Яд Борджиа Линдау Мартин
– Нет! Сегодня, сегодня! Ни на одну минуту я не хочу откладывать это дело! – порывисто воскликнул иоаннит. – Завтра, может быть, будет слишком поздно. Разбойники могут увезти или умертвить своего пленника, Паоло Орсини. Пусть всякий, кто считает себя христианином, возьмет факел и следует за мной!
– Как ты думаешь, шут, не подходит ли это предприятие также и для тебя? – спросил Макиавелли.
– Нет, я лучше посмотрю. Проваливайте вы, молодцы; вы не можете причинить мне никакого вреда! – ответил шут, равнодушно зевая.
– Если вы твердо решились, – сказал настоятель, – тогда наша братия будет помогать вам, насколько это в ее силах, но вы увидите, что ваше предприятие невыполнимо.
– Итак, в путь! Я даю вам, отче, свое рыцарское слово, что ничего невозможного мы делать не будем, – сказал Лебофор и выхватил из огня головню. Даже картезианцы забыли о своей обычной медлительности и стали торопливо зажигать факелы, а телохранители посланника смотрели на него, как свора собак на привязи.
– Ну, если уж все христиане должны участвовать в этом, дядя, так отпустите и вы своих негодяев, – промолвил шут, и, словно не нуждаясь в ином разрешении, отряд посланника с шумом присоединился к рыцарям.
Все монахи вышли за рыцарями во двор, где английские солдаты давали лошадям корм, а посланник с шутом остались одни в зале.
– Пойдем, дядя Никколо!.. Если другие сошли с ума, будем и мы безумными, – проговорил шут, подумав немного, и, схватив полу мантии посланника, пустился вокруг него в какой-то фантастический танец.
Макиавелли, казалось, не обращал внимания на своего спутника, пока они не вышли из монастырских ворот и не заметили света факелов, то появлявшегося, то исчезавшего среди извилин скал. Здесь он остановился и, значительно усмехнувшись, обратился к шуту, внезапно перейдя на почтительный тон.
– Что вы думаете, ваша милость, об этом происшествии? – тихо спросил он.
– Я начинаю верить в чудеса, Никколо, хотя и причастен ко всей этой истории, – ответил тот, иронически улыбаясь. – Мигуэлото редко делает свое дело только наполовину, у него есть только один порок, который не годится для меня, – он жаден, Никколо, страшно жаден! Но он – губка, которую я выжму для себя, когда она наполнится, ведь без денег, Никколо, не много можно сделать на этом свете. Пойдем на мост и посмотрим, как эти дураки будут лететь в пропасть. Но где мои собаки? – Эй, сюда, Марий, Сулла!
– Они пошли за другими, – сказал флорентиец, – и, кажется, не узнали вас в этом шутовском наряде.
– Если бы я знал, что дьявол не узнает меня, я согласился бы лучше умереть в этом платье, чем в рясе монаха, – заметил шут и стал свистать и звать собак, но напрасно – они не появлялись.
Тем временем Макиавелли не пошел по той дороге, которую указывали факелы, а направился на мост.
Глава VI
Посланник со своим шутом едва ли могли выбрать лучшее место для наблюдения, чем середина моста, дугой поднимавшегося над рекой. Отсюда можно было видеть все происходящее. Правда, благодаря несмолкаемому шуму потока, трудно было разговаривать, но никто, казалось, не был особенно расположен к разговору, оба напряженно ждали появления искавших. Внизу в это мгновение было все погружено во мрак, слабый свет звезд не проникал в эти бездонные глубины.
– Здесь страшная высота, – сказал шут после паузы, во время которой он, по-видимому, обдумывал возможность успеха всего предприятия. – Здесь очень легко нечаянно оступиться. Что вы так странно смотрите на меня, Никколо? Я знаю, вы – мой друг.
– Я думаю, благородный господин, что такие неожиданные шутки могут быть и опасны, – сказал флорентиец. – Но синьор Паоло был вашим другом, по крайней мере, вы обнимали его и называли своим братом.
– Это для того, чтобы он так думал, – спокойно ответил шут.
– Я не умею объяснить себе глубину этой политики, – снова начал флорентиец. – Какой смысл уничтожать его теперь, когда для вашей милости так важно привлечь к себе Орсини и всю их партию и когда он с мирными намерениями и предложениями направлялся в Рим?
– Я уничтожу их всех, все равно, силой или хитростью, это достаточно благородное оружие против измены и возмущения! – с жаром отвечал шут. – Я скорей согласился бы по капле вычерпать море, чем сдаться и сложить в отчаянии руки. И кроме того, что я могу сделать, когда на людей, путешествующих инкогнито и без надлежащей охраны, нападают разбойники и убивают их? Разве вы не знаете, что Паоло ехал в Рим по приглашению моего отца, а не по моему желанию? И неужели же я должен спокойно отказаться от награды за все свои труды только потому, что старик стал нерешительным и боязливым?
– Если бы донна Лукреция вышла замуж за Орсини, тогда все дворяне снова должны были бы потребовать восстановления всех своих прав, – заметил посол.
– А что стало бы с моим герцогством Романья? – воскликнул шут, тряхнув рыжим париком.
– И где было бы тогда ваше итальянское государство? – добавил с ударением хитрый флорентиец.
– Вы шутите со мной, Никколо! – ответил шут, дико сверкнув глазами и сжимая руку, словно он уже держал скипетр. – Ах, если бы мне снова встретить старого полусумасшедшего колдуна, который обыкновенно помогал мне в изучении магии еще тогда, когда я мечтательным юношей ходил в Пизе в школу, а мои глупые учителя были убеждены, что я погружен в пыльные сочинения Августина и Бернарда!
– Насколько я помню, он показал вам какое-то видение в зеркале из аметиста? – насмешливо сказал Макиавелли. – По крайней мере, так рассказывает об этом в Италии народ, и говорят, что седобородый мудрец был самим дьяволом. Но вот они идут. Смотрите, как сверкает вода при свете их факелов!.. Точно горячий адский поток.
– Скажи, Никколо, что же, по рассказам народа, показал мне этот кудесник?
– Скелет в короне и царской мантии, вручивший вам скипетр, – ответил посол.
– Это ложь! К черту того, кто говорит это! – с дикой страстью воскликнул шут. – Это была тень в императорской короне и в мантии Карла Великого, как мы знаем его по изображениям хроники, она вручила мне скипетр и меч, которые были перевиты, как змеи.
– Ваша милость тогда отлично поняли науку, – ответил Макиавелли.
