Рубины леди Гамильтон Егорова Алина
Телефонный звонок застал ее, когда она доедала второе яблоко. Мама была на работе, снять трубку некому. «Перезвонят», – решила она. Звонок повторился спустя десять минут.
Вика уже вылезла из душа, обмоталась полотенцем и, гонимая любопытством, поспешила к телефону. Ноги вытереть она не успела, а мочить тапки было жалко, и она вышла в коридор босиком, оставляя за собой дорожку мокрых следов. Вика схватила трубку и тут же свалилась, больно ударившись коленом.
В трубке молчали – услышав матюги, звонивший, похоже, забыл, что он хотел сказать.
– Простите, я, наверное, не туда попал, – извинился приятный мужской голос.
– А куда вы звоните?
– В квартиру. Вике.
– Это я, – призналась она.
Феликс пригласил ее в кино на какую-то комедию. Потом он сказал, что собирался пойти с ней в театр, но, услышав, как она матерится, передумал и выбрал вариант попроще.
– Ты так ругалась, я даже не ожидал!
– Мне очень стыдно. Это я от Наташи на работе научилась. Если бы мама от меня что-нибудь подобное услышала, замучила бы нравоучениями. Она мне не то что матом ругаться, слова грубые употреблять запрещает. Я при ней однажды произнесла слово «фигня», так она мне: «Виктория, ты разговариваешь, как уличная торговка!» Целую неделю потом читала мне мораль о культурной речи.
– Правильная у тебя мама, одобряю, – улыбнулся Феликс.
Ему нравилась бесхитростная прямота Вики, ее легкий, слегка взбалмошный характер и особенно – притягательная внешность. Было в ее красивом лице нечто дерзкое, наводящее на мысли о роковых страстях. «Ей бы на большой экран, играть княгиню Тимиреву», – думал он, любуясь Викой.
Феликс красиво ухаживал, на каждое свидание приносил букеты цветов. Он приходил на встречи заранее, потому что не мог дождаться заветного часа. Вика смотрела в глубокие глаза Феликса и читала в них нечто гораздо большее, чем он произносил вслух. От этого ей делалось очень тепло на душе, словно на улице стоял не промозглый март с его серым городским снегом, а гулял буйными красками лета июль.
Потом он признался ей в любви – очень трогательно и робко, как мальчишка. Это были искренние слова, за которыми стояли настоящие чувства.
К лету влюбленные переехали на съемную квартиру и зажили в своем гнездышке. Они мурлыкали друг с другом, устроившись на старом диванчике, и в этом мире им больше никто не был нужен. Когда Вика уходила в рейсы, он очень скучал и к ее возвращению готовил для нее что-нибудь вкусненькое. По выходным, пока любимая еще спала, он тихонько выходил в магазин за свежими пирожными. Вика тоже с нетерпением дожидалась его после работы или университета. К его приходу у нее всегда дымилась на плите еда – она ее по нескольку раз подогревала, если Феликс задерживался, чтобы к тому моменту, когда он перешагнет порог, подать на стол. Он называл ее Зайкой, а она его Котиком, он писал ей стихи и трогательные, любовные записки, дарил подарки неожиданные и цветы – просто так. Это была идеальная нежная любовь, обещавшая жить вечно.
Феликс сделал ей предложение без традиционных роз и кольца, но это не имело никакого значения, потому что Вика его безумно любила.
Вика мечтала о красивой свадьбе с нарядным платьем, банкетом и лимузином. Если без лимузина и банкета она еще обошлась бы, то без свадебного платья – ни в коем случае! Она заранее стала искать себе наряд и, как полагается, делала это без жениха. Феликс должен был увидеть платье именно на ней, а не на вешалке, и не раньше торжественного дня. Во-первых, потому, что это плохая примета, а, во-вторых, ей хотелось его поразить, представ пред ним во всей красе, с прической и макияжем.
