Рижский редут Трускиновская Далия
В оконное стекло ударил камушек.
– Вот чертова баба… – проворчал Артамон. – Сурок, ну что ты возишься! Запирай скорее! Не то так сундуком дверь загромоздим!
И он отправился впотьмах двигать сундук.
Я решительно ничего не понимал. Кто-то успел напугать моего отчаянного дядюшку до такой степени, что он сам готов от страха в сундук залезть. Он вез этот сундук по полу, сам себе шепча «Тихо, тихо!», и если бы я не скрывался, будучи обвинен в трех убийствах, то оценил бы комичность его положения и сам первый рассмеялся.
Паника наша оказалась напрасна – ни одна ступенька на лестнице не скрипнула. Очевидно, визитер, не получив ответа на свой камушек, отправился восвояси.
– И что все это означало? Признавайся, Артошка! – велел Сурок, который, как и положено в наше безумное время, был примерно на год старше меня, своего троюродного дядюшки, а, следовательно, старше и моего дядюшки Артамона.
– Да чего тут признаваться… Шагу нельзя по этой вашей Риге пройти – тут же найдется перезрелая девица и начнет к тебе приступаться с огненными взорами!..
– Эмилия! – воскликнул я.
Эта беда была мне известна.
Семейство ювелира Штейнфельда являлось настолько обширным, что я даже удивлялся, как оно все помещается в высоком и узком доме, к которому примыкала мастерская. Ювелир был женат и имел двух дочек, четырнадцати и пятнадцати лет, и троих сыновей, последний из коих еще не научился ходить. Очевидно, в целях похвальной экономии он не нанимал нянек, а поселил у себя в помощь супруге свою незамужнюю сестрицу Эмилию, дальнюю родственницу Доротею и мою бедную Анхен, которая приходилась сводной сестрой его жене. При таком ловком маневре он тратился только на питание для женщин, а каждая из них имела свои средства и берегла их в расчете на замужество.
Эмилия, полная тридцатилетняя немка, еще несколько лет назад бывшая хорошенькой переборчивой невестой и упустившая достойных женихов, в последнее время что-то по дурнела. Когда я поселился на Малярной улице, она принялась строить мне глазки, так что впору было съезжать. Делала она это весьма решительно, попадаясь мне то на улице, то у лестницы, то на самой лестнице, и только что не вылезала навстречу мне из моего моряцкого сундучка. К счастью, сыскался вдовый пивовар, и она рассудила, что этого жениха уж никак не упустит, отсюда и произошло вынужденное благоразумие. Но пивовар, видно, хлебнул горюшка с предыдущей супругой – в женихах-то он числился, а далее дело что-то не шло.
– Может, и Эмилия, – проворчал Артамон. – Когда я разговаривал с квартирной хозяйкой, она забегала, луковицу, что ли, попросить. И потом я столкнулся с нею уже на улице.
– Луковицу! – воскликнул я. – Она просто видела, как ты подходишь к дому! Луковицу! Да ты выйди наружу и оглянись – по городу маршируют чуть ли не поротно и повзводно русские огородники с плоскими корзинами на головах! И на корзинах, прямо тебе натюрморты в голландском стиле: морковка, лук, огурцы, зелень! Не заметил, что ли? Если встать на углу Малярной и Большой Королевской, за полчаса их насчитаешь не менее десятка. И заодно еще купишь в хозяйство много полезного.
– Русские огородники? – переспросил, заинтересовавшись, Сурков. – Как так вышло, что огороды держат русские?
– Понятия не имею. Эмилия могла приобрести свою луковицу в двух шагах от собственного крыльца, да еще устроив себе из этого развлечение, – недовольно сказал я, потому что сам в свое время не сразу разгадал ее девичьи уловки.
– Могла ли Эмилия свести дружбу с мусью Луи?
Этот вопрос моего племянника сильно меня озадачил.
Здешние немки держались достаточно высокомерно, когда речь шла о знакомствах с инородцами. Торговать – пожалуйста, строить глазки – сделайте милость! Сдать комнату они могли хоть эфиопу. Герр Шмидт в самом начале знакомства нашего, когда я сравнил Ригу с Вавилоном, отвечал:
– Подлинный Вавилон! У нас тут двадцать лет назад и башкиры стояли, после шведской войны. Они служили в Финляндии на границе. Я отлично их помню – с луками и стрелами, с карабинами, в широких зеленых штанах, в красных мундирах, шапки у всех лисьим мехом оторочены. Кстати говоря, славились добронравием!
Но приятельские отношения у немцев принято было заводить лишь с соплеменниками.
Вдруг меня осенило:
– Отчего бы и нет, ведь она видела перед собой мужчину, и мужчина, скорее всего, хотел ей понравиться. А у французов такие маневры замечательно получаются.
– Вот видишь, Морозка, не успели мы сюда переселиться, как уже поняли, каким путем мусью Луи проник в дом, – сказал Артамон.
– Итак, наш мусью Луи околачивался вокруг Малярной улицы, пока не высмотрел Эмилию и не понял, что от нее возможна польза. Затем он, обменявшись с Эмилией страстными взглядами, вступил в беседу и оказался во внутреннем дворе. Так он понял всю здешнюю географию. Может статься, Эмилия и впустила его той ночью, а он проскочил через двор, поднялся к тебе в комнату и зажег свечу, чтобы выманить Анхен.