– И, я знаю, ты думаешь, что мой учитель сумел научить меня, как своего любимого ученика, всем фокусам? – с усмешкой спросил шут. – Но берегись, чтобы он не оставил для себя одного из них, который в конце концов перехитрит тебя. Но, Никколо, если я из моей короны когда-нибудь сделаю нечто большее, чем этот дурацкий колпак, когда я действительно стану Цезарем, кем ты будешь для меня?
– Твоим Брутом[8], – ответил флорентиец.
– Моим Сеяном[9], ты хочешь сказать, дорогой Никколо, – слазал шут с усмешкой, за которой таилась мрачная мысль. – Ты что-то все приводишь неудачные сравнения.
Ничего не отвечая, Макиавелли полунасмешливо приподнял свою отороченную мехом шапочку и устремил свой взор вниз, не оставляя в то же время без внимания ни одного движения своего спутника.
То, что происходило внизу, представляло оригинальное и живописное зрелище. Рыцари, солдаты и длиннобородые картезианцы перепрыгивали в русле потока со скалы на скалу и, крича друг другу, махали факелами. При этом фантастическом освещении водопад горел всеми цветами радуги и сверкал как бриллиант.
Но поиски, казалось, были безуспешны, и шут разразился громким хохотом, когда разведчики сошлись на отдельных выступах утесов и, по-видимому, совещались. Внезапно Макиавелли и его спутник были поражены лучом красноватого света, исходившим из отверстия пещеры. Он сейчас же исчез снова, но был, очевидно, замечен и внизу, потому что оттуда послышались громкие крики, слышные даже сквозь несмолкаемый грохот водопада.
– В пещере совершено убийство, которое будет открыто, – промолвил флорентиец, бросив беглый взгляд в сторону своего спутника.
– Я до сих пор никогда не слыхал, чтобы убийство обладало способностью зажигать огонь для того, чтобы привлекать к себе, в свои тайники, людей, – холодно ответил шут. – Но все равно им непременно придется вернуться и они старались понапрасну.
– Однако для чего же рыцари снимают с себя вооружение! Что это значит? – спросил посол. – Смотрите, угрюмый английский оруженосец снимает со своего господина наколенники, а священник ломает руки! Что он сделал со своим факелом?
– Он уронил его в воду, я видел, как тот потух и поток увлек его за собой, – ответил шут. – Но куда девались мои собаки? Их инстинкта я боюсь гораздо больше, чем сообразительности этих глупцов.
– Клянусь святым Юлианом, безумцы хотят вскарабкаться на скользкие утесы! – воскликнул Макиавелли. – Смотрите, они лезут, один с этой, другой с той стороны водопада… Ловко прыгнул, дурак солнца!.. Он опередил своего спутника намного. Слышите, как он торжествующе хохочет! Должно быть, не так трудно лазить по этим скалам, как это кажется сверху! Они взбираются, словно по лестнице!
– Нет, нет! Ха-ха! Глядите, священный рыцарь поскользнулся и падает, он разобьется! Что это, Никколо? Он ухватился за куст… Спасен!! – закричал шут, следя за опасным спуском иоаннита.
Между тем последний, поскользнувшись на выступе, ухватился при падении за куст, росший из расселины скалы, затем, хотя и с большим трудом, ежеминутно подвергаясь опасности быть сброшенным водопадом в бездну, возвратился на прежнее место.
– Где же теперь английский дикарь? – воскликнул шут. – Вот он!.. Глядите, он окружен со всех сторон брызгами и пеной. Разве вы не видите его? – ответил Макиавелли.
– Я хотел бы, чтобы тот, другой, находился на его месте. Рожа этого иоаннита нравится мне гораздо меньше, – сказал шут. – Да, правда, он хочет последовать за ним, после того как избежал опасности с другой стороны. Этот не так ловок, три раза уже срывался. Ха, клянусь ключами святого Петра, сумасшедший англичанин стоит перед нами на скале и отряхивается, как мокрая крыса. Еще один прыжок, и он будет в пещере, или внизу, в пропасти. Честное слово, его безумная смелость почти заставляет меня желать, чтобы это отчаянное предприятие увенчалось успехом, даже если будет спасен один из представителей ненавистного мне отродья Орсини.
– Скала колеблется под его ногами, он хочет прыгнуть! Это безумие… Остановитесь, рыцарь, остановитесь, вернитесь назад! – закричал Макиавелли.
– Не стоит очень сокрушаться о нем, наверное, после него останутся наследники, – принимая обычный тон, проговорил шут. – Но смотрите, он не решается… Да, конечно, ни один человек в здравом уме не решился бы на дальнейший путь. Простое течение может опрокинуть его.
Стоящие внизу, очевидно, тоже заметили опасное положение Лебофора и его нерешительность. Картезианцы шумно выражали свои опасения, иоаннит, Бембо и другие путники кричали ему, чтобы он бросил свою опасную затею. Однако Лебофор махнул торжествующе рукой, словно открыл какой-то выход, которого не видно было снизу, и… прыгнул!
Макиавелли закрыл от ужаса глаза, но сейчас же снова открыл их, так как его спутник вскрикнул, но не от ужаса, а от удивления. Снова появился таинственный свет, и в его блеске показался образ рыцаря, словно изваянный в водяной стене, образовавшейся от закругления низвергавшегося водопада.
– Не сомневаюсь, что его сейчас же прикончат, как только он войдет в пещеру, – со злорадством сказал шут, – судя по этому свету, там кто-то есть, чтобы достойно принять непрошеного гостя.
Рыцарь тем временем исчез.
Снова последовала глубокая, полная таинственного ужаса пауза, а затем стало видно, как иоаннит с азартом принялся карабкаться на утес, за ним следовали английские солдаты, но не так быстро, тяжелое вооружение стесняло их движения. Иоаннит добрался до выступа, откуда его собрат по оружию прыгнул в пещеру.
– Что с ним случилось? Неужели он не решается последовать за ним? – спросил Макиавелли. – Смотрите, он наклоняется вперед, как будто прислушивается к голосам из пещеры.
– Быть может, это рыцарь зовет на помощь, – ответил шут и подвинулся вперед, словно и ему хотелось услышать голоса. – Ха, ха, священник в нем одержал победу над солдатом! Видите, как он несется оттуда, словно за ним гонятся волки!
– Он снова внизу, рядом со своими спутниками, он что-то рассказывает им, смотрите, они все кидаются к утесам с вашей стороны! – объяснял Макиавелли шуту.
В это мгновение до них донесся лай собак, отыскавших след.
Путники и монахи, как безумные, кинулись через реку, мелкую в этом месте, и один за другим быстро скрылись в темной расселине среди утесов.
