Любовь по договоренности Демидова Светлана
– Не скажите… – возразила я к его огромному неудовольствию. – Если эту картину выставить в каком-нибудь павильоне, то даже на расстоянии двух метров от нее все люди почувствуют себя счастливыми!
– Да? И почему же?! Объясни ты мне! Я вот нахожусь около нее на расстоянии вытянутой руки и никакого счастья не ощущаю! – Бо всплеснул руками, приподняв их почти до головы, потом развел в стороны и, как ненужные, бросил вниз. Наверно, если б он был дирижером оркестра, то именно так закончил бы финальную часть какой-нибудь патетической симфонии. Кстати, мой новый знакомый совершенно естественно перешел на «ты», и я решила в этой естественности ему не уступать:
– Ты ничего не ощущаешь, потому что завидуешь своему другу, не так ли?
– Ну да! Да! Не стану отпираться. Я действительно завидую Вадьке, потому что все просто стонут от его картин, в которых я ничего… – он опять очень выразительно помахал растопыренной пятерней правой руки перед глазами, будто пытаясь развеять пелену, которая не позволяет ему как следует разглядеть творение друга, – …ты понимаешь, ничего не вижу. Какие-то колобки, колбасы, загогулины… Мазня, одним словом, а все от нее просто торчат! Ты даже не представляешь, сколько он зарабатывает своими картинами! А как он их пишет! Как пишет! Ты сейчас здорово удивишься…
Бо схватил меня за руку и потащил в угол мастерской, который был занавешен розоватой тряпкой с тусклыми желтыми кистями, очень смахивающей на полотнище насквозь пропылившегося знамени. Как тут же выяснилось, это и было сильно выгоревшее переходящее красное знамя победителя социалистического соревнования, которое досталось художникам в наследство от почившей в горниле перестройки газеты «Красный комсомолец». Когда это знамя оказалось отдернуто в сторону, моему взору предстало ложе, заваленное желтыми лежалыми тряпками и весьма потертыми подушками в наволочках из парчи, которая когда-то была, возможно, даже золотой, а сейчас наверняка эти подушки царапались и кололись металлизированными нитями, как старые железные мочалки для посуды.
Я не успела еще произнести и слова, как Бо начал мне все объяснять.
– На этом кошмарном диване еще вчера возлежала обнаженная модель рубенсовских форм, с которой Вадька делал наброски вот к той… – он резко выбросил руку в сторону полотна на мольберте, – картине, которая, между прочим, называется «Одалиска». Ты заметила там какую-нибудь одалиску?
Я отрицательно покачала головой.
– Вот! – Бо поднял вверх указательный палец все той же правой руки, которой, видимо, как у всех правшей, выразительные жесты удавались куда лучше, чем левой. – И я не вижу. Скажи на милость, зачем делать такие… этюды… – Он повернул лицом ко мне несколько картонов, прислоненных к стене. На них мастерски была изображена очень полная обнаженная женщина, лежащая на парчовых подушках в весьма непринужденной позе. Я тут же отдала должное Вадьке: он оказался превосходным рисовальщиком. Даже на незаконченных эскизах ключом била жизнь, от них за версту несло сексом, который художник наверняка имел со своей моделью, что ему, естественно, никто не ставит в вину. – Ведь на самой картине, к которой эти этюды делались, вообще нет никакой женщины?!
Я в раздумье закусила губу и тут же отправилась к мольберту, чтобы еще раз взглянуть на скопление золотистых пятен, в которые Бо несколько минут назад тыкал пальцем. Но мне не надо было уже рассматривать именно пятна. Передо мной из их хаоса в некой дымке вдруг возникли божественные женские формы, и я даже пожалела о том, что после обжираловки в «Осеннем блюзе» уже вторую неделю сидела на строгой диете, поскольку любимые джинсы стали мне неприлично тесны. Вот такой должна быть настоящая женщина, хоть одалиска, хоть писательница, хоть кто… Долой унисекс!
Во время моего последнего внутреннего восклицания к мольберту как раз подтянулся Бо и принялся опять тыкать в картину пальцами, назойливо повторяя:
– Ну и где тут одалиска? Где она? Где?
– Да вот же она… – размягченным от удовольствия голосом проговорила я.
Бо с большой тревогой посмотрел сначала на меня, как на неожиданно тронувшуюся умом, потом – с неприязнью на раздражающую его картину, затем опять взглянул на мое по-дурацки восторженное лицо, а после прямо-таки впился взглядом в золотистый рай, сотворенный Вадькой, и надолго затих. Я уже совсем было собралась пойти пока полюбоваться другими картинами, развешанными на стенах, когда Богдан наконец оторвался от полотна друга и прошептал:
– А я ведь тоже увидел… Ни фига себе…
– Вот от этого «ни фига» народ и балдеет, – отозвалась я.
– Да как же я раньше… – он не договорил, но и так было понятно, что ему хотелось сказать.
– Просто ты не желал видеть.
– Да, наверно…
Лицо моего знакомого сделалось таким несчастным, таким по-детски огорченным, что мне очень захотелось взять Бо на ручки и покачать под колыбельную песенку. И я подумала, что вряд ли смогу полюбить его. Он для меня навсегда останется таким вот огорченным мальчиком, над которым надо вечно расправлять крылья. Мне же нужен не мальчик, но муж. Желательно – не мой.
Я повернулась к картинам на стенах и спросила:
– А эти твои? Стиль вроде не Вадькин…
– Да он может в разных стилях… каких хочешь… – Он произнес это с такой тоской в голосе, что мне пришлось по-матерински обнять Бо за талию и сказать самые простые слова:
– Не огорчайся! Давай посмотрим твои картины!
– Давай, – тут же согласился он.
Мне показалось, что Бо и сам уже принял меня как старшего товарища, который в нужный момент всегда готов подставить плечо, а полюбить как женщину, возможно, и не захочет. Недостатка в женщинах он не имеет, а отсутствие истинных друзей чувствует. Все-таки я на самом деле настоящий инженер человеческих душ! Мой муж, которому изменить сегодня явно не удастся, выходит, прав даже в своем сарказме.