– Он сильно рисковал, – отвечал я. – Каждая минута была на счету. А Эмилия, если бы ее поймали в доме с каким-то непонятным французом, имела бы превеликие неприятности. Ведь она могла провести его во двор только через дом. А дом Штейнфельда полон женщин и девиц, там вместе со служанками их чуть ли не десяток.
Я преувеличил, но сейчас это не имело значения, хватило бы и одной старухи Доротеи, чтобы поднять крик на весь квартал.
Некоторое время мы пререкались о действиях воображаемого мусью Луи, который должен был и Эмилию обольстить, и взбежать ко мне в комнату, и зажечь свечу, и дождаться там Анхен – а меж тем он не знал, где нахожусь я и когда изволю пожаловать в свое жилище, чтобы измазать руки в крови. Расстояния в Риге невелики, и кабы мы умели определять доли секунды, то они бы нам сейчас весьма пригодились. Но даже чудаки англичане не изобрели еще такого хронометра, и любитель странных приборов Сурок стал вдруг соображать, как бы этот хронометр мог выглядеть, за что и был нами осмеян. Особенно старался Артамон.
– Даже у моего брегета стрелки долю секунды показать не могут, – с гордостью объявил он, сам же брегет не показал, объяснив, что еще не достал его из своего багажа.
– Мне вот что на ум пришло, – объявил, обидевшись, мой любезный племянник. – Правду об этом деле знает только Эмилия. Она из страха никому ничего не расскажет – кроме любовника своего, который сумеет ее осторожно расспросить. Один из нас должен сделаться ее любовником!
При этом Сурок как-то подозрительно взглянул на меня.
– Побойся Бога! – воскликнул я. – Мне лишь этого сейчас недоставало! Чудом спасшись от полиции…
– И я не могу, отродясь не был дамским угодником, и с поручением таковым я не справлюсь, – как-то чересчур бойко добавил племянник, и от бойкости этой так и несло враньем. – Но среди нас есть человек, который привык шагать по телам рухнувших пред ним женщин. Я полагаю, и трех дней не пройдет, как он…
– Сурок, ты спятил! Ты видел ее? – напустился Артамон на Суркова. – Да ей по меньшей мере тридцать лет! И она страшна, как смертный грех!
– Артамошка, не вопи. Вот перед тобой Морозка, которого обвиняют в двух убийствах формально, а в третьем он сам себя обвинил, поскольку судьба того господина на чердаке нам пока неясна. Неужто ты не способен на подвиг во имя дружбы? – патетически провозгласил Сурок. – Тем более что ты Эмилии уже полюбился. Она, отдавшись тебе, первым делом похвастается своими победами – так и начнется разговор о нашем мусью Луи! Конечно же она скажет, что держалась стойко, как осажденная крепость, но тебе ведь не подробности грехопадения требуются, а сведения о треклятом французе…
– …который, возможно, все же окажется француженкой. И откуда это у тебя такое знание дамских повадок? – сердито спросил Сурка мой милый дядюшка.
Тот пожал плечами, из чего я сделал вывод, что и он зря времени не терял и в те годы, что мы не встречались, нажил немалый опыт. Хотя Сурок действительно не выглядел дамским угодником, вид он имел самый простецкий: курносый нос, забавно прищуренные глаза, и ростом тоже не вышел. Но Сурок наш всегда был наблюдателен и бесстрашен. Возможно, он знал нечто такое, что красавчику Артамону и в ум не всходило.
– Послушай, Морозка, расскажи-ка ты еще про эту Луизу, или Луи, черт его знает, кто он на самом деле! – попросил Артамон, не дождавшись ответа от Сурка.
– Я же рассказывал – тогда, на лодке.
– Тогда было впопыхах. А сейчас давай все, чин по чину, аккуратно.
– Чтобы ты шел совращать Эмилию во всеоружии, – вставил Сурок.
– Шел бы ты сам…
Дядюшка мой старался держаться гордо и даже презрительно, однако я видел, что он испуган. Я, никогда особой смелостью не отличаясь, авансы Эмилии принимал с раздражением, но без страха. А дядюшка что-то уж слишком забеспокоился.
– Артошка, пожалуй, прав, – пришел я на помощь дядюшке. – Тогда я и впрямь был слишком взволнован. Да и вам было не до разумных вопросов…
Я начал с того, как отворилась дверь и вошла мнимая Луиза в длинном гаррике. Тут же посыпались вопросы: как она держалась, не показался ли ее голос мне странным, нужен ли ей был гаррик, чтобы скрыть стан с округлостями? Я исправно отвечал, отметил грубоватый для женщины голос и совершенно не дамскую прямоту и уверенность речи; и далее, рассказывая о своих визитах к Натали, сам поразился тому, как мнимая Луиза старалась держаться в отдалении и от горящих свечек, и от меня, и не принимать участия в беседе.
– Он боялся, что ты его раскусишь! – победно воскликнул Сурок.
Племянничку непременно хотелось видеть в Луизе мужчину, и до меня лишь потом дошло, в чем тут загвоздка. Фальшивая Луиза была выше его на целый вершок, а он придавал таким вещам чересчур много значения и бессознательно не желал допускать, чтобы это плечистое существо, обогнавшее его в росте, оказалось женщиной. Я же смотрел на загадку сверху вниз и такими рассуждениями себя не обременял.
– Но позвольте, господа! Мусью Луи выполняет обязанности камеристки и живет в одном помещении с Натали! Как же Натали не догадалась?! – возопил Артамон.
Сурок хлопнул себя по лбу.
Тут действительно была неувязка – или же какая-то огромная, невероятная, прямо-таки вселенская ложь.
