Ухищрения и вожделения Джеймс Филлис Дороти
— Нужна была бы нечеловеческая выдержка, чтобы хранить все это, — заметил Дэлглиш. — Но я тоже предпочел бы, чтобы он опустил наиболее непристойные детали.
— Это имеет немалое значение и для Алекса. Некоторые из женщин, работающих на станции, и так уже требуют, чтобы их провожали домой после вечерней смены. Элис говорит, Алексу это не так-то легко будет организовать. Ведь они согласятся, чтобы их провожал мужчина, только если у него имеется прочное алиби хотя бы для одного из убийств, совершенных Свистуном. Люди теряют способность рассуждать разумно, даже если они проработали с человеком лет десять и знают его как облупленного.
— Да, убийство, особенно такое, убивает и способность рассуждать разумно, — согласился Дэлглиш. — Майлз Лессингэм упомянул еще одну смерть — смерть Тоби. Это тот молодой человек, который покончил с собой на станции? Я припоминаю, в одной из газет, кажется, была заметка об этом.
— Это была страшная трагедия. Тоби Гледхилл был у Алекса одним из самых блестящих молодых ученых. Он сломал себе шею, бросившись вниз, прямо на реактор.
— Так что ничего таинственного здесь не было?
— Нет, абсолютно ничего таинственного. Кроме того, почему он это сделал. Мистер Лессингэм видел, как это произошло. Удивительно, что вы это запомнили, ведь газеты почти ничего о нем не писали. Алекс постарался свести газетные публикации к минимуму, чтобы оберечь родителей Тоби.
И электростанцию, разумеется, тоже, подумал Дэлглиш. Интересно, почему Лессингэм говорил об этой смерти так, словно это тоже было убийство? Но расспрашивать дальше не стал. Слова Лессингэма были произнесены так тихо, что Мэг вполне могла их и не расслышать. Вместо этого он спросил:
— Вы счастливы, живя здесь, на мысу?
Вопрос, казалось, не вызвал у нее удивления, зато крайне удивил самого Адама, как, кстати, и то, что они так запросто, по-дружески шли теперь вместе. Как странно, что ему с ней так легко и покойно. Ему нравилась ее спокойная мягкость, за которой ощущалась недюжинная сила характера. У нее был приятный голос, а он придавал такое значение голосам… Однако всего полгода назад этого было бы недостаточно, чтобы он выдержал ее общество чуть долее, чем того требовали правила хорошего тона. Он просто проводил бы ее до старого пасторского дома, а затем, выполнив эту нетрудную обязанность и с облегчением вздохнув, один направился бы к руинам аббатства, кутаясь в привычное одиночество, словно в плащ. Одиночество по-прежнему было ему необходимо. Он не мог бы вытерпеть и суток, если бы большую часть из этих двадцати четырех часов не провел совершенно один. Но что-то в нем изменилось. Возможно, возраст, успех, возрождение стихотворного дара, а может быть, и только начинавшая зарождаться любовь делали его более общительным. И он вовсе не был уверен, следует ему радоваться или противиться этому.
Он чувствовал: Мэг всерьез обдумывает ответ на его вопрос.
— Да, кажется, я здесь счастлива. Иногда — очень. Я приехала сюда, пытаясь сбежать от проблем, с которыми столкнулась в Лондоне. И, хоть и не имела этого в виду, забралась от Лондона как можно дальше на восток.
— И обнаружили здесь для себя новые проблемы, новые опасности: АЭС и Свистун — две разные формы угрозы.
— Эти опасности страшны своей таинственностью, пугают ужасом неизведанного. Но здесь нет прямого адресата: ни та, ни другая не угрожают мне и только мне лично. Но я сбежала, а всем беглецам, видимо, свойственно нести, пусть и не очень тяжкое, бремя вины. И я очень скучаю о детях. Может, надо было остаться и продолжать борьбу. Но борьба превратилась в самую настоящую войну, попала в газеты. А я не приспособлена для роли главного персонажа самых реакционных газет. Мне хотелось всего-навсего чтобы меня оставили в покое и дали заниматься своим делом, которому меня учили и которое я так люблю. Но каждый учебник, каждая книга, которые я использовала, каждое мое слово подвергались тщательнейшей проверке. Нельзя учить детей в атмосфере злобной подозрительности. А потом я поняла, что и жить в такой атмосфере невозможно.
Мэг считала само собой разумеющимся, что он знал, кто она такая. Да и в самом деле все, кто читал газеты, не могли этого не знать.
Адам ответил:
— Можно бороться с невежеством, глупостью и фанатизмом, когда они выступают по отдельности. Когда они объединяются, разумнее всего, может быть, отойти в сторону, хотя бы для того, чтобы не сойти с ума.
Теперь они совсем близко подошли к аббатству, и заросшая грубой травой земля все резче бугрилась под их ногами. Мэг споткнулась, и Дэлглиш протянул руку, чтобы ее поддержать. Мэг сказала:
— Под конец дело свелось к двум письмам. В одном они требовали, чтобы «черная доска» называлась «меловая доска». Не черная. Меловая. Я не поверила собственным глазам. Я до сих пор не верю, что разумный человек, какого бы цвета кожи он ни был, может возражать против словосочетания «черная доска». Она же доска, и она — черная! Прилагательное «черный» само по себе не может быть оскорбительным. Всю свою жизнь я называла классную доску черной. С какой стати они пытаются заставить меня иначе говорить на моем родном языке? Но знаете, сейчас здесь, на мысу, под этим небом, перед этим величием, все это кажется ничтожным и мелким. Может быть, все, чего мне удалось добиться, это возвести пустяки в принцип.
Дэлглиш заметил:
— Агнес Поули поняла бы вас. Моя тетушка разыскала протоколы. Рассказывала мне о ней. Она явно отправилась на костер из-за того, что упрямо держалась собственного представления о вселенной и не собиралась его менять. Не могла согласиться с тем, что тело Христово присутствует в святых дарах, одновременно находясь на небесах. Это противоречит здравому смыслу, утверждала она.
Может, Алексу стоило бы взять великомученицу Агнес в покровители его АЭС: ведь она — квазисвятое воплощение рационализма.
— Но это совсем другое. Она верила, что ее бессмертная душа в опасности.
— Кто знает, во что она на самом деле верила? — откликнулся Дэлглиш. — Мне думается, она могла поступить так из упрямства. Просто божественного упрямства! Это меня даже восхищает.
— Я думаю, мистер Копли возразил бы, что она была не права, и не из-за упрямства, но из-за чисто земного взгляда на причастие, — сказала Мэг. — Я недостаточно знаю, чтобы спорить о таких вещах. Но умереть такой ужасной смертью за собственное продиктованное здравым смыслом представление о вселенной… Пожалуй, это замечательно. Когда я прихожу к Элис, я всегда прежде всего читаю надпись на плите у двери. Как бы отдаю дань… Но я не чувствую ее присутствия в «Обители мученицы». А вы?
— Ни на йоту. Подозреваю, что центральное отопление и мебель в стиле модерн привидениям противопоказаны. А вы раньше знали Элис Мэар? До того, как сюда приехали?
— Я никого здесь не знала. Я ответила на объявление. Миссис и мистер Копли поместили его в газете «Леди». Они предлагали бесплатное жилье и питание тому, кто согласился бы делать для них, как они выразились, небольшую и несложную домашнюю работу. Разумеется, эвфемизм этот означает просто вытирать пыль и подметать в доме. Но этим дело никогда не ограничивается. И если бы не Элис… Я даже и не подозревала, как мне недостает женской дружбы. В школе у нас были просто группировки, союзы — оборонительные или наступательные. Объединялись по политическим пристрастиям и никак иначе.
Дэлглиш снова сказал:
— Агнес Поули поняла бы вас. Эта атмосфера… Она и сама дышала ею.