– Голову даю на отсечение, они открыли путь святого в его отшельническую келию! – воскликнул Макиавелли.
– Берегись, Мигуэлото, если ты обманул меня, – пробормотал шут, а затем, бросившись как тигр, ловко перепрыгнул через лежавшего на мосту флорентийца и быстро стал спускаться по скалам.
Макиавелли поднялся в свою очередь, и спокойно пошел за ним. На берегу он наткнулся на Бембо, отряхивавшего свое мокрое платье и певшего благодарственную молитву.
– Что случилось? – воскликнул флорентиец.
В ответ на это Бембо мог указать только на противоположные скалы, судорожно расхохотался и одновременно вытер мокрые от слез глаза.
Шут не стал терять время на расспросы, перепрыгивая с камня на камень, он достиг зияющей расселины, где свет факелов, громкие голоса в отдалении и непрестанный лай собак убедили его, что в пещеру был открыт безопасный путь. Последний образовался, вероятно, после землетрясения и длинным коридором вел прямо в пещеру.
Любопытного шута ожидало редкое зрелище. Пещера была значительных размеров и, будучи освещена бесчисленными факелами, сверкала спускавшимися сверху сталактитами, искрилась на блестящей поверхности базальтовых природных колонн и производила волшебное впечатление. На плоском выступе скальной стены виднелось изображение, в котором при известном напряжении фантазии можно было найти некоторое сходство с распятием, и на нем лежал человек, привязанный к нему ремнем, цепью и железным обручем. Вокруг него суетились рыцари, монахи и солдаты, изо всех сил стараясь разорвать державшие его путы. Над пленником тлелось, в некоем подобии жаровни, еще несколько головней, которыми он, по-видимому, производил таинственный свет, обративший на себя внимание рыцарей и, судя по его бледному и изможденному лицу, приведший их как раз вовремя, чтобы спасти его.
В отдалении стояли обе собаки, тихо подвывая и облизывая языком морды.
Глава VII
Макиавелли осторожно и не спеша шел за своим спутником, но цепь, приковывавшая несчастного Орсини к скале, была так крепка, что его спасителям еще не удалось разорвать ее, когда он вошел в пещеру.
Флорентиец внимательным взглядом окинул всю картину и остановил его на пленнике. Орсини был человеком во цвете лет, его фигура отличалась больше изяществом и соразмерностью форм, чем силой, но, вероятно, он был сильнее, чем казался. Черты его лица были строги, но тонки, а их подвижность и непрестанная смена света и теней указывали на сильные страсти, бушевавшие в нем. Несмотря на это, они по желанию могли преображаться в неподвижное спокойствие мрамора, с гневом отметавшее взор любопытного зеваки. Цвет лица Орсини можно было сравнить с тем оттенком, который принимает мрамор под влиянием горячих лучей южного солнца. Черные волосы еще больше оттеняли бледность его лица.
– Они действительно спасли эту непримиримую змею, это подлое отродье! – вполголоса проговорил шут Макиавелли. – Никогда ничего не буду предпринимать в этот день месяца, ибо слепой случай разрушил в этот день все, что было предусмотрено так мудро и так умно! Но погодите! Смотрите, в глотке у него пересохло, глоток воды оживит его. Я думаю, если я дам ему чего-нибудь выпить, это будет выглядеть просто обыкновенным милосердием с моей стороны.
– А чтобы студеная вода не простудила его, вы хотите добавить в нее немного восточного порошка, благодаря которому его желудок быстро разогреется? – спросил Макиавелли, вопросительно глядя на шута. – Но я не вижу здесь политической мудрости, – прибавил он. – По-моему, каждый правитель, желающий уничтожить врага, не должен пытаться делать это всевозможными способами, а избрать только один, иначе он может подвергнуться опасности пробудить сопротивление, которое может его же и уничтожить. Если вы не можете сразу убить врага, никогда не раньте его, в противном же случае вы будете сеять зубы дракона на собственную гибель. Пока вы не можете разом уничтожить весь род Орсини, было бы бесцельно раздражать их гибелью самого значительного члена их семейства. Я полагаю, совершенное в данный момент вторичное покушение на жизнь Орсини возбудит против вас подозрения.
– По вашему дружескому совету, Никколо, тот, кто хочет утвердить за собой покоренное государство, должен истребить весь род изгнанных государей, – возразил шут. – Моя же власть вырвана мною у пленников святого престола.
– Вы, несомненно, избраны орудием, которое должно уничтожить мелких тиранов Италии и объединить всю страну, – произнес дипломат. – Паоло Орсини, вне всякого сомнения, один из могущественных, а теперь, со времени изгнания Колонна, и самый могущественный супостат церкви, но, тем не менее, я не считаю настоящий момент подходящим для его уничтожения.
– Никколо, – с презрительной улыбкой сказал шут, – у тебя больше умения советовать, чем действовать. Но ты был постоянно моим оракулом, и, кроме того, какой-то внутренний голос подсказывает мне, что и эта неудача, как и все другие, послужит моему благополучию. Паоло еще может пригодиться мне, я попробую натравить его на гордого феррарского франта. И кстати, зачем пожаловал сюда этот Бембо? Что он разнюхивает здесь?
– Я сам стараюсь выяснить это, – ответил Макиавелли.
– Итак, сейчас я не буду поить Орсини, – начал снова шут. – Кроме того, мне необходимо узнать, кто тот изменник, который оставил ему жизнь и за которого я теперь должен делать его работу, угощая Орсини ядом. Однако я сомневаюсь, чтобы синьор Паоло, не раз встречавшийся со мной на поле брани, где взоры проникают прямо в душу, не узнал бы меня в этом наряде. Мне так же трудно скрываться, как солнцу.
– Нет, благородный господин! Никто не узнает в этом наряде, в этих рыжих волосах, в этом уродливом лице великого герцога Романьи, – возразил Макиавелли. – Кому из ненавидящих вас может прийти мысль, что самый тонкий ум нашего времени может допустить глупость, и искать защиты в переодевании?
Но в это время их разговор был прерван радостными восклицаниями. Под могучими ударами Лебофора распалась, наконец, тяжелая цепь, и пленник вскочил на ноги. Первым его желанием было броситься на колени перед распятием. Коленопреклоненный, он дал торжественный обет выстроить часовню святому Гвидобальду на месте своего чудесного спасения. Затем он поднялся и с живейшими выражениями вечной благодарности обнял своих спасителей.
– Мои сердце и душа, мои дворцы, мои поместья, мои сокровища – все к вашим услугам, благородные рыцари! – воскликнул он. – Жизнь, которую вы спасли, принадлежит вам, и кроме любви к моей невесте, нет ничего, чего бы я не отдал друзьям в благодарность за то, что они сделали для меня.