Вика сделала для себя неутешительное открытие: оказывается, свадебные платья в большинстве своем шьются из тюлевых занавесок. Красивые платья – из красивых занавесок. Она уже вторую неделю ходила по магазинам, но никак не могла выбрать подходящее для собственной свадьбы платье. Ей, конечно же, хотелось найти нечто восхитительное, чтобы стать самой ослепительной невестой, чтобы быть для Феликса еще желаннее, и чтобы он навсегда запомнил, какой прекрасной она была в день свадьбы.
Издалека все платья выглядели потрясающе, но стоило к ним приблизиться, как вся их красота пропадала. Грубо сшитые из самых дешевых тканей, наряды невест смотрелись отвратительно. На ощупь они были еще хуже – стеклянные, как называла вещи из подобных тканей мама. Имелись в продаже, конечно, и платья из качественных материалов, но они продавались в элитных салонах и стоили слишком дорого. Вика уже смирилась с мыслью, что ей придется выходить замуж в тюлевой занавеске, и она пыталась найти занавеску попривлекательнее. В салон «Аврора» Вика зашла случайно. По стильно оформленной витрине она решила, что здешние платья ей не по карману. У входа ее встретила приветливая продавец-консультант. Она поинтересовалась, какое платье хотела бы Вика. Вика описала ей свою мечту: в испанском стиле, приталенное, цвета шампанского, с непышной юбкой в пол, украшенное розами. Она ничуть не сомневалась, что такого платья просто нет на свете, а если и бывает, то за бешеные деньги. Девушка записала ее пожелание и куда-то ушла, предложив Вике пока посмотреть каталоги.
Оказалось, что ничего невозможного нет и кажущееся недостижимым получить куда проще, чем предполагалось. Такого платья в наличии не имелось, но его можно было заказать. «Есть такой вариант», – сказала продавец, показывая рисунок. Вика ахнула: это было то, почти то, что она хотела, только еще лучше! И стоимость его оказалась вполне божеской.
– Только, скорее всего, его придется укорачивать, так как все платья шьются с максимально длинными подолами. Подгонка по фигуре у нас бесплатная, – заверила ее продавец. – Вам нравится?
Конечно же, нравится! Это была любовь с первого взгляда: облегающий крой, подчеркивающий тонкий стан, оригинальная драпировка лифа, украшенного пепельными розами, летящая юбка, как она и хотела, до пят. Вика себя так и представила – с распушенными волосами, куда вплетены алые розы, и в руках – алый букет.
1941 г. Львов
Постепенно Анета оттаяла душой и почти совсем успокоилась. Она умела шить, и ее взяли на швейную фабрику. Работа была тяжелой, монотонной – приходилось стачивать детали одежды. Она не всегда знала, что именно шьет – брюки ли, пальто, детали поступали к ней бесконечным потоком, и она все строчила, строчила, строчила… Под конец дня у нее болела спина и слезились от напряжения глаза. Как ни странно, эта монотонность пошла ей на пользу. Анета, сидя за работой, словно проваливалась в нирвану и оказывалась где-то в потустороннем мире. Тревога и черные мысли, мучившие, точившие ее изнутри, утекали из ее сознания, оставляя вместо себя пустоту. Сил оставалось лишь на то, чтобы добраться до дома, приготовить ужин и уснуть глубоким сном. После двух лет такой жизни в ее душе все перевернулось и встало на свои места, но уже в другом порядке. Тряпки, моды, променады – все, что с такой естественностью составляло ее жизнь, теперь казалось ей чем-то призрачным, недоступным, чужим и поэтому безразличным. Анету больше не волновало отсутствие новых туфель и платьев – есть во что одеться, и ладно. Главное, имеется свой угол, и сын здоров и накормлен. Появилось счастье, которое она раньше не ценила и даже не замечала, – это когда ты ложишься в постель, вытягиваешь уставшее за день тело и ощущаешь настоящее, безусловное удовольствие от жизни. Оно длится недолго, всего несколько минут, пока ты не уснешь, потому что потом сразу нужно открывать глаза и идти на работу. Но эти драгоценные минуты принадлежали только ей.