С минуту они шли молча, слыша лишь, как шуршат, раздвигаясь под их шагами, длинные стебли травы. Почему это, думал Дэлглиш, идешь к морю, и вдруг наступает момент, когда шум его обретает новую силу, будто кроющаяся в нем угроза, на некоторое время смилостивившись и притихнув, снова собирает воедино всю свою ярость. Вглядываясь в небо, проколотое крохотными иглами света, он, казалось, ощущал, как поворачивается под его ногами Земля, чувствовал, как таинственно замерло время, слив в единый миг прошлое, настоящее и будущее: руины аббатства; бетонные доты последней войны, упрямо не поддающиеся разрушению; у берега — рассыпающиеся защитные сооружения войны предыдущей; ветряную мельницу и АЭС. И еще он подумал, что, может быть, именно попав вот в такой временной лимб,[26] утратив ориентиры, прежние владельцы «Обители мученицы» и выбрали тот текст. Тут вдруг его спутница остановилась и произнесла:
— В развалинах аббатства — свет. Две короткие вспышки, как фонарик.
Они постояли молча, вглядываясь во тьму. Ничего. Мэг сказала, чуть ли не извиняющимся тоном:
— Я уверена: там был свет. И какая-то тень — кто-то или что-то — двигалась на фоне восточного окна. Вы не заметили?
— Я смотрел на небо.
Она проговорила с сожалением:
— Ну, теперь там ничего не видно. Вполне возможно, мне просто померещилось.
И когда минут через пять они осторожно прошли по заросшей травой кочковатой земле в самое сердце разрушенного аббатства, там никого и ничего не было видно. Молча посмотрели в проем восточного окна к краю обрыва и увидели выбеленное луной пространство песчаного берега, протянувшегося на юг и на север и окаймленного кружевной полосой белой пены. Если тут кто-то и был, подумал Дэлглиш, у него масса возможностей скрыться с глаз долой за обломками бетона или в трещинах на склоне обрыва. Не было смысла, да и реальных причин устраивать погоню, даже если бы они знали, в каком направлении скрылся этот человек. Люди имеют право в одиночестве бродить по ночам. Мэг заговорила снова:
— Конечно, мне могло померещиться. Только я так не думаю. Во всяком случае, ее здесь нет.
— Ее?
— Ну да. Разве я вам не сказала? У меня создалось совершенно четкое впечатление, что это женщина.
Глава 4
К четырем утра, когда Элис Мэар, тоненько и отчаянно вскрикнув, очнулась от ночного кошмара, над мысом поднимался ветер. Она протянула руку зажечь ночник, проверила время и легла на спину. Панический страх покидал ее медленно, глаза пристально глядели в потолок, пока ужасающая правдоподобность кошмара не истаяла в сознании. Это был старый сон, старый призрак, вернувшийся после долгих лет, вызванный к жизни событиями прошлого вечера и неоднократным повторением слова «убийство». С тех пор как Свистун принялся за дело, оно, это слово, казалось, постоянно звучит повсюду, словно носится в воздухе. Медленно-медленно Элис вернулась в реальный мир, явивший себя негромкими ночными шумами, вздохами ветра в трубах, ощущением крахмальной гладкости простыни под судорожно впившимися в нее пальцами, неестественно громким тиканьем часов и — более всего — прямоугольником бледного света за распахнутой рамой и раскрытыми шторами, в котором виднелось усыпанное звездами небо.
Сон не нуждался в истолковании. Это был просто еще один, новый вариант старого кошмара, не такой ужасный, как ночные видения детства, более рациональный, более взрослый кошмар. Она и Алекс снова были детьми, и все семейство жило вместе с миссис и мистером Копли в старом пасторском доме. Это — во сне — было вовсе не удивительно. Просто пасторский дом выглядел попросторнее и менее претенциозно, чем «Солнечный брег» — смешное название, ведь их дом стоял не на берегу, и солнце, казалось, никогда не заглядывало в его окна. Оба дома были построены в поздневикторианском стиле, из тяжелого красного кирпича, у обоих — по крыльцу под высокой заостренной крышей, а в глубине крыльца массивная дверь резного дерева, и каждый стоял одиноко, укрытый зеленью сада. Во сне Элис шла рядом с отцом по обсаженной кустами аллее. Отец нес кривой садовый нож-резак и одет был точно так, как в тот последний страшный осенний день: майка, промокшая от пота, и шорты. Он шагал широко, и слишком короткие шорты не могли скрыть выпирающую из-под них мошонку; бледные ноги от колен до ступней поросли густым черным волосом. На душе у Элис было неспокойно: она знала — Копли ждут, чтобы она приготовила им обед. Мистер Копли, облаченный в рясу и развевающийся стихарь, нетерпеливо шагал взад и вперед по лужайке за домом и, казалось, не замечал их присутствия. Отец что-то объяснял ей, слишком громко и с нарочитой терпеливостью — так он обычно разговаривал с матерью. Самый его голос как бы говорил: «Я знаю, ты слишком глупа, чтобы понять, но я буду говорить медленно и громко и, надеюсь, ты не станешь слишком долго испытывать мое терпение».
Он произнес: «Алекс не получит теперь эту должность. Я уж постараюсь, чтоб не получил. На такой пост никто не назначит человека, который убил собственного отца».
Говоря это, он взмахнул резаком, и Элис увидела, что лезвие обагрено кровью. И тут вдруг отец, сверкая глазами, бросился к ней, поднял руку, и она почувствовала, как острие ножа пронзило ей кожу на лбу и хлынувшая потоком кровь стала заливать глаза. Сейчас, уже совсем проснувшись, она часто дышала, как после быстрого бега. Поднесла ладонь ко лбу и поняла, что холодная влага на коже — не кровь, а пот.
Как всегда, раз уж она проснулась перед рассветом, не было ни малейшей надежды заснуть снова. Можно было бы встать, набросить халат, спуститься в кухню и заварить чай. Можно просмотреть гранки, почитать, послушать международную программу Би-би-си. Или принять снотворное. У нее огромный запас таблеток, ей-богу, достаточно сильных, чтобы подарить ей забвение. Но она старалась заставить себя отвыкнуть от снотворных. Поддаться соблазну теперь значило бы признать власть этого кошмара. Она сейчас встанет и заварит себе крепкого чаю. И не страшно, что она вдруг разбудит Алекса. Алекс очень крепко спит, даже зимние ураганы не в силах его разбудить. Но прежде чем встать, она должна совершить некую процедуру, вроде «изгнания бесов». Если она хочет, чтобы этот сон утратил власть над ней, если ей суждено каким-то образом помешать ему вновь и вновь возвращаться, она должна теперь, почти тридцать лет спустя, решиться и восстановить в памяти все события того дня.
Стоял теплый осенний день — начало октября. Она и Алекс вместе с отцом работали в саду. Отец расчищал густые заросли куманики и подстригал разросшиеся кусты, окаймлявшие дорожку в дальнем, не видном из окон дома конце сада. Отец яростно работал резаком, обрубая сучья, а она и Алекс оттаскивали их подальше в сторону, готовясь соорудить костер. Для этого времени года отец был одет слишком легко, но пот лил с него ручьем. Она и сейчас видела, как взлетает и падает его рука, слышала хруст сучьев под ножом, чувствовала, как колючки ранят ее пальцы, в ушах ее снова звучал резкий голос, отдающий приказы. А потом вдруг отец вскрикнул. То ли попался гнилой сучок, то ли отец промахнулся… Резак соскользнул и впился в голую ногу выше колена, и, обернувшись на крик, Элис увидела, как фонтаном хлынула из раны алая кровь, и отец стал оседать, словно раненый зверь, а пальцы его бессильно цеплялись за воздух. Выронив резак, он протянул к ней дрожащую правую руку, ладонью вверх и смотрел умоляюще, беспомощно, словно ребенок. Пытался что-то сказать, но Элис не могла расслышать слов. Словно зачарованная, она двинулась к отцу, но тут почувствовала, как ее схватили за руку: Алекс тащил ее прочь по дорожке, меж кустами лавровишни, в глубину фруктового сада.
Она крикнула:
— Алекс, стой! Он истекает кровью! Он умирает! Надо позвать на помощь.
