позже с ними и отправим пылиться на чердак, как пережиток прошлого, под давлением господствующего тогда атеизма.
Итак, эту драгоценную для той поры аппаратуру, в один прекрасный день отец привёз из города, где её вместе с пластинками кто-то ему продал вполне по сносной цене. А до этого долгое время до начала «электрической эры» слушали колхозное радио из чёрной тарелки, она у нас висела на стене сбоку окна. И вот с появлением радиоприёмника, подключавшегося к электросети, оно тотчас утратило своё былое значение, и мы его сняли, во многих местах продырявленное нашими любопытствующими пальцами, которые мы совали всюду, куда не просят, за что и получали от дедушки и родителей многочисленные взбучки.
Но в этом больше отличались мы с Никиткой, тогда как Глебка никогда с нами в шкоде не участвовал, и вовсе не потому, что был неизменным любимцем дедушки, просто он вёл себя как умудрённый жизнью старичок. Глебушка помогал дедушке сворачивать самокрутки, сохранять свежие газеты от нашего варварского уничтожения на пилотки, самолёты и корабли, зашнуровывал ему туфли или парусиновые чувяки, облегчая однорукому человеку повседневные заботы, в то время как мы могли стащить у него табак по просьбе больших пацанов, за что нам тоже влетало.
К нашим проделкам, конечно, неумышленно, подсоединялся отец, когда включал громко радиоприёмник и не слышал, как дедушка выходил из себя из-за того, что отец не проявлял элементарного уважения к близким. А маме приходилось приструнивать своего невежественного мужа, проявлявшего невозмутимое спокойствие, когда дедушка просил отца убавить звук. А тот знай себе полёживал на кровати, положив ноги на спинку, словно его ничто не касалось.
Но когда дедушка пребывал в добродушном настроении, он тоже был не прочь послушать новости, чтобы при этом не столь громко звучал радиоприёмник, чем отец совершенно пренебрегал, не уважая тестя, который просил дочь, чтобы зять немедленно убавил звук. Маме тоже надоедал горластый радиоприёмник, и она без предупреждения сама убавляла громкость. Но стоило любимцу отца умолкнуть, как он, словно ужаленный, вскакивал с кровати и с бранью набрасывался на маму, которая посмела сунуться в его владения. И тогда между родителями вспыхивала душераздирающая перебранка.
Я всегда поражался невежеству отца, напрочь лишённого чувства такта и уважения других членов семьи. Я целиком разделял стремление мамы образумить отца. Разве могут дети стать воспитанными, если в семье между родителями нет взаимопонимания. Ведь неэтичное поведение отца могло передаваться детям. И она разъясняла нам, как лучше всего вести себя, если рядом находятся другие люди, чтобы им не был причинён ни моральный, ни материальный, ни физический урон, в силу каких-то необдуманных действий. Но кто мог заранее предугадать, к чему может привести дурной поступок. Ведь мы сперва делаем, а потом только спохватываемся, что поступили скверно. Вот поэтому безалаберные поступки отца в какой-то мере влияли на наше воспитание отрицательно.
Мы, как губка, впитывали его привычки и пристрастия, даже сами того не подозревая. И, как ржавчиной, попавшей на металл, разъедал наши ещё не окрепшие души. Хотя я был не склонен подражать отцу, так как его манеры во мне всегда вызывали стойкое отвращение, и потому в своих поступках я руководствовался действиями мамы, потому как она была для меня непререкаемым авторитетом. Если она бранилась с отцом, я понимал, что он заслуживал справедливого порицания, а значит, ни в коем случае мне нельзя ему подражать. Поэтому на меня и старшего брата отец влиял своим поведением во многом лишь косвенно, чего, собственно, не скажешь о Никитке, которого притягивало к отцу, как металл к магниту. Он чаще, чем я, просил у него денег на школьные обеды. Впрочем, отец в свой черёд как бы потворствовал Никитке, потакая его страстям, он находил в нём как бы своё зеркальное отражение, что облегчало им понимать друг друга…
Одним словом, привязанность отца к радио сохранилась на протяжении всей его жизни. Он любил слушать новости, постановки, концерты, никогда не читавший ни книг, ни газет, и радио для него было единственным источником информации. И в значительной мере сокращало время для ознакомления с текущими событиями как в стране, так и за рубежом, для чего не обязательно было затрачивать энергию на чтение газет, не напрягать своё зрение, которое, кстати, у него было слабым с молодости. В последние годы жизни, отец не расставался с телефонным наушником, которым пользовался как крошечным радио. После ночного дежурства в хозяйстве соседнего посёлка Верхний, приходя домой, он укладывался на диване, подкладывал под ухо наушник и слушал, пока не засыпал.