– Это единственное условие мы не будем оспаривать у вас, благородный синьор, тем более что оно служит, по-видимому, талисманом против несчастья, – с саркастической улыбкой произнес иоаннит. – Но ваша благодарность должна принадлежать более всего милосердному доминиканцу, который привел нас сюда, чем нам, так как это предприятие было для нас только удовольствием.
– Доминиканец? – с удивлением воскликнул Орсини. – Тогда это был мой ангел-хранитель, которого послала мне моя Покровительница, Пресвятая Дева, в церкви Санта Мария Маджиоре. И Ей я отслужу торжественную мессу и поставлю пятьдесят свечей из турецкой амбры.
– От Санта Мария Маджиоре! – пробормотал шут. – Да, конечно, потому что образ Пресвятой Девы в той церкви так похож на его прекрасную невесту.
– Возможно! Я слышал, что это несравненное произведение Леонардо да Винчи писал с вашей матушки, синьоры Ванацци[10], – прошептал Макиавелли своему спутнику, который дрожал всем телом.
– Замечали ли вы когда-нибудь, дорогой Никколо, как мало похожу я на Мадонну Санта Маджиоре, на мать или на отца, наместника Христа на земле? – спросил шут. – Мне довольно часто нашептывали раньше, да и сам я мало-помалу пришел к убеждению, что в раннем детстве меня подменили, мой отец больше боится меня, чем любит, и сам я питал к своим близким так же мало родственных симпатий, как и они ко мне, клянусь оковами святого Петра! Его святейшество почти отрекся от меня, назначив кардиналом. Я намереваюсь как-нибудь спросить колдунью, да так спросить, чтобы она сказала правду, кто породил меня!
Шут почти с жаром, почти с бешенством произнес эти слова, словно воспоминание об этой несправедливости глубоко потрясло его. Макиавелли посмотрел на него острым проницательным взором, но ответил таким тоном, как будто не придавал его словам никакого значения.
– Мне кажется, благородный господин, что с вашей стороны было бы крайне странно, даже нелепо, подтверждать эти слухи, если это – вообще слухи.
– Вы ошибаетесь, Никколо, на этот раз вы глубоко ошибаетесь! – ответил шут более тихим, но все еще взволнованным голосом. – Клянусь небом, теперь мне хотелось бы лучше быть признанным, законным наследником нищеты моего дряхлого воспитателя, чем оставаться незаконным сыном священника!
– Возможно ли? – воскликнул Макиавелли, недоверчиво взглянув на говорившего, а про себя подумал: «Неужели в этой дьявольской груди есть место для стыда и раскаяния?»
Но, когда он припомнил ужасные слухи, очень распространенные тогда в Италии, у него внезапно явилась мысль, и, хитро улыбнувшись, он сказал:
– Но ведь не станете же вы уговаривать или принуждать вашего воспитателя открыть вам правду, прежде чем вы, как Борджиа, не утвердитесь в Италии, монсиньор?
– О, брат души моей! Наши мысли постоянно сходятся! – воскликнул шут недовольным голосом, словно ему было неприятно, что его сокровенные мысли были высказаны так открыто. – Поэтому-то я и не могу ничего скрыть от тебя, если бы даже и хотел. Но пойдем, нам необходимо опередить этих болванов, которые выпускают на волю мою драгоценную добычу.
После первых горячих изъявлений благодарности и радости Орсини, по-видимому, снова обессилел и, поддерживаемый своими спасителями, покачиваясь приближался к выходу. Посол и его спутник поспешили вперед, чтобы не быть замеченными.
У входа в скалистый проход слышался голос Бембо, спрашивавшего, что произошло в пещере, но не решавшегося войти в нее. Шут стал забавляться, отвечая ему вскрикиваньями и визгом, и его голос, дробясь и отражаясь о каменные стены, переливался причудливым эхом. Когда они вышли из расщелины на реку, Бембо уже исчез.
– Он побоялся встретиться с существом, которое производило эти звуки, – сказал с ироническим смехом шут. – Но я никак не могу понять появление доминиканца. Отец сам против моего желания пригласил Орсини в Рим, пока я не вспомнил, какой опасности подвергается путешественник в это время и что с гибелью Паоло должен погибнуть и весь их союз. Но откуда же его святейшество мог быть осведомлен о моих намерениях?
– Следовательно, вы не разделяете мнения Паоло, что само Небо приняло в нем участие и послало своего святого для его освобождения? – сказал Макиавелли.
– Если бы Небо стало печалиться о том, что происходит на земле, то ему не осталось бы времени думать о небесном. Скорее, это – дело рук моего злого демона, у меня есть такой, он разрушает все мои планы! – страстно воскликнул шут, и Макиавелли заметил, что черты его лица сделались мертвенно бледными.
– Не хотите же вы сказать, благородный господин, что… – начал снова флорентиец. – Ведь ты не веришь в духов, покрытых плотью, или бесплотных. Неужели ты не верил бы своим собственным глазам?
– Им-то я верю меньше всего. Мне надо знать самый корень, а не оболочку, – ответил посол. – Если бы я поверил своим глазам, я написал бы своей республике, что ваша милость избрала себе братом племянника Медичи, этого Орсини, и что поэтому все подъемные мосты во Флоренции должны быть подняты, как если бы надо было ждать врага.
– Союзники и не могут думать иначе. Никто не может доверять другому, и каждой партии, желающей сохранить свое могущество, не остается ничего, как только войти в союз с другой против третьей. Однако что ты такое толковал там о внешней оболочке? Разве не Лукреций полагает, что духи принимают формы их прежних тел? Если это так, тогда духи умерших сохраняли бы те же положения, в которых они отошли в вечность! Как по-твоему?
– Прошу вас, господин, выражаться более понятно, – сказал Макиавелли, ничего не выражающим взором смотря на него.
– Я говорю то, что мне приходит в голову, – в мрачном раздумье произнес шут, – я хочу сказать, что если бы мой покойный брат, герцог Гандийский[11], горькую судьбу которого отец не перестает оплакивать и который действительно был так добр и прекрасен, что люди благословляли его, когда он проходил мимо, а все женщины поголовно сходили по нему с ума из-за его восхитительных локонов… Так вот, если бы он когда-нибудь ночью захотел явиться своему… своему отцу, папе Александру, как ты думаешь, в какой одежде он явился бы ему?
