Золотая наша Железка Аксенов Василий
— Великолепнейшее место для науки. — сказал Павел. — Думаю, что в точку попали, В-С.
— И для прогресса, — добавил Ким. — Туда только палочку дрожжей кинуть, и прогресс вспухнет, как кулич.
— Спасибо, ребя, за моральную поддержку, — едва ли не прослезился Великий-Салазкин. — А то мне многие коллеги говорят — не валяй, мол, ваньку. И коммуникации далеко, и народу вместе с медведями всего два на квадратный килОметр…
К характеристике академика следует добавить еще его аристократические ударения. Не исключено, что именно от него пошла шуточка про дОцентов, прОцентов и пОртфели. Стеснялся старик своей душевной изысканности и потому так ударял по словам.
Друзья давно уже шли по шпалам в направлении серебристой ночи, что мягко поигрывала чешуйчатым хвостом над окраинами великого города. Тоненькая струйка пара из чайного носика колебалась над ними. Мимо промелькнул полуосвещенный экспресс.
— Заселим, осушим, протянем коммуникации, — задумчиво произнес Павел Слон, хотя за минуту до этого не собирался ни заселять, ни осушать и ничего не хотел протягивать.
— Эх, черт возьми, разобьем плантации цитрусовых! — вскричал Ким Морзицер и тут же немного смутился этой традиционной вспышки энтузиазма: уж если болото, пустыня, то обязательно вам сразу плантации цитрусовых.
Что касается Великого-Салазкина, то он тут же оранжевым глазком подколол и Слона, и Морзицера.
— Ловлю на слове! Вместе, значит, заселим, осушим, картошечку посадим, а?! Все, закон-тайга, самоотводы не принимаются. Беру вас в свою артель, мужики!
Изумленный Павлуша остановился. Кристаллическое будущее, пронизанное яркими пунктирами аспирантуры и докторантуры, вдруг кончилось, оплыло дождевыми потоками, распалось на мелкие части спектра и построило непонятную, но красивую загадочную фигуру.
Воображение Кимчика, подобно мохнатому доледниковому носорогу, уже неслось сквозь джунгли будущего, отбрасывая копытами и рогом молодежный клуб, проблемное кафе, кресло в обществе «Знание», твердые гонорары, мягкие подушки на просиженной в мечтах тахте.
— Я еду! — одновременно сказали молодые люди, и три гласных звука этой короткой фразы взлетели к проводам контактной подвески.
— Вот сейчас бы нам бутылка не помешала, — сдавленно сквозь кашель в мочалку пробормотал Великий-Салазкин.
Павел восхитился: вот он — айсберг! Научный титан прячет четыре пятых своего чувства под водой, а на поверхности оставляет всего одну бутылку.
В дымных сумерках индустриальной ночи на друзей неслись три горячих глаза. Прощелкали мимо почтовый, скорый и молния. Один звенел мелочью в карманах спящих пассажиров, другой стаканами в подстаканниках, третий лауреатскими медалями. С последнего вагона соскочила и скособочилась у будки стрелочника неясная фигура.
— Не знаю, как у вас, — заговорил вдруг проникновенно Великий-Салазкин, будто уже стакан выпил, — а у меня бывают такие периОды эдакой замшелости, вонючей тряпичности. Гоняешь, гоняешь проклятую невидимку по ускорителям да по извилинам собственного церебруса, — он виновато постучал по макушке, — и вдруг чуешь — заквасился, засолился, как позапрошлая кадушка. Тут-то чего-то надо делать — или влюбляться платонически, свирепо, до хруста поэтических фибр, или графоманствовать, или дерзкие речи ермолкам в академии читать, или… Или лучше город в тайге построить, эдакую Железку отгрохать, чтобы давала пульсацию на тыщи километров, чтобы наука там плескалась, как нагая нимфа в хвойной ванне, чтобы росла талантливая мОлодежь, вроде вас, и чтобы утверждала везде боевую жизнь во имя познания прЕдмета, а главное: во имя дальнейшего сквозь тайгу и глухоту проникновения и простирания нашей мыслящей и культурной Родины, чтобы значит… так… вот… ну этого… туда… гугукх…
— Вы кончили, В-С? — вежливо спросил Павел, обеспокоенный вылеэанием айсберга, и вдруг, забыв сам себя, вскричал:— Гип-гип-ура Великому-Салазкину! И да здравствует…
Конечно, сил у него не хватило воскликнуть «да здравствует новый город науки на просторах необъятной Сибири», и он подумал — что же да здравствует? Как бы ее поприличнее восславить, эту будущую Железку?
— И да здравствует Железка! — хором воскликнули все трое и, обняв друг друга за плечи, протанцевали кружком танец ведьм из балета «Шурале».
Вдруг они увидели: будка стрелочника, оказывается, вовсе и не будка, а нечто похожее на цирковой фургон. От него отделилась неясная согбенная фигура факира и позвала их крылом, похожим на лоскутное одеяло.
— Вот он! Сам нас нашел уважаемый Люций Терентьевич Флюоресцентов.
— Прошу почтеннейшую публику на представление! Как несравненная Грейс Келли полюбила нищего князя Монако и что из этого вышло! Заглатывание кавалерского меча в четыре приема! Комментарии на европейских языках! — так возвестил факир Люций Терентьевич Флюоресцентов.
— Ах, вздор! Вот уже сто лет одна и та же программа, — вздохнули в публике.
Плесенью, дешевой пудрой, лежалыми марципанами пахло за •кулисами полотняного цирка, где старый лев, лежа на расползающемся пузе, рвал мохнатой лапой трепещущую курку и где на опилках, пропитанных острой, как нашатырь, мочевиной, пожилой мальчик пан Пшекруй бардзо добже репетировал древнюю гуттаперчу.
Вот как бывало по ночам на площадях и в глубинах старой Европы, где славянское и немецкое порой переплеталось в бронзовых позеленевших скульптурах, и тоненькие струйки всю ночь тенькали в городских фонтанах для поддержания захолустного чувства земного рая.
