Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915-1918 гг. Двингер Эдвин
Человек справа от меня становится все бледнее. Несмотря на это, целыми днями твердит, что скоро выздоровеет. Однажды он мне рассказал, что был коммивояжером в хорошей отрасли, в Пёснеке, в Тюрингии, у него жена и дети, девятилетняя дочка по имени Анна и восьмилетний сын Франц. В школе учатся замечательно…
Жизнь в этом лазарете – между прочим, одном из лучших в Москве, так называемый пересыльный лазарет, как мы узнали, – была бы сносной, если бы не ежедневные перевязки. Но по утрам, когда появляются санитары с носилками, разговоры словно обрезает. Они смолкают еще до того, как пронзительный рев, возникающий короткое время спустя и без перерыва раздающийся до полудня, не позволяет разобрать ни единого слова в зале.
Моя правая рана уже пару дней гноится, и повязка, несмотря на то что в руку толщиной, к утру становится желто-зеленой и промокает. Но и это было бы терпимо, если бы не открывалась раневая горячка. Кривые на моей температурной доске напоминают росчерк молнии, которые ежедневно из глубины выстреливают вверх. Каждое утро я просыпаюсь с ясной головой, радостно думаю: «Слава богу, вот и все позади, вот я и справился!» Но как только наступает полдень, у меня странно тяжелеет голова, и часом спустя кровати моих соседей начинают кружить.
Я переношусь на поле боя, стреляю и колю вокруг себя, меня пронзают копьями, рубят саблями. Каждую ночь я вновь попадаю в плен, заново умираю. С неминуемой неизбежностью меня снова кладут рядом с умирающим офицером, обрызгивают сифилитическими ртами. И когда я потом пугаюсь от безумного калейдоскопа лиц и думаю: вот ночь и кончилась – я слышу где-нибудь бой колоколов, означающий, что едва ли прошло полчаса.
Я переживаю все это заново с такой ужасающей правдоподобностью и убедительностью, что по утрам часто в тихих глазах Пода вижу, что снова вызываю ужас. В конце концов моя температурная доска получает новый зигзаг, – почти каждый вечер его кривая поднимается до сорока, – и если так еще некоторое время продолжится, то мое сердце остановится навсегда.
Несмотря на это, по ночам у меня время от времени бывают и ясные моменты. Нет, это не было лихорадочным бредом, когда я на короткий миг почувствовал, что на мою кровать присела женщина, нежно поцеловала меня в пылающий лоб – губы ее были столь холодны, словно приложили кусок льда, – и тихо сказала: «Спать, спать!» Нет, это был не бред, Брюнн сказал мне, что сестра всегда приходила, когда у нее было ночное дежурство, на некоторое время подсаживалась к моей койке и делала то, что я чувствовал. Это та изящная блондинка, которую я знаю по перевязочной.
Разве не чудо, что я вызываю уважение у нее? Не я один, мы все любили этих сестер, оттого что они такие нежные и опрятные, однако во время их работы мы не могли с ними общаться, потому что не понимали их. Всегда, когда они брались за нас, поднимали или перестилали постель и тем самым хотели сделать нам добро, они причиняли нам боль. Несмотря на это, мы часто зовем их и миримся с маленькой болью, чтобы ощутить прикосновение нежных, чистых рук, ощутить аромат духов и крема.
Да, в нас царит тайная любовь к ним, но это идеальная или платоническая любовь, ибо она расцветает фантастическими цветами в эпоху разлук, но опускается до болезненного желания высвобождения во времена умиротворения, контактов.
В первое утро третьей недели Шнарренберг бранится особенно озлобленно. Что с ним? Его силы на исходе? Нас снова кладут друг подле друга на пыточных станках, намертво пристегивают за конечности, словно жертвенных агнцев. Как всегда, я поворачиваю голову в сторону его грубоватого лица, пытаясь найти поддержку в его энергии. Но сегодня он решительно избегает меня, широко раскрытыми глазами глядит в потолок.
Одна из сестер возится с дырчатыми красными трубочками – ни он, ни я до этого дня их еще не испробовали. Врач берет одну, коротко взглядывает на нее, быстрым движением вводит в рану. В то же мгновение конечности Шнарренберга напрягаются, он дважды делает шумный вдох, пронзительно вскрикивает.
Что-то во мне обрывается.