И вот однажды в эту худо-бедно отлаженную жизнь вновь ворвалась война. В полдень весь город замер, слушая из радиоточки голос Молотова:
«Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города – Житомир, Киев, Севастополь, Каунас…»
Житомир, Киев – это же так близко, совсем рядом! На вокзале творилось нечто немыслимое. Люди, обвешанные чемоданами и баулами, в панике толкались на перроне. Кассы не работали, билетов не было, поезда никуда не шли. Да и куда ехать? Война была повсюду.
Уже через неделю немцы вошли во Львов. Вошли по-хозяйски и обосновались надолго. Они выбрали лучшие дома, бесцеремонно выставив на улицу хозяев. Сразу же выпустили директиву, согласно которой населению следовало жить по закону германского государства. Покидать город – нельзя, за нарушение – казнь.
Особый ужас испытывали евреи, а их во Львове насчитывалось около трехсот тысяч. Вдохновленные идеями своего вождя, гитлеровцы намеревались истребить иудейский народ. Славяне в фашистской иерархии занимали более привилегированное положение, так как от славян не исходила непосредственная угроза арийской расе, и они должны были стать рабами. Евреям запрещалось ездить в трамваях, заходить в районы проживания немцев, дабы не осквернять улицы своим духом; покупать продукты они могли только в определенных магазинах. Жить по соседству с евреями было небезопасно. Анета была полукровкой, но ее красноречивая фамилия и характерная, хоть и красивая форма глаз вызывали у ее соседки беспокойство. Ядвига несколько раз пожалела, что вообще с ней связалась. Они с Яцеком из-за нее подвергались серьезной угрозе. Ядвига помышляла о том, как бы отселить подругу в другое место.
Июль, жара, а Яцек подхватил простуду. Под вечер у него поднялась температура. Было уже поздно, и Ядвига не решалась побеспокоить доктора Леховского. Они с Анетой лечили мальчика народными средствами, но они не помогали – жар не отступал. Отчаявшись, Ядвига отправилась к Леховским. Ей открыла Мария. Бронислав уже лег, так что ей пришлось подождать в гостиной, пока он соберется.
Анета услышала гортанные крики во дворе, затем топот на лестничном марше. Она замерла на месте, сердце ее заколотилось от дурного предчувствия. Открылась дверь этажом выше, в квартиру доктора вошли непрошеные гости. Уже через пять минут их вывели на улицу. Всех: Марию, Бронислава, их сына Сигизмунда и Ядвигу. Без вещей, даже одеться им не позволили – Сигизмунд как был в пижаме, так и вышел. Весь дом затих, словно вымер. Кроме них, в доме жили еще несколько семей, но больше никого не тронули – немцы заранее знали, куда шли.
– Езус Марья! – прошептала Анета, перекрестившись. Она подошла к спящим детям и по очереди перекрестила их.
Фашисты первым делом приступили к ликвидации элиты города – ученых, врачей, деятелей искусства, культуры, политики. В начале июля арестовали профессоров Львовского университета, без всякого суда и следствия вывезли в лес и расстреляли. Требовалось лишить город представителей интеллигенции, чтобы легче было управлять народом, убрать лидеров, способных организовать сопротивление. Приходили ночью и забирали – вместе с членами семьи и теми, кто в тот момент находился в их квартире. Кого-то убивали на месте, кого-то – в тюремном дворике. Леховских вместе с другими арестованными вывезли за город, на Вулецкие холмы. После расправы над своими жертвами солдаты вермахта сровняли место казни с землей и даже высадили там траву, чтобы скрыть следы преступления.
Немцы всячески старались разжечь в людях неприязнь к евреям. И это им часто удавалось. Жизнь евреев становилась невыносимой. Гитлеровцы постоянно сортировали евреев: трудоспособным мужчинам и женщинам выдавали рабочие книжки, остальные не имели права на жизнь. Иждивенцы не показывались на улицах, прятались в квартирах, на чердаках и в подвалах. Иметь работу было великим благом. Любую – тяжелую, бессмысленную, отупляющую. Хоть за голодный паек, лишь бы считаться полезным для Германии. Еврейское население получало лишь десятую долю дневного пайка, в то время как украинцы и поляки могли рассчитывать на половину.