За шторкой, откуда сквозил лунный свет серебряного века, хоть и далеко, но отчетливо — и, конечно, с балкона и, конечно, в одиночестве — весело и самозабвенно развлекался саксофон.
За шторкой оказался просто-напросто кусок любимого города, тот, что мокнет на задах Александринки в самом горле улицы Зодчего Росси.
— Маэстро, уберите ваш пожелтевший веер из страусиных перьев, за ко горым возмущенно гонялся еще колонель Биллингтон в те дни, когда лопасти первого полезного парохода так обижали непривычных крокодилов реки Заир и когда мужчины подпирали свои клубничные щеки только что синтезированным целлулоидом и подкручивали кончики усов, подражая последним Гогенцоллер-нам и первому князю из дома Фиат, — и дайте пройти, маэстро!
— Ох уж эти нафталиновые фокусы в наш век стерео!
— Нонсенс!
— Не верю!
— И все-таки приятно — согласитесь!
Могучий дом шестью этажами зеркальных окон смотрел на них, как живой. Он был высокий и узкий, живой и добрый, и над полукруглым своим ртом он имел усы, сплетенные из наяд и винограда, и сквозь шесть этажей своих модерных, цейсовских, немного опять же старомодных, но надежных стекол он смотрел на подходящую троицу с привычным радушием.
Сначала она (уж не та ли, что мы ищем столько лет?) мелькнула в окне верхнего этажа. Так быстро, что они и разобрать ничего не сумели, просто почувствовали ее присутствие. Промельк повторился на пятом, но уже как видимый язычок огня. И вдруг на четвертом, в третьем от края, явилось во все стекло ее лицо, и было оно в этой простой оправе таким простым, таким женским, что, глядя на него, и в самом деле не до подвигов и не до славы. Увы, сей миг был хоть и незабываемым, но мгновенным, и вновь по этажам замелькало: пламя, плечо, локон, кисть, шаль, блаженная шаль, проклятые жемчуга… Как будто в доме этом живом нет ни потолков, ни стен, ни паркета, таким свободным, трепетным и страстным был ее танец, пока не пропал. Все пропало, и дом смотрел теперь на них своими цейсами, как задумавшийся профессор. Все было безмолвно, если не считать шалого саксофона. Тот развлекался неизвестно где, в пространстве другого века.
Они уже стали скорбеть о пропаже, когда в подъезде заскрипели двери мореного дуба и в глубине черноты явилась она во весь рост.
Как эти трое боялись насмешки! Но она не смеялась, а скорее была драматична, словно меццо-сопрано. она приблизилась и встала уже на крыльцо в своем платье и в шали, чей узор был составлен из черного и красного, и красный цвет был глубок, а черный был слепящ среди ночи…
Лишь бы не расхохоталась, молили… она не расхохоталась. она лишь подняла руки к плечам, и невидимый швейцар опустил на плечи белое. Еще мгновение, и все исчезло в белом, и уже не женщина, а кокон, дурман раскаленного Самарканда быстро скользнул с крыльца и растворился в глубине улицы Зодчего Росси, которая замыкалась, как ни странно, мечетью Биби-Ханым, а дальше в провалах уже клубилась азиатская пыль, простиралась древняя щебенка на тысячи миль…
Трудно ручаться за полную достоверность описанных выше встреч и событий, но и отрицание этих встреч и событий, сведение их к элементарному словечку «вздор» было бы ошибкой.
Внимание, кажется, назревает афоризм. В самом деле, слово берет еще один знакомый, доктор наук Вадим Аполлинариевич Китоусов.
— Лишь тот имеет право сказать «нет» уже существующему в природе «да», кто имеет право сказать «да» уже существующему в природе «нет»!
МАРГАРИТА: Ребята, опять Китоусу намешали?
МЕМОЗОВ: Если не возражаете, запишу, чтоб не пропало.
Вот вам цена золотых слов. Униженный Маргаритой афоризм, словно петух с отрубленной головой, порхал под столом, покуда Мемозов не взял его в ощип!
Так или иначе, но через год или два после встречи в Ленинграде, в первой группе, пришедшей на болото, были и Паша Слон, и Ким Морзицер, а возглавил эту небольшую группу, конечно, Великий-Салазкин.
Могучая техника была на подходе. Бульдозеры и трелевочные тракторы, плюясь соляркой, будя чертей, шли через тайгу, но начать нужно было с лопаты.
И вот по праву примитивный инструмент вручается Великому-Салазкину, и тот…
Стоп— стоп, погодите! Да кто ж тут у нас фотограф? Конечно. Кимчик, где он? Да он от комаров бегает. Он и фотографировать-то не умеет. Кимчик на сухофруктах спит, ребята. Эй, Кимчик, чего ж ты в нас видоискателем целишься?
Конечно, насмешки были зряшными. Умел Морзицер не только фотиком щелкать, но даже и узкопленочным кино запечатлевать шаги прогресса. И насчет сухофруктов тоже натяжка— никогда он на них не спал. Карманы ими набивал, это верно, вечно жевал эти бывшие фрукты — справедливо, но от комарья не бегал — тут уж пардон. Бегал по стройплощадке, жуя чернослив, урюк, курагу, перекатывая во рту сушеную грушу, втыкал колышки с табличками «Площадь Десяти Улыбок», «Улица Ста Гитар». «Переулок Одинокого Ми-мезона», чтобы все было, как в кино — современные парни в тайге. Он же тогда и песенку сочинил и спел ее у костра сквозь сухофрукты, но очень выразительно:
- Мы без шума и треска
- Оставляем тахты,
- Строим нашу Железку,
- Славный город ПихтЫ…
и так далее еще 36 куплетов.
Под гитарку это получалось преотлично, и всем понравилось. Особенно ликовал над этой песенкой, конечно же, Великий-Салазкин: все тридцать семь куплетов получились в его духе.