Когда отца дома не было, наушник лежал на подоконнике, от которого тянулись два проводка. Один служил антенным контуром, крепившимся к оконному карнизу, державшему штору и гардину защипками. Второй тянулся к розетке, одно гнездо которой служило наушнику источником питания. И вот наушник остался лежать безмолвно на своем обычном месте после того, как отец скоропостижно умер, опившись, видно, некачественным самогоном. Но эту свою версию я изложил в романе «Чужой».
Тогда, только погостив у родителей со своей женой, после Нового года я был вызван телеграммой на похороны отца и видел, оставленный им на подоконнике наушник, который как бы говорил, что он по-прежнему жив, только уехал по своим неотложным делам в город, куда раз в неделю ездил за пайковыми продуктами в магазин, который обслуживал ветеранов войны. И вот скоро он должен вернуться, впрочем, после обеда, и потом как обычно займёт своё прежнее место на диване.
Казалось, и впрямь наушник ожидал своего хозяина, и я со щемящей болью в сердце, с застывшими на глазах слезами, держал этот наушник в руках, не прикладывая к уху, точно опасался нарушить нечто священное, только по праву относящееся к отцу и наушнику…
Я не стал убирать его с подоконника, не захотел прерывать привычный ход вещей, как он сложился при хозяине. Тем более, в тот момент мне всё время казалось: вот сейчас распахнётся из коридора в хату дверь, щёлкнет знакомый с детства замочный ролик о металлическую планку створа и войдёт несколько валким шагом отец; поставит около печи свои туфли, как это он всегда проделывал, когда с кружкой горячего чая в руке, только что пришёл из кухни. И пройдёт не спеша к дивану; постоит, задумчиво отхлебнёт из неё горячей пахучей жидкости с блаженным удовлетворением и облегчённо вздохнёт, затем поставит кружку на окно. А следом возьмёт с него наушник, и удобно уляжется на старый диван-кровать, поскрипывающий пружинами и подъёмным механизмом, как расстроенное пианино…
Однако, зная теперь твёрдо, что отныне этих, привычных движений он уже больше никогда не проделает, не будет слушать по наушнику любимые новости и другие передачи, на душе у меня становилось неизбывно больно и печально, что скорбь моя по нём продлится, наверное, вечно. И стоя в тупой неподвижности, сознавая это, я спрашивал: зачем смерть посмела прийти так непрошено рано? Ведь отец ещё хотел и надеялся жить до отведённого ему срока… Но, оказалось, он проморгал нелепую смерть, последовавшую, быть может, от плохого самогона, не рассчитавший свои возможности в преклонном возрасте. Жаль, он не задался вовремя вопросом, а стоит ли, не пора ли остановиться и оглядеться, что там было позади и что ожидает впереди после лишнего стакана? Нет, увы, этого не произошло, и беды нельзя было миновать, ведь русскому человеку всегда кажется, что ещё не всё выпил, ещё есть время в запасе. Но стрелки часов кто-то незримо перевёл…
И ещё какое-то время держал на ладони наушник, я снова погружался мысленно туда, где было наше детство, и был отец.