Я не ревнив, однако тут ревность огненной иглой пронзала мне сердце. Ведь Натали, приехав в Ригу ко мне – к мужчине, которого она якобы любила, – не позволяла мне вольностей, кроме совершенно невинных поцелуев в губы, давая мне понять, что Филимонов отбил у нее всякую охоту к материалистическим проявлениям любви. Что, если интрига сложнее, чем кажется на первый взгляд, секрет мусью Луи моей бывшей невесте прекрасно известен, а к побегу их вынудило то, что Филимонов раскрыл тайну их романа и собирался жестоко покарать совратителя? Не в Москве же им было прятаться – в Москве у нас у всех полно родни и Натали может быть узнана даже не тетушками или кузинами, а любой старой бабкой или дедом из дворни, живущими на покое и богомольно обходящими все окрестные церкви в самых глухих переулках и тупичках. В Риге же их доподлинно искать не станут, более того – простофиля Морозов поможет им скрыться, а далее… О! Далее мусью Луи, как истинный француз, убежденный в непобедимости своего императора, попросту дождется того, чтобы Макдональд захватил Ригу или хотя бы такой город в Лифляндии, куда ему с возлюбленной нетрудно будет перебраться! И тут уж парочка окажется в полной недосягаемости для рогатого супруга… с моей помощью, разумеется!..
Очевидно, все мои мысли и чувства тут же отразились на лице моем, потому что Артамон и Сурок сразу стали меня теребить, требуя объяснений.
Я, от возмущения ругаясь самым непотребным образом, изложил им ход своих мыслей.
– Проклятый француз! – воскликнул Артамон, а Сурок заявил:
– Теперь видишь, Артошка, как нам важно, чтобы ты расспросил Эмилию?
Артамон прямо зашипел, как змей. Эмилия почему-то внушала ему неподдельный ужас.
– А ты, Морозка, не отчаивайся! – сказал мне Сурок. – Может, все это еще окажется нашими нелепыми домыслами…
Он искренне хотел меня утешить, хотя сам уже был убежден в том, что мы имеем дело с мужчиной.
– Как же с домыслами, когда это чудовище носит на груди портрет своей любовницы! – воскликнул я. – Прежней, надо полагать! У него они не переводятся!
– Какой любовницы?! Какой портрет?! – загомонили мои родственники. – Ты про портрет ничего не говорил!
– Как не говорил? – мне казалось, что тогда, в лодке, я им обоим, хоть и бестолково, но изложил все свои похождения.
Портрет, вынутый из оправы, был завернут в платок, платок засунут в мою двууголку, которая вместе с мундиром пряталась в вещах Артамона. Мы зажгли свечку, вытащили платок с портретом и развернули. Сурок и Артамон уставились на миниатюру с превеликим любопытством. И то сказать – девица, на ней изображенная, была хороша собой.
– Экая заносчивая… – пробормотал Артамон. – И кто ж такова?
– Кабы я знал… Но эта девица имеет какое-то отношение к треклятой Луизе, или Луи, или я уж не знаю, кто этот оборотень!
И я рассказал, как меня просили сохранить портрет и вернуть его при встрече, я же вынуть-то вынул, а потом просто позабыл отдать, да и напоминаний не было.
– Узнаю тебя, Морозка, всегда ты был непредприимчив, – заметил Артамон. – Я бы уж не забыл осторожненько расспросить о портрете.
Сурков же, взяв миниатюру, уставился на нее, приоткрыв рот.
– Он – точно мужчина. Теперь я это понял окончательно. Говоришь, сам не мог вынуть портрета из оправы? Какая чушь! Просто он не хотел этим заниматься в присутствии новой своей любовницы! Она, видно, и знать не знала, что мусью Луи таскает при себе такой любовный сувенир! – Сурок просто кипел возмущением.
– Я собирался расспросить, но все время забывал портрет дома…
– Долгонько ж ты собирался! Сколько, говоришь, тому мусью Луи? – спросил Артамон, отнимая у Сурка портрет.
– Я его не крестил. На глазок ему уж немало, едва ль не ровесник матушки моей. Или чуть помоложе.
– И хранит в медальоне портрет девицы? Так это, может статься, его дочка, – Артамон уселся так, чтобы свечка получше освещала портрет в его огромной руке.
– На мусью Луи совсем непохожа. Я тоже сперва подумал было, что дочка. Чей еще портрет может таскать в медальоне пожилая особа женского пола?
– Да она красавица, – определил Сурков. – И никак ему не родня… Наш мусью брюнет, да еще и крепко сбитый брюнет, сдается, даже кривоногий. А тут – эфирное создание…
– Не такое уж эфирное, – возразил я, пылая желанием видеть в мусью Луи и в девице, с которой он был связан, сплошные недостатки. – Вон, в декольте, округлости – дай Боже! И плечи прямые…
Каюсь, я вечный поклонник атласных покатых плеч. И пышные формы меня мало прельщают. К тому же, тогда воображением моим владела Натали – тоненькая, изящная, с формами совершенно девичьими. И я не представлял, что возможно любить женщин иного сложения.
– Какие ж это округлости? Это светотень, – объявил Сурок, который время от времени хватался за акварельные краски и изображал плывущие парусники самым варварским образом.
Артамон, услышав умное слово, вгляделся в портрет настолько пристально, насколько позволяло пламя свечи.
– Сурок прав, по части бюста тут, сдается, большая недохватка. Да еще взгляд и вся повадка – как у гусарского корнета, что рисуется перед барышнями, – тут мой дядюшка тихо ахнул: – Полно, девица ли она?