Итак, фотография. Вот она висит в нашем шикарнейшем конференц-зале среди авангардной живописи и уже немного пожелтела. В центре коротышка, мужичок-лесовик перед историческим ударом, от него веером возлежат молодые гиганты с лопатами и гитарами, как в гражданскую войну возлежали их батьки с трехлинейками. Во втором этаже снимка расположились дамы, бесстрашные фурии науки, и каждая играет какую-либо роль, чтобы подчеркнуть настроение: одна накомарником закрылась, как паранджой, и руки сложила по-восточному, другая изображает опереточный канкан, третья — ведьму с Лысой горы… Многие, между прочим, удивляются, не находя среди ветеранок Наталью Слон, а некоторые, проницательные, отмечают очень уж мужественный, даже слишком мужественный вид Павлуши.
Да, из— за Железки разгорелся первый и единственный пока что конфликт в жизни Слонов. Девушка Наталья -осиная талья — яблочные грудки — глаза-незабудки отказалась сопровождать в тайгу героического мужа — и не из мещанского (как тогда говорили) пристрастия к коммунальным удобствам, а просто для самоутверждения, чтоб не очень преобладал. Правда, этот жуткий приступ феминизма продолжался недолго, но, во всяком случае, на исторический снимок она не попала.
Итак, Кимчик щелкнул: «Готово!» — и все вскочили, запрыгали, завопили, а Великий-Салазкин вонзил свою историческую лопату в грунт и нажал на нее кожемитовой подошвой.
Лопата разрезала травку и отвалила солидный кус сочной землицы. Землице этой надлежало попасть под стекло в качестве музейного экспоната, и поэтому Великий-Салазкин осторожно ссыпал ее на донышко цинкового ведра, и все участники торжества увидели на землице маленькую железочку, похожую на консервный ножик. Для подземного исторического предмета железочка была уж очень новенькой, такой блестящей, прямо светящейся, и поэтому Великий-Салазкин ласково спросил свою мОлодежь:
— Чья хохмА?
Вот ведь упорный старик: тысячи раз небось слышал вокруг популярное слово и все равно ударяет по нему на свой собственный манер.
Все засмеялись: небось Кимчик закопал? Нет. Кимчик отнекивался, но неохотно — как-никак хороший символ получился: первый копок, и в ведре железочка. Ну, так все и решили — Кимчик схохмил. Почему же штопор не закопал, спутник агитатора? Ладно, и консервный нож сойдет, все равно под стекло. «Погодите», — Великий-Салазкин распорядился консервным ножом по-своему, размахнулся и закинул в самую топь — туда, где возвысится, по его задумке, Институт Ядерных Проблем. Бросок получился хороший — только брызги зеленые полетели.
Между прочим, эти брызги мы вспомнили пять лет спустя, когда уже поселилась в недрах Железки кибернетика. Автор однажды, гуляя в сумерках по улицам молодого города, поймал в воздухе обрывок перфокарты, на котором всякий мало-мальски грамотный человек смог бы прочесть стихотворение неизвестного автора.
- № 7
- В одной из брызг, застывшей на
- мгновенье,
- мы увидали скаты водопада,
- сухой земли унылый катехизис,
- уступы гор и рыжую саванну,
- гортань скворца
- и драку скорпионов,
- набег валов на океанский берег,
- пятно мазута, молнии кустистой
- разряд в ночи над Южно-Сахалинском,
- над Сциллой и Харибдой…
- К Геллеспонту стремниной узкой
- ящик из— под мыла
- бесстрашно мчался, возбуждая воду
- к процессу стирки,
- словно сам был мылом…
- пока не скрылся в синих пузырях…
- (Потом все скрылось.)
Мы знаем, что рассказом о строительстве научного городка теперь никого не удивишь, тем более что в памяти свежи заметки, очерки, киносюжеты о Дубне, Обнинске, о новосибирском Академгородище.
Стройка в Пихтах ничем не отличалась от других. Те же трудности, те же восторги, тот же бетон, те же паводки, водка, штурмовка, шамовка, тарифные сетки и дикий волейбол среди выкорчеванных пней… Прорабы, правда, удивлялись: что-то очень уж спокойно все идет, как-то ловко, гладко, быстро — и бетон схватывается быстрее, и арматура вяжется чуть ли не сама собой, и механизмы не ломаются, а, напротив, обнаруживают в себе какие-то дополнительные мощности.
Некоторым водителям самосвалов, например, казалось, что у них в двигателях какие-то усилители появились, будто искра стала толще и сжатие мощнее, а некий шоферюга Володя Телескопов утверждал, что три дня ездил с пустым баком, но ему кто ж поверит.
В общем, недосуг было вдаваться в эти подробности, и если уж кто хотел объяснений, то объясняли все водой. Такая, мол, здесь вода — железистая и витаминозная, хотя какое отношение имеет водяной витамин к двигателю внутреннего сгорания, никому неизвестно.
Приезжающим очень нравилась Железочка, некоторые просто-таки влюблялись в нее с первого взгляда, как мужчины, так и женщины.
Приехала, например, однажды под вечер молодая крепкая женщина в брюках чертовой кожи, под которыми можно было только вообразить ее греческие ножки, в горных ботинках, скрывающих продолговатые ступни Артемиды, в застиранной телогрейке, под которой лишь угадывались осиная ее талия и девичьи грудки, что две твои зрелые антоновки. Приехала в кузове грузовика независимая и даже злая, с угрожающей синевой в театральных, вроде бы ничего не видящих глазах. Взвалила на каждое плечо по рюкзаку и, никому ничего не отвечая, пошла по колее в гору.
Стояла уже унылая пора, что очаровывает очи, но взгляд приезжей был угрюм, и не радовали ее кровавые скопления рябины в сквозном бесконечном лесу, и башмаки ее давили мелкие льдинки в застывшей колее не без отчаяния.