– Спокойно, спокойно… – говорит изящная сестра.
Нет, нет! Я вижу красную трубку в ее руках, такую же трубку… Как только меня касается врач, я реву как зверь.
С этого утра Шнарренберг не говорит нам ни слова. Четыре дня подряд я вижу только его широкую спину, шишковатый бычий затылок, – если бы он не был таким от природы, я решил бы, что он пунцовый от стыда. Нет других причин для его упорного молчания – он стыдится. Нет, иногда действительно ничем не помочь бедному парню…
Он молчал бы неделями, если бы не произошло нечто, моментально выведшее его из состояния ожесточенности и недовольства самим собой. Почти сразу все подметили, что странным образом переменилась и сестра. Она по-прежнему добросовестно выполняет свою работу, однако стала держаться заметно суше и холоднее с нами. Пока мы ломали над этим голову, по грубому, несдержанному обращению санитаров стало ясно: что-то произошло на фронте, видимо, недавно они потерпели ощутимое поражение.
Это смутное предположение подтвердилось, когда как-то после полудня малыш Бланк, который уже мог ходить на костылях, снова появился у нас. Это был субтильный парнишка, по профессии приказчик, с девичьими глазами, узкими, покатыми плечами и слабой, впалой грудью.
– Я лежу в соседнем зале, но не мог раньше зайти, – говорит он и вытаскивает из кармана клочок бумаги, украдкой засовывает его мне под одеяло. – Это кусок русской газеты, я нашел его в уборной. Может, там есть что-нибудь о фронте? – добавляет он.
Я почти дрожу, когда, прикрытый широкой спиной Пода, подношу клочок к глазам. Нам чертовски везет, это часть сообщения с фронта, которое я еще могу разобрать: «Укрепрайон Брест-Литовск по стратегическим соображениям оставлен. Наши новые позиции располагаются…»
– Ага, свинтусы! Теперь мы знаем, почему… – говорит Брюнн.
– По стратегическим соображениям! – хохочет Под.
Малыш Бланк сразу ковыляет от нас, чтобы сообщить новость в своей палате.
– Сейчас вернусь! – весело говорит он.
Шнарренберг тотчас рывком поворачивается.
– Боже мой, – с облегчением произносит он, – наконец-то дела снова наладились. Теперь через месяц наступит мир!
Все говорят наперебой. Радостная искорка надежды скачет с койки на койку. Среди нас поднимается тихое жужжание, будто в зал влетел рой пчел.
– Я как раз выздоровею к нашему возвращению домой… – говорит человек с ранением в грудь и сам себе улыбается.
Из сестер милосердия только изящная блондинка из перевязочной остается прежней, все остальные свою заботливость прикрывают панцирем колкой язвительности. Некоторые санитары издеваются над нашими ранами, по малейшему поводу плюются в нас. Врачу со стеклянным глазом нельзя предъявить претензий, и все мы любим его за это.
С санитарами дело обстоит все хуже и хуже. Никого уже больше не кладут на носилки без того, чтобы он не вскрикнул от боли.
– Это вам за Брест-Литовск, гунны! – слышу я при этом слова одного из них.
Когда однажды утром они забирают меня, Под раньше них садится на мою койку. И когда они собираются почти сбросить меня на носилки, моментально оказывается между ними.
– Эх, умылись бы вы у меня кровью, чертовы золотари! – кричит он и поднимает руку, словно кузнечный молот. Один из санитаров бледнеет, другой собирается броситься на него – но один лишь взгляд в бешеные глаза Пода, на его фигуру Геркулеса моментально останавливает его.
В одну из суббот затевается большая уборка. Мы предположили, что с осмотром прибудет какой-нибудь генерал, но с шумом ввалилась стайка дам. Старшая сестра лазарета, одна серая перепелка, две престарелые девы, по виду гувернантки, две молоденькие девушки.
– А теперь позвольте вашим высочествам показать нашего самого молоденького гунна! – слышу я голосок перепелки.
Кровь бросилась мне в голову. Они подошли к моей койке и разглядывали меня широко раскрытыми глазами. «Как в обезьяннике!» – озлобленно думаю я, сжимаю зубы и напускаю высокомерное выражение на лицо. Но тем не менее замечаю, что обе девушки сказочно красивые, как на картинке, существа, с изящными носиками, огромными сияющими глазами, нежными овальными ротиками.