Яцеку к тому времени исполнилось двенадцать лет, и он уже многое понимал. Он знал, что он – поляк, и тем самым имеет преимущество перед Анетой и ее сыном, знал, что проживание с ними подвергает его опасности, – это ему внушила мать, когда еще была жива. Но в то же время он понимал, что, не будь Анеты, он не выживет. Она кормила его из своего скудного пайка, в ущерб себе и Леве. Лева тоже уже многое понимал. Самое страшное, что он успел понять, это то, что он – еврей, и что евреем быть плохо. Они с матерью шли с рынка по Армянской улице, когда услышали чей-то голос: «Облава!» Мать прижала его к себе, затем потащила в сторону лавки. «Прячься!» – указала она ему на какую-то бочку. Сама тоже кинулась в укрытие. Сквозь щель в бочке Лева видел, как избивали черноволосых людей, слышал их истошные крики и возгласы в толпе: «Бей жидов!» Потом, когда все стихло и они с матерью пробирались домой, Лева шагал по улице, стараясь не наступить на бордовые лужицы крови. Он смотрел себе под ноги, и ему было страшно от вида кровавого месива, но, когда поднял глаза, его передернуло – в стороне лежали тела тех самых черноволосых людей.
Лева был светлоглазым, с крупными чертами лица и совсем не походил на еврея. Он уродился в свою польскую бабушку, так что вполне мог сойти за поляка, назвавшись каким-нибудь польским именем. Но люди… Люди знали, что он – сын Анеты, и могли его выдать. За ложь немцы убивали сразу, и часто – нескольких человек, оказавшихся рядом. Дети прозвали его Гамильтоном, и Анета решила этим воспользоваться. Прозвище – это все равно что второе имя, а немцы сочтут за фамилию, совсем даже не еврейскую, и, даст бог, может, оставят его в живых. Она внушала Леве, что он никакой не еврей. Он должен был представляться Гамильтоном, и никак иначе. И чтобы он сам при этом поверил в свое английское происхождение, чтобы не боялся и не жил с клеймом, чтобы у него появился шанс выжить.
– Ты – Гамильтон! Слышишь! Твой отец, Моисей, вовсе тебе не отец, – отчаянно врала Анета и сама начинала себе верить. Пусть это свинство по отношению к покойному мужу, пусть для ребенка это шок и чудовищная ложь, но эта ложь – во спасение. – И ты, Яцек, запомни! У Левы был не настоящий папа.
– Байстрюк, – прокомментировал Яцек и получил затрещину.
– Прости, пожалуйста, прости, – принялась извиняться Анета. Она прижала мальчика к себе. – Не знаю, как это получилось. Ты мне как родной!
Яцек не обиделся – он схлопотал за дело, мать его еще и не так дубасила. Анета и так с ним слишком церемонится, больше, чем с Левой.
Поздней осенью вышел приказ, согласно которому все евреи должны были переселиться в гетто. Гетто представляло собою несколько неотапливаемых бараков, огороженных деревянным забором, рядом с ними дежурили постовые. В маленьких комнатушках теснились по десять человек, спали на полу, жили без уборных и умывальников. Страшная антисанитария, болезни, издевательства – в такой чудовищной обстановке люди долго не протягивали. Гетто располагалось в северной части города, за железнодорожным мостом, прозванным в народе «мостом смерти». Под ним стояли солдаты и всматривались в людской поток, направлявшийся с нищенским скарбом к своему новому месту жительства – в гетто. Они отсеивали женщин, детей, стариков, больных и отводили в сторону. Несчастным велели оставить за ненадобностью свои вещи и раздеться до белья, чтобы затруднить попытку к бегству. Их, как бревна, забрасывали в кузов машины и увозили в Белжец. Там сначала они рыли ямы, а затем становились на их края – под веер пуль.