Но вот она остановилась на гребне холма и увидела внизу маленькие и большие котлованы, экскаваторы, пустынно отражающие холодный закат, лабиринт уже готовых фундаментов, уже наметившиеся под этим глухим, захолустным и равнодушным небом контуры Железки, и тогда она вздохнула легко и счастливо, всей своей тренированной грудью, от гортани до самых мелких альвеол:
— О, как она прекрасна!
Позднее она спрашивала себя, чем же восхитила ее с первого взгляда заурядная стройплощадка, и не могла найти ответа.
— О, как она прекрасна! Как она обворожительна!
Так обворожил, а может быть, и. заворожил ее этот первый миг и первый взгляд, что она не сразу обнаружила рядом с собой мужчину, эдакого молодого Хемингуэя, кожаного, с трубкой, с жесткой бородой. Но вот обнаружила.
— Ты рехнулась, что ли, Наталья? — глядя в сторону, спросил мужчина. — Без телеграммы, на грузовике…
Да вовсе она и не к нему ехала, плевать она хотела на всяких этих суперменов, еще чего — какие-то телеграммы… Что же вы, мистер, собирались меня встретить в «кадиллаке»?… с букетом роз?… ах, как вы стали неповторимо героичны… ну пока… где здесь общага?…
Вот так она и собиралась с ним поговорить, неутомимая суфражистка, но что-то шло снизу, из глубины, какое-то обворожение, и, ни слова не сказав, она залепила ему губы своим ртом… и так стало тесно, что пальцы его с трудом нашли пуговки на груди, и она чуть подалась назад — пусть любимый схватит своих любимых, пусть быстрее ведет куда-нибудь… Пусть мстит он мне за мою глупость, пусть он меня накажет, но пусть не отпускает, раз поймал. И он не отпускал. И не отпустит никогда!
За шаткой стенкой кто-то пел, пиша письмо:
- Мы здесь куем чего-нибудь железного,
- И ждем вас в гости.
- Нина, приезжай!
И вот уже появилась проходная, и сел в ней заслуженный артист Петролобов. Когда-то солировал казаком в забайкальском военном хоре, однако голос сорвал и получил другой важный участок-проходную.
Однажды утром шли ученые на площадку и вдруг обомлели: за ночь выросла на пустыре монументальная проходная с лепными гирляндами фруктов и триумфальные ворота чугунною литья с неясными вензелями, золочеными пиками и опять же гирляндами фруктов, символизирующих плодородие.
Конечно, молодые люди восприняли сказочное сооружение как рецидив чего-то уже отжившего и возмутились. Что за безобразие? Вздор какой-то, отрыжка архизлишеств. Котельническая набережная! Кто осмелился нашу Железку украсить такой короной? Протестуем! Мы куем здесь современную научную Железку и новые лаконичные, динамичные, темпераментные формы второй половинки Ха-Ха. В печку эти ворота! А из чугуна отольем этиловую молекулу в стиле Мура или в крайнем случае гантели. В печку! В печку!
И тут Великий-Салазкин (он тоже со своей лопаточкой каждый день ходил на стройку) промолвил тихим голосом:
— А я бы на вашем месте, киты, оставил бы этот зоопарк как симвОл и как память.
— Какая еще память?! — загалдели ребята.
— Как память о вашей молодости.
— Какая еще молодость?! Чудит В-С! — шумели ребята.
— В нашем нуклеарном деле, там, где требуется много гитик, не успеешь чихнуть, как пара десятилетий проскочит, а ведь эта титаническая архитектура напомнит вам вашу юность, вторую четвертинку Ха-Ха, как вы выражаетесь, киты и бронтозавры.
«Киты» и «бронтозавры» задумались: есть ли сермяга в словах В-С?
— А в самом деле, ребята, — тихо проговорил Паша Слон, — пусть постоят воротики, — и вошел в проходную, и все вслед за ним зашли и даже показали з. ар г. Пегролобову удостоверения личности: у кого что было — топор, перфоратор, лопату. Очень был доволен бывший тенор: понимают люди, что к чему, и идут в проходную, хотя и забора пока что нет.
И впрямь, говорим мы в авторском отступлении, прав оказался Великий-Салазкин. Вот пролетело уже полтора десятилетия, и кто из нас может представить себе Москву без ее семи высоток, этих аляпок, этих чудищ, этой кондитерской гипертрофии? Смотрю я на новое, стеклянное, с выгнутым всем на удивление бетоном и ничего не шевелится в душе, глаз спокойно отдыхает. Подхожу я к какому-нибудь генеральскому дому с нелепейшими козьими рогами на карнизе, с кремом по фасаду, с черными псевдомраморными вазонами, которые когда-то презирал всеми фибрами молодого темперамента, и вдруг чувствую необъяснимое волнение. Ведь это молодость моя-в этом презрении, и вот я здесь шустрил — утверждался от автомата к автомату, и многие наши девочки жили в этих домах… все пролетело… и презрение вдруг перерастает в приязнь.
Надо сказать, что научная мысль отнюдь не засыпала в период строительства и, невзирая на известку, глину, запахи карбида, она, пожалуй, даже клокотала. Да, она клокотала по вечерам в так называемой треп-комггании, на складе пиломатериалов, где на сосновых досках, на чурбаках и в стружках располагались в непринужденных позах физики и математики, генетики и хирурги, химики и лингвисты, среди которых, конечно, прогуливался Ким Морзицер с гитаркой, с фотовспышкой, с тяжелым магнитофоном «Урал» и кофемолкой.
Формулы и изречения писались углем на фанере, и на этой же фанере пили кофе, кефир, плодово-ягодный коньяк-запеканку. Немало бессмертного смыли подтеки этих напитков, немало и напитков зря пропало из-за бессмертного.
Безусловно, каждый вечер отдельное групповое клокотание по специальностям сливалось в общий гам, где не разбирали Who's who, а крыли по поверхности мироздания всей Золотой Ордой, лишь бы быстрее докатиться до Урала, до Геркулесовых столбов, до пряных стран, до Пасифика.
