Пролитая вода Сотников Владимир
Он ходил по комнатам, и казалось, что он приехал домой только сегодня: что-то новое появилось в приглушенном покое неподвижного запаха своего дома. Он вдыхал этот запах, удивляясь себе. Ведь всегда, всю жизнь до этого так хотел различить его – и не мог, хотя в чужих домах сразу же безошибочно определял, как собака, настроенность жилища: это было первое чувство, по которому он принимал другую жизнь.
И вот наконец он почувствовал запах, в котором вырос сам. Всего стало больше, все предметы двоились: книги на полках словно покачивались на своих местах, зеркало выпячивалось, стараясь вобрать в себя все пространство комнаты, по которой ходил, словно себя видел со стороны, другой, на какую-то часть отличимый от него человек.
«Наконец я повзрослел и спокойно привыкаю ко всему новому, что появляется во мне. Повзрослел, словно стал своим старшим братом, не заметив этого мгновенного перевоплощения».
Он вдруг подумал о Дане с жалостью, беспокойством, с каким думают о внезапно заболевшем.
Неужели этот искренний, открытый, как казалось, человек может специально, даже пусть в шутку, забросить наживку в виде этого письма, чтобы быть причиной ненужных сомнений? Интересная шутка интересного человека, и жалко его, дернувшего и натянувшего тоненькую ниточку между понимающими друг друга людьми, зазвеневшую вопросами и несуществующими ответами.
Даню он увидел в дрогнувшем от стука двери зеркале. Не оборачиваясь, Тенишев долго смотрел на него, одновременно видя и свое отражение.
– Посмотри, какой неожиданный получился образ человеческого общения: стоят два человека у зеркала и разговаривают с отражениями друг друга.
– Да, интересно.
– Хорошо бы всегда иметь перед собой такое зеркало. Добавилось бы искренности, или наоборот, стало бы легче что-то скрывать – как ты думаешь?
– Понимаешь, я писал как бы себе – пошутил сам с собой, а тебе просто дал почитать. Мне показалось, что ты неправильно все поймешь.
– Да, конечно, ты же знаешь, что об этом нельзя написать.
– О чем?
– Я не знаю, как это назвать – о самом настоящем, что ли. Как только брезжит что-то настоящее, ты знаешь, что об этом нельзя написать. Помнишь, ты же мне так сказал, и я запомнил эти слова как правило.
– Я не помню. Может быть, я тогда тоже имел в виду себя. Мне – нельзя написать. Тебе – все можно, ты хочешь только того, чего мне нельзя.
– Мне кажется, ты продолжаешь писать свое письмо.
– Я думаю о том, что нам пора поссориться. – Даня улыбнулся. – Чтобы отдохнуть друг от друга.
– С тобой не поссоришься. Вообще – ничего не надо. Как только начинаешь что-то говорить со слова «надо», значит, как раз этого и не надо. – Тенишев тоже улыбнулся. – Значит, скажи: «Нам не надо ссориться», – и обязательно поссоримся. А ведь действительно надоело как-то по-дурацки шутить. – Он не удержался и добавил: – Это – не события.
– А вот это я помню и удивляюсь, как ты всякую мелочь запоминаешь. Словно хочешь наизнанку все вывернуть. Все-таки во многом я прав в своем письме.
– Ну вот и попался. Осталось тебе только надписать на нем имя адресата – мое. Ладно, я не обижаюсь: кто еще нас поймет, кроме нас самих. Тоже мне, нашлись Лермонтов с Грушницким.
– Ты интересно оговорился. На самом деле – Печорин.
– Какая разница. Их вместе – трое. Как нас с тобой. Знаешь что, пошли к бабушке моей сходим вместе. Ты ведь у нее еще не был?
– Почему к бабушке?
– Помнишь, я тебе рассказывал о старухе, к которой я как-то зашел, когда в городе квартиру искал? Тогда ты и сказал, что об этом нельзя написать. Наверное, та старуха напомнила мне бабушку. Вот и сходим сегодня к ней вместе. Она семь лет уже не встает, упала с лестницы и вот уже семь лет лежит. Я часто думаю о том, во что может превратиться жизнь за семь лет, когда человек прикован к постели. Тебе хочется прекратить нашу болтовню? Пойдем – и нам будет стыдно.