6. Первый порог знаний
В шестилетнем возрасте я уже сознавал, что существую, и тогда это переживалось мною по-своему таинственно и неповторимо. Я думал: где же я был до того, как обрёл физическую оболочку? И как бы я ни спрашивал у себя, никак не мог постичь: где же я обитал, прежде чем прийти в этот загадочный мир? Иногда мне казалось, что я существовал всегда, но только не знал, что действительно существую… Но в точности это было известно только Богу…
И всё равно хотелось верить своим представлениям о себе, что ты как будто бы не единожды был на этом свете и с этим ощущением я жил дальше. Наибольше это проявлялось, когда что-то в моей жизни происходило и мне казалось, что когда-то это же самое со мной уже случалось, но никак не мог вспомнить, когда именно. И ещё острей представлялось, что с тобой рядом есть нечто такое, что тебе не дано постичь, и оно напоминает о себе как бы дразнит, дескать, только попробуй узнать и тебе станет не интересно жить…
В те дни жаркого и сухого лета, когда мама водила Глебку в город проходить медкомиссию, в связи с этим он поневоле становился центром родительского внимания. А мы были как бы оставлены на второй план, словно на время всеми брошены на произвол судьбы, о чём мы с Никиткой, однако, вовсе не кручинились, не высказывали своих кровных обид. Да и были ли они, когда нам по-своему тоже было интересно взирать со стороны на Глебушку, особенно в тот день, когда мама купила ему новую форму, от которой исходил восхитительный запах фабричного сукна. До этого, наверное, кряду несколько дней мама уходила с ним в город, а мы, предоставленные сами себе, безмерно радовались свободе, убегали с друзьями в дальнюю лесополосу Соколовку разорять сорочиные гнёзда…
Помню, однажды брат нёс в руке кожаный портфель со всеми для него принадлежностями: пеналом, ручками, карандашами, букварем, помню, так же, как брат в первый раз надел школьную форму, сшитую из тёмно-синего сукна, состоявшую в то время из гимнастёрки с металлическими пуговицами и прямых широких брюк. Само собой разумеется, гимнастёрка подпоясывалась кожаным ремнём с никелированной бляхой. Венчала форму фуражка с кокардой и чёрные блестящие ботинки шли как бы дополнением. Словом, сама форма сидела на брате мешковато, поскольку мама покупала её с расчётом на вырост. Поэтому брюки ею были заведомо подшиты, правда, рукава гимнастёрки лишь подворачивались аккуратно. И брат в ней выглядел нескладным увальнем, что объяснялось материально стеснённым положением семьи. Не могли же нам родители каждый год покупать новую форму. Впрочем, так поступали все родители, и сверстники брата, которые с ним в тот год пошли в школу, тоже выглядели не лучше, то есть форма хоть сама по себе была новая, однако, сидела на первоклашках совершенно не подогнанной, как на огородном пугале…
Зато запах сукна во всех отношениях был очень приятен, он вызывал собой какую-то неизъяснимую до головокружения радость, а её нежный, бархатный ворс, как шерстка мышки вызывал созерцательное удовольствие.
Я гордился, что брат скоро пойдёт в школу, и оттого представлялся, чуть ли не взрослым, ставшим как будто на голову выше, и заметно отдалился от меня, хотя он был напрочь лишён какого-либо зазнайства, поскольку по-прежнему оставался застенчивым и тихим. Когда мама откровенно начинала им любоваться, одетым в новую форму, Глебушка как-то смущённо, одними уголками губ улыбался, и то сужал их, то несколько расширял, как будто что-то нашёптывал ими.
Ему, очевидно, тоже нравилось быть облачённым в школьную форму, но вслух это боялся высказать. Конечно, мы тогда не могли осознавать, каких усилий стоило маме скопить денег на форму, портфель и учебники старшему сыну. Конечно, без помощи дедушки Петра Тимофеевича тут не обошлось, он всегда вносил свои сбережения в общий семейный бюджет. Да и как тут не помочь, ведь старший внук был его любимцем. И поддержка дедушки постоянно выручала из нужды…
Наша обстановка тогда ещё в новой хате была весьма и весьма скромной. Железные с мягкими сетками кровати, на фигурных спинках которых висели белые с выбитыми узорами занавески, большой чёрный сундук, в будни покрытый вишнёвой бархатной скатертью, а по праздникам – голубой, расписанной причудливыми рисунками и с длинной бахромой. У нас тогда пока ещё не было шифоньера, и на его покупку, однако, дедушка откладывал с пенсии деньги.