Вот, к примеру, общий хор, который непривычному уху покажется, возможно, диким и нестройным, но в котором поднаторевший автор что-то все-таки улавливает.
…чтобы быстрей ее вывести в пучок как некогда Монгольфье парил с прибором нужно четыреста тысяч литров перхлорэтилена и еще четвертинку иначе зараза такая в дебри уйдет в мезозойскую эру и ищи ее дальше как суффикс «онк» у молчаливых народов Аляски вращением минеральной пыли в банаховом пространстве так некогда сделал Малевич в природе черного квадрата загадки прячем в донкихотские латы ну что ж попробуй без мельницьг фига ты вытянешь из своих шахт даже если метаморфоза зависит от массы покоя и энергии нейтрино а ваша цыганочка выражается формулой Востершира и Кэтчупа без учета еще бы процента изотопа гелия-3 а если прямо рубить в лоб по-стариковски, то кто ж тогда будет тем солдатиком, красивым и отважным?
Крыша склада пиломатериалов была далека от совершенства. Пиломатериалов на нее не хватило, и порой над горячими головами зияли пучины космоса и сверкали звездные миры, порой, что чаще, сеялись смешанные осадки и выделялся пар.
И вдруг однажды с крыши в общий хор вклинилась международная песенка:
- Аривидерчи, Рома!
- Гуд бай!
- До свидания!
Все замолчали, но Великий-Салазкин, который давно пытался пробиться сквозь хор китов в соло, махнул рукой на звуковые галлюцинации и вопросил всю братию со штабеля тары:
— А если синие мезоны жрут оранжевых, то какого же цвета будет наша девчонка Дабль-фью? Кто знает?
— Я! — послышалось с крыши. — Я знаю!
— Леший прилетел, демон сибирский, — обрадовались ребята.
— Она блондинка, как Бриджит Бардо, но глаза месопотамские, — гулко сказал леший.
— Так-так, — задумался Великий-Салазкин. — Интересный фЕномен. Выходит, альфа-то косит к синусоиде кью?
— Гениально, шеф! — весело сказал леший. — Именно к синусоиде кью, потому что дельта, обладающая свойством гармоничности в бесконечно удаленной точке, снова обращается к Прометею за формулой огня!
С этими словами с крыши на опилки спрыгнул юноша международного вида-в тирольской шляпе с фазаньим перышком, в кожаных шортах и в рубашонке, что копировала одну из тропических картин Поллака. Эдакий посланец доброй воли, прогрессивный гость международных юношеских фестивалей.
— Эрик! — закричали ученые. — Морковка! Ура, ребята, Морковка к нам свалился с Альдебарана!
Да, это был он, любимец мировой науки, анфантерибль Большой Энциклопедии, деятель мирового прогресса Эрнест Морковников.
— А я к вам, мальчики, прямо с Канарских, — бодро пояснил он, отдирая сосульки с волосяного покрова ноги и ничуть при этом не морщась, а даже улыбаясь.
Да что, да как? А вот с пересадкой в столице пилил до Зимоярска.
— А оттуда-то на метле, что ли, прилетел, Эрик?
— Где на попутке, где на метле, а где и пёхом.
— Киты, умрет сейчас Морковка!
Начинается паника — водка, шуба, женские руки… Спасем, отвоюем! Да он же весь покрыт льдом, киты!
— Плевать, плевать! — восклицал Морковников. — Покажите Железочку! Эх, В-С, как же это вы без меня заварили кашу?
— Да ведь вас не дождешься, мУсью, — ворчливо, но любовно произнес Великий-Салазкин и даже фыркнул от смущения, потому что и все фыркнули. Получалось, что В-С вроде бы Голенищев-Кутузов, а Морковка вроде бы князь Багратион, эдакий любимый воин.
— Ну ладно, чего уж там, залезай, Морковка, в шубу, в валенки, понесем тебя на поклон Железочке.
Надо сказать, все немного волновались — а вдруг после женев да лозанн не покажется Железка молодому академику?
И впрямь, что же тут может особенно понравиться приезжему человеку, даже и неиностранцу? Ну корпуса недостроенные, ну ямы, ну краны… ну вот ворота еще эти идиотские…
На всякий случай подготовлена уже была оборонительная реплика:
— А кое-кому пол-кое-чего не показывают.
Да нет, не зря все-таки любили Эрнестулю в молодой науке. Свой он парень, в доску свой, несмотря на гений. Приподнявшись с трудом на плечах товарищей, Морковников прошептал сквозь клекот обмороженных бронхов:
— Она прекрасна, киты… Эти зачатки, эти зачатки… пусть это последнее, что я вижу в объективном мире… это об-ворожи-тельно… я люблю эти зачатки…
Тут он потерял сознание.
Позднее, когда уже сознание вернулось, некоторые пытались узнать у Морковникова, какие он имел в виду «зачатки», но он не помнил.
Скоро сказка сказывается, и, между прочим, дело скоро делается, потому что время… время не терпело.
Время действительно жарило через кочки тройным прыжком. «Киты» и опомниться не успели, как вылезли из времянок и влезли в трехкомнатные квартиры, как пересели с пиломатериалов в мягкие кресла, как подкатились к ним под ноги асфальтовые дорожки, как заработали ЭВМ в чистоте и прохладе, как закружились протоны в гигантском цирке со страшным скрипом, грохотом и воем, как треп-компания перекочевала на вертящиеся коктейльные табуретки кафе «Дабль-фью», возникшего на пустом месте стараниями, конечно, Морзицера.
Операция «Кафе», надо сказать, была не из легких. Сначала заманили под видом обычных пищевых дел Зимоярский трест нарпита, и он открыл в Пихтах унылую столовку на полтораста посадочных. Потом под видом маляров выписали из столицы пару ташистов, и те так расписали стены, что зимоярские повара сбежали. Потом в уголок за кассой Слон усадил своих дружков из Питера, боповый квартет, и те так вдарили по нервам, что и кассирша сбежала, и директор. Тогда уж и прибили вывеску: «Дабль-фью», разговорно-музыкальное кафе по всем проблемам».