Анета тоже должна была переселиться в гетто, но оттягивала это событие до последнего. Она понимала, что если и преодолеет «мост смерти», то в гетто она долго не проживет, а оставленные дети без нее погибнут. Немцы дали временное послабление, в результате которого отсрочили полное переселение евреев в гетто. Люди вздохнули свободнее, углядев в «великодушном» жесте оккупантов призрачную надежду на спасение.
Анета, как и все евреи, носила на одежде нашивку со звездой Давида. Она старалась ходить по улицам осторожно, с фабрики сразу шла домой. Несмотря на постоянные облавы и погромы, еврейское население было настроено оптимистично. Люди верили, что каждый погром – последний, потому что им казалось – уже все, что могло случиться ужасного, случилось, дальше хуже не будет, ибо дальше просто некуда. В качестве контрибуции приносили оставшиеся ценности, в надежде на снисхождение. Анета отдала все украшения, которые у нее были, оставила лишь брошь с тюльпанами – на черный день, чтобы обменять ее на продукты, когда станет совсем плохо. Она спрятала ее в доме под половицей и сказала об этом сыну. Анета смотрела на жизнь трезво. Если в Европе немцы иногда оставляли евреев в живых, то на территории СССР они намеревались уничтожить их полностью, так как считали их опасными вдвойне – из-за зараженности большевизмом. Освобождения ждать не приходилось, линия фронта отодвинулась далеко на восток. Она не сомневалась, что во Львове ей выжить удастся едва ли. Даже на оккупированных территориях сельским жителям было немного легче. Там хотя бы имелись какие-никакие продукты.
Анета работала по двенадцать часов в день на швейной фабрике. Ей еще крупно повезло – другие перетаскивали кирпичи и батареи, или, что и того хуже, стоя по пояс в воде, рыли землю. Она такого не выдержала бы. Когда-то пухлые щеки Анеты опали, обозначились резкие скулы, руки огрубели, и, глядя на них, можно было смело сказать, что ей не меньше пятидесяти лет. Трудно стало узнать в Анете прежнюю изнеженную пани, которая никогда раньше толком не работала. Но в душе ее оказался стальной стержень, не позволявший женщине сломаться. Если бы не дети, Анета давно бы сдалась.
Весной гитлеровцы устроили очередной тотальный переучет рабочей силы. Оставляли в живых только трудоспособных. Анета получила новую повязку с порядковым номером и заглавной буквой «А». Судя по номеру, население во Львове сильно сократилось. Повязка как-то спасала от облав, но ничего не гарантировала. Фашисты могли в любой момент схватить человека прямо на улице и отправить его в тюрьму или внезапно явиться в дом.
– Может так случиться, что однажды я не вернусь с работы. В городе без меня вы пропадете. Уходить вам придется, только днем через заградительный патруль не просочиться – пристрелят. Да и ночью тоже, – сказала она и беззвучно заплакала.
– Мама, мамочка, не плачь! Ты вернешься, ты всегда будешь возвращаться. Скажи, что ты вернешься?
– Яцек, – наконец, произнесла она, подняв голову. – Тебе уже скоро тринадцать. Ты совсем взрослый. Взрослый и умный мальчик! Ты сумеешь выбраться из города и поможешь Леве.
– Но, мам! Я тоже взрослый, – возразил Лева.
– И ты взрослый, но Яцек старше, поэтому ты должен его слушаться. В деревню бегите, там, даст бог, добрые люди помогут.
После этого разговора дети провожали Анету на работу так, словно каждый день видели ее в последний раз. Это продолжалось до августа. Десятого числа началась масштабная акция. Едва рассвело, как фашисты принялись прочесывать еврейские кварталы, ходили по квартирам, забирали людей.
Услышав приближавшийся топот множества ног, Анета проснулась, мгновенно встала, подняла детей и бросилась в подвал. Замерев, они сидели под лестницей – Анета, прикрытая картоном с краю, дети в углу. Немцы работали добросовестно. Обойдя дом, они спустились в подвал. Пыльные солдатские сапоги стояли совсем близко от их укрытия. Потоптавшись туда-сюда, они двинулись к выходу. «Езус-Марья!» – мысленно обратилась Анета к Богу и Богоматери, но они ее не услышали. Немец вернулся и выпустил по картонной заслонке контрольную очередь из автомата.