– Ты пойдешь туда специально, для того, чтобы стало стыдно? Как это удобно – наверное, и идти недалеко?
– Да, тебя не обскачешь. Ты делаешь мгновенные выпады.
– Да, наверное. Знаешь, я понял, что я могу нас поссорить, а ты – нет. Правда, не знаю, что лучше. Ни то, ни другое не может быть лучше. Пойдем к твоей бабушке, если ты не передумал.
– Да, и ты будешь наблюдать. Меня, себя – и вообще, тебе не страшно, что ты только это и умеешь?
– Но ты же хочешь со мной соперничать в этом – не надо, не надо уметь наблюдать. Ты крайний, ты живешь как бы изнутри – ты так ведь о себе думаешь? Я сегодня утром увидел твое счастливое до глупости лицо, когда ты в лес направлялся, и это было смешно.
– И ты решил дать мне письмо – охолонись, мол, подумай о том, что волнует умных людей.
– Я устал от нашего разговора. Ты заметил, что мы уже запутались, кто из нас говорит, а кто слушает. Значит, я все-таки поссорил нас.
– Мне все равно.
Даня вышел из комнаты.
Тенишев сел к столу. Перед глазами было окно, как в детстве, и все в комнате не изменилось за годы, разве только выцвел внутренний воздух. Нет, скорее это был сумрак, в котором свет жил, как домовой. С детства Тенишев и представлял домового не существом, а растворенным духом – даже детского обмана он не перенял из сказок.
За этим столом он делал уроки, читал книги и сейчас подумал: неужели взросление, которого так ждал в детстве, обернулось теперь нелепыми в своей бесконечности разговорами? Почему так много сил, опыта, который всегда хочется собрать горстями перед собой, чтобы взглянуть на него – что такое опыт? – тратится на пустую дуэль с человеком, который, наверное, только этого и ждет все время, только этим и живет? И поэтому кажется, что вся жизнь превратилась в колебание маятника, в крайних точках которого видишь себя.
В соседней комнате, за закрытой дверью, струился тихий разговор. Разговаривали Даня с матерью. Тенишев удивился легкому переходу Дани от одного разговора к другому – лишь только дверь была границей этого перехода – и с какой-то детской обидой подумал о том, что и там, в той комнате, Даня занял его место.
Тенишев прошелся по комнате, прислушиваясь к голосам за дверью.
«Я подслушиваю – как все странно, и как странно идет здесь жизнь с тех пор, как я привез сюда Даню. Ничего не происходит, а мне кажется, что густеет воздух, нарастает какое-то напряжение вокруг меня и во мне самом, и так похоже на то, что я читаю книжную страницу, не глядя в текст, а стараясь просветить своим взглядом книгу насквозь. Так можно сойти с ума».
Тенишев вдруг вспомнил, как в детстве – и это укрепилось в воспоминаниях, рассказах родителей о его детстве – сказал о ком-то, о ком родители только что говорили: «Он с ума сошел», – «Он туда с ума сошел». И показал рукой, куда ушел человек.
«Да, я туда сошел с ума, куда только что вышел Даня, за дверь, за которой стараюсь расслышать слова, и кажется, что я сам сейчас там нахожусь».
Мать рассказывала о нем. Тенишеву казалось, что он впервые слышит, как мать говорит о нем с чужим человеком. И это был не разговор: в то время, когда должен был говорить Даня, повисала пауза, которую мать не выдерживала и вновь продолжала говорить, словно Даня уступал ей свою очередь.
– Кроме меня еще никто не знал, что он должен будет родиться, я сказала мужу об этом, и мы подумывали уже о том, чтобы к акушерке обратиться. Времена тяжелые были, а у нас уже тогда трое старших выросли, я подумала, трудно будет опять маленького растить. В ту ночь приснилось мне, будто я держу в руках ружье и хочу прицелиться в маленького мальчика в красной рубашке. А он прячется за бочку, приседает за нее, я уже и о ружье забыла, хочу лучше рассмотреть лицо мальчика и знаю, что он боится меня, не хочет показаться, прячется. Проснулась утром, мужу рассказала, потом побежала к своим подругам – самые лучшие у меня подруги были, Сима и Роза, – им рассказала, и они стали меня ругать. Что ты, мол, надумала, это он ведь боится, что ты не родишь его, и к акушерке надо идти, только не с глупостями своими, а чтобы обязательно родить. Так что я Ваню еще до его рождения увидела. А в три года заболел он сильно – воспаление легких. Врачи сказали, что только пенициллин может спасти. И я опять к своим подругам. Пока Сима меня успокаивала, Роза куда-то к своим сбегала, принесла лекарство, даже врачи удивились, как так быстро можно было в нашем райцентре достать этот пенициллин. Хотя сейчас мы с подругами и редко встречаемся, но они всегда спрашивают: как там наш мальчик в красной рубашке?