– Своему отцу? – повторил Макиавелли, избегая мрачного взгляда собеседника. – О, отцы – удивительные люди! Конечно, он явился бы ему не с кинжальными ранами на теле и тибрским илом в золотистых кудрях, которые, по слухам, его святейшество нежно называл лучами герцога Ганди. А если бы он призвал в советники вкус своего отца, то несомненно явился бы ему цветущим юным Антиноем, как в тот день, когда, будучи назначен хоругвеносцем церкви, он, в белом шелковом одеянии, усыпанном рубинами, ехал на белоснежном коне, украшенном серебром и жемчугом.
– Я всех своих лошадей подкую серебряными подковами, но римляне должны будут забыть это великолепие! – страстно воскликнул шут. – У меня самого эта картина не так скоро изгладится из памяти, потому что я помню, как лошадь моего брата окатила меня грязью, когда я в кардинальской рясе плелся сзади него на своем тряском муле. Как он внезапно остановился, чтобы приветствовать свою сестру, донну Лукрецию, – моей я едва ли могу назвать ее. Я был так взбешен, что чуть не задохнулся от злобы. Мне думалось, что это было сделано с намерением унизить меня. Послушали бы вы, каким хохотом разразилась чернь!
– О, я слышал… ведь хохотали так громко, что мы могли слышать во Флоренции, – шутливо заметил Макиавелли. – От нас хохот перешел в Мантую и так дальше, до двора французского короля в Милане, где, несомненно, хохотали точно так же, потому что тогда вас ненавидели там.
– Меня ненавидят еще и теперь. Но пусть меня ненавидит кто хочет, мне все равно, служили бы только моим целям. Мне даже доставляет удовольствие видеть, как мои ненавистники льстят мне. Что такое могущество, как не владычество над людьми против их воли? – сказал Цезарь Борджиа и, снова возвращаясь к предыдущему разговору, продолжал:
– Следовательно, предположим, что Джованни посетил бы своего достойного отца, он явился бы ему в своей лучшей одежде и несомненно снял бы ее, если бы решил навестить своего убийцу.
– Здесь, надо полагать, он явился бы в той одежде, с тем же взглядом мучительного страдания, с каким принял смерть, – воскликнул Макиавелли, внезапно просыпаясь от своего обычного равнодушия. – С искаженными от ужаса чертами, со страданием и безнадежной мольбой, с девятью ранами, из которых потоками льет горячая алая кровь, с мертвенно-бледным прекрасным лицом, – да, вот истинный образ безгрешного Авеля, умерщвленного над своей благоухающей жертвой.
– Оплакиваемый женой и сестрой!.. Ха!.. – с ужасным хохотом воскликнул шут. – Ну, Авель заслужил свою участь, хотя, быть может, и не от руки Каина, если правы современные богословы. Но мой бедный брат! Ах, что сделал он, кого прогневил, он, такой покладистый, такой мягкий, такой уступчивый и нежный?
– Он был действительно выдающийся, даровитый юноша, богато одаренный прекрасными качествами, – произнес Макиавелли. – Мир душе его, если она у него была! Он достаточно долго пробыл в чистилище, чтобы освободиться от худшего своего порока – слишком большой любви к тому, что Платон называл непрекрасным.
– А если еще вдобавок подумать, что этот порок был причиной его гибели! – с лицемерным сожалением сказал шут. – Несомненно, в этот роковой день, четырнадцатого июня, он встретил на своем пути какого-нибудь ревнивого мужа или мстительного любовника.
– Или рассерженного отца, а может быть, разгневанного брата! – продолжал Макиавелли. – У нас во Флоренции рассказывали, что на большом празднестве, данном в вашу честь вашей матушкой по случаю вашего отъезда в Неаполь на коронацию Фридриха, – какой-то замаскированный требовал пустить его к герцогу и, когда его наконец допустили к нему, передал ему надушенное письмо. Вскоре после этого герцог, отговариваясь нездоровьем, удалился и ваша милость ушли вместе с ним, потому что вам необходимо было еще приготовиться к отъезду.
– Мы расстались с ним на лестнице палаццо Сфорца – это уже доказано, – спокойным тоном проговорил Цезарь Борджиа. – В веселом настроении брат во что бы то ни стало хотел уговорить меня, чтобы я, как священник, дал ему отпущение грехов, он намеревался отправиться к прекраснейшей женщине. Я засмеялся и сказал ему, что сначала он должен согрешить, и он, послав мне воздушный поцелуй и весело напевая, удалился как триумфатор. Вероятно, он хотел еще проститься со своей сестрой, донной Лукрецией, ибо направился в монастырь, где она жила в это время.
– И вы никогда не видели его больше? – внезапно спросил Макиавелли.
– О, как же! Я видел брата, когда его труп вытащили из воды у замка Святого Ангела и когда его хоронили с большим великолепием, – ответил Цезарь. – Мне пришлось распоряжаться всем, так как наш отец совсем потерял голову: он заперся у себя в комнате, целых три дня ничего не ел и, конечно, умер бы с голода, если бы мольбы и слезы Лукреции не победили его. И каких только обетов исправиться не надавал он тогда! Но его святейшество – настоящий Везувий: он или пышет пламенем, или безмолвствует, покрытый снегом.
– По вашему мнению, в каком виде явился бы дух вашего брата к своему убийце?
– Как темная тень, бесцветная, безмолвная, без лица и без образа, – ответил Борджиа, с таким выражением лица повернувшись к своему собеседнику, что тот должен был бы испугаться, если бы не был истинным дипломатом. – Но, если бы у него и не было всех этих признаков, убийца все равно узнал бы его! Убийца любимца папы не может быть трусом, он не должен страшиться этого явления, но, тем не менее, оно больше раздражало бы его, чем самый ужасный образ, своим молчанием больше возмущало бы его душу, чем самыми страшными проклятиями. И вот, придя в бешенство, он схватился бы за меч, бросился бы на свою явившуюся жертву и, скрежеща зубами, увидел бы, что перед ним нет ничего, кроме тьмы, но за ней скрывается нечто, что не исчезнет никогда.
– Я не удивляюсь, что вы свое тщетное желание мщения утешаете такими ужасными надеждами на угрызения совести, – сказал флорентиец, – ведь убийцы так давно скрылись и ускользнули от розысков, что трудно надеяться найти их, по крайней мере, на земле. Ах, что должны чувствовать вы, брат убитого герцога! Вы играли с ним в детстве, пережили с ним все радости цветущей юности, вы, как два прекрасных кипариса, посаженные одной рукой, росли вместе, наслаждаясь радостями жизни.