– Ты о чем? – удивленно спросил я.
– Не мужчина ли это, наряженный в белое платьице? – пояснил свою мысль Артамон. – Мало того, что плечи широки, так еще и нос, и подбородок…
– А что, у женщины не может быть носа с горбинкой? И подбородок таков из-за поворота головы, – возразил я.
– Мужчина, – уверенно сказал Сурок. – Трудно ли обмотать голову полосатым шарфом и выпустить из-под него накладные кудри?
– Ты этак договоришься, что перед нами – вовсе плешивый мужчина! – одернул я племянника. – И будьте последовательны, господа. Если наш противник – женщина, то логично предположить, что она хранит в медальоне портрет мужчины. Но если наш противник мужчина, то, значит, на миниатюре – дама или девица!
– Какого черта ты, Морозка, остался в этой треклятой Риге? – наконец додумался спросить Артамон. – Почему ты не поехал с нами в столицу? Там ты уж как-нибудь пережил бы неверность своей красавицы, зато сейчас не влип бы в дурацкую историю!
– А вам не пришлось бы напрягать последние мыслительные способности, чтобы меня вытащить! – огрызнулся я, и он, право, заслужил такой злой ответ.
– Тихо! Тихо! – прикрикнул на нас обоих Сурок. – Давайте по порядку, господа. Допустим сперва, что это странное существо, мусью Луи, – женщина. Допустим! Сделаем такую гипотезу! Что тогда на портрете? Тогда это мужчина, переодетый в даму. Но в чем смысл такого маскарада? Кабы эта ваша Луиза была юной девицей и желала иметь при себе портрет своего кумира, не получая за него оплеух от маменьки, то вполне могла бы заказать миниатюру, на которой он изображен в дамском облике. Но она – допустим, всего лишь допустим, что она! она! – особа, сколько я мог понять, немолодая и совершенно свободная. Она-то ведь от мужа не удирала?
– Кто его разберет… – я снова стал вспоминать, говорила ли что о Луизе Натали, и оказалось, я не знаю даже фамилии француженки или француза, впрочем, она мне и не была нужна.
– Может, Луиза, если она все же дама, хранит портрет с тех времен, когда была юной девицей и боялась маменькиных оплеух? – предположил Артамон.
– Побойся Бога, Артошка! Разве двадцать лет назад дамы так наряжались? – воскликнул мой племянник как самый старший и лучше всех нас помнивший былые времена. – Портрету никак не более пяти лет.
– Коли ты такой умный, Сурок, что еще о нем скажешь?
– Работа тонкая. Ежели это девица, то, сдается, девица из знатного семейства…
– С чего ты взял?! – едва ль не хором закричали мы.
– Коли бы мещанка или купчиха – для такого случая все, что в шкатулке есть, на себя бы повесила, да еще велела бы художнику лишнего пририсовать. А тут, извольте видеть, даже ниточки жемчужной нет.
Мы переглянулись – похоже, Сурок был прав.
– Стало быть, горничная твоей Натали, взятая за ловкость из модной лавки, где она Бог весть чем промышляла, уж это я знаю доподлинно, какие в лавках дела творятся… – начал Артамон и, зацепившись за какое-то малоприятное воспоминание, замолчал.
– …или же скрывалась в модной лавке, переодевшись в юбку и чепец, – напомнил Сурок о том, что Луиза, скорее всего, окажется мусью Луи.
– …питает нежные чувства к аристократке или аристократу, для чего-то переряженному дамой, – завершил я. – Чушь какая-то, господа.
– Чушь и околесица, Морозка, – согласился Артамон. – И все же это ниточка, давай-ка размотаем клубочек. Прежде всего, когда и где мог быть нарисован сей двуполый портрет?
– Коему не более пяти лет, – вставил Сурков. – Стало быть, вопрос упрощается. Где жила мадам Луиза, или же мусью Луи, пять лет назад?
– Для этого нужно бы спросить у твоей Натали, когда она познакомилась с француженкой, – совершенно не щадя моих чувств, заметил Артамон.
Он называл Натали моей по старой памяти, как будто мы все еще сидели в кают-компании фрегата сенявинской эскадры.
– Очевидно, став замужней дамой и получив возможность тратить деньги в модных лавках, – вместо меня отвечал Сурков. – Когда ее выдали замуж?
И этот прехладнокровно бередил мою рану!
– Более четырех лет назад, – буркнул я.
– Из чего следует, что портретик сей был написан, скорее всего, с натуры в Санкт-Петербурге, – заключил Артамон. – Что нам это дает?
– Мне ничего. А вы из своего Роченсальма все-таки выбирались в столицу и бывали в свете, – сказал я. – По крайней мере вы всегда похвалялись своими светскими успехами. Статочно, знаете в лицо всех наших аристократок и аристократов. Вот и вспоминайте!
Родственники мои переглянулись.
– Морозка прав, – вдруг произнес Сурок. – Я видел очень похожее лицо… Дай Бог памяти… Я сопровождал кузин моих на бал… Но, господа, если это не мой бред, то история Морозкина становится совсем запутанной!.. Ежели так – то это девица… Но девица…
– Да уж говори, не томи! – воскликнул Артамон.
– Едва ли не родная племянница графа Ховрина…
– Что общего может быть у племянницы родовитого русского вельможи, чьи прадеды еще при царе Михаиле в Думе сидели, с французом, на коем, я уверен, клейма ставить негде? – возмутился Артамон.
– Вот и я понять не могу! Должно быть, меня все же подводит память, – пробормотал Сурок.
– Светотень тебя подводит, – буркнул я, попытавшись забрать у Артамона портрет. – Непохоже что-то, чтобы ее прадеды в боярской Думе сидели. Совершенно не русское лицо.
Я знал, что говорю. Живя в Риге, которая, как я уже говорил, сперва представлялась мне даже большим Вавилоном, чем Санкт-Петербург, я сперва путался, но в конце концов наловчился угадывать нацию по лицу и повадке, даже по каким-то подробностям костюма. Видя бородатого мужика в холщовых штанах и грязной рубахе, я по одним лаптям мог определить его происхождение: русские и белорусы плели их как бы по диагонали, лыко гляделось ромбами, а латыши и литовцы – прямо, лыко гляделось квадратами.
Далее мы запутались окончательно в своих расчетах и домыслах: что чему соответствует, ежели приобретение Филимонова, сделанное им в модной лавке, женщина или же, напротив, мужчина.
Сурок уж стал сердиться на бедную Натали, не умевшую отличить даму от кавалера.
– Перестань, Сурок, – сказал ему Артамон. – Тебе разве бабка наша Савицкая не рассказывала о кавалере д’Эоне? Он не одну даму вокруг пальца обвел! Его все фрейлины покойной государыни Елизаветы Петровны девицей считали! Да и он при них не чванился – раздеваясь до рубашки, их корсеты все перемерил! И то не догадались!
Прасковья Тимофеевна Савицкая была какой-то общей бабкой, и то, в восемьдесят лет, имеючи семерых или восьмерых детей, каждый из которых уже дожил до внуков, поневоле окажешься этаким патриархом женского пола. И Артамону, и Сурку она доводилась все же не родной бабкой, а чем-то вроде двоюродной. Молодежь ее любила и частенько приезжала послушать истории о былых дворах и занятных любовных интригах. Она же, воспитанная в старинных правилах, была с молодыми не просто снисходительна, а многих в большой беде умным советом выручала, обходясь при этом без нравоучений.
– Рассказывала! Да только всегда прибавляла, что обмануться было нетрудно. Она не только сама, своими глазами, видывала д’Эона при дворе, но и ночевала с ним в одной комнате. У него были белокурые шелковистые волосы, глаза светло-голубые и томные, талия – вот так перстами охватить можно! А мусью Луи? Да у него талия толще моей! У него, видать, уже брюшко, как положено человеку в годах, имеется!
– Как будто не бывает толстых дам! – возразил я. – Тут иное. Д’Эон умел изобразить даму, он изучил дамские повадки. Ему бы на театре играть – он ведь тем и понравился покойной государыне, что замечательно умел читать вслух, изображая голосом все чувства. Диво, что вообще дознались о его тайной миссии и о письмах французского короля, упрятанных в книжный переплет.
– А что, мусью Луи тоже умеет представить даму так, что нетрудно обмануться? – спросил Сурок. – Сдается, что нет… Хотя смешно было бы, если бы при своей плотной фигуре и вороных кудрях он вздумал бы изображать двадцатилетнюю белокурую резвушку…
Мы заговорили об актерском мастерстве, о знаменитой мадмуазель Марс, которую тоже эфирным созданием не назовешь, о статности, необходимой, чтобы не потеряться на сцене, и совершенно отвлеклись от моих невзгод.
Время меж тем бежало, было далеко заполночь, и мы уж собирались, умаявшись, располагаться на ночлег, как услышали во дворе шум не шум, шорох не шорох, однако что-то там происходило.
Задув свечу, я хотел было выглянуть в окошко, но сообразительный Сурок мне не позволил.
Он осторожно отворил окошко, и мы услышали невнятные голоса. Один был потоньше, другой погуще, но слов разобрать мы не сумели. Незримая парочка тихонько беседовала чуть ли не под моим окном.
Первая моя мысль была: как эти люди попали во двор?
Ночью и двери герра Штейнфельда, и двери герра Шмидта, выходящие на Малярную улицу, заперты. Это правило, которое соблюдается свято, особенно теперь, когда в городе столько пришлого народа. А после пожара в предместьях, сопровождавшегося мародерством, сильно напугавшим наших бюргеров, – тем более.
Если живущие в обоих домах мужчины хотят ночью побеседовать с женщинами, выходить во двор им незачем. Подмастерья ювелировы ночуют в мастерской, откуда ночью попасть в хозяйский дом и соответственно во двор им никак нельзя – двери на запоре. Штейнфельд сам как-то поделился своей заботой: в доме молодые девицы и вдовушка (тогда Катринхен и Анхен еще были живы), в мастерской – молодые парни, и приходится исхитряться, чтобы репутация девиц не пострадала.
Кто же тогда шепчется во дворе? И если человек посторонний – откуда он там взялся?
Я хотел было растолковать эти обстоятельства своим родственникам, но не успел: отчаянный Сурок перекинул ногу через подоконник и слетел вниз, прямо на незримых полуночников. Раздался вскрик, треск, топот.
– Держись, Сурок! С нами Бог и андреевский флаг! – воскликнул Артамон и прыгнул следом.
Глава девятая
Я, по правде сказать, растерялся. В последний раз я прыгал в окошко, пожалуй, лет десять назад. И Артамон, и Сурок были моряками, умели лазить по снастям, высоты не боялись, я же отнюдь не обладал подобной смелостью. Имелось и другое соображение – выскочив, я могу столкнуться с домочадцами герра Шмидта и герра Штейнфельда, выбежавшими на шум. И кончится этот подвиг утренним путешествием моим в часть, прямиком в объятия к господину Вейде. Если же Артамон с Сурком меня отобьют – заварится такая каша, что расхлебывать ее станут уже в Рижском замке, и неизвестно, чем она кончится для всех троих кашеваров…
Грохот и топот смолкли. Воцарилась тишина. В ювелировом доме зажглось окошко, и герр Штейнфельд в ночном колпаке, со свечкой, выставился наружу и стал исследовать пространство двора. Я, затаившись за оконной створкой, делал то же самое. Мало того, что не обнаружилось незримых шептунов – Сурок с Артамоном тоже куда-то пропали!
Минуту спустя отворилось окно прямо под моим, и герр Шмидт, тоже со свечой и в колпаке (я не видел его, но что же за бюргер без этого фланелевого убора, даже в середине июля?) высунулся и вступил в переговоры с ювелиром. Оба они были сильно озадачены. Их, сколько я понял, не то смущало, куда исчезли люди, а то, что этим людям потребовалось. Наконец ювелир не поленился спуститься вниз и обойти двор. Я следил за его маневрами.
Четыре человека как сквозь землю провалились.
– Проклятый Фриц! – сказал наконец ювелир. – За что же, спрашивается, я заплатил ему? Завтра же утром пойду и вразумлю его!
– Верно, любезный сосед, – согласился герр Шмидт. – В конце концов мы можем пойти и к господину директору. Этому безобразию нужно положить конец! Его маленький заработок приведет к большим неприятностям!
– И к господину директору, и к квартальному надзирателю. А сейчас я положу на подоконник заряженный пистолет, и если они вернутся – буду стрелять. Спокойной ночи, герр Шмидт!
– Будем молить Бога, чтобы этого не случилось. Спокойной ночи, герр Штейнфельд!
Соседи раскланялись, свечки погасли.
Я крепко задумался. Видимо, был третий ход во двор, и я даже сообразил, где может располагаться дверь – за сараем. Наверно, через этот ход, рассуждал я, припомнив странные прошлогодние события и крики во дворе, уже приходили всякие сомнительные личности, по моему соображению, сбывавшие Штейнфельду краденый товар. Но куда этот ход вел и где можно было оказаться, выбравшись из него, я понятия не имел.
Теоретически, поплутав в середке нашего квартала, можно было выйти кроме Малярной еще на три улицы – Большую Королевскую, Известковую и Валлштрассе, которая на русских картах Риги именовалась отчего-то улицей По-Валу. Она, как мне объяснили, тянулась вдоль давно снесенного старого вала, вот только название было дурацкое – отчего бы не назвать ее Бальной или Валовой?
Если бы я оказался на одной из этих улиц среди ночи, то довольно скоро бы уяснил свое местоположение и нашел дорогу домой. Но Артамон и Сурок были тут впервые в жизни, а ночью все рижские улицы удивительно походят одна на другую. И еще полбеды, если бы мои родственнички выбрались на свет Божий, если можно так определить мрак июльской ночи, кое-где разгоняемый фонарями, ближе к углу Большой Королевской или Известковой, растолкали будочника в его будке и спросили дорогу до Малярной. А если они выскочили на улицу По-Валу? Их может в поисках бог весть куда занести – и фонари, кстати, не везде горят.
В первые месяцы своего рижского житья я слышал дивную историю о рижских фонарях и частенько вспоминал ее, зимними вечерами возвращаясь со службы.
Лет то ли семьдесят, то ли восемьдесят назад магистрат издал распоряжение, чтобы у каждого рижского дома висел фонарь. Послушные бюргеры фонари приобрели и повесили, но светлее от того не стало. Магистрат изучил положение, и явилось, что ни в одном фонаре нет свечи. Издано было другое распоряжение – чтобы в фонари вставили свечи. Бюргеры и тут подчинились. Но в итоге несколько месяцев спустя потребовалось и третье распоряжение о том, чтобы свечки эти с наступлением темноты зажигались.
Историю о фонарях мне рассказали, разумеется, не герр Шмидт с герром Штейнфельдом, а русские купцы в Московском форштадте, потешаясь над немецкой скупостью.
Нужно было идти выручать Сурка с Артамоном, пока они не забрели неведомо куда. Прокрасться и выскочить наружу несложно. Даже если родственники каким-то чудом найдут голубую дверь с белой лепниной на Малярной улице, то примутся стучать в окошко. Им придется выдержать довольно странную беседу с герром Шмидтом, который самолично впускал их и процессию матросов с багажом в свое жилище. Очень сложно будет объяснить прыжок из окошка во двор – и не кончилось бы это выдворением столь замечательных постояльцев. А если они начнут плутать по закоулкам, то наверняка нарвутся на каких-нибудь сомнительных полуночников, может статься, даже вооруженных ножами. В Ригу по случаю войны понабежал опасный народ, взять тех же безработных плотогонов.
Тут передо мной встал вопрос: брать ли в эту вылазку мой кортик, который я сдал Артамону вместе с мундиром. Мне страх как не хотелось опять пускать его в ход, но с ним я бы чувствовал себя надежнее – и я откопал свое оружие.
Потом, выждав время, чтобы герр Шмидт с супругой опять заснули, я осторожно спустился вниз, выдвинул засов, коим при необходимости можно было убить слона, и, прикрыв за собой дверь, вышел на Малярную улицу. Поразмыслив и прикинув, я решил, что больше всего шансов у моих родственников выйти на Большую Королевскую улицу. К ней я и повернул.
Тут надо сказать, что Малярная – улица узкая, а Большая Королевская – раза в полтора ее пошире и освещается лучше. И потому человек, спрятавшийся за углом Малярной, плохо виден тому, кто идет, тем более, бежит по Большой Королевской.
Это я к тому клоню, что заметить-то фигуру в шляпе и длинном гаррике я заметил, но, имея в голове образ моих родственников, бестолково мечущихся по темным улицам, не придал ей значения. Тем более, что фигура обреталась, как я потом понял, возле угла Малярной и Большой Королевской – только не там, откуда выскочил я, а напротив, и темнота съела ее почти совершенно.
Я завертелся в поисках Артамона и Сурка, которых издали увидеть было бы несложно – их белые флотские панталоны отлично виднелись и во мраке. Пройдя мимо немецкого театра, сейчас удивительно тихого и мрачного, с черными окнами, я даже подбежал к будке, где честно спал будочник, и обозрел Известковую в обоих направлениях – и к Двине, и к укреплениям. Никаких белых панталон я на ней не обнаружил. Тогда я по Известковой, минуя любимое свое заведение «Лавровый венок», дошел до улицы По-Валу и тоже всю ее окинул взором, благо фонари все же горели. Людей разного сомнительного звания видел, белые панталоны опять же отсутствовали. Тогда я вернулся на Малярную уже с другой стороны, сделав круг, и снова пошел к Большой Королевской. На сей раз я не спешил – моей задачей было уже не столько разглядеть Артамона с Сурком, сколько дать им возможность увидеть мое бело-синее обмундирование, тоже хорошо заметное ночью.
Я хотел встать на углу и подождать – вдруг они тоже, вынырнув непонятно где, носятся по кругу? Тут-то я и увидел опять ту тень в глубине Малярной улицы, примерно там, где она утыкалась в Большую Кузнечную.
Расстояния в Риге невелики, и человек, стоявший там, где околачивалась эта тень в длинном одеянии, мог обозревать немалый кусок Большой Королевской, чуть ли не от Бочарной до театра.
Я заметил его, а он заметил меня. Но я был освещен, он – во мраке.
Кортик придал мне смелости – поняв, что этот господин тут кого-то ждет, я решился подойти к нему и спросить, не видал ли он двух морских офицеров, бегущих по улице. Мысль, что это может быть подчиненный герра Вейде, выслеживающий мою собственную персону, счастливым образом миновала мою дурную голову.
В оправдание себе могу сказать, что судьба моего шалого дядюшки и не менее безумного племянника волновала меня в тот миг так, что о горестях своих я забыл совершенно.
Словом, я устремился к этому человеку, он же несколько попятился, увидев меня. И вдруг пустился наутек, подхватив полы своего одеяния.
Не понимая, чем бы я мог его напугать, я встал как вкопанный, он же, добежав до угла Большой Кузнечной, обернулся, прежде чем скрыться.
Зрение у меня хорошее, а вот его подвела излишняя тревога, и он не заметил, что оказался под фонарем. Ему важнее было убедиться, что я его не преследую. Это был мусью Луи, или мадам Луиза, или черт с рогами – в своем длинном гаррике с многоярусным воротиком!
В Риге я видел множество всяких лиц и уже научился их классифицировать, но это не спутал бы ни с иудейским, ни даже с цыганским – уж больно оно было приметное.
Я даже не очень удивился тому, что это двоеполое существо бродит вокруг Малярной улицы. Сие служило подтверждением нашим совместным домыслам.
Конечно, следовало кинуться в погоню за мусью Луи, пленить его и, угрожая кортиком, доставить в такое место, где мы втроем могли бы его допросить. Бегал я, очевидно, быстрее него, был моложе и увертливее – но у мусью Луи, как я знал, под широким гарриком обыкновенно имелся при себе пистолет.
Конечно же Артамон и даже Сурков на моем месте догнали бы мусью Луи, здраво рассудив, что пистолет – это всего один выстрел, и даже два пистолета – это всего лишь два выстрела, от которых можно увернуться, зато потом противник почти безоружен, разве что возьмет пистолет за дуло, чтобы бить рукояткой. Но я, честно признаюсь, побоялся…
Потом я нашел себе оправдание: ночная стрельба уж точно разбудила бы и местных жителей, и будочника; окажись я ранен – первые лучи солнца застали бы меня в приятном обществе господина Вейде; отступить было верхом благоразумия. Но тогда мною владело не благоразумие, а скорее растерянность, я ведь сильно беспокоился о моих бешеных родственниках.
Я медленно пятился, не отводя взгляда от угла, за которым скрылся мусью Луи, и тут за спиной моей раздался крик:
– Держи мазурика!
Кричала глотка мощная и весьма к этому делу приспособленная, закаленная многими пронизывающими ветрами, да еще и на чистом русском языке. То бишь, вопил дядюшка Артамон и, судя по топоту, кого-то он преследовал.
К дядюшкиному крику прибавился еще голос, но уже немецкий. Я кинулся назад и увидел, что у театральных дверей творится какая-то лихая заваруха, а сами они распахнуты, и внутри, в большой прихожей, светло, как от одной сальной свечки. Разобраться впотьмах, кто тут кого бьет и сколько человек воюют, я не мог, а смахивало, что Артамон и Сурок – в меньшинстве. И я, остановившись шагах в десяти от свалки, заорал по-немецки:
– Полиция! Тревога!
Кто-то выбрался из побоища и кинулся удирать, еще один скрылся в распахнутой двери театра, но драка продолжалась. К счастью, мой призыв разбудил будочника Ивана Перфильевича, и бравый служитель закона уже торопился к нам со своей изумительной алебардой, достойной средневекового рыцаря.
Еще два человека забежали в театр, и его дверь захлопнулась.
На мостовой перед дверью стоял на коленях Артамон и придерживал поверженного врага. Верхом на другом враге сидел Сурок.
– Кого это вы изловили? – спросил я.
– А черт их разберет, – отвечал Артамон. – Надобно допросить. Впотьмах на нас кидались, сукины дети…
– К дверям не пускали, насилу мы прорвались, – добавил Сурок. – Вот сейчас и разберемся…
– Господа офицеры, – вмешался добрый Иван Перфильевич, – чего их допрашивать, и так все понятно! Жили они там, а вы их всполошили. Ну их к бесу!
– В театре, что ли, жили? – переспросил я. – Он же закрыт!
Это я знал доподлинно, потому что каждый день мимо него проходил. Собственно говоря, это был первый и единственный рижский клоб, или клуб, сие слово пишут по-всякому, под названием «Мюссе». Построил его и содержал своим иждивением барон Иван Федорович фон Фитингоф, ныне покойный. Там были залы для торжеств, для танцев и для театральных спектаклей, ставились хорошие пьесы – Лессинга, Шиллера, других немецких драматургов. В «Мюссе» рижское дворянство и господа купцы собирались уже двадцать лет, я тоже там бывал, но только ради пьес.
Сейчас по случаю войны увеселения отменили, клоб должен был стоять пустым, но, как растолковал нам Иван Перфильевич, прежде чем вернуться к себе в будку, сторож Фриц, видя нашествие в Ригу обывателей из предместий, не удержался и тайком сдал им театральные помещения под ночлег с условием, что они будут там сидеть тихо и не высовываться.
Ничего удивительного в том, что театр имел черный ход, нет. Странно было бы, если бы он имел одну лишь парадную дверь. И то, что ход этот выводил в глухой двор, меня тоже не смутило, – от квартирного хозяина я знал, что раньше на месте ювелирной мастерской располагалась конюшня и имелся выход на Малярную улицу, обычно закрытый дубовыми воротами. Возможно, именно так покидали театр артистки, не желавшие встречаться с публикой после спектаклей.
Тут я кое-что начал понимать. Возможно, мой квартирный хозяин знал про эту затею, отнесся благосклонно к желанию старины Фрица малость подзаработать, и только уговорился с театральным сторожем, что тот накрепко запрет ход, ведущий во двор. А сторож не выполнил уговора – и его наутро ждали страшные кары, не один лишь нагоняй от дирекции, но и изгнание постояльцев.
Доброта и разговорчивость Ивана Перфильевича имела материальные основания, он рассчитывал на нашу благодарность. и она воспоследовала – Артамон вознаградил будочника гривенником.
– Ступайте с Богом, а уж я вас колбасникам не выдам! – сказал тот, кланяясь.
– С нами Бог и Андреевский флаг, – отвечал Артамон, хлопнув его по плечу.
Иван Перфильевич вернулся в будку, а мы подтащили к фонарю пленников и, показав им острия кортиков наших во избежание крика, задали кое-какие вопросы.
Будочник оказался прав – это были два латыша, недурно говорившие по-немецки, из зажиточных, которых пожар лишил части имущества. Семьи свои они еще раньше отправили куда-то под Вольмар, это только у русских из Московского форштадта не нашлось родни в провинции, чтобы приютить хоть стариков и детей…
Латыши рассказали, что среди театральных постояльцев были и русские, и литовцы, и евреи, всего около десятка душ, причем кто-то прибежал из Петербуржского предместья на рассвете после пожара. Тут нам троим сделалось очень неловко, оказывается, мы невольно лишили крова несчастных людей. Я спросил о двери, ведущей во внутренний двор. Наши пленники ничего о ней не знали. Они в убежище свое попадали, по уговору, поздно вечером и должны были покидать его рано утром.
– Точно ли местные жители? – спросил подозрительный Сурок. – Без притворства?
– Сдается, да.
– Поговори с ними по-латышски! – потребовал Артамон, который еще толком не слышал этого наречия. Но я его не знал довольно, чтобы вступать в беседы.
Наконец мы отпустили бедняг, и они, постучав в дверь, были впущены.
– Черт знает что! – пожаловался Артамон. – Кабы я понял, что это театр! Уж не знал, что и думать!
– Я чуть не удавился, – добавил Сурок. – Ну, вообрази, Морозка, влетаем мы впотьмах неведомо куда, с потолка до пола тряпки пыльные натянуты, веревки какие-то вдоль и поперек, сволочи эти, Эмилия с кавалером, ускользнули! Они-то знают, где там какая дырка, а мы среди этой дряни мыкаемся, что-то рушится нам на головы, кто-то орет откуда-то! Конец света!
– Ход со двора, стало быть, ведет прямо за кулисы, – догадался я. – А теперь объясни, Сурок, Христа ради, для чего ты сверзился в окошко?
– Я хотел изловить этого треклятого мусью Луи, – отвечал он. – Мы были правы, чертов француз пришел к Эмилии!
– С чего ты взял?! – воскликнул я.
– А с того, что он ее тащил за собой, отбиваясь от нас весьма уверенно, кулаки у него каменные! И по имени ее назвал! Потом же они потерялись во мраке!
– Мы пытались схватить его хоть за одежду, но он как-то уворачивался, – добавил Артамон.