Даня все так же молчал, и Тенишев в наступившей паузе распахнул дверь. Мать поняла, что он слышал ее рассказ, виновато улыбнулась:
– Вот, рассказываю твоему другу…
– Я слышал. Сейчас Даня вспомнит, что в нашем райцентре у него есть две тети. Поедем в гости – к тете Розе и тете Симе. Даня любит такие сюжеты.
Даня улыбался, глядя на мать, словно прося извинения за Тенишева.
– Мама, мы и так дружим с Даней, не надо еще добавлять своих подруг. Наверное, родился бы я и без них.
– Мне просто стыдно за тебя. Ты такой нервный в последнее время стал. Вот и Даню стараешься обидеть. Надо спать ночами. Свет до утра в твоем предбаннике горит, ты там думы думаешь, потом ходишь злой на всех. Ну все, садитесь за стол.
– Я к бабушке собирался сходить. А вы пока поговорите.
Тенишев вышел на крыльцо. Впервые он чувствовал себя чужим в этом доме, и причина была не в разговорах, не в том, что Даня наблюдал его, не скрывая своего любопытства, – Даня всегда любил присутствовать рядом с человеком расстроенным, нервным, не понимающим своего состояния. Тенишеву уже и это стало безразличным, пусть себе забавляется молодая душа. Но он почему-то подумал, что уже никогда не сможет легко жить в этом доме взрослым, словно дом был родным только в далеком детстве, и это время прошло безвозвратно.
Здесь он в детстве любил будущую жизнь, и она не могла никогда быть названа словами. И вот уже наступила эта жизнь, это время, в котором нет обратного движения чувствам, и одиночество заставляет душу выдумывать слова, пустые и невесомые.
Захотелось побыть одному, хотя бы минуту. Он свернул во двор – шаги гулко отдавались в стене дома – и улыбнулся: осталось еще чувство, что дом живой. Но тут же с горечью подумал: а надо ли улавливать это чувство, если оно уже не так необходимо?
Дверь в предбанник была распахнута, и Тенишеву показалось, что внутри кто-то есть. Наверное, он не удивился бы, если бы увидел там себя или Даню: странным был весь этот день, и все уже казалось возможным. За столом сидела Тамарка, глаза ее блестели и смеялись.
– Побоялась сразу в дом зайти. Заглянула сюда, на старое место. А здесь все как год назад. Я и вчера ночью приходила, посмотрела с улицы на свет, только не стала навязываться, погуляла по деревне одна, пусто, все как повымерли, молодежи совсем нет, ты давно приехал?
Тенишев улыбнулся. Она могла так болтать без остановки, спрашивая и не дожидаясь ответа, совсем не изменившись за год. Как будто вчера здесь была.
– Ты откуда свалилась? Знаешь, ночью я бы не удивился, а сейчас – ну все перепуталось.
– Почему сам не зашел, тебе ж скучно здесь, после города?
– Правду сказать?
– А что?
– Ничего. Я просто о тебе ни разу не вспомнил. Ни разу с тех пор, как приехал. Сейчас вот удивляюсь этому и думаю, вспоминал ли о тебе вообще за этот год.
– Ну и что? Что я, маленькая, я же понимаю. Ты сказал, что ни разу меня не вспомнил, а я не обижаюсь, даже наоборот, к тебе потянуло. – Тамарка взяла его руку, посмотрела на ладонь: – Хочешь, погадаю? Вот линия жизни, видишь, какая ломаная, прерывистая, чудом соединяется. И никого рядом, никого. А я твою ладонь помню, раньше не такие четкие линии были.