– Нет, скорее, как два дуба. Причем один случайной милостью солнца рос и тянулся ввысь, а другой хирел, – с горькой усмешкой ответил шут. – Да бросим говорить об этом! Мне необходимо выяснить все о появлении доминиканца. Мигуэлото не посмеет так шутить с моими приказаниями. Не говорил ли ты мне, Никколо, что мой лейтенант, дон Ремиро, получил недавно без моего согласия от святого престола что-то вроде награды?
– Его святейшество был так изумлен справедливостью дона Ремиро, что за все жестокости, допущенные им при исполнении обязанностей, дал ему полное отпущение, – сказал Макиавелли. – Кроме того, его жена – родственница Колонна.
– Как мог я забыть об этом? – задумчиво заметил шут. – Нет, благородный господин, при совершении суда и расправы вам такой бессердечный человек был необходим, – возразил Макиавелли. – И разве он не оправдал вашего доверия уничтожением почти всех разбойничьих шаек в Романье, так что теперь крестьяне могут сеять хлеб вплоть до Сполето?
– И – что еще больше – собирать его, – сказал шут. – Когда я назначал дона Ремиро подестой, я сказал ему, что во всей Италии не должно быть больше ни одного негодяя, кроме меня. Теперь мне говорят, что Ремиро так же нелюбим, как каленое железо, которым мы выжигаем раны, если при таких обстоятельствах он действовал против моей воли, то я знаю, что народ будет рукоплескать от восторга, когда увидит его восходящим на один из им же построенных эшафотов.
– Тогда я одобряю расправу над ним! – шутливо заметил посол. – Никто не имеет права властвовать над другим против его желания, хотя бы это служило ему на пользу. Но, ради бога, куда же мы забрели?
– Туда, куда я все время направлял наши шаги, Никколо, потому что даже в дружеской беседе не забываю своих дел. Я хотел просить вас прислать сюда моего немого слугу Зейда, а эта громадная сосна послужит приметой, по которой вы направите его сюда.
Глава VIII
– Нет, благородный господин, здесь, в этой ужасной лощине, слишком уныло, особенно после нашего разговора о привидениях, – сказал флорентиец, взглянув из долины на реку, оставленную ими далеко позади.
– Бросьте мрачные мысли! Герцог Гандийский хорошо устроился на небе, а для нас осталось больше места на земле, – насмешливо возразил шут. – Торопитесь, мой добрый Никколо, и пошлите моего Зейда. Смотрите только, чтобы его уход не был замечен, и пусть он захватит с собою собак.
– Они здесь, благородный господин, – ответил Макиавелли, указывая на собак, с опущенными головами медленно следовавших за своим хозяином.
– Бедные животные! – проговорил Цезарь, ласково погладив собак по голове. – Они не привыкли, чтобы таким образом обманывали их ожидания. Но нечего терять время, Макиавелли, я останусь здесь, пока не передам приказаний Зейду.
– Но еще раз прошу вас, будьте благоразумны. Подумайте, прежде чем замыслите что-нибудь против этого молодого человека, – с легкой боязнью в голосе промолвил Макиавелли и плотнее закутался в плащ, словно ночная прохлада лихорадила его.
– Не беспокойтесь, я просто отправлю Зейда с одним поручением, – нетерпеливо ответил шут.
Флорентиец, заметив, что его спутник взволнован и раздражен, почтительно поклонился и пошел. Поднявшись по крутой тропинке, ведущей к монастырю, он не мог удержаться от соблазна остановиться на мгновение на вершине, откуда отчетливо увидел отвесную скалу, у подошвы которой остался Цезарь Борджиа.
– Тиран, убийца, братоубийца! – громко закричал он, поскольку не мог больше сдерживать своих чувств, – самый ужасный из всех тиранов! Будь королем, чтобы сделать ненавистными все знаки королевского достоинства, как твой отец стал священником, чтобы сделать отталкивающими все формы суеверий. Соедини неразрывной цепью разъединенные провинции Италии и, если необходимо, пролей для этой цели море крови! Живи, чтобы объединить Италию, и ты должен будешь умереть, чтобы освободить ее!
И, судорожно сжав клинок кинжала, республиканец шестнадцатого столетия продолжал свой путь.
Но, не дойдя до ворот монастыря, он встретил того, кого искал. Зейд только один знал, кто скрывался под личиной шута, но он был только мавр и – жертва восточной жестокости – нем. Однако молчаливость была одним из тех качеств, которые Борджиа особенно ценил, и потому мавр был особенно удобен для целей своего господина. Он числился при Борджиа скороходом, но в Риме молва называла его душителем и, хотя никто никогда не видел его в этой роли, все же слухи об этой его деятельности носились самые удивительные. Еще более чудесные рассказы ходили о способности Зейда бегать, это очень ценилось в те времена в скороходах. О Зейде рассказывали, между прочим, что он бегом не раз догонял на охоте оленя и без всякого вооружения клал его на месте.
Наружность «душителя» вполне соответствовала рассказам о нем.
В нескольких словах, понятных мавру, Макиавелли передал ему поручение господина, и мавр с такой стремительностью поспешил к Борджиа, что флорентиец готов был поверить, что он свернулся, как перекати-поле, и скатился в долину.
Душитель быстро добрался до указанного места, где его повелитель беспокойно ходил со скрещенными на груди руками взад и вперед.
– Зейд, ты устал, бедный пес, и мне очень не хотелось бы снова посылать тебя в горы, – ласково проговорил Цезарь при виде скорохода. – Но я знаю, что ты любишь меня! Разве не я вымолил тебе жизнь, когда султан Зем занес над тобой саблю и хотел снести голову!
Раб фыркнул, как лошадь, почуявшая опасность, и этим выразил свое признание.
– Ты должен быть еще сегодня ночью в Ронсильоне, – начал снова Цезарь, переходя в повелительный тон. – Там в крепости ты найдешь подесту Романьи, дона Ремиро д’Орно, ожидающего моего прибытия. Возьми это кольцо в доказательство того, что ты пришел от меня, и передай ему мой приказ: он должен немедленно отослать дона Мигуэлото со всеми испанскими солдатами, которые не нужны для защиты крепости, с таким расчетом, чтобы они могли рано утром присоединиться ко мне.
Зейд низко поклонился, взял перстень и в знак почтения и послушания положил его на голову.
– Ступай по течению реки до Нарни, откуда ты знаешь дорогу, – продолжал Цезарь. Скороход хотел уже идти, но Борджиа быстрым движением удержал его. – Смотри, не теряй времени! Через час луна скроется за горами, и, лишь только исчезнет ее последний луч, я пошлю по твоему следу собак. И, если ты остановишься на дороге, чтобы улечься спать, ты знаешь, кто поднимет тебя.