Что касается прогрессивной торговли, то здесь неожиданную лепту внес Великий-Салазкин. Однажды, когда уже начался в Пихтах быт и встал вопрос, где ученому в промежутке между фундаментальными открытиями купить зубную щетку, швейную машинку, хоккейную клюшку, В-С внес рекомендацию:
— Я один раз, киты, решил в Москве купить себе ковбойку. Захожу в универсальный магАзин и вижу: ковбоечки висят — мама рОдная — глаза разбежались. Нацелился я уже в кассу, как вдруг меня берут за пуговицу. Смотрю — красивый, белый с розовым, мускулистый человек смотрит на меня пронзительными голубыми глазами. Добрый день, говорит, я директор. Появляется второй точно такой же человек, как впоследствии оказалось, супруга товарища Крафаилова.
«Тася, этот гражданин хочет купить ковбойку», — говорит директор, дама улыбается и включает проигрыватель.
Звучит музыка, а я до того трёхнулся, что еле узнаю концерт Гайдна соль-мАжор, но постепенно успокаиваюсь. А Крафаиловы тем временем мирно и скромно сидят рядом. «Ну вот, — говорит он, когда пластинка кончается, — пойдемте. Теперь вы купите то, что вам нужно». И я иду, киты, и покупаю с ходу бутылку алжирского вина, украинскую рубашку и банку витаминных драже. Вот так!
— Где эти ваши Крафаиловы? Зовите! — высказались «киты». Нечего и говорить, что Железка сразу обворожила Крафаиловых, можно сказать, пленила навсегда.
Да и сами Крафаиловы пришлись в Пихтах ко двору. «Китам» импонировала их скульптурность и душевность, немногословие и твердость в тех немногочисленных поступках, которые им приходилось совершать.
Так, в общем, и жили рядом с Железкой крупнопанельные Пихты, так и разрастались.
Ах, восклицает в этом месте автор, как много я оставляю за бортами своего кораблика! Как много я не отразил!
Вот здесь бы автору одолжить трудолюбия у кого-нибудь из коллег и начать отражать неотраженное в хронологическом порядке или по степени важности. Нет, «я» не хочет отражать, рулит туда-сюда, крутится угрем в стремнине родной речи, выкидывает пестрые флажки, выстраивает неизвестно для чего команду, ныряет в трюмы якобы по срочному делу, а то и палит фейерверком с обоих бортов, чтобы задурить читателю голову, но только бы не отразить!
Почему бы, например, не сказать, что за истекший отрезок времени в научном центре Пихты сделано множество важных работ, и почему бы не рассказать в неторопливой художественной форме о важнейших?
Нет, «я» не делает этого, чтобы не обнаружилась некоторая авторская неполная компетентность в вопросах науки, «я» размышляет примерно так: «Пока что у меня в рОмане, как бы сказал мой любимый герой, с наукой полный порядочек, комар носа не подточит, а влезешь поглубже и вляпаешься чего доброго, дождешься, что в Академии наук кто-нибудь буркнет — неуч!» (Для романиста хуже нет упрека, чем «неуч» или «дилетант».)
Слава Богу, уж ели мы науку и с солью, и с маслом и немало тостов в ее честь приподняли, как реальных, так и фигуральных, отдали и мы с товарищами дань этой моде на ученых.
Кто-то в драматургии нащупал тип современного интеллектуала: зубы, как у акулы, блестят крупнейшими остротами, плечи -сочленения тяжелейших мускулов, мраморная в роденовском духе голова (там воспоминания о Хиросиме и фугах Баха, а между ними, конечно, е = тс), ноги изогнуты в твисте (ничто молодежное нам не чуждо), ладони открыты сексу, морю, Аэрофлоту.
Повалили журналисты, приехали киношники, модные писатели один за другим коптили потолок в «Дабль-фью», с опаской поглядывая на небожителей, прислушивались к разговорам, помалкивали, как бы не сморозить глупость, не проявить невежество, давили на коньяк, на зарубежные впечатления.
Художники привозили в Пихты свои холсты, да там и оставались работать: кто в милиции, кто на почте, кто комендантом общежития. Между прочим, тип, помеченный и вы-ве-ден-ный драматургами, был все-таки похож на оригинал, как похожа, например, скульптура «Девушка с веслом» на настоящую девушку без весла. Надо сказать, что некоторые «киты» купились на этом сходстве, приняли предложенную обществом игру и стали активно формировать образ нового интеллектуала с всезнающей усмешечкой, с зубами, с твистом, с мучительно углубленными раздумьями по ночам, когда стюардесса уже спит.
Да пусть играют, думал Великий-Салазкин, пройдет и эта кадильня. Старик почуял запах моды еще задолго до начала паломничества униженных Эйнштейном гуманитариев. Первыми птичками моды были, конечно, романтики.
Молодых романтиков, да причем не карикатурных, не из кафе «Романтика», не тех, у которых «сто дорог и попутный ветерок», а настоящих романтиков с задних скамеек институтских аудиторий, — вот таких Великий-Салазкин изрядно опасался. Возможно, начинали они с «морского боя», с «балды», но потом уже появились и томики Хемингуэя, и собственная записная книжечка, где разрабатывались разные варианты «моей девушки», и наконец выковался тип современного романтика — эдакого мрачноватого паренька, стриженного ежиком, за плечами которого обязательно предполагаются разрушенные мосты и сожженные корабли, «который плюнул на все» и явился сюда, в глухомань, чтобы больше уже не вспоминать «их городов асфальтовые страны». Есть среди них вполне толковые ребята, но ведь кто поручится, что завтра романтик не «махнет на Тихий», не сменит лабораторный стол на палубу китобойца, дрейфующую льдину, заоблачный пик, чтобы сколотить себе в актив настоящую мужскую биографию.