– Это было что-то неземное, если только старик Брюнн не сошел с ума, – бормочет Брюннингхаус, словно охотничья собака принюхиваясь им вслед.
Когда я спросил одного из санитаров, он ответил, что это были две царские дочери, великие княжны Ольга и Татьяна.
После полудня от Москвы-реки загрохотала военная музыка: звенящая медь, раскаты литавр. Под оглядывается, но никого уже нет в палате, все убежали в коридор, чтобы поглазеть на шествие. Он на ощупь пробирается к моей койке, откидывает одеяло.
– Забирайся на мою руку, юнкер, есть на что посмотреть!
Я сажусь на его левую руку – ребенок на груди медведя. Он осторожно переносит меня на свою койку, опускает у окна, подкладывает под спину подушку и, усевшись рядом со мной, обнимает сильной рукой за плечи.
Напротив окна небольшая церковь, настоящий русский дом Божий с 15 луковичными куполами – все выкрашены в небесно-голубой цвет и усеяны золотыми звездами. На улице появляется вновь сформированный полк, во главе его развевается ряд знамен, новые, богатые, красивые знамена. Длиннобородые попы идут слева и справа от них, со знаменами исчезают в храме. Начинается пение, выплывает из церкви сурово и торжественно, затем следует продолжительная тишина.
– Сейчас они освящают знамена! – говорю я тихо.
– Вот оно что… – усмехается Брюнн.
Спустя некоторое время приходит малыш Бланк, садится по другую сторону от меня.
Снова гремят трубы, барабанщики глухо бьют в барабаны. Знамена появляются из дверей в сопровождении чинных попов. Все, ликуя, бросают вверх шапки, многие благоговейно крестятся. Полк строится, под громкую музыку вытягивается вниз по улице, к вокзалу, на фронт.
– Если бы не было военной музыки, то войн оказалось бы вполовину меньше! – неожиданно говорит Брюнн.
– Да, Брюнн… – говорит Бланк задумчиво. – А эти попы, – продолжает он, – они же представители Бога, верно? Как наши священники? Но как же сейчас? Все под одним, под единым Богом, верно? А теперь каждый просит против другого… «Даруй нашим знаменам победу!» – говорит поп. «Нет, даруй ее нам!» – говорит наш пастор…
– Тяжелый случай! – считает Брюнн. – Может, Господь Бог вечером, как пошабашит, тянет со святым Петром жребий?
– Не мели чепухи! – взрывается Бланк, однако сразу после этого беспомощно оглядывается: – Нет, послушайте, фенрих: все священники мира служат прославлению Его, верно? Но это же и означает, что служат любви, добру, состраданию, защищают от боли и насилия? Но как же тогда возможно, что… – Он осекся, не в состоянии продолжать. – Ах, плевать на все! – вдруг говорит он и уходит.
Моя рана на бедре день ото дня гноится все сильнее, а температура не падает. Я настолько слаб, что товарищи вынуждены меня кормить, – я уже не в состоянии поднести полную ложку ко рту. Каждое утро плаваю в луже зелено-коричневого гноя, меня обдает из-под одеяла вонью, которая ужаснее тления.
Возможно, в мою рану попал какой-нибудь яд? Возможно, это вызвано тогдашним обливанием? В любом случае моя кровь ожесточенно борется с чуждой, смертельной силой, каждое мгновение миллионы лейкоцитов воюют с теми разрушительными процессами, которые день за днем увеличивают мою рану, превращая ее края в белесую и мертвую массу размером в две ладони.
С того утра, как прибыл в этот лазарет, я уже не думал всерьез о смерти – своей смерти. Теперь, каждый день слабея, смутно и тоскливо предчувствую, что так мне долго не протянуть.
И если не произойдет решительной перемены, однажды мой организм сложит оружие, будет не в состоянии преодолевать не только вечернюю температуру, но и бороться с воспалительным очагом в моем теле.
«Неужели теперь все? – в сотый раз спрашиваю я себя. – Неужели в конце концов все страдания окажутся тщетны?..»
Однажды после полудня, когда Под поит меня с ложечки чаем, в наш зал входят два незнакомых санитара с носилками. У них в руках записка, и они в поисках ходят по рядам. Я так вздрагиваю, что полная ложка перед моими губами проливается на постель.