Со знаками глубокого уважения мавр поклонился еще раз, как будто высказанная мера предосторожности была в порядке вещей, пустился как стрела из лука и почти моментально исчез из глаз.
Цезарь решил, по-видимому, исполнить свое обещание, так как остался на месте. Несколько мгновений он стоял, погруженный в свои мысли, а затем снова стал беспокойно ходить взад и вперед по поляне, не обращая внимания на то, что собаки следовали за ним по пятам.
Вдруг животные тихо завыли, вытянули морды по ветру и задрожали всем телом. Цезарь посмотрел на них, а затем взглянул по направлению, откуда собаки опасались, по-видимому, чьего-то появления. Он ожидал увидеть волка, или кабана, или какого-либо другого хищного жителя гор, но некоторое время и его орлиный взор не мог ничего рассмотреть. Вдруг в некотором отдалении на берегу реки показалась темная фигура с человеческий рост, но неопределенных очертаний.
Лицо Цезаря внезапно покрылось бледностью, и он прислонился к дереву, чтобы не упасть. Но в следующее мгновение он уже пришел в себя, поборол свой ужас и бросился вперед, воскликнув громким и твердым голосом:
– Стой, кто идет? Друг или враг герцога Романьи?
– Эй, вы, эхо! Эй, вы, девы! Бросьте со мною шутки в эту ночь! – ответил на это чей-то глухой голос.
Звук этого голоса, по-видимому, окончательно успокоил Цезаря. Его взор по-прежнему был направлен на путника, но и тени страха уже не было в нем.
Между тем путник с поразительной медлительностью, словно дряхлый старик, не переставая разговаривать с собой, продвигался вперед. Он был неуклюж и сильно горбился, его походка была неуверенна, и он все время опирался на палку. Лицо же и вся фигура его были закутаны черным плащом, который был привязан у бедер, причем против глаз были вырезаны две дыры. Это была черная одежда кающегося, которая одевалась обыкновенно самыми отъявленными грешниками.
– Добрый вечер, отец! Куда так поздно и в таком одиночестве? – веселым голосом спросил Цезарь, снова чувствуя себя свободным от пережитого только что ужаса.
– Хорошо одиночество, когда на каждом шагу кричит и воет волк! – с ужасным смехом ответил кающийся.
– Я как будто уже слышал этот голос? – задумчиво сказал Цезарь. – Ах, ты явился, словно по зову! Не старый ли ты мой учитель великого искусства – дон Савватий из Падуи, внушивший мне умную мысль, показав в зеркале из магического камня мое будущее. А когда инквизиция пожелала поближе познакомиться с тобой, сжегший свои книги и исчезнувший как блуждающий огонек на болоте.
– Или как те огненные языки вот там, на вершинах? – заметил кающийся, непомерно длинной, тощей и сморщенной рукой указывая на отдаленную гору, где виднелось довольно обычное в этих вулканических странах великолепное явление.
Казалось, что чьи-то демонические руки кидали снизу вверх горящие факелы.
– Но ведь это – ты? – сказал Цезарь, равнодушно взглянув в указанную сторону.
– Я уже давно был им, – ответил кающийся.
– Да, ты стар, очень стар, и в твои годы тебе необходимы покой и удобство, – нежно промолвил Цезарь. – Теперь я уже не так беден и бессилен, чтобы не быть в состоянии оказать друзьям услугу, как прежде, когда мы в Пизе изучали вместе каббалу. И мне хочется возобновить мои занятия. Поэтому, если ты пожелаешь, мой добрый Савватий, поселиться у меня, в замке Святого Ангела, ты получишь одну из башен и можешь там в таком близком соседстве со святой инквизицией заниматься своим запрещенным искусством, что можешь плюнуть на нее, когда посмотришь на нее из окна. Мы станем тогда делать медные головы, которые говорят, будем изобретать противоядия и изучать растения, дающие такие чудесные яды, что умереть от них – одно удовольствие, и заниматься такими вещами, которые ты так любил тогда, когда я еще был твоим прежним и послушным учеником.
– Да, вы больше уже не младший брат, – произнес кающийся, насмешливо кланяясь, – и я очень благодарен вам за ваше приглашение, но людям, прожившим более пятнадцати столетий, следует думать о смерти, эти обязанности и меня заставили отказаться от черной науки и послали в Рим, чтобы на этом юбилейном празднике я спас свою душу.
– Пятнадцать столетий! Ты шутишь, или сошел с ума, дон Савватий! – испуганно воскликнул Цезарь.
– О, вы еще не знаете, как долго может ненавидеть Небо! – с горячностью ответил кающийся. – Уже много столетий миновало с тех пор, как был зажжен огонь великой радости, а тот, кто плюнул в лицо Сыну Божию, когда Тот нес крест на лобное место, все еще одиноко странствует по свету[12].
– Но оставайся у меня, я знаю, ты обладаешь многими великими тайнами, изучение которых разрешает нам даже сама церковь, – льстиво сказал Цезарь. – Разве я не видел, как ты пробудил в образе привидения умершего императора, который вручил мне свой скипетр?
– Какая польза тебе утруждать его еще раз? – спросил кающийся.
– Но если ты можешь пробуждать умерших, разве ты не можешь успокоить их? Чего ради он своим присутствием будет омрачать мне сияющий день? – воскликнул Цезарь, мучительно сжав руки.
– А разве и тебе мешают мертвецы? – спросил кающийся, и его глаза сверкнули в отверстие дьявольским огнем.
– Ты опытный толкователь загадок, – спокойнее промолвил Цезарь. – Я не могу сказать, что боюсь этого, но оно мешает мне, когда вдруг среди пира или блестящего праздника я, подняв свой взор, вижу того мертвеца перед собой. Но не думай, что я боюсь его. Я презирал его при жизни, презираю его после смерти! Я скажу тебе, дон Савватий, что, когда, возложив в Неаполе в качестве посланника святейшего престола корону на голову короля дона Федерико, я в первый раз увидел его, я почти не испугался.
– Это лихорадочный бред; сын мой, вас преследует одно из самых сильных воспоминаний, которое может быть вытеснено только еще более сильным, – с коротким заглушенным смехом ответил кающийся. – Но вы забыли отослать ваших собак, а луна уже далеко зашла за Монте Сомма.
– Разве ты слышал мои угрозы Зейду? – с легким недоумением спросил Цезарь. – Но я никогда не грожу понапрасну. Эй, Марий, Сулла, за ним!
С этими словами Цезарь указал на след Зейда собакам, неподвижно лежавшим и все еще дрожавшим, словно присутствие незнакомца наполняло их страхом.
Но животные не двинулись, а снова завыли.
– Без сомнения, я обладаю чарами, мешающими им удалиться. Но я ухожу, – проговорил кающийся со своим обычным хихиканьем.
– Теперь уже поздно, пойдем со мной туда, в картезианский монастырь, – промолвил Цезарь.
Однако кающийся отрицательно покачал головой и насмешливым и одновременно тоскливым тоном тихо ответил:
– До самого Рима я не должен отдыхать под крышей, а тем более осквернять своим присутствием святой дом.
– Тогда я проведу вместе с тобой ночь под этим могучим кровом, – сказал Цезарь, указывая рукой на небо.
– Нет, я не смею медлить, а ты должен возвратиться к своему обществу. Разве у тебя не горят уши? Ведь там говорят о тебе! – произнес кающийся и поднял свой посох, словно намереваясь продолжить путь.
– Так обещай, по крайней мере, навестить меня в Риме. Тебе стоит только явиться в замок Святого Ангела с каким-нибудь знаком от меня к донне Фиамме, такой же последовательнице черного искусства, и ты будешь вернее и безопаснее спрятан у нее, чем некогда Мерлин[13] при дворе короля Артура.
– Дайте мне ваш знак, – после небольшой паузы проговорил мудрец, – об этой женщине и о ее любви к науке я уже слыхал.
– Тогда я тебе отдам мой ядовитый смарагд, который краснеет, если мое питье опасно, свой перстень я уже отослал по другому делу, – медленно сказал Цезарь, а затем с очевидной неохотой вынул из углубления в палке маленькую свинцовую коробочку, величиной и видом напоминавшую игральную кость, и отдал ее кающемуся. Если нам суждено увидеться с тобой снова, дон Савватий, то покажи мне тогда наконец свое лицо, которое ты так тщательно скрывал всегда. Тебе нечего бояться, что я из недостатка веры или рассудка предам тебя.
– Никому не верь, никого не бойся! – уныло произнес кающийся. – Но слушай, тебя зовут. Иначе что могут значить эти голоса, раздающиеся с утесов?
– Итак, до свидания в замке Святого Ангела! – сказал Цезарь, подходя ближе, чтобы подать ему на прощание руку.
Но незнакомец удовольствовался каким-то фантастическим поклоном, высоко подняв свои тощие руки, и в следующее мгновение исчез за уступами скал.
– Гей, шут, шут! – раздались в отдалении голоса.
По-видимому, Макиавелли был озабочен продолжительным отсутствием своего шута.
Лишь только последователь тайных наук исчез, собаки с обычной живостью подпрыгнули. Цезарь, заметив это, попробовал пустить их по следу Савватия, но тщетно: собаки подняли страшный вой и не двинулись с места. Тогда Цезарь отвел их на прежнее место, к сосне, где его оставил Зейд, и они сейчас же пустились искать его по следу. Когда легкий шум их шагов стал неуловим даже для его острого слуха, Цезарь повернулся и направился к монастырю.
Глава IX
Поднявшись на гору, Борджиа очень искусно крикнул по-совиному, и вследствие этого к нему вскоре подошли Макиавелли и несколько солдат. Флорентиец с искусственным неудовольствием сделал ему выговор за беспокойство, причиненное его отсутствием, шут же ответил ему, что пытался достать золотую корону, висевшую на небе, а затем стал бессмысленно насвистывать свою песенку. Солдаты тем временем по знаку посланника направились к монастырю.
– Вы знаете, благородный господин, – начал по их уходе Макиавелли. – Возможно, что доминиканец был послан вашим батюшкой, я слышал, что он еще задолго до того, как синьор Паоло попал в западню, встретил его на пути и уговаривал вернуться.
– Как же это может быть? Бандитам довольно трудно сделать моего отца своим сообщником! – сухо возразил Цезарь. – По правде сказать, я право не знаю, чем объяснить все это. Духовник сестры – доминиканец.
– Знаменитый отец Бруно Ланфранки, ученик Савонаролы? Но почему же ваша сестра…
– Да, нахальный монах, своими поношениями уже давно заслуживший, чтобы ему вырвали язык с корнем! Только глупость Лукреции хранит его! – с ненавистью воскликнул Цезарь. – Во всех делах меня сейчас держат под надзором, но мое время еще придет.
С этими словами они подошли к монастырю, там, в большом зале, они нашли Паоло Орсини и его спасителей, оживленно беседовавших за скудной трапезой о последних событиях. У запасливого Бембо нашлось в его тюках несколько бутылок превосходного вина, и несколько глотков его заметно оживили освобожденного пленника.
– Я только что удивлялся, мессир Никколо, – сказал Орсини, когда посланник занял за столом свое место, между тем как шут беззаботно бросился на приготовленный для него пук соломы у огня, – каким это непостижимым образом бандиты проведали, что я намереваюсь пройти через горы под легким прикрытием, которое они умертвили при моем захвате?
– Если бы о вашем намерении знал только папа Александр, а не его ужасный сын! И, тем не менее, не нужно большого усилия, чтобы вывести заключение, – сказал иоаннит, и на мгновение воцарилось молчание.
– Нет, рыцарь, хотя вы – мой храбрый и благородный спаситель, я все же прошу вас не говорить таких речей! – побледнев, возразил Орсини. – Донна Лукреция так же добра, как прекрасна, и прямое преступление даже в безумии помышлять о таких ужасах.
– Вы счастливы в своем заблуждении, благородный синьор, холодно промолвил рыцарь.
– Благодеяния донны Лукреции безграничны! – с жаром продолжал молодой дворянин. – По ту сторону По нет ни одного нищего, который не мог бы рассказать о том.
– Ведь это необходимо, дядя Никколо, для того, чтобы прикрыть страшные грехи, – сказал шут, кидая на посланника ничего не выражающий взор.
– Берегитесь, синьор Паоло, чтобы те солдаты не слышали нашей болтовни!.. Они на службе герцога Борджиа, – с заметным беспокойством заметил Макиавелли.
– Самый худший из моих англичан свободно положит лучшего из этого пестрого сброда! – презрительно возразил Лебофор. – Да и большинство негодяев спит на сене, кроме того, они, будучи большей частью дикарями, на таком расстоянии поймут немного из того, что мы говорим. Прежде чем жениться на этой женщине, будь она сама Венера, – воскликнул он после небольшого раздумья, что было совсем не в его правилах, – я лучше посватался бы за старшую дочь дьявола с вечным проклятием вместо приданого!
– Нет, если бы донна Лукреция была даже этой дочерью, а смерть – священником, благословляющим наш брак, я с восторгом лег бы в могилу, если бы только она разделила ее со мной! – страстно воскликнул Орсини.