Анета умерла моментально, не издав ни звука. Прежде чем раздался дикий вопль Левы, Яцек успел зажать ему ладонью рот. Леву не задело, он испугался, когда на него повалилось обмякшее тело матери.
Акция продолжалась еще несколько дней. Гетто, ставшее лагерем смерти, постоянно пополнялось новыми обитателями. Туда отправляли только тех, кто мог работать. Остальных вывозили в Белжец и расстреливали. Город постепенно вымирал. По улицам ходили только немцы и завербованные ими полицаи из местных противников советской власти. Они шагали беззаботно, не опасаясь нападения. Безоружные жители не смели выступить против оккупантов.
Яцек и Лева бульшую часть времени проводили в подвале. Анету они оттащили наверх, в опустевшую после погрома квартиру. У Левы текли слезы, он, воспитанный в набожной католической семье, не смел оставить тело матери непогребенным. Он вообще боялся к нему прикоснуться.
– Так надо. Иначе она протухнет прямо здесь, в подвале, а подвал нам еще пригодится, – рассудил Яцек, и Лева ему подчинился и даже как-то успокоился от его хладнокровного голоса.
Погода стояла теплая, только ночью на город опускалась прохлада. Из подвала был второй выход – забитое досками узкое окно. Настолько узкое, что через него мог протиснуться только ребенок. Они отковыряли доски и попробовали пролезть. Субтильный Лева проскользнул легко. Плечистому Яцеку это упражнение далось сложнее, но он все же пролез.
– Порядок. Теперь у нас есть тайный лаз во двор, – с гордостью сообщил он. – Нужно поживее выметаться из города.
– Поесть бы, – мечтательно произнес Лева. Запасы еды закончились еще прошлым вечером. Они разделили последнюю горбушку хлеба, найденную в одной из квартир.
– Да, по голодухе далеко не уйдешь. Вот что! Мы в другой дом пойдем. Теперь там уже никто не живет. Авось что-нибудь из съестного сыщем. Или вещи какие-нибудь найдем, чтобы обменять на продукты.
«Другой дом» находился в неудобном месте. Чтобы туда попасть, нужно было пройти по открытому участку, который просматривался патрулем.
– Выйдем перед рассветом. Фрицы тоже не железные, под утро умаются шнырять по улицам.
– А может, мы сначала в дом напротив сходим? – робко предложил Лева. Он видел из окна, как патруль расправлялся с прохожим, не вовремя появившимся у них на пути. Несчастного забили прикладами автомата, а затем застрелили.
– Нет, – коротко произнес Яцек. Дом напротив опустошили еще до августовской акции. Если в нем что-нибудь ценное и осталось, то все давно уже подобрали такие же голодающие, как они сами. – Нет там ничего, – пояснил он, хоть и не считал нужным объясняться. Яцек чувствовал себя командиром, а командир не обязан объяснять подчиненным свои приказы.
Чем ближе к вечеру, тем тревожнее становилось на душе у Левы. Ну зачем им идти именно в тот дом, ведь по дороге к нему можно напороться на немцев? С чего это Яцек взял, что в домах, расположенных на их глухой улочке, ничего нет? Как пить дать, он все это нарочно придумал, чтобы его запугать.
– Не сикай, – поддел его Яцек, – прорвемся.
– Я не сикаю, – обиделся Лева, хоть очень боялся. Перед его глазами стояли забитые насмерть люди с Армянской улицы. – А может, лучше пойдем к деду Иржику, еды какой-нибудь выменяем?
Иржик жил в соседнем переулке и мог раздобыть продукты. Почему-то немцы его не трогали. Несмотря на его относительно молодой возраст, за раннюю седину все называли его дедом. К нему иногда ходила Анета, обменивать вещи на еду.
– Ха! Самый умный выискался! Что ты ему предложишь – свою рваную рубаху с вонючими штанами? – гоготнул Яцек и отвесил Леве подзатыльник.