В простенке между окон, которые выходили на улицу, стоял квадратной формы стол; на святой угол расположилась тумбочка, она содержала личные принадлежности отца: документы, батарейки для карманного фонарика, в стеклянном пузырьке резиновый клей, бритвенные лезвия, прибор для бритья, мелкие отвёртки, пассатижи, напильник, молоток, железные коробочки из-под чая, в которых хранились мелкие сапожные гвоздики, шурупчики, гаечки, шайбочки, граверы. И даже маленькая иконка, разные лекарства.
Эта тумбочка для нас была недоступна, потому что закрывалась врезным замочком.
На подоконниках стояли горшочки с цветами, на тумбочке в большом горшке росла с крупными листьями роза. Но мама очень любила цветы, придававшие зимой горницам летний вид. В этой главе я вернулся в доэлектрическую пору, когда в посёлке только-только начали поговаривать об этом, и только весной приступили к делу.
В то время наша хата, как у многих, была покрыта чаканом, а старая, служившая сараем – соломой. За редким исключением по улице встречались добротные кирпичные дома, крытые железом или шифером. И другие хозяева уже начинали запасаться кирпичом, чтобы впоследствии построить большие с четырёхскатными крышами дома. Посёлок рос за счёт тех молодых семей, которые отделялись от родственников. К таким отделенцам принадлежали и наши дядья —Влас и Митяй, которые каждый в своё время построили по хате на краю улицы. Дядя Влас совсем недавно вернулся из хутора Выселки, где прожил всего год у родственников жены. Теперь он жил на противоположной стороне улицы, тогда как дядя Митяй обосновался через три подворья от нашего двора пятью годами раньше своего брата.
Нам же пока о строительстве большого дома ещё нечего было и думать, поскольку надлежало построить летнюю кухню, что отец и предпринял, разломав часть старой хаты, саман которой был использован для кухни. Саман он клал на глиняном с добавкой песка растворе, окна и двери из-за нехватки материала получились маленькими. К кухне, стоявшей вдоль двора, чуть позже приделал курник из привезённых за бесценок половинок кирпича. Крыл он кухню сперва жердями, затем прибивал к ним доски, которые собирал где попало, потом обмазывал потолок глиной, а сверху накрыл толью и рубероем. Я хорошо помню, как по жаре мы с отцом ходили в лесополосу нарубить жердей, дух тонкоствольных свежесрубленных деревцев с запахами зелёных трав приятно возбуждал сознание и навсегда сохранился в моей памяти.
Я полюбил лето, как стал помнить себя, настолько сильно, что с болью и сожалением в душе расставался с каждый уходящим днём, не ожидая прихода зимы. Разве что, когда осень взяла разбег, и брат уже ходил в школу, тогда было так отрадно думать, что скоро придёт Новый год, самый лучший из всех праздников для детворы. Поэтому зима уже накрепко была связана в сознании с ёлкой, а значит, отец принесёт нам из города от Деда Мороза подарки, выдававшиеся ему на заводе специально для нас, его детей…
Брат уже мог довольно уверенно выводить в тетрадке буквы, складывать их в какие-то слова, и по слогам мог уже читать букварь. Только одно это обстоятельство возвышало его надо мной, и в моём представлении он казался для меня почти недоступным. Между нами исчезло равенство, он постигал грамоту, а я хотел понять: как ему она давалась? Когда он выполнял домашнее задание с помощью мамы, я старался быть рядом. И мне казалось, что эти принудительные занятия для брата были самым обременительными, которые отнимали у него свободу, и я безмерно ему сочувствовал. Ведь став учеником первого класса, Глебушка был уже полностью подчинен установленному мамой распорядку занятий и отдыха. Он стал зависим от букваря, а не от улицы, как раньше. И навсегда расстался с дошкольной свободой, когда что хотел, то и делал, а теперь был неволен распоряжаться собой, как беззаботно могли делать мы с Никитой. И что такое школа, постигали на опыте брата, которому вместе с тем по-своему завидовали…
И вот после Нового года со своими снежными заносами зима уже катилась под гору, почему-то метели чаще всего случались по ночам. Бывало утром выйдешь на двор, а кругом глубокий снег и сугробы. И с каждым днём всё чаще и чаще уже думалось о приближении весны, а лето казалось таким далёким, что оно наступит ещё не скоро. Ведь мама однажды мне напомнила, что как только придёт лето, она начнёт водить меня в город для прохождения в поликлинике медкомиссии, ведь в этом году мне предстояло расстаться с младенчеством и тем самым вступить в новую пору детства и начать постигать грамоту. И таким образом я скоро стану в семье субъектом номер один, и всё своё внимание мама переключит только на меня. Естественно, это было весьма приятно сознавать…
Как известно, жизнь любой семьи состоит из разных мелочей быта, а также из привычек всех домочадцев. Но как раз это, из чего что складывалось наше тогдашнее бытие, я не могу восстановить в точности. Впрочем, моя главная цель состоит в отображении того, что тогда происходило в моей жизни и какие чувства отложилось в сознании о том или ином событии.
В тот год, когда мне предстояло пойти в школу, мы с мамой ходили в соседний хутор Левадский за направлением для прохождения в городе Новочеркасске медкомиссии. Побывав на приёме у участкового врача, получив от него нужную бумажку, мы пошли к книжному киоску, который стоял как раз напротив клуба, чтобы купить мне и брату нужные учебники. Впрочем, для начала, чтобы сильно не тратиться, мама хотела ограничиться покупкой пока одного портфеля, поскольку считала, что учебники мне перейдут от старшего брата, закончившего уже первый класс, его книги были ещё в приличном состоянии. Он вообще бережно относился ко всему, и Глебушку мама порой приводила мне в пример, чему я внимал ей беспрекословно. Но у брата учебники были новые далеко не все, поскольку в те годы так же, как и теперь дела с ними обстояли туго, и не всегда удавалось обеспечить ими учеников. И потому учебники приобретали то у кого-то с рук, то на толкучке.
Так что у Глебушки была новой лишь арифметика, тогда как букварь и родная речь взяты у тех, кто уже отучился. Поэтому как бы он их не берёг, некоторые страницы уже вылетали, что казалось, тряхни учебником – и он рассыплется. Вот поэтому, увидев в киоске портфель и новенькие учебники, я упросил маму купить хотя бы букварь. Брату же снова нашлась только арифметика, и нам на двоих взяли полсотни тетрадей в клетку. Всё это, не считая мелочевки, я нёс в портфеле сам, от которого исходили восхитительные запахи свежей бумаги, кожи, типографской краски, как-то сладостно пленявшие разум.
Лето у нас на юге, как всегда, стояло знойным, нещадно палило солнце, мы возвращались домой по пыльному просёлку, где-то на середине нашего пути мы повстречались с учительницей, которой предстояло меня учить. Она шла домой из нашего посёлка Киров в хутор Левадский. Учительницу звали Варварой Васильевной, о которой я уже был немало наслышан от мамы, как о душевном, замечательном человеке. Она была достаточно высокая, симпатичная, поджарая женщина, с несколько суровыми чертами лица. Мне запомнились её внимательные проницательные карие глаза под прямым лбом, с гладко зачёсанными к затылку светло-русыми с проседью волосами. От ярко бьющих лучей полуденного солнца, она щурила глаза и, чуть поставив набок голову, с интересом рассматривала меня, как своего будущего ученика.
С учительницей мы с мамой поздоровались первые, она ответила вежливым тоном.
– Значит, ты уже готов идти в школу? – спросила она и украдкой посмотрела на мой портфель.
– Да, – робко ответил я, стесняясь смотреть на Варвару Васильевну.
– А читать умеешь?
Я грустно опустил голову и с удручённым видом покачал отрицательно головой, я боялся, что узнав это, учительница во мне разочаруется. Но вопреки моему опасению, она вдруг улыбнулась, лицо её тепло просияло, глаза враз как-то оживились оттого, что я не умею читать, и ей вот выпадала возможность выучить меня изначальной грамоте.
– А учебники у тебя уже есть? – продолжала расспрашивать меня Варвара Васильевна.
И тут я быстро закивал, и в подтверждение этому, приподнял новенький портфель, горевший в лучах солнца пупырышками черной искусственной кожи.
– Ой, как же я его не заметила! – она как бы в досаде покачала головой и тепло улыбнулась, тут же переведя взгляд на маму, которая в свой черёд несколько смущённо улыбалась учительнице и посматривала на меня, со светящимся в её тёмных глазах умилением. К тому же мне казалось, что она хорошо знала учительницу, которая относилась к ней с уважением, и оттого я испытывал чувство гордости.
Что-то ещё расспросив и пожелав мне всего самого хорошего, мы вскоре расстались с моей будущей учительницей.
Я обернулся ей вслед, она шла степенно, слегка наклонив вперёд голову, словно думала, каким я буду учеником. У меня навсегда осталось такое чувство, что в тот день я встретил свою родственницу, которая до этого жила где-то далеко и скоро примет участие в моей судьбе.
Когда мы пришли домой, я рассказал старшему брату о встрече с Варварой Васильевной. Глебушка тоже, как и мама отзывался о ней довольно хорошо. Зато о своей учительнице Розе Спиридоновне он был далеко не лестного мнения, хотя сама мама называла её требовательной и неравнодушной к тому, чему учила детей в школе. Но о ней подробней расскажется ниже, а пока, прежде чем пойти в школу, надо было в городе пройти медкомиссию.
И когда этот день настал, не успела мама объявить, что завтра идём в город, как по её оживленному лицу я уже определил, что отныне меня ждали новые испытания.
Пройти в поликлинике медкомиссию за один день было невозможно, чего стоило одно долгое выстаивание в очереди к врачам, к которым на прием ждали своего череда в основном такие же, как и я, будущие первоклассники из числа девочек и мальчиков. Врач выписывал направление на сдачу анализов, потом их надо было привозить, а потом ещё и ждать результата. Наверное, не одному дошкольнику прописывали лечение от глистов, а потом и повторно сдавать анализы, причём не только по части кишечных паразитов, но и мочу, кровь. И дня через два опять ехать за результатами анализов, которые просматривал врач.
Слава Богу, мне не назначали никакого лечения, помню, маме давали какие-то капсулы, которые принимал, кажется, до еды. На всю жизнь запомнил противный их привкус. Так что первая медкомиссия запомнилась навсегда ещё и тем, что специфический запах хлороформа, витавший в поликлинике, у меня вызывал тошнотворное чувство. Но я не помню, чтобы боялся врачей, которые проделывали со мной разные штуки: прослушивали, простукивали, заглядывали то в рот, то в уши, то в глаза.
Лишь хорошо запомнил одно, бывало, вот так простоишь к одному из врачей кряду несколько часов, и так устанешь, что уже ничему не рад, а тут ещё подводило желудок. И после постылой поликлиники первым долгом мы шли в столовую. Это было одним из самых приятных событий в городе тех памятных дней – прохождения медкомиссии, несмотря даже на то, что в столовой надо было тоже выстоять в очереди прежде, чем заполучить обед. А в зале столовой витали запахи вкусных яств, которые ещё сильней обостряли чувство голода, и тем самым нагоняли аппетит…
После столовой, насытившись обедом из трёх блюд, почему-то клонило в сон. Но стоило выпить стакан или даже два холодной газировки, подкрашенной сладковатым сиропом, как сон и усталость враз снимало рукой. И потом мы заходили в промтоварные магазины, подбирали мне форму, и не проходили мимо книжного.
Хождение в город на медкомиссию заняло, наверное, больше недели. И в один из таких дней мама купила мне новенькую форму. А став её обладателем, я испытывал с восхищением несказанную гордость, что у меня появилась такая дорогая обнова. И отныне я не чаял, чтобы быстрей кончалось лето, и вот наступил тот самый день, когда дети идут в школу с букетами ярких цветов…
Словом, не передать тех чувств, испытанных мною в период подготовки к школе. И на задний план отступило то, как еще совсем недавно моё воображение занимала годовалая сестра, которая к тому времени уже уверенно ступала по земле и радовала нас, поскольку теперь я жаждал дождаться, когда стану школьником, и этим важным событием для меня освещалась вся тогдашняя жизнь…
Я уже упоминал о том, как брата сковали домашние задания, которые ограничили ему время для игр. И потому, когда он стал школьником, я иногда ему сочувствовал, что теперь он не мог свободно гулять, как мы с Никиткой. Однако в полной мере я еще не задумывался над тем, что это же самое скоро ожидало и меня, как только переступлю школьный порог. Но это событие меня окрыляло и радовало, я искренно лелеял мысль об учебе, так как Глебушка уже свободно читал книги русских народных сказок, а я ещё нет. С одной стороны только одно это желание неудержимо меня подстёгивало овладеть грамотой, а с другой даже несколько обескураживало, что став учеником, на мои плечи тотчас лягут принудительные обязательства, навязываемые диктатом учительницы, которая станет проверять те знания, которые будет передавать мне. И я уже не буду как прежде так вольно распоряжаться своим времени, словом, не буду, как раньше, свободен и беспечен…
И всё-таки как бы там ни было, я с воодушевлением пошёл в школу на вторую уже встречу с моей первой учительницей Варварой Васильевной Лахно. Да и Глеба, перешедшего во второй класс, поджидало знакомство с новой учительницей. За неделю до начала занятий в школе, жившая в нашем посёлке его учительница Роза Спиридоновна, вдруг уехала со всей семьёй. А на её место была направлена новая Галина Акимовна. Если Роза Спиридоновна была женственна и красива, строга и изящна, то Галина Акимовна никогда не была замужем, так как природа обделила её женственностью. Во-первых, она говорила почти басом, во-вторых, грубые черты лица вполне соответствовали её голосу с северным говорком на «о». И сама её фигура, очень нескладная, только усугубляла общее впечатление. И, однако, несмотря на это, Галина Акимовна обладала воистину железной логикой убеждений, твёрдой волей. Хотя была нервной и вспыльчивой, может быть оттого, что её личная жизнь не сложилась.
По словам брата, она учила их хорошо, рассказывала материал доходчиво. Если бы природа не наделила её такой нескладной внешностью, она бы пользовалась среди учеников непререкаемым авторитетом. Но из-за того, что в ней было что-то мужское, некоторые её побаивались, а те, что были пошустрей, относились к ней неуважительно, что пагубно сказывалось на её настроении, и она часто срывалась, налетая с бранью на озорующего ученика, и с губ с продыхом слетали слова: «Так возьму голову и скручу!» Этой не совсем грамотной фразой (последнее слово «скручу» произносила с ударением на последнем слоге) она вызывала смех учеников…
Зато Варвара Васильевна была совершенной противоположностью Галине Акимовне, которой можно было только посочувствовать. Собственно, она была лет на пятнадцать моложе Варвары Васильевны, которой кажется, шёл тогда уже седьмой десяток. И, видимо, уже подумывала уходить из школы на отдых, её лицо было чуть вытянутое, миловидное, с прямым небольшим заострённым носом, спокойными и выразительными чертами, с пристальными круглыми умными глазами, с набрякшими веками, которые придавали ей усталость, и что говорило о вступлении в преклонный возраст.
Новую тему она всегда объясняла весьма спокойно и при этом редко повышала тон. Правда, это случалось лишь в тех ситуациях, когда ученики переставали её слушать. Тогда её лицо приобретало достаточно суровый вид. Вот это её умение, в нужный момент сделаться строгой, придавало её миловидному, обаятельному лицу своеобразную суровость, которая как бы стала основной чертой.
Мои первые уроки в классе и саму учительницу я воспринимал благоговейно, очень старался выводить первые крючочки и палочки по образцам, написанным в тетрадях рукой Варвары Васильевны. Между прочим, в этом я пробовал подражать Глебушке, когда ровно год назад он пошёл в школу. Сперва эти упражнения мне несравненно нравились, хотя мои тогдашние первые опыты научиться самому писать желаемого результата не дали, что вскоре мне наскучили, и я без сожаления забросил их.