Однажды в прозрачный августовский вечер Великий-Салазкин прогуливался за околицей города, прыгал с кочки на кочку, собирал бруснику для варенья, размышлял о последней выходке старика Громсона, который заявил журналу «Плейбой», что его многолетняя охота за частицей Дабль-фью суть не что иное, как активное выраженье мужского начала.
Тогда и появился первый из племени романтиков, наитипичнейший.
Он спрыгнул на развилке с леспромхозовского грузовика и пошел прямо в Пихты, а В-С из-за куста можжевельника наблюдал его хорошее романтическое лицо, сигарету, приклеенную к нижней губе, толстый свитер, желтые сапоги гиппопотамьей кожи и летящий по ветру шарфик «либерте-эгалите-фратерните». Когда он приблизился, В-С пошел вдоль дороги, как бы по своим ягодным делам, как бы посвистывая «Бродягу».
— Эй, добрый человек, далеко ли здесь Пихты? — спросил приезжий.
— Да тут они, за бугром, куды ж им деваться? — В-С раскорякой перелез через кювет и пошел рядом. — А нет ли у вас, молодой человек, сигареты с фильтром?
— Зачем тебе фильтр? — удивился приезжий.
— Для очищения от яду, — схитрил В-С, а на самом-то деле он хотел по сигарете определить, откуда явился романтик.
— Я, брат, солдатские курю, «Лаки страйк», — усмехнулся приезжий и протянул лесовичку пачку «Примы» фабрики «Дукат».
— Из столицы, значит? — спросил Великий-Салазкин, крутя в пальцах затхлую полухудую сигаретку, словно какую-нибудь заморскую диковинку.
— Из столицы, — усмехнулся приезжий. — Точнее, с Полянки. А ты откуда?
— Мы тоже с полянки, — хихикнул В-С и даже как-то смутился, потому что этот хихик на лесной дороге да в ранних сумерках мог показаться и зловещим.
Однако романтик был отнюдь не из тех, что дрожат перед нечистой силой.
— Вижу, вижу, — сказал он. — По ягодному делу маскируешься, а сам небось в контакте с Вельзевулом?
— Мы в контакте, — кивнул В-С, — на столбах, энергослужба.
— Понятно, понятно, — еще раз усмехнулся романтик, и видно стало, что бывалый. — Электрик, значит, у адских сковородок?
— Подрабатываем, — уточнил Великий-Салазкин. — Где проволочка, где брусничка, где лекарственные травы. На жизнь хватает. А вы, кажись, приехали длинный рублик катать?
— Эх, брат, где я только не катал этот твой рублик, — отвлеченно сказал романтик, и тень атлантической тучки прошла по его лицу.
— А ныне?
— А ныне я физик.
— У, — сказал Великий-Салазкин. — Эти гребут!
— Плевать я хотел на денежные знаки, — вдруг с некоторым ожесточением сказал приезжий.
«Во— во,-подумал В-С. — Приехал с плеванием».
— А чего ж вы тогда к нам в пустыню? — спросил он.
— Эх, друг, — с горьким смехом улыбнулся неулыбчивый субъект. — Эх, кореш лесной, эх ты… если бы ты и вправду был чертом…
— Карточку имеете? — поинтересовался В-С.
— Что? Что? — приезжий даже остановился.
— Карточку любимой, которая непониманием толкнула к удалению, — прошепелявил Великий-Салазкин, а про себя еще добавил: «И к плеванию».
— Да ты и правда агент Мефистофеля!
Молодой человек остановился на гребне бугра и вынул из заднего кармана полукожаных штанов литовский бумажник и выщелкнул из него карточку, словно козырного туза.
Великий— Салазкин даже бороденку вытянул, чтобы разглядеть прекрасное лицо, но пришелец небрежно вертел карточку, потому что взгляд его уже упал на Железку.
— Так вот она какая… Железочка… — с неожиданной для романтика нежностью проговорил он.
— Что, глядится? — осторожно спросил В-С.
— Не то слово, друг… не то слово… — прошептал приезжий, и вдруг резко швырнул карточку в струю налетевшего ветра, а сам, не оглядываясь, побежал вниз.
Академик, конечно, припустил за карточкой, долго гнал ее, отчаянно метался в багряных сумерках, пока не настиг и не повалился с добычей на мягкий дерн, на любимую бруснику.
В наши кибернетические дни воспоминанием об этой встрече с осенних небес на руки Великому-Салазкину слетел обрывок перфокарты. Стоит ли напоминать, что всякий грамотный человек может прочесть в этих «таинственных» дырочках стихи
- № 18
- В брусниках, в лопухах,
- в крапивном аромате,
- в агавах и в шипах
- шиповника и роз,
- в тюльпанах, в табаке,
- в матером молочае,
- в метели матиолл,
- как некогда поэт,
- как некогда в сирень,
- и в желтом фиолете,
- желтофиолей вдрызг,
- как некогда дитя,
- расплакался старик,
- тугой, как конский щавель,
- Кохана, витер, сон
- Их либе, либе дих…
Позднее Великий-Салазкин выяснил, что имя первого в Пихтах романтика — Вадим Китоусов. Несколько раз академик встречал новичка в кафе «Дабль-фью», но тот обычно сидел в углу, курил, пил портвейн «По рупь-сорок», что-то иногда записывал у себя на руке и никогда его не узнавал.
В— С через подставное лицо спустил ему со своего Олимпа тему для диссертации и иногда интересовался, как идет дело. Дело шло недурно, без всякого плевания, видно, все-таки не зря пустил Китоусов по ветру волшебное самовлюбленное лицо. Нет, не собирался, видимо, романтик подаваться «на Тихий», оказался нетипичным, крутил себе роман с Железкой и жил тихо, а тут как раз и Маргаритка появилась, туг уж и состоялось роковое знакомство.
Ах, это лицо, самовлюбленное лицо юной пигалицы из отряда туристов, что бродили весь день по Пихтам и вглядывались во всех встречных, стараясь угадать, кто делал атомную бомбу, кто болен лучевой болезнью, а кто зарабатывает «бешеные деньги». Туристы были из Одессы, и, собственно, даже не туристы, а как бы шефы, как бы благодетели несчастных сибирских «шизиков-физиков», поэтому привезли пластмассовые сувениры и концерт.
Великий— Салазкин, конечно, пошел на этот концерт, потому что пигалица в курточке из голубой лживой кожи поразила его воображение. Ведь если смыть с этого юного лица пленочку самолюбования, этого одесского чудо-кинда, то проявятся таинственные и милые черты, немного даже напоминающие нечто неуловимое… а вдруг? Во всяком случае, должна же быть в городе хоть одна галактическая красавица, так рассуждал старик.
Пигалица малоприятным голоском спела песенку «Чай вдвоем», неверной ручкой взялась за смычок, ударилась в Сарасате. Присутствующие на концерте «киты» шумно восторгались ножками, а Великий-Салазкин с галерки подослал вундер-ребеночку треугольную записку насчет жизненных планов.
На удивление всем пигалица ничуть не смутилась. Она, должно быть, воображала себя звездой «Голубого огонька» и охотно делилась мыслями о личном футуруме.
— Что касается планоу, то прежде всехо подхотоука у УУЗ. Мнохо читаю классикоу и четвертого поколения и, конечно, бэз музыки жизнь — уздор!
— Ура-а! — завопили «киты», а В-С годумал, что южный акцентик интеллигентной карменсите немного не к лицу. С этим делом придется поработать, решил он и тут же подослал еще записочку: «От имени и по поручению молодежи прихлашаю в объединение БУРОЛЯП, хде можно получить стаж и подхотоуку». Дарование прочло записку и лукаво улыбнулось — ну просто Эдита Пьеха.
— Товарищ приглашает меня в БУРОЛЯП, а, между прочим, товарищ сделал четыре храмматических ошибки.
Да, видно, ничем не проймешь красавицу, читательницу четвертого поколения и представительницу пятого.
В— С пришел домой, в пустую, продутую сквозняками пятикомнатную квартиру и ну страдать, ну метаться -останется, не останется? Итог этой ночи — десять страниц знаменитой книги «Оранжевый мезон».
В дальнейшем ночи безумные, одинокие, восторг, ощущение всемирности стали слабеть — 8 страниц, пять, одна и, наконец, лишь клочок обертки «Беломора», головная боль, неясные угрызения совести. В таком состоянии В-С явился ночью в 6-й тоннель БУРОЛЯПа и вдруг увидел: за сатуратором сидит чудо-ребенок, сверкающий редкими природными данными и будто бы от подземного пребывания немного помилевший. Дева Ручья! Стакан, еще стакан, еще стакан… и вновь весна без конца и без края, и стеклярусный шорох космических лучей, и буйство платонического восторга, новые страницы. Весь мир удивлялся в те дни плодовитости «сибирского великана», но никто не знал, что источник — рядом и живая вода суть обыкновенная несладкая газировка.
Лишь Маргарита, пожалуй, догадывалась о чувствах академика, о близости лукавой нечистой силы, о возможности оперного варианта по мотивам Гуно «Душа — Маргарита — адские головешки». Женщина, даже несовершенная, конечно, обладает несвойственным другому полу нюхом на любовь.
И вновь за столом в стиле «треугольная груша» начал назревать афоризм:
ВАДИМ АПОЛЛИНАРИЕВИЧ КИТОУСОВ: Что есть женщина?
МАРГАРИТА: Вот это уже интересно. Прошу тишины. Китоус размышляет о женщинах. Мемозик, слушайте, не пожалеете это большой знаток.
МЕМОЗОВ: А я уже вострю карандаш, мой одиннадцатый палец.
КИТОУСОВ; Книга гласит, что Ева сделана из ребра Адамова, но прежде еще была Лилит, рожденная из лунного света. Некоторые утверждают, что женщина суть сосуд богомерзкий. Другие поют, что женщина суть оболочка любви. Человек ли женщина, вот в чем вопрос. Человек или сопутствующее человеку существо? Отнюдь не унижаю, нет. Может быть, существо более сложное, чем человек? Женщина храбрее мужчины в любви. Может быть, это существо более важное, чем человек? Может быть, как раз человек сопутствует женщине? Не будем сравнивать. Главное-это разные существа. Не подходи к женщине с мерками мужчины.
Ошарашенное молчание за столом было взорвано вопросиком.
МЕМОЗОВ: А с чем же прикажете к ней подходить?
В глубине взрыва Китоусов сидел, положив на руки осмеянную голову.
МАРГАРИТА: Бедный Китоус, не злись на Мемозика. Он дитя. А, между прочим, на повестке дня — ШАШЛЫК НА РЕБРЫШКАХ!
В далекие дни Маргарита встречала Великого-Салазкина каждый день в своих разных качествах: то скучающая леди, то полнокровная спортсменка, то пылкая поэтесса, то шаловливая нимфа. Искала девушка свой образ и для этого опять же бороздила литературу четвертого поколения — образ современницы!
Великий— Салазкин, спрятавшись за бетонной нотой шестого тоннеля, следил, как шуруют вокруг сатуратора его «киты», как они хохмят с новым сотрудником и как она отвечает. Девушка охотно контактировала с мудрыми лбами, интересовалась мнениями по литературе, шлифовала свои «г» и «в», эту память о Привозе, где папочка заведовал киоском по производству Нефертити. Вскоре Маргарита уже была своей девушкой, своим пихтинским кадром, и в одном только она вставала поперек голубым «китам»-первоборцам -в их любви к Железке.
— Ну, что вы в ней нашли особенного? Допускаю, в ней есть какое-то очарование, но, согласитесь, ведь это всего-навсего обыкновенная научная территория. Ведь не Клеопатра же, не Нефертити, и ничего в ней нет обворожительного, просто милый шарм. Не больше.