– Вот, – Лева вынул из кармана брошь с рубинами. Он теперь всегда носил ее с собой. – Мамка велела беречь на черный день.
Яцек взял брошь, повертел в руке и сунул во внутренний карман своей кофты.
– Это еще не черный день, – философски заметил он.
Яцек тоже кое-что успел повидать. На его глазах из дома напротив вытащили за волосы женщин, там же, во дворе, расстреляли троих детей. Но в отличие от Левы Яцек не боялся. Напротив, в нем проснулся азарт. Азарт в игре со смертью.
– Подъем!
– Я – Лева Гамильтон! Я сын английского моряка! – испуганно завопил Лева, продирая глаза.
– Да тише ты! Разорался, как дурень, – цыкнул Яцек. – Пора на берег, моряк.
Августовская ночь пленяла своей свежестью и легким цветочным ароматом. Раскидистые платаны умиротворенно покачивали пышными кронами, с неба смотрели яркие звезды какого-то созвездия, как когда-то давно, когда они жили в Кракове. И Леве очень захотелось, чтобы все вернулось и стало, как раньше, когда войны еще не было.
– Ложись, – скомандовал Яцек, и Лева плюхнулся на землю, вмиг забыв о звездах. – Кажись, пронесло. Идем. Только живо!
Лева не очень-то задумывался, куда он идет, для рассуждений у него был толковый командир.
Отбрасывая на землю две взъерошенные тени, они проскользнули через опасный участок и нырнули в подворотню. В подъезде было темно, как в могиле. Пробираться пришлось на ощупь. Впереди осторожно ступал Яцек, Лева крался за ним. Командир замер на месте, прислушиваясь, как дикий кот. Затем уверенно зашагал вверх. Большинство квартир стояли не запертыми – жильцов забирали, не давая им даже одеться, не то чтобы позволить им позаботиться о своем имуществе.
Юные мародеры проникли в разоренную квартиру, пропитанную запахом помойки. Натыкаясь на всяческий мусор, они шарили по углам, но ничего подходящего не нашли.
– Надо подождать до утра, – выдал решение Яцек.
Лева не возражал. Назад ему идти не хотелось, и он с удовольствием подыскал, как ему показалось, уютный уголок и лег прикорнуть.
Проснулся он от странного ощущения, что рядом с ним кто-то тяжело дышит. Яцек так никогда не шумел, его дыхание было легким и беззвучным, а это было с хрипом, напоминавшим скрип несмазанной двери. Лева открыл глаза – Яцека рядом не было, зато почти вплотную к нему в запекшихся кровавых подтеках лежало человеческое тело.
– Воды!.. Подай воды, хлопчик, – прошептали обветренные губы.
Придя в себя после легкого шока, Лева бросился искать воду и наткнулся в коридоре на Яцека. Пока Лева спал, он прошелся по квартирам и кое-что раздобыл.
– Что ты мечешься, как дурень?!
– Там!
– Что – там?
– Там… – Лева не смог подобрать слов и принялся жестикулировать, как немой.
Яцек осторожно вошел в комнату, где, зарывшись в какие-то тряпки, лежал раненый человек.
– Воды, – повторил он.
– На кухню сходи, я там чайник видел, – велел Яцек Леве.
Жадно выпив воду, человек закрыл глаза:
– Дякую, хлопчики. Теперь и умирать легче.
Яцек развернул сверток со своим уловом.
– Вот, возьмите, – протянул он раненому кусочек сала, но тот отказался.
– Ешьте, хлопчики, сами, а я и так помру. Мне недолго осталось.
Кусочек сала был размером со спичечный коробок. При виде него у Левы заурчало в животе и рот наполнился слюной. Сала он не ел года два. Кроме сала, Яцеку удалось разжиться несколькими сморщенными картофелинами с белыми рожками отростков, задеревеневшей горбушкой хлеба и пакетом перловой крупы. Яцек не стал предлагать дважды. Он зубами разделил сало пополам – себе и Леве.