Элис не могла вспомнить, сумела ли она и вправду произнести эти слова. Все, что осталось в памяти, — это сильные руки брата на ее плечах, когда он прижал ее спиной к корявому стволу яблони и держал так не отпуская. Он произнес только одно слово:
— Нет.
Содрогаясь от ужаса, с колотившимся сердцем, Элис не смогла бы высвободиться из его рук, даже если бы хотела. И она понимала, что Алексу важно это ее бессилие. То было его решение, его собственный акт возмездия. Ей, порабощенной чужой волей, освобожденной от ответственности, не дано было выбирать. Сейчас, тридцать лет спустя, она лежала замерев на кровати, не сводя глаз с прямоугольника неба в окне, и вспоминала это единственное слово и глаза брата, глядящие в ее глаза, его руки на ее плечах, грубое прикосновение древесной коры, царапающей ей спину сквозь сетчатую трикотажную футболку. Казалось, время остановилось. Она не могла сейчас вспомнить, как долго он держал ее так, не отпуская. Помнила только, что ей казалось — прошла целая вечность, целая вечность неизмеримого времени. А потом наконец он глубоко вздохнул и сказал:
— Ну ладно. Теперь можно. Пошли.
И это тоже было поразительно: он так четко мыслил, рассчитывал, как долго следует выждать. Он буквально волок ее за собой, пока они не остановились над телом отца. И глядя вниз, на по-прежнему протянутую, недвижную руку, на остекленевшие открытые глаза, на огромную красную лужу, медленно впитывающуюся в землю, Элис осознала, что перед ней — труп, что отца больше нет, нет и не будет, и ей уже не придется со страхом ждать, что он опять сделает с ней это, — никогда. Алекс посмотрел на нее и сказал, произнося слова громко и раздельно, словно говорил с умственно отсталым ребенком:
— Теперь он уже никогда не сделает с тобой того, что делал. Что бы это ни было. Никогда. Слушай меня внимательно, я расскажу тебе, что случилось. Мы ушли, а он остался. Мы пошли в сад, лазали на яблоню. Потом решили, что надо вернуться. И нашли его. Вот и все. Все очень просто. Тебе ничего больше говорить не надо. Говорить буду я, ты только не вмешивайся. Посмотри на меня, Элис. Посмотри на меня. Ты поняла?
Ее голос, когда она смогла заговорить, был хриплым и дрожащим, как у старухи. Слова застревали в горле.
— Да. Я поняла.
И снова Алекс схватил ее за руку и тащил за собой, бегом через лужайку, чуть не выдернув руку из сустава. Они ворвались в дом через кухонную дверь с криком, таким громким, что он больше походил на победный клич. Элис увидела, как побледнела мать, будто и она истекала кровью, услышала задыхающийся голос брата:
— С отцом несчастье. Доктора, скорее!
И она осталась в кухне одна. Было очень холодно. Плитки пола под ногами источали ледяной холод. Деревянная столешница, к которой она приникла лицом, холодила щеки. Никто не появлялся. Она смутно слышала, как кто-то звонит по телефону в передней. Слышались другие голоса, чьи-то шаги. Кто-то плакал. Потом — еще шаги и шорох автомобильных шин по гравию.
Алекс оказался прав. Все было очень просто. Никто не задавал ей вопросов, ни у кого не возникло никаких подозрений. Их рассказу поверили беспрекословно. Она не присутствовала на следствии, но Алекс был, правда, он так никогда и не рассказал ей, что там происходило. Потом некоторые из тех, кого это так или иначе касалось, — их семейный врач, поверенный, друзья ее матери — снова пришли к ним в дом. Получилось что-то вроде странного званого чаепития, с бутербродами и домашним пирогом с вареньем. Все были с детьми очень добры. Кто-то даже погладил ее по головке. Чей-то голос произнес: «Трагично, что никого не оказалось поблизости. Присутствие духа и элементарное знание приемов первой помощи — и он был бы жив».
Но вот послушная воле память завершила навязанную ей процедуру. Ночной кошмар утратил свою ужасную власть.
Если повезет, она теперь освободится от него надолго — может, на несколько месяцев. Элис спустила с кровати ноги и потянулась за халатом.
Она только успела залить кипятком чай и стояла, ожидая, чтобы он настоялся, когда услышала шаги на лестнице и, обернувшись, увидела высокую фигуру брата, загородившую собой дверь. Алекс в своем — таком знакомом — халате в рубчик выглядел молодо и казался ей беззащитным и легкоранимым мальчишкой. Пальцами обеих рук он расчесывал спутанные после сна волосы. Удивленная его появлением — он всегда так крепко спал, — Элис спросила:
— Я тебя разбудила? Прости.
— Да нет. Я давно проснулся и никак не мог заснуть снова. Обед слишком запоздал из-за Лессингэма, а есть на ночь вредно. Чай только заварила?
— Он почти готов. Минутку — и можно наливать.
Алекс взял с серванта еще одну кружку и налил чаю себе и сестре. Элис опустилась в плетеное кресло и молча взяла кружку с чаем. Алекс сказал:
— Ветер поднимается.
— Да, уже с час как.
Он прошел к двери и, отперев верхнюю деревянную панель, толчком откинул ее наружу. Элис почувствовала, как в комнату ворвался холод, лишенный запаха, но сразу убивший слабый аромат свежезаваренного чая, услышала сердитый, низкий гул взволнованного моря. Прислушавшись, она подумала, что гул усиливается, нарастает, и представила себе, поежившись от воображаемого и потому не такого уж неприятного страха, как рушатся наконец хрупкие невысокие скалы на берегу, и белопенное неистовство, накатываясь на мыс, разбивается о дверь их дома и швыряет Алексу в лицо рваные клочья пены.
Глядя, как он всматривается в ночь, она ощутила прилив нежности и любви, столь же чистой и незамутненной, как порыв холодного воздуха, освеживший ей лицо. Ощущение было мимолетным, но сила чувства поразила ее. Брат был так близок ей, стал настолько частью ее самой, что у нее не было необходимости, да и не хотелось слишком задумываться над природой ее чувства к нему. Она знала, что ей всегда доставляло радость, когда он жил здесь, в одном с ней доме, приятно было слышать его шаги наверху, есть вместе с ним по вечерам приготовленную ею еду. Но ни она, ни он никогда не предъявляли никаких требований друг к другу. Даже когда Алекс женился, ничего не изменилось. Женитьба его не была для Элис неожиданностью, ей даже нравилась Элизабет; но и развод их нисколько ее не удивил. Она не думала, что Алекс когда-нибудь снова женится, но была уверена, что ничто не изменится в их отношениях, сколько бы жен ни появилось в его жизни. Временами вот так, как сейчас, она усмехалась с грустной иронией, зная, как воспринимают их отношения чужаки. Те, кто полагал, что дом принадлежит Алексу, а не ей, считали, что незамужняя сестра поселилась с ним ради крыши над головой, стремясь избегнуть одиночества и обрести цель существования. Другие, более чуткие, но столь же далекие от истины, становились в тупик, видя полную независимость брата и сестры друг от друга: оба приезжали и уезжали, как кому заблагорассудится, и ни брат, ни сестра не вмешивались в дела друг друга. Элис помнила, что Элизабет как-то сказала ей в первые недели после помолвки:
— Вам не кажется, что вы с Алексом довольно-таки устрашающая пара?
А она не удержалась и ответила:
— О да, конечно.
Элис купила «Обитель мученицы» до того, как Алекс был назначен директором АЭС, и он поселился вместе с ней, следуя негласному уговору, что это — временное обстоятельство и он переедет, как только решит, что делать: оставить ли квартиру в Барбикане[27] в качестве своего постоянного обиталища или продать ее и купить дом в Норидже и небольшой pied a terre[28] в Лондоне. Алекс по сути своей был человеком сугубо городским. Элис и представить не могла, чтобы ее брат способен был навсегда поселиться вне города. Если бы, получив новое назначение, он переехал в Лондон, она не поехала бы с ним, да он — Элис была в этом уверена — и не ждал бы от нее подобного шага. Здесь, на дочиста вылизанном морем берегу, она нашла наконец место, которое могла назвать своим домом. И то, что ее брат мог появляться здесь и исчезать без предупреждения, нисколько не мешало этому дому оставаться таковым.
Должно быть, думала она, прихлебывая горячий чай, был уже второй час, когда он вернулся от Хилари Робартс. Интересно, что его задержало? Как всегда поначалу, она спала не очень крепко и слышала, как повернулся в замке ключ, слышала, как брат поднимается наверх по лестнице. Потом снова погрузилась в сон. Сейчас было около пяти. Он, видимо, спал всего пару часов.
Как раз в этот момент, словно вдруг почувствовав утреннюю прохладу, Алекс закрыл верхнюю створку двери, задвинул засов, потом подошел и, опустившись в кресло напротив Элис, со вкусом потянулся. Откинулся на спинку и обнял ладонями кружку с чаем.
— Ужасно обидно, что Кэролайн Эмфлетт не хочет уезжать из Ларксокена, — сказал он. — Мне вовсе не улыбается начинать работу на новом месте, да еще такую работу, с неизвестным секретарем-референтом. Кэролайн знает, как я работаю. И я считал само собой разумеющимся, что она поедет со мной в Лондон. Ужасно неудобно.
Не просто неудобно, подумала Элис. Задета его гордость, страдает личный престиж.
Обычно высшие чиновники, переходя на другую работу, брали с собой своих личных секретарей. Нежелание секретаря расстаться со своим начальником было лестным подтверждением преданности ему лично. Элис с сочувствием отнеслась к огорчению брата, но вряд ли именно оно не дало Алексу заснуть в эту ночь.
А он продолжал:
— По личным мотивам — во всяком случае, так она говорит. По-видимому, имеется в виду Джонатан Ривз. Бог его знает, что она нашла в этом парне. Он даже и техник не больно хороший.
Элис с трудом сдержала улыбку.
— Сомневаюсь, что он интересует ее как техник, — сказала она.
— Ну, если он интересует ее как мужчина, то она гораздо менее разборчива, чем я мог бы предположить.
Алекс вовсе не плохо разбирается в людях, думала Элис, как в мужчинах, так и в женщинах. До сих пор он очень редко ошибался в своих суждениях, во всяком случае — по большому счету. А уж если речь шла о научных способностях человека — практически никогда. Однако в том, что касается необычных комплексов и иррациональных мотивов человеческого поведения, Алекс не разбирается совершенно. Разумеется, он знает, что вселенная сложна, но считает, что она подчиняется определенным законам; впрочем, подозревала Элис, брат вряд ли употребил бы слово «подчиняется», поскольку оно подспудно предполагает сознательный выбор. «Так, — заключил бы он, — функционирует физический мир. Он доступен человеческому разуму, и в какой-то степени человеческому контролю». Люди же приводили его в замешательство, поскольку способны были на неожиданные поступки. В наибольшее замешательство его приводило то, что и сам он способен был время от времени совершать неожиданные поступки. Он чувствовал бы себя вполне как дома, если бы оказался в елизаветинском XVI веке и мог распределять людей по категориям, соответственно четырем основным типам темперамента: холерики, меланхолики, сангвиники, флегматики — по свойствам, отражающим влияние планет, под знаком которых эти люди родились. Надо только установить этот факт — и все расставляется по своим местам. Однако же его постоянно удивляло, что человек может быть способным ученым и в то же время абсолютным идиотом в отношениях с женщинами, может проявлять здравомыслие в каких-то определенных областях жизни и вести себя как неразумный ребенок — в других. Вот теперь он и дуется из-за того, что его секретарша, которую он отнес к категории людей умных, здравомыслящих и преданных своему делу, предпочла остаться в Норфолке с любимым человеком, который у Алекса ничего, кроме презрения, не вызывает, вместо того чтобы последовать за своим боссом в Лондон.
— Мне помнится, ты как-то говорил, что считаешь Кэролайн сексуально весьма холодной особой, — сказала она.
— Разве? Ничего подобного. Это подразумевало бы наличие некоторого личного опыта. Думаю, я мог сказать, что не нахожу ее физически привлекательной. Секретарь-референт с красивой внешностью, высокой работоспособностью и полным отсутствием сексуальной привлекательности — это же идеал!
Элис сухо заметила:
— Ну, я полагаю, что идеальный секретарь, с точки зрения мужчины, это женщина, которой удается дать своему боссу понять, что она мечтает спать с ним, но благородно сдерживает свое желание исключительно в интересах дела. Что же будет с Кэролайн?
— О, ей о работе нечего беспокоиться. Если она хочет остаться в Ларксокене, ее тут будут просто на части рвать. Она умна, тактична и прекрасный работник.
— Но, по-видимому, не очень тщеславна. Иначе зачем бы ей так уж обязательно оставаться в Ларксокене? — спросила Элис и добавила: — У Кэролайн могут быть и другие причины хотеть здесь остаться. Недели три тому назад я видела ее в Нориджском соборе. Она встречалась с каким-то мужчиной в приделе Богоматери. Они явно осторожничали, и все это было очень похоже на тайное свидание.
Алекс спросил без особого интереса:
— Что за мужчина?
— Средних лет. Ни то ни се. Незапоминающийся. Но слишком старый, чтобы его можно было принять за Джонатана Ривза.
Больше Элис ничего не сказала — видела, что ему не очень интересно и что мысли его бродят где-то далеко. И все же, припомнив эту встречу, она находила ее теперь довольно странной. Кэролайн упрятала свои белокурые волосы под огромный берет и надела очки. Но камуфляж — если это был камуфляж — не возымел эффекта. Сама Элис быстро прошла вперед, не желая, чтобы ее узнали и подумали, что она подглядывает. Минутой позже она заметила, что Кэролайн медленно идет по проходу с путеводителем в руке, а мужчина следует за ней на некотором тщательно соблюдаемом расстоянии. Они вместе подошли к одному из памятников и остановились, вроде бы поглощенные созерцанием. А затем, минут через десять, когда Элис уходила из собора, она увидела мужчину снова. На этот раз путеводитель в руке держал он.
Алекс больше не заговаривал о Кэролайн. Помолчав с минуту, он произнес:
— Не очень-то удачное получилось застолье.
— Мало сказать. На тройку с минусом, за исключением еды, разумеется. Что произошло с Хилари? Она что, нарочно портила всем настроение, или ей и в самом деле худо?
— Людям обычно бывает и в самом деле худо, когда они не могут получить то, чего хотят.
— В данном случае — тебя?
Он улыбнулся, глядя в пустой камин, но ничего не ответил.
— Думаешь, она будет тебе надоедать?
— Не просто надоедать. Угрожать.
— Угрожать? Как угрожать? Ты хочешь сказать — она может представлять опасность для тебя лично?
— Пожалуй, больше, чем только для меня лично.
— Но ты сможешь с этим справиться?
— Я смогу с этим справиться. Но ни за что не назначу ее главным администратором. Для станции это было бы истинным бедствием. Мне не следовало ее назначать даже и.о. главного.
— А когда у тебя беседа наверху?
— Через десять дней. Перспективы довольно благоприятные.
— Значит, у тебя есть десять дней, чтобы решить, что с ней делать?
— Да нет, поменьше. Она требует, чтобы я принял решение к воскресенью.
«Решение? Какое? — подумала Элис. — О ее карьере? О продвижении по службе? Об их будущей совместной жизни? Неужели эта женщина не понимает, что никакой совместной жизни с Алексом у нее не может быть?»
Элис спросила, зная, как важен вопрос, который она задает. Зная, что только она может решиться задать ему этот вопрос:
— Ты будешь очень разочарован, если не получишь этого назначения?
— Мне будет очень горько, а горечь разъедающе действует на душу. Да и на мозг тоже. Я хочу получить это назначение, оно мне необходимо, и я — именно тот человек, которому оно по плечу. Полагаю, так думает каждый из кандидатов на этот пост, но в моем случае это истинная правда. Это очень важный пост, Элис. Один из самых важных. Будущее — за ядерной энергией, если мы хотим, чтобы наша планета продолжила свое существование. Но мы должны управлять ею гораздо лучше — и в масштабах страны, и в масштабах всего мира.
— Мне представляется, что ты — единственный серьезный кандидат, Алекс. Наверняка тебя пригласили на эту беседу, потому что решили, что нашли нужного человека. Это совершенно новая должность. Они до сих пор прекрасно обходились без главного контролера по ядерной энергии. Совершенно ясно, что, если поручить это дело компетентному человеку, откроются широчайшие возможности. Но в неумелых руках это будет просто еще один отдел по связям с общественностью, напрасная трата государственных средств.
Алекс был слишком умен, чтобы не понять, что все это говорится, чтобы придать ему уверенности. Элис была единственным человеком на свете, от которого он мог не только ждать, но и принять такое.
Он ответил:
— Есть подозрение, что назревают кое-какие неприятности. И наверху нужен человек, который мог бы нас всех от этих неприятностей избавить. Мелочи, такие, как точный круг его обязанностей, в чьем подчинении он будет находиться, сколько будет получать, — все это еще предстоит решить. Поэтому они и тянут с официальной спецификацией должности.
— Ты вовсе не нуждаешься в письменной спецификации, чтобы представлять себе, кто им нужен. Ученый с именем, опытный администратор и эксперт в области связей с общественностью. Может быть, тебе предложат пройти телевизионный тест. В наши дни, если человек хорошо смотрится на экране, его могут взять куда угодно.
— Такие тесты — только для президентов и премьер-министров. Не думаю, что они зайдут так далеко. — Алекс взглянул на часы: — Светает. Пойду, пожалуй, попробую соснуть пару часов.
Однако прошло еще не меньше часа, прежде чем они закончили разговор и разошлись по своим комнатам.
Глава 5
Дэлглиш подождал, пока Мэг отопрет дверь и шагнет за порог. Только тогда он пожелал ей спокойной ночи, а она постояла еще минутку в дверях, глядя, как он шагает прочь по усыпанной гравием дорожке и исчезает во тьме. Потом прошла в просторный квадратный холл с мозаичным полом и огромным камином из тесаных плит, в холл, который зимними вечерами, казалось, еще полнился отдаленным эхом детских голосов — голосов пасторских детей времен королевы Виктории — и где Мэг могла еще различить слабый запах, так похожий на запах храма.
Аккуратно сложив и перекинув пальто через резные перила у нижней ступени лестницы, Мэг прошла на кухню — подготовить поднос с ранним завтраком для миссис и мистера Копли, тем самым завершая свои каждодневные обязанности.
Допотопная кухня — большая квадратная комната в задней части дома — не была модернизирована, когда Копли купили дом, и они не стали в ней ничего менять. Слева от двери стояла древняя газовая плита, такая тяжелая, что Мэг не под силу было ее сдвинуть, чтобы вымыть и вычистить все за ней, и лучше было просто не думать о многолетних напластованиях жира, приклеивших плиту к стене. Под окном — глубокая фаянсовая раковина, в пятнах, облупившаяся за семьдесят лет существования: ее совершенно невозможно по-настоящему отчистить. Пол выложен истершимися каменными плитами, по которым утомительно ходить и которые зимой, казалось, источали промозглую, леденящую ноги сырость. Стена напротив окна и раковины занята дубовым буфетом, очень старым и, по всей вероятности, весьма ценным — в том случае, разумеется, если, отодвинутый от стены, он не рассыплется на куски. Над дверью по-прежнему красовался целый ряд старинных колокольчиков, на каждом надпись готическим шрифтом: «гостиная», «столовая», «кабинет», «детская». Эта кухня не поощряла, а скорее противилась стремлению кухарки пустить в ход все свое умение, если только это стремление простиралось чуть дальше, чем всего лишь сварить яйцо. Но теперь Мэг почти не замечала этих недостатков: как и весь пасторский дом, старая кухня стала для нее домом.
После агрессивности и недоброжелательства школьных коллег, после исполненных ненависти писем она была счастлива обрести это, пусть временное, убежище в тихом и спокойном доме, где никто никогда не повышал голоса, где ее не разбирали по косточкам, с пристрастием анализируя каждую фразу, в надежде отыскать там расистскую, извращенческую или фашистскую подоплеку. В этом доме слова сохраняли тот смысл, который в них вкладывали бесчисленные поколения людей; здесь непристойностей просто не знали, а если и знали, то никогда не произносили; здесь сохранился добрый порядок, символом которого для Мэг было ежедневное отправление мистером Копли церковной службы, чтение утренней и вечерней молитв. Иногда все они вместе — мистер и миссис Копли и она сама — казались ей изгнанниками, вынужденными жить где-то в далекой чужой стране, упрямо храня старинные обычаи и давно утраченный образ жизни, а с ними и отошедшие в прошлое религиозные обряды. И она полюбила обоих стариков. Конечно, она питала бы гораздо больше уважения к мистеру Копли, если бы он не был эгоистичен по мелочам, не был так поглощен заботами о собственном комфорте. Но это, говорила она себе, скорее всего результат усилий любящей и преданной жены, баловавшей мужа вот уже целых полвека. А он любил свою жену. Полагался на нее во всем. С уважением принимал ее суждения. Счастливые люди, думала Мэг. Они уверены во взаимной привязанности и, наверное, с годами находят все большее утешение в мысли, что, если судьба не подарит им счастливой возможности умереть в один и тот же день, разлука их не будет слишком долгой. Но можно ли и вправду верить в это? Ей очень хотелось спросить у них об этом, но она прекрасно понимала, что такой вопрос с ее стороны показался бы слишком бесцеремонным. Не может быть, чтобы у них не было сомнений, наверняка им пришлось сделать в глубине души какие-то оговорки в отношении Символа веры, столь убежденно повторяемого по утрам и вечерам. Но может быть, самое главное в восемьдесят лет — сила привычки? Тело утратило интерес к плотским утехам, ум — к интеллектуальным, и мелочи жизни приобретают теперь большее значение, чем явления крупного масштаба; в конце концов, человек медленно постигает ту истину, что на самом деле ничто не имеет значения.
Работа в доме не была слишком обременительной, но Мэг сознавала, что чем дальше, тем больше обязанностей она берет на себя в сравнении с тем, что требовалось по объявлению, и она чувствовала, что теперь главным беспокойством в жизни стариков было — не собирается ли она от них уйти. Их дочь снабдила родителей всеми необходимыми механизмами, облегчающими работу по дому: стиральной машиной, машиной для мойки посуды и автосушилкой. Все это помещалось в пустой кладовке у черного хода, однако до появления Мэг в доме Копли не желали пользоваться этим оборудованием, опасаясь, что не сумеют вовремя выключить какую-нибудь из машин или все сразу, и представляя себе, как все они продолжают крутиться и шуметь всю ночь, перегреваются, взрываются, а весь дом содрогается от вышедшего из-под контроля электрического тока.
Их единственная дочь жила в своем поместье в Уилтшире и очень редко навещала стариков, хотя по телефону звонила часто и в основном в самое неподходящее время. Это она беседовала с Мэг по поводу работы в старом пасторском доме, когда та пришла по объявлению, и теперь Мэг с трудом могла найти хоть что-то общее между этой самоуверенной и несколько агрессивной женщиной в деловом костюме из твида и двумя мягкими, добрыми стариками, которых успела узнать и полюбить. Кроме того, она знала, что они побаиваются дочери, хотя никто из них ни за что не признался бы в этом ни ей, ни, по всей вероятности, самим себе. Дочь, несомненно, сказала бы, что командует ими для их же собственной пользы. Вторым величайшим беспокойством в жизни стариков было опасение, что им придется уступить телефонным настояниям дочери, повторяемым явно лишь из чувства долга, и отправиться жить к ней в поместье до тех пор, пока не будет пойман Свистун.
В отличие от их дочери Мэг прекрасно понимала, почему старики после ухода мистера Копли на пенсию потратили все свои сбережения на покупку старого пасторского дома и на склоне лет решились обременить себя выплатой процентов по закладной. Мистер Копли в юности был викарием в Ларксокене, когда там еще цела была старая викторианская церковь. В этой уродливой, обшитой панелями из полированной сосны и выложенной узорной керамической плиткой коробке со слащаво-сентиментальными витражами он венчался со своей невестой, и здесь, в пасторском доме, в квартирке над квартирой приходского священника, молодожены устроили свой первый домашний очаг. В тридцатых годах, к тайному облегчению членов Церковной комиссии,[29] храм был частично разрушен ураганом. Они давно ломали себе голову над тем, как же поступить с сооружением, не имевшим абсолютно никакой архитектурной ценности и в большие праздники посещавшимся в лучшем случае пятью-шестью прихожанами. В конце концов церковь снесли, а укрывавшийся за ней пасторский дом, гораздо более прочный, продали. Розмари Данкен-Смит совершенно недвусмысленно изложила Мэг свои взгляды, когда везла ее на машине на Нориджский вокзал после их беседы:
— Да просто смешно, что они вообще решили жить там. Им надо было подыскать себе современную, хорошо оборудованную квартирку с двумя спальнями. В Норидже или в удобно расположенной деревне, чтобы почта рядом и магазины. И церковь, разумеется. Но отец бывает удивительно упрям, если полагает, что твердо знает, чего хочет. А мама — она как воск у него в руках. Надеюсь, вы не отнесетесь к этому месту работы как к временному пристанищу?
— Временному — да. Но не кратковременному, — ответила Мэг. — Я не могу обещать вам, что останусь там постоянно, но мне нужно время и покой, чтобы не торопясь решить, что делать со своим будущим. Кроме того, я могу ведь и не устроить ваших родителей.
— Время и покой… Мы все были бы рады обрести и то и другое. Ну что ж, я полагаю, это все же лучше, чем ничего. Но я была бы вам очень признательна, если бы вы за два месяца вперед сообщили мне, если решите уйти. И на вашем месте я не стала бы беспокоиться о том, устроите вы их или не устроите. Дом такой неблагоустроенный на этом голом мысу, где и взглянуть-то не на что, кроме развалин аббатства и атомной станции, — им придется мириться с тем, что есть.
Но прошло почти полтора года с этой беседы, а Мэг все еще была здесь.
Однако не в старом пасторском доме, а в прекрасно спланированной и оборудованной, но такой уютной кухне в «Обители мученицы» обрела она исцеление. В самом начале их дружбы, когда Элис должна была уехать на неделю в Лондон, она оставила Мэг запасной ключ от дома, чтобы та могла забирать и пересылать ей почту. Элис вернулась, и Мэг принесла ей ключ. Но Элис сказала:
— Оставьте его у себя, он ведь может вам снова понадобиться.
Мэг никогда больше не пришлось им воспользоваться. Летом дом почти никогда не запирался, а когда запирался, она всегда звонила у двери. Но то, что ключ остался у нее, самый его вид, его тяжесть на связке ее собственных ключей — все это стало для Мэг символом надежности этой дружбы, символом дружеского доверия. У нее так давно не было подруги. Она даже забыла и иногда говорила себе, что никогда и не знала чувства теплой близости, нетребовательного, ненавязчивого и лишенного всякого оттенка сексуальности общения с женщиной. До того как четыре года назад трагически погиб ее муж, Мэг и Мартин практически не нуждались в общении с друзьями. Лишь изредка встречались они с наиболее близкими знакомыми и снова и снова убеждались, что им никто больше не нужен. Детей у них не было, они были совершенно поглощены друг другом и, не сознавая того, всячески сторонились тесного общения с кем бы то ни было еще. Время от времени они обедали с кем-нибудь из знакомых ради соблюдения принятых в обществе правил. В таких случаях им не терпелось поскорее снова оказаться наедине в теплоте и уюте своего маленького дома. А после гибели Мартина Мэг казалось, что она, словно бесчувственный автомат, пробирается в темноте сквозь глубокое и узкое ущелье своего горя, и всю ее энергию, все ее физические силы нужно было заново собирать для того, чтобы как-то прожить хотя бы сегодняшний день. Она могла думать, мучиться, работать только в данный, конкретный день. Самая мысль о том, что впереди потянутся новые дни, недели, месяцы, годы, была бы равносильна решению броситься вниз головой в пучину неизбывного горя. Два года она была на грани безумия. Даже ее религиозность, ее вера в Бога не помогали. Не то чтобы Мэг утратила веру, но ей казалось, что к ее горю это не относится, что утешение, даваемое верой, — это всего лишь огонек свечи, колеблющийся во мраке и бессильный его рассеять. Но когда эти два года миновали и ущелье чуть-чуть, почти незаметно раздвинулось и впервые расступились мрачные скалы, открыв вид, над которым еще могло когда-нибудь засиять солнце нормальной жизни, а может быть, и счастья, Мэг, сама того не желая, оказалась в самой гуще расовых конфликтов в своей школе. Старые учителя почти все либо уехали, либо ушли на пенсию, а новая директриса, специально назначенная, чтобы внедрять новомодную идеологию, взялась за дело с необычайным рвением. Словно крестоносец в походе, она рвалась в бой, выискивая и уничтожая всяческую ересь. Мэг только теперь поняла, что с самого начала обречена была стать первой жертвой.
Она бежала на этот голый мыс — в новую жизнь, в новое одиночество. И здесь нашла Элис Мэар. Они встретились недели две спустя после переезда Мэг в старый пасторский дом. Элис Мэар пришла туда с чемоданом ненужных вещей для ежегодной распродажи в помощь лидсеттской церкви Святого Андрея. В доме была старая кладовка в конце коридора, ведущего из кухни к черному ходу, куда жители мыса сносили ненужные им вещи: одежду, безделушки, книги и старые журналы. Мистер Копли время от времени отправлял службу в церкви Святого Андрея, когда тамошний священник мистер Смоллет уезжал в отпуск. Мэг считала, что такая вовлеченность в жизнь лидсеттского храма, да и самой деревни, равно важна и для старика Копли, и для церкви. Обычно от жителей редких домов на мысу не приходилось ожидать слишком большого количества ненужных вещей. Но Алекс Мэар, так хотевший, чтобы АЭС более органично вписалась в жизнь округи, велел вывесить сообщение на доске объявлений у входа, и к октябрю, когда проводилась эта ежегодная распродажа, два деревянных сундука были заполнены почти доверху. Дверь черного хода в светлое время дня не запиралась, чтобы облегчить желающим доступ в кладовку, а внутренняя, ведущая в дом, бывала обычно заперта. Но Элис Мэар постучала у парадной двери и назвалась. Две женщины, примерно одного возраста, обе весьма сдержанные, независимые, не искавшие дружбы специально, сразу понравились друг другу. Через неделю Мэг получила приглашение на обед в «Обитель мученицы». И теперь редко выдавался день, когда бы она не проходила полмили до коттеджа Элис Мэар и не усаживалась в ее кухне — поболтать и посмотреть, как работает Элис.
Коллеги по школе — Мэг в этом нисколько не сомневалась — сочли бы эту дружбу совершенно непонятной. Дружба в их школе — или то, что считалось там дружбой — никогда не могла преодолеть великого водораздела между политическими пристрастиями, и в едкой атмосфере учительской быстро вырождалась в обмен сплетнями и слухами, а затем и во взаимные обвинения и предательство. А эта новая, спокойная, нетребовательная дружба была лишена страстности, свободна от волнений. Она не была и демонстративной: Мэг и Элис никогда не обменялись ни одним поцелуем, они даже и рукопожатием обменялись только раз — при первом знакомстве. Мэг не могла бы сказать, что привлекает к ней Элис, но она точно знала, чем Элис привлекает ее. Умная, начитанная, без малейшего признака сентиментальности, эта женщина, которую мало что могло шокировать, стала для Мэг средоточием ее жизни на мысу.
Мэг редко встречала Алекса Мэара. Днем он был на АЭС, а выходные вопреки принятому у горожан обычаю выезжать за город проводил в своей лондонской квартире. Иногда он даже задерживался там на несколько дней, если намечались деловые встречи в городе. У нее не создалось впечатления, что Элис специально препятствует ее встречам с братом из опасения, что Мэг может ему наскучить. Несмотря на все травмы, перенесенные за последние три года, Мэг сохранила достаточно душевных сил, чтобы не поддаваться самоуничижению. Она не считала себя ни скучной, ни непривлекательной. Но ей всегда было как-то не по себе рядом с ним, возможно, потому, что красивый, самоуверенный и державшийся чуть надменно Алекс Мэар, казалось, впитал и нес в себе тайну и мощь той энергии, с которой имел дело. С Мэг в тех редких случаях, что они встречались, он вел себя вполне по-дружески; иногда даже ей казалось, что она ему нравится. Однако «общей почвой» для них могла быть лишь кухня Элис Мэар, но даже там Мэг чувствовала себя как дома, только когда Алекс отсутствовал. Элис никогда не говорила о брате, упоминала о нем лишь изредка и походя, но порой, как на этом обеде, когда Мэг видела их вместе, ей казалось, что брат и сестра обладают каким-то взаимным интуитивным чутьем, инстинктивно откликаясь на малейшее, даже невысказанное желание друг друга. Такая обостренная интуитивная связь скорее характерна для супругов, счастливо проживших бок о бок много лет, чем для сестры и брата, большую часть времени проводящих врозь.
И здесь впервые за последние три года она смогла заговорить о Мартине. Она хорошо помнила тот июльский день, дверь кухни, распахнутую во дворик, аромат трав и моря, заглушающий даже пряный и масляный запах только что вынутого из духовки печенья, Элис сплела напротив Мэг за кухонным столом, на столе — чайник и чашки. Мэг помнила каждое слово.
— Не очень-то они были ему благодарны. О, разумеется, все говорили, что он совершил героический поступок, а директор школы на панихиде произнес все полагающиеся слова. Но все они считали, что вообще нечего было разрешать мальчишкам там купаться. Школа не желала нести ответственность за его смерть. Они были гораздо больше озабочены сохранением репутации школы, чем репутацией Мартина. А мальчик, которого он спас, оказался не очень-то… Это, наверное, глупо с моей стороны, но мне это неприятно.
— Почему же? Совершенно естественно надеяться, что ваш муж утонул не ради спасения какого-нибудь ничтожества… Только ведь, как мне кажется, мальчика тоже можно понять. Это может быть очень тяжко — знать, что кто-то погиб ради тебя.
Мэг ответила:
— Я и сама пыталась убедить себя в этом. Какое-то время я была… Ну, этот мальчик стал для меня просто наваждением каким-то. Я слонялась возле школы, поджидая, когда он появится. Иногда я чувствовала, что мне просто необходимо до него дотронуться. Ощущение было такое, будто в него переселилась какая-то частичка Мартина. Но мальчик от всего этого только чувствовал себя не в своей тарелке. Да иначе и быть не могло. Он не хотел со мной видеться, избегал разговоров. Его родители тоже. На самом-то деле он был вовсе не такой уж и славный. Грубый, не очень умный. Кажется, Мартин его недолюбливал, хотя никогда мне об этом не говорил. И прыщавый к тому же… О Господи, ну это-то уж не его вина, не знаю, зачем я об этом…
Мэг сама удивилась тогда, как это вдруг она заговорила о нем. Впервые за три года. И о том, что он стал для нее наваждением, навязчивой идеей. Она никогда не упоминала об этом ни одной живой душе.
А Элис тогда сказала:
— Конечно, жаль, что ваш муж не попытался спастись сам, оставив его тонуть. Но, я полагаю, в тот момент он не стал взвешивать, что ценнее — жизнь хорошего учителя, приносящего пользу, или прыщавого тупицы.
— Оставить его тонуть? Сознательно? Но, Элис, вы же сами этого никогда не сделали бы!
— Скорее всего нет. Я вполне способна совершать иррациональные поступки. Даже глупости. И я скорее всего вытащила бы этого мальчишку, если бы могла не подвергать собственную жизнь слишком большой опасности.
— Да конечно же, вы бы его вытащили. Это же инстинкт, заложенный в человека, — спасать других. Особенно если это ребенок.
— Инстинкт, заложенный в человека, — инстинкт самосохранения. Здоровый человеческий инстинкт — спасать самого себя. Именно поэтому, когда люди спасают не себя, а других, мы называем их героями и награждаем медалями. Потому что знаем: они поступили так вопреки своей природе. Не понимаю, как вы можете сохранять столь благостный взгляд на наш мир.
— Благостный? Может быть. Наверное, вы правы. Кроме тех двух лет — сразу после гибели Мартина, — мне всегда удавалось сохранить веру в то, что в самом сердце нашего мира — любовь.
— В самом сердце нашего мира — жестокость. Мы — хищники, поедающие друг друга. Все живущие на этой земле, без исключения. Вы знаете, например, что осы откладывают яички в божьих коровок, выбирая в их броне место поуязвимей? А потом личинка вырастает, питаясь живой плотью божьей коровки, и выедает себе путь наружу, оплетая и связывая ей лапки? Тот, кто это придумал, обладает весьма странным чувством юмора, не правда ли? И пожалуйста, не цитируйте мне Теннисона![30]
— Может быть, она не испытывает боли? Божья коровка?
— Что ж, это спасительная мысль. Но я не решилась бы держать пари, что это на самом деле так. У вас, наверное, было очень счастливое детство.
— О да, очень! Мне очень повезло. Мне, конечно, хотелось бы иметь сестер и братьев, но я не помню ни дня, чтобы я чувствовала себя одинокой. Денег у нас было не очень-то много, зато любви — вдосталь.
— Любовь. Это что, так уж важно? Вы были учительницей, вы должны знать. Это на самом деле важно?
— Жизненно важно. Если в первые десять лет ребенок окружен любовью, вряд ли что другое может иметь значение. Если нет — ничто уже не имеет значения.
На мгновение воцарилась тишина. Потом Элис сказала:
— Мой отец умер — погиб от несчастного случая, когда мне было пятнадцать лет.
— Какой ужас! Что за несчастный случай? Вы при этом были? Вы видели, как это произошло?
— Он перерезал себе артерию садовым ножом. Истек кровью. Нет, мы этого не видели, но оказались на месте вскоре после того, как это произошло. Слишком поздно, разумеется.
— И Алекс тоже? А он ведь был еще моложе, чем вы. Как ужасно для вас обоих.
— Разумеется, это очень сильно сказалось на всей нашей жизни. Особенно на моей. Почему бы вам не отведать печенья? Это новый рецепт, но я не уверена, что очень удачный. Слишком сладкое, и я, кажется, переложила пряностей. Обязательно скажите мне, как оно вам показалось.
Возвращенная в сегодняшний вечер холодом, идущим от каменных плит пола, Мэг механическим движением расположила по одной линии ручки поставленных на поднос чайных чашек и вдруг поняла, почему ей пришло на память то чаепитие в «Обители мученицы»: печенье, которое она утром собиралась положить на поднос к завтраку, было свежей выпечки, но приготовлено по тому самому рецепту Элис. Однако она не станет вынимать его из коробки до завтрашнего утра. А сейчас ей больше нечего было делать — только наполнить горячей водой грелку. В старом пасторском доме не было центрального отопления, но Мэг редко включала электрокамин в своей спальне: она знала, как волнуются мистер и миссис Копли, получая счета за электричество и газ. Наконец, прижимая к груди грелку и ощущая, как по телу разливается приятное тепло, Мэг проверила, заперты ли двери парадного и черного хода, и отправилась наверх по деревянным, без коврового покрытия ступеням к себе — спать. На верхней площадке она увидела миссис Копли в халате и тапочках, на цыпочках спешившую в ванную. Хотя на первом этаже был еще один туалет, ванная в доме была только одна. Этот недостаток порождал смущенные вопросы и переговоры шепотом, если кому-то необходимо было неожиданно принять ванну — в нарушение тщательно разработанного договора об очередности. Мэг подождала, пока не послышится звук закрываемой в главную спальню двери, и только тогда сама отправилась в ванную.
Через пятнадцать минут она уже лежала в постели. Мэг очень устала физически и скорее сознавала, чем чувствовала, как перевозбужден ее мозг. Она никак не могла улечься поудобнее: ныли руки и ноги. Старый дом стоял слишком далеко от берега, и ей не слышны были удары волн, но запах моря, его вечное биение все равно всегда ощущались и здесь. Летом весь мыс словно вибрировал от негромкого ритмичного гула, который в штормовые ночи или во время весенней большой воды нарастал, превращаясь в злобный рев. Мэг всегда спала с открытым окном и погружалась в сон, убаюканная отдаленным гулом моря. Но сегодня у моря не хватало сил успокоить ее возбужденный ум и дать забвение. На столике у кровати лежала книга Энтони Троллопа «Домик в Эллингтоне»,[31] которую она любила перечитывать. Но сегодня и любимая книга не могла увести ее в спокойный, стабильный, ностальгически далекий мир Барсетшира, на лужайку перед домом миссис Дэйл, где играют в крокет, а затем обедают у хозяина поместья. Воспоминания о вечере, проведенном в «Обители мученицы», ранили душу. Они были слишком волнующими, слишком недавними, чтобы их мог утишить и стереть сон. Она открыла глаза, вглядываясь в темноту, в которой так часто перед сном возникали знакомые, обиженные детские лица, коричневые, черные, белые… Они склонялись над ней с упреком, вопрошая, почему же их учительница, которую они так любили и думали, что и она их любит, покинула их. Обычно Мэг испытывала облегчение, когда призраки этих маленьких обвинителей исчезали, и в последние несколько месяцев они посещали ее все реже. Но иногда вместо них возникали воспоминания, причинявшие гораздо более сильную боль. Директриса попыталась заставить ее пройти курс психологической апробации по межрасовым отношениям. Это ее, которая учила детей разных рас и национальностей вот уже двадцать лет. И была одна сцена, которую она всячески пыталась выбросить из памяти: последнее собрание в учительской, кольцо непримиримых лиц, коричневых, черных, белых, обвиняющие глаза, настоятельные вопросы. И в самом конце, доведенная до предела их грубыми запугиваниями, она вдруг разрыдалась от беспомощности и отчаяния. Никакой нервный срыв — если использовать это весьма удобное иносказание — не мог быть более унизительным.
Но сегодня даже это воспоминание о пережитом позоре поблекло перед более свежими и не дающими заснуть картинами. Перед ее взором снова и снова мелькала девичья фигурка, на какой-то момент силуэтом возникшая на фоне разрушенных стен аббатства. Мелькала и снова исчезала, словно привидение, в черных береговых тенях. Мэг снова сидела за обеденным столом и видела перед собой в колеблющемся пламени свечей встревоженные темные глаза Хилари Робартс, неотрывно глядящие на Алекса Мэара. Она снова вглядывалась в лицо Майлза Лессингэма в бликах пылавшего в камине огня, видела его руки с длинными пальцами, протянутые к бутылке кларета, слышала его чуть высоковатый голос, повествующий о невероятном… И вдруг, уже совсем засыпая, она ринулась вместе с ним через кусты, сквозь этот страшный лес, чувствуя, как колючки царапают ей ноги, а низко растущие ветки хлещут по щекам, и вот она уже стоит, вперив взгляд в это гротескное, изуродованное лицо, освещенное лучом электрического фонаря. И, пребывая в этом сумеречном мире, меж сном и бодрствованием, она поняла, что знает это лицо. Оно знакомо ей, потому что оно — ее собственное лицо. Она вырвалась из кошмара, тоненько вскрикнув от ужаса, зажгла лампу у кровати и взяла со столика книгу, твердо решив читать. Полчаса спустя книга выпала из ее рук, и Мэг впервые за ночь погрузилась в беспокойный и некрепкий сон.
Глава 6
Растянувшись на кровати во весь рост и лежа совершенно неподвижно, Алекс Мэар уже через пару минут понял, что вряд ли сможет заснуть. Лежать в постели, не смыкая глаз, всегда было для него непереносимо. Он легко мог обойтись немногими часами сна и спал обычно очень крепко. Рывком он спустил ноги с кровати и потянулся за халатом. Встал и подошел к окну. Он подождет и посмотрит, как встает солнце над Северным морем. Мысли его вернулись к событиям прошлого вечера: он думал о том, какое облегчение всегда приносит ему беседа с Элис, уверенность, что с ней можно говорить обо всем, зная, как трудно ее удивить или шокировать. Что, как бы он ни поступил, что бы ни сделал, сестра — если и не сочтет его правым — все равно будет судить о нем по иным стандартам, не тем, по которым она так непреложно строит свою собственную жизнь. Тайна, которую они хранили, те минуты, когда он удерживал ее за плечи, прижимая к стволу яблони ее содрогающееся тело, и не отрываясь глядел в ее глаза, заставляя подчиниться своей воле, — все это связало их вместе прочнее каната, и такую связь ничто не могло ни порвать, ни ослабить: ни тяжесть их совместной тайной вины, ни мелкие неприятности и досады их совместной жизни. И тем не менее они никогда не говорили о гибели отца. Алекс не знал, вспоминает ли сестра когда-нибудь об этом или травма так велика, что навсегда стерла происшедшее из ее памяти, так что Элис поверила в придуманную им версию, подсознательно приняла неправду и теперь считает ее единственно возможной правдой. Когда-то, вскоре после похорон, видя, как спокойна сестра, он представил себе такую возможность и сам подивился, как не хочется ему в это поверить. Ему вовсе не нужна была ее благодарность. Самая мысль о том, что Элис может счесть себя обязанной ему, казалась Алексу унизительной. «Обязанность», «благодарность» — эти слова не присутствовали у них в обиходе, в них не было необходимости. Но он хотел, чтобы она помнила и понимала. То, что он совершил, было столь чудовищно, так поразило его самого, что было бы просто невозможно не разделить знание об этом ни с одной живой душой на свете. В те дни и месяцы, что последовали за смертью отца, Алексу очень хотелось, чтобы сестра осознала всю огромность его поступка и поняла, что он совершил это ради нее.
А потом, в конце второго месяца, он вдруг обнаружил, что может убедить себя — ничего этого не было, а если и было, то совсем не так, и весь ужас совершенного им — лишь детская фантазия. По ночам, лежа без сна, Алекс снова видел, как оседает на землю его отец, видел кровь, бьющую из ноги алым фонтаном, слышал его хриплый шепот. В этих исправленных, успокаивающих совесть воспоминаниях он медлил всего секунду, не дольше, а затем со всех ног мчался к дому, крича, зовя на помощь. А второе придуманное воспоминание было еще лучше первого: он бросался на колени рядом с отцом и изо всех сил как можно глубже вжимал ему в пах сжатый кулак, останавливая бьющую из раны кровь. Слова, которые он шептал отцу, глядя в его угасающие глаза, обещали умирающему, что все обойдется. Разумеется, было уже слишком поздно, но он все-таки пытался… Коронер его очень хвалил. Дождаться похвалы от этого маленького педантичного человечка в очках с линзами полумесяцем, с лицом как у рассерженного попугая… «Поздравляю сына покойного: он действовал с похвальным мужеством и быстротой, сделав все возможное, чтобы попытаться спасти жизнь своего отца».
Алекс почувствовал такое облегчение, уверовав в свою невиновность, что поначалу это чувство завладело им целиком. Теперь ночь за ночью он уплывал в сон на волнах эйфории. Но уже тогда он понял, что это самоотпущение вины действует как наркотик, разносимый током крови по всему телу. Это утешало и облегчало, но это было не для него. На этом пути его подстерегала опасность еще более разрушительная, чем чувство вины. И он сказал себе: «Нельзя позволять себе верить, что ложь — это правда. Можно лгать всю жизнь, если это необходимо, но нужно четко осознавать, что лжