Рабыня порока Светлов Валериан

За ним вошло в комнату несколько немецких солдат.

Все они были в состоянии полного истощения. Многие из них были ранены и в изнеможении падали на пол; некоторые, закрыв лица руками, с трудом удерживали слезы. Отчаяние владело всеми.

Марта подходила то к одному, то к другому.

– Вы не знаете, что сталось с лейтенантом Рабе?

– Нет, фрейлейн.

– Не видали ли вы лейтенанта? – спрашивала она у другого.

– Какого лейтенанта?

– Феликса Рабе?

– Феликс Рабе? – проговорил старый солдат и отвернулся в смущении.

– О, если вы что-нибудь знаете о нем… – страстно проговорила Марта, именем Господа заклинаю вас, скажите, где он… Он ранен?.. Он умер?.. О, говорите, говорите же!..

Но старый солдат смущался все больше и больше, и слова не шли с его языка.

Тогда на помощь Марте, угадав уже всю правду, выступил пастор и, обратившись к старому солдату, сказал ему:

– Если вы знаете о нем что-нибудь, говорите.

– Вы – Марта Рабе? – наконец решился солдат, обратившись к молодой девушке.

– Да, я жена его.

Солдат поправил повязку на своей голове, молча выступил вперед и протянул Марте окровавленный платок.

– Так это, значит, вам.

Марта дико вскрикнула.

– А он? Где он? Что с ним?

– За несколько минут до своей смерти, – торжественно начал солдат, – лейтенант Рабе отдал мне этот платок, напитав его кровью, текшей из его груди от полученной раны, и сказал мне: «Поклянись, что, если ты останешься жив, ты снесешь этот платок моей жене Марте, в таверну «Голубая лисица»… Он еще сказал несколько слов о любви его к вам и к его матушке, но кровь пошла у него горлом, и он скончался на моих руках. Сержант и я отнесли его с поля сражения в город, за стены и сдали его тут встретившимся нам горожанам. Вот все, фрейлейн, что я знаю.

Судорожно зарыдала Марта, приняв из рук воина окровавленный подарок, и крепко прижала его к губам. Мать Феликса рыдала, не будучи в состоянии произнести ни слова.

Старый солдат продолжал говорить:

– Он умер геройской смертью, фрейлейн, командуя вылазкой у южных ворот. Но нас было мало, а силы неприятеля росли. Он был всегда впереди, воодушевлял солдат к бою. Но пуля врага сразила его.

Пастор сделал ему знак замолчать.

– Господь, – дрожащим голосом проговорил пастор, – да упокоит праведную душу его! Он умер как воин и как защитник своего родного города. Да останется память его всегда между нами.

– Аминь! – сказал раненый старый солдат, утирая глаза.

Женщины плакали, и ничто не могло удержать их слез. Они бросились друг другу в объятия.

Солдаты, из уважения к этому горю, один за другим покидали этот низенький темный зал и выходили на улицу, уже переполненную русскими войсками.

IX

Несколько русских солдат ворвались в комнату таверны. Ими предводительствовал молодой полковник. Солдаты бросились к стойке, но офицер остановил их строгим голосом:

– Стой, ни с места! Солдаты остановились.

– Вы что за люди? – обратился полковник к пастору и женщинам.

Но вдруг вся его строгость пропала. Взор его упал сначала на Марту, потом на Марью Даниловну и остановился на ней в немом восхищении.

– Какая красавица-немка! – прошептал офицер.

– Я не немка, – возразила ему Марья Даниловна.

Офицер очень удивился.

– Но ежели ты русская, то почему находишься здесь, между нашими врагами?

Марья Даниловна собралась ему ответить, но офицера осенила внезапно мысль, и он приказал солдатам:

– Взять их под стражу…

Несколько солдат окружили женщин. Пастор Глюк выступил вперед.

– Господин офицер, – сказал он ему, – за что приказываете вы арестовать этих женщин? Мы – мирные люди, и во всей таверне вы не найдете у нас оружия. Прошу вас, именем Бога, отпустите их.

– Скажи ему, – обратился офицер к Марье Даниловне, – что негоже его сану поповскому мешаться в наши воинские дела. И еще скажи ему, что я представлю взятых фельдмаршалу, так как среди них нашлась русская… Не ведаю я, может быть, и шпионка.

– Я? Я – шпионка? – вскрикнула Марья Даниловна.

– Или преступница, бежавшая от русских ради сокрытия преступления, – продолжал офицер.

Марья Даниловна вздрогнула и сильно побледнела.

– Как фельдмаршал рассудит, так тому и быть.

– Отведите их в лагерь, к моей ставке! – обратился он к солдатам. – Наутро видно будет. А остальных не троньте.

Солдаты схватили молодых женщин. Марья Даниловна робко опустила голову и не сводила глаз с офицера, смотря на него исподлобья. Она чувствовала, что взгляд ее прекрасных больших глаз сильно действует на него и что вся его суровость лишь напускная.

И офицер долго не мог оторвать от нее взоров. Ее красота очаровала его, и в его голове зрели уже планы относительно молодой красавицы-пленницы.

Зато Марта была в безумном отчаянии.

Она билась в руках солдат, как птичка, пойманная в клетку, вырывалась из их рук, падала на пол, стонала и кричала:

– Феликс, Феликс, мой дорогой Феликс! Где ты? Что с тобой сделали?.. Если бы ты был жив, ты бы спас меня из рук врагов моих… Отпустите, отпустите меня!

Но солдаты подымали ее и тесно сплотились вокруг нее, отбрасывая тетку Гильдебрандт, которая рвалась к ней.

– Отойди, старуха! – говорили они ей. – Не замай – плохо будет!

Пастор взял старуху под руку и насильно отвел ее от девушки.

Марта продолжала отбиваться от солдат и в борьбе выронила платок, вымоченный в крови Феликса. Она не заметила этого, так как решительно была вне себя.

Марья Даниловна нагнулась и, машинально подняв платок, спрятала его у себя на груди.

– Ведите их! – сказал офицер нетерпеливо, так как его раздражало сопротивление Марты. – И помните, вы отвечаете мне за их безопасность…

Офицер вышел.

Солдаты хотели схватить Марью Даниловну, но она, гордо вскинув головой, вырвалась из их рук, величественно выпрямилась и пошла за Мартой, которую солдаты с большими усилиями волокли под руки.

Старуха не плакала. Полное оцепенение напало на нее. Она сидела на стуле, качала головой и тихо, еле слышно говорила:

– Феликс, Феликс, Феликс…

Пастор стоял около нее, скрестив на груди руки, и губы его, побелевшие от волнения, тихо шептали слова молитвы.

Канонада прекратилась. Шум на улицах постепенно утихал. Шел дождь, и холодный осенний ветер резкими порывами врывался в зал таверны.

Становилось сыро и холодно.

– Пойди к себе, несчастная старуха! – сказал пастор, обращаясь к тетушке Гильдебрандт. – Стань у распятия и вознеси горячую мольбу Богу, чтобы Он упокоил душу нашего славного Феликса и даровал счастье, если оно еще возможно, его молодой вдове.

Но старуха теперь уже не прибавила к его словам обычного своего возгласа «аминь!» и даже вряд ли слышала его речь.

Она все продолжала качать головой, и запекшиеся, сморщенные губы ее все также шептали:

– Феликс, Феликс, Феликс… Ночь проходила. Одна за другой гасли звезды, блиставшие среди тяжелых и низко ползущих, точно разорванных облаков. Далеко-далеко на восточной части неба показался бледный, робкий свет предутренней зари. Глухо били в барабаны, тускло догорали костры, кое-где раздавались топот копыт, лязг оружия, отрывок песни.

Забранные солдатами женщины шли по топким и намокшим от продолжительного дождя улицам взятого города. Ноги их в комнатной обуви вязли в глубоких колеях, образовавшихся от проезда пушечных лафетов, и им было тяжело ступать по этой грязи, спеша за солдатами, шагавшими широкими шагами и спешившими сдать по принадлежности порученных им женщин.

Марта, по-видимому, успокоилась. Она шла, низко опустив голову, холодная и гордая теперь, затаив, задушив на дне души своей глубокую горестную рану.

Слезы не шли с ее глаз. Видя полнейшую невозможность сопротивления, она покорилась.

Марья Даниловна шла бодро. Какая-то смутная мысль копошилась в ее мозгу и вызывала на ее красивых устах презрительную и самодовольную усмешку. И в ее голове складывались планы, о которых она никому не поведала бы в настоящую минуту, да и для нее самой они были еще смутны.

Солдаты шагали, покуривая трубки. Они перекидывались изредка словами, иногда грубыми шутками, заставлявшими краснеть Марью Даниловну.

X

Фельдмаршал сидел в своей палатке на простой деревянной табуретке и курил трубку.

Перед ним, на другой табуретке, стояла кружка пива, доставленного ему в бочке из только что взятого русскими Мариенбурга.

Был ранний час утра, но, несмотря на это, он с наслаждением выпивал уже третью кружку и заполнял едким дымом табака палатку.

Невдалеке от него сидел за убогим столом молодой офицер.

Фельдмаршал Шереметев, отпив пива из кружки, сказал своему ординарцу:

– Достань последнее царское письмо, полученное нами, и прочти его. Соответственно оному следует отписать царю о нашем походе.

Офицер порылся среди бумаг, лежавших на столе, достал большой лист синеватого цвета, откашлялся, вгляделся в крупные и неровные каракули царского письма и не особенно бойко прочитал его:

«Есть возможность, что неприятель готовит в Лифляндию транспорт из Померании в десять тысяч человек, а сам, конечно, пошел к Варшаве; теперь истинный час – прося у Господа сил помощи – пока транспорт не учинен, поиском предварить…»

– Так, довольно, – прервал чтение Шереметев.

Офицер вопросительно взглянул на него.

– Что писать прикажешь? – спросил он фельдмаршала.

– А ты не торопись. Торопливость в таком деле негожа.

И он погрузился в думу.

Но ответ царю не складывался в его уме, и фразы, обыкновенно так легко сочинявшиеся им, на этот раз закапризничали.

– А что в царском письме дальше? – спросил он, чтобы выйти из затруднения и дать себе время.

Офицер опять взял синюю бумагу и, недолго порывшись, чтобы отыскать место, на котором остановился, прочел:

«Разори Ливонию, чтоб неприятелю пристанища и сикурсу своим городам подать было невозможно…»

– Так! – прервал фельдмаршал, очевидно, надумав ответ. – Теперь приготовься.

– Готов.

– Пиши же: «Чиню тебе известно, что Всесильный Бог и Пресвятая Богоматерь…» Всесильный Бог и Пресвятая Богоматерь… Написал ли?

– Написал.

– «Пресвятая Богоматерь желание твое исполнили… больше того, неприятельской земли разорять нечего, все разорили и опустошили без остатку… И от Риги возвратились загонные люди в 25 верстах, и до самой границы польской; и только осталось целого места…» Написал ли?

– Написал.

– И «целое место» написал?

– Половину… «места» еще не дописал.

– Пиши… А коли готов, пойдем дальше: «целого места Пернов и Колывань, и меж ими сколько осталось около моря, и от Колывани к Риге, около моря же, да Рига, – а то все запустошено и разорено вконец. Пошлю в разные стороны отряды калмыков и казаков для конфузии неприятеля…» Конфузию написал?

– Пишу.

– Изобрази. Пиши дальше так: «прибыло мне печали: где мне деть взятый полон? Тюрьмы полны и по начальным людям везде; опасно того, что люди какие сердитые, сиречь пленники! Тебе известно, сколько уж они причин сделали, себя не жалея; чтобы какие хитрости не учинили: пороху в погребах не зажгли бы; также от тесноты не почали бы мереть; также и занее на корм много исходит; а провожатых до Москвы одного полку мало. Вели мне об них указ учинить». Коли устал, отдохни малое время. Еще буду говорить тебе.

– Повели продолжать, Борис Петрович, все одно, одним духом скончать.

– Ну, так пиши! Еще немногое осталось. Пиши: «Больше того быть стало невозможно: вконец изнужились крайне, обесхлебили и обезлошадели, и отяготились по премногу как ясырем и скотом, и пушки везть стало не на чем, и новых подвод взять стало неоткули.» Конец. Ставь подпись. Поставил?

– Поставил.

– Ан, врешь, не конец! Еще вспомнил. Пиши. Э… братец, что там за шум? Будто женские голоса… Что это, право, отписать царю не дадут. Сходи, узнай-ка, кто шумит, и накажи всех – тех за шум, а этих за попущение к оному. А откуда также в лагере у нас женщины?

Офицер вышел, а фельдмаршал выпил остаток пива из кружки. Офицер вскоре вернулся.

– Ну, что же там?

– Полковник Никита Тихоныч Стрешнев с казаками привели к тебе двух женщин.

– А что мне делать с этими двумя женщинами?

– Про то не ведаю. Они – немецкие пленницы.

– Зови сюда Стрешнева, коли так.

По приходе Стрешнева фельдмаршал спросил его:

– Ты что тут шумишь со своими пленницами, Никита Тихоныч? И что это за пленницы?

В это время в палатку его казаки ввели Марту и Марию Даниловну.

Обе женщины уже успели привести себя несколько в порядок. Лица их уже не носили прежнего выражения утомления. Яркий румянец играл на щеках Марии Даниловны, но Марта была все еще бледна, и хотя глаза ее уже не были красны от слез, но в них все еще стояло выражение глубокой печали.

Полковник с тревогой следил за взором фельдмаршала, но, к своему удовлетворению, увидел, что глаза Шереметева с особенным интересом остановились на Марте и довольно рассеянно и равнодушно скользнули по лицу Марьи Даниловны. Очевидно, она не произвела на него особенного впечатления, несмотря на всю свою красоту. Полковник этому очень обрадовался, потому что сердце его было уже покорено чудными глазками пленницы.

– Почто же ты их взял в плен, Тихоныч? – спросил фельдмаршал. – Нешто ты воевал с бабами? – засмеялся он.

– Нет, Борис Петрович, не с бабами. А так как в том мариенбургском кабачке, который стоял у городских стен, увидел я среди немцев вот эту русскую, Марью Даниловну, то и пришло мне вдомек, как она туда к ним попала и нет ли тут какой хитрости.

– Пороху в погребах бы не зажгли, – рассмеялся Шереметев, вспоминая слова своего письма к царю. – Ну, так что же мы теперь с ними будем делать?

– Как укажешь.

– Допросил ли ты ее? – спросил фельдмаршал, кивнув головой на Марью Даниловну.

– Допросил.

– И что же оказалось?

– Ничего, Борис Петрович, – смущенно ответил полковник. – На ней никакой вины нет.

– Ну, так отпусти ее или оставь ее у себя в услужении, ежели она хочет.

– Она уже согласилась на это, – поспешно проговорил полковник, взглянув на Марью Даниловну и уловив ее лукавый взгляд.

– Ага, – улыбнулся фельдмаршал. – Ну, а ты, красавица, – проговорил он, встав с табурета и подойдя к Марте, – не хочешь ли ты остаться служить у меня?

– Переведи ей, – сказал Стрешнев Марье Даниловне, – что говорит фельдмаршал.

Мария Даниловна нагнулась к Марте и передала ей предложение Шереметева.

Марта ничего не ответила, презрительно пожав плечами. Ей, очевидно, было теперь все равно, что бы ни сделали с нею.

В это время вошел офицер, писавший письмо к царю, и, подошед к фельдмаршалу, сказал ему:

– Тотчас прибыл гонец с царским указом. Вот он. Велишь прочесть?

– Читай!

Офицер сломал печать, вынул из обложки письмо и стал читать:

– «Если не намерен чего, ваша милость, еще главного, изволь, не мешкав, быть к нам; зело время благополучно, не надобно упустить; а без вас не так у нас будет, как надобно. О прочем же изволь учинить по своему рассуждению, чтоб сего Богом данного времени не потерять».

– Так. Стало быть, надлежит мне отправляться к царю в Ладогу, – проговорил радостным голосом Шереметев. – Устал я тут с немцами бой водить. – И вдруг, обратившись к Стрешневу, он твердым голосом прибавил: – уведи свою пленницу, а другую оставь здесь. Я повезу ее в Ладогу… представлю ее светлейшему князю Меншикову, давно он выражал желание иметь прислужницу из немок. И лицо у нее благообразное и любезное.

Стрешнев поклонился и вышел, чтобы передать Марту на попечение шереметевского денщика. Обе женщины простились у палатки. Марья Даниловна подошла к Марте.

– Прощай, – сказала она ей, – наши дороги расходятся. Бог знает, увидимся ли когда-нибудь. Благодарю тебя, что приняла меня вчера ночью, обогрела и накормила. Я за себя не боюсь, – гордо прибавила она, – и не я буду служить Стрешневу, а он станет моим холопом. А вот тебе будет худо… Если когда-нибудь понадобится тебе мое покровительство, обратись ко мне, я тебе помогу. Может быть, когда буду знатной, возьму тебя к себе в услужение – тебе у меня хорошо будет… Прощай покуда!

Марта вскинула на нее свои голубые глаза.

Что-то смутное прошло по душе ее. С появлением этой женщины в таверне начались ее несчастия, пришло известие о гибели ее мужа и совершилось взятие ее в плен русскими. Вот теперь отправляют ее в далекий город, и она должна будет навсегда расстаться с этим городом, который стал ее родиной, с людьми, которые приняли ее, сироту, в своем доме, дали ей кров, приют и любовь.

Как все это далеко теперь! И ничего, ничего не осталось у нее из прежнего, кроме вот этой странной красавицы-иноземки, да и та скоро исчезнет из ее глаз, и Марта сделается совсем одинокой.

– Прощай, – сказала она Марье Даниловне почти с грустью.

– Помни, – повторила Марья Даниловна еще раз, – я готова всегда оказать тебе покровительство.

– Благодарю. Буду помнить. Прощай!

Их развели, и они уже более не видались до самого их отъезда из лагеря.

Конец пролога

Часть первая. Озеро смерти

I

Вечерело. Летние сумерки медленно опускались на землю. Кровавые полосы заката начинали бледнеть, точно таять под влиянием этих сумерек, и небо становилось пепельно-серым, переходя в синеватый цвет, по мере того, как глубже уходило солнце.

Кое-где робко на этом темном шатре проглядывали пока еще бледные звезды, серебряный край луны выступил из-за крыши великолепного барского дома, составлявшего украшение усадьбы, раскинувшейся на зеленом холме.

У подножия холма – старый, запущенный тенистый сад. Веками вырастал он здесь в виде девственного леса, задолго до появления на этих местах тех людей, которые признаны здесь владельцами этой земли.

Потом, когда поселились здесь люди, лес расчистили, проделали в нем просеки и дорожки, вырубили лишнее, насадили недостававшее, и лес превратился в парк.

Еще позже наставили в нем статуй, беседок, всевозможных скамеек и колонок, так что он принял и совсем приглаженный вид. Но потом все это пошло на убыль; владельцы сменялись, уходили, появлялись новые, пока по одному из указов московских князей вся эта земля не перешла в род Стрешневых.

Настали суровые времена беспрестанных войн, во время которых мужское население «Стрешневки» отсутствовало из поместья, и им управляли женщины оста вавшиеся с детьми дома.

И сад пришел в запустение.

Колонны разрушились от времени, и никто не поправлял их, беседки подгнили, упали, сравнялись с землей, заросли лужайки и дорожки, и сад одичал, принял первобытный вид и, казалось, дремал, вернувшись к прежним грезам.

Вековые деревья сплетались вверху своими ветвями, и листва их образовывала как бы зеленый полог, сквозь который лучи солнца падали на землю в виде ровных золотых кружков. В саду стоял зеленый сумрак, даже среди дня.

С холма, на котором стояла усадьба, вела в сад узенькая дорожка, засаженная кустами терновника, и вводила прямо в самое сердце сада, в отдаленной части которого находилось природное озеро довольно больших размеров и значительной глубины.

Когда-то по гладкой поверхности его бегали лодки, и в нем водилась рыба. Теперь озеро это было так же запущено, как и самый сад. Оно покрылось зеленой порослью, так что неопытный глаз мог бы принять его за гладко выкошенную лужайку, если бы не отвратительное кваканье целого хора лягушек, нарушавших здесь ночную и вечную дрему запущенного парка.

Хорошо было на берегу этого озера в тихий вечерний час, когда постепенно исчезали золотые кружки с дорожек и когда косые кроваво-красные лучи заходящего солнца, прорывавшиеся сквозь промежутки между толстыми стволами деревьев, протягивались по засыпанным упавшим листом дорожкам длинными нитями красного цвета.

Хорошо и жутко было в саду, куда, как в заколдованное царство, не проникало извне никаких голосов жизни, и где были свои голоса, свои речи, непонятные людям.

Много видел лес на своем веку, и, быть может, на дне этого таинственного зеленого озера собралось немало тайн, навеки покрытых сплошным покровом зеленых порослей.

В описываемое время в усадьбе «Стрешневке» жил настоящий владелец ее, Никита Тихонович Стрешнев, со своей женой и с камеристкой жены, Марьей Даниловной.

Стрешнев получил чин генерала, но в последний поход он заслужил немилость царя и ушел из войска в свое поместье, где коротал жизнь в непривычных для него занятиях мирного помещика.

С детских почти лет привык он к походам и невзгодам тревожной лагерной жизни и очень заскучал, когда ему пришлось сесть на землю и коротать дни и вечера с немолодой и почти незнакомой ему женой, которую ему приходилось не видать годами.

Единственной, но великой зато утехой была ему Мария Даниловна, которую он четыре года тому назад вывез из Мариенбурга, немедленно привез к жене и поселил ее во флигеле рядом с усадебным домом.

В первое время он не успел достаточно насладиться любовью к этой красавице, потому что отпуск ему дан был самый короткий и он ушел опять на войну, брать под начальством того же Шереметева Нотебург на Невском «протоке» – маленькую крепостцу, обнесенную высокими стенами, выложенными из твердого гранитного камня.

Маленькая крепость заключала в себе небольшой гарнизон, человек около 450, но сопротивление царским войскам оказала великое. После отчаянного боя комендант Нотебурга принужден был, однако, сдать крепость и вынес Петру ключи.

Петр был очень обрадован этой победой и назвал Нотебург Ключом-городом, переименовав его в Шлиссельбург.

В следующем году, в апреле, под начальством Шереметева же, русские войска шли большими и малыми лесами по правому берегу Невы к маленькому земляному городку Ниеншанц, который сторожил устье Невы.

Во время этого похода Стрешнев, безумно любивший Марью Даниловну, не мог долее терпеть столь продолжительной разлуки с ней и, видя, что походам и сражениям не видится конца, стал проситься в кратковременную отлучку для поправления расстроенного хозяйства в вотчине и для отдыха от напавшей на него лихой болезни.

В это самое время бомбардирский капитан Петр Михайлов и поручик Меншиков с обоими гвардейскими полками на тридцати лодках окружили неприятельские корабли на взморье и взяли их, несмотря на то, что у шведов были пушки, а у русских их не было вовсе.

Царь писал по этому поводу к Апраксину:

«Понеже неприятели пардон зело поздно закричали, того для, солдат унять трудно было, которые, ворвався, едва не всех покололи, только осталось 13 живых. Смею и то писать, что истинно с 8-ю лодок только в самом деле и было. И сею никогда бываемою викториею вашу милость поздравляю».

Теперь царь стоял у моря, и радости, восторженной, почти детской радости, этого гиганта не было пределов. И тем не менее, несмотря на его праздничное настроение, получив просьбу Стрешнева, он «зело в гнев пришел», повелел уволить недавно произведенного генерала в вотчины для исправления его лихих болезней и воспретить ему являться на службу, дабы тем лишить его подвигов, приличествующих его воинскому званию.

Опала была настоящая, но Стрешнев с облегченным сердцем, влюбленный более чем когда-либо в свою бывшую мариенбургскую пленницу, помчался в свою вотчину на радостное свидание.

Как раз в это время, 16 мая 1703 года, на одном из небольших островов устья Невы застучали топоры: по повелению Петра рубили деревянный город – Петербург – новую столицу Российской державы.

II

В запущенном саду было тихо и прохладно. Как бы ни был жарок летний день, сквозь густую заросль парка лучи проникали как бы с осторожностью и будто с любопытством заглядывали в это сырое зеленое царство.

Сумеречно и уютно было под ветвями вековых вязов и дубов, наклонившихся над светло-зеленым прудом, на берегу которого стояла каменная скамейка, покрытая плесенью по углам и щелям своих соединений, источенная временем и позеленевшая от озерной сырости и испарений, поднимавшихся с поверхности озера по вечерам.

На скамейке сидел Стрешнев, точно помолодевший, расцветший, без всяких признаков лихой болезни, под предлогом которой он покинул своих ратных товарищей и уединился от почестей и побед в этом укромном приюте любви.

Марья Даниловна в эти несколько лет сделалась пышной красавицей в полном смысле слова. Румянец вернулся на ее щеки, губы сделались ярко-красными, а ее чудные глаза стали темнее и глубже. И в них было прежнее выражение задора и хитрости, что-то дерзкое и лукавое, надменно-вызывающее и дразнящее.

Да, именно взгляд этих прекрасных глаз, сразу покоривших сердце Стрешнева при первом свидании с ней в мариенбургской таверне «Голубая лисица», заставил его бросить славную службу, отказаться от выгод, соединенных с ней, и погрести себя в этом уединении, где единственным счастьем почитал он проводить долгие вечера рядом с ней, сидя на этой старой скамейке под зеленою сенью старого сада.

Часто дерзкий на словах, храбрый в битве, находчивый в трудных обстоятельствах ратного дела, здесь, в этой мирной обстановке сельской жизни, с глазу на глаз с таинственной красавицей, этот воин терялся, как ребенок, и робел, как солдат перед царем.

При малейшем движении ее соболиных бровей, при малейшем строгом взгляде этих глаз, которыми он все еще не мог вдосталь налюбоваться, он чувствовал, как сердце его тоскливо сжимается и как непонятный холод сковывает его тело, лишает его свободы движений и как язык его отказывается повиноваться ему.

– Машенька, – заговорил Стрешнев, заглядывая искательно в глаза своей подруги жизни, – как ты в своем здоровье? Чует мое сердце, что невесела ты стала в последние дни. Скажи мне, голубка, какая печаль гнетет тебя? Я ли не угодил тебе, моя красавица? Холопы ли мои тебя изобидели, али скучаешь ты здесь, в моей вотчине, и хочется тебе куда выбраться отсюда? Скажи, здорова ли ты?

Мария Даниловна нетерпеливо повела плечами, слегка сдвинула брови и насмешливо проговорила:

– Здорова, спасибо за осведомление.

– Машенька! – с трепетом проговорил Стрешнев, глядя на суровое выражение ее лица. – Я ведь вижу, что ты не в себе. А я-то как спешил сюда, как рвался оттуда, думая, что ты скучаешь здесь одна… Но вот прошел год, и я почти никогда не вижу улыбки на твоем прекрасном лице.

– Не смешлива я, – сухо ответила она.

– Однако даже в тяжкое время твоей жизни, помнишь, там, в кабаке, в Мариенбурге, когда палили пушки, кровь лилась на улицах и солдаты взяли тебя по моему приказу, ты и тогда улыбалась, и вид у тебя был веселее, чем нынче. Нынче ты ходишь хмурая, будто червь тебя точит, и на все мои слова и ласки ты только молчишь. Должна же быть тому какая причина. Невозможно, чтобы это без причины было… Вот ты и скажи мне…

Марья Даниловна уклонилась от его объятий, отодвинулась на другой край скамьи, провела рукой по глазам, точно смахивая с себя докучную грезу, и, взглянув прямо в лицо собеседнику своему, отчетливо произнося каждое слово, сказала:

– Никита Тихоныч! Ты хочешь знать о моей докуке. Изволь, я скажу тебе. Зачем ты взял меня тогда из мариенбургского кабака? Разве я просила тебя об этом? Разве ты осведомился о моем желании? Ты взял меня силой, сделал своей пленницей, заточил в эту могилу, сделал прислужницей своей жены, Натальи Глебовны. Сам ты уехал на службу царскую, а я оставалась здесь в тоске-одиночестве. Ты думаешь, мне весело было здесь?

– Люба моя! Но ведь как только оказалось время, ты видишь, я приехал к тебе и даже опалил царя на себя, того ради для, чтобы быть с тобой в любви и согласии.

– Ты думаешь, мне весело было здесь? – как бы не слушая его оправдания, упорно повторила Марья Даниловна. – Как думаешь ты, Никита Тихоныч, ежели вольную птицу, привыкшую летать по поднебесью, на всей ее вольной воле, с утра до вечерней зари, поймать и заточить в клетку, будет она для утехи охотника песни распевать да крылышками помахивать?

– Но разве ты не свободна? Ведь не Наталья Глебовна, моя жена, а ты здесь – полная хозяйка. Разве не делаешь ты все, чего только не захочет душа твоя? Разве чего недостает тебе в моем доме? Разве сама жена моя не угождает тебе, желая быть угодной мне?

– Повремени малое время, Никита Тихоныч, – прервала она его горячую речь, – дай и мне молвить слово.

– Говори, Машенька, говори!

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге рассказывается о крапиве и лопухе. Эти растения богаты полезными веществами, что позволяет и...
Помимо общих сведений о лекарственных растениях, используемых в народной медицине для лечения женски...
Вы в очередной раз намереваетесь собрать друзей, чтобы отдохнуть и весело провести время? Здорово! Т...
Определенные привычки называются вредными именно потому, что причиняют вред. Человек, страдающий пат...
Массаж и аэробика — это самые простые и популярные средства для предупреждения увядания кожи и вырав...
Вы опаздываете на свидание или на работу? Вы по какой-то причине задерживаетесь или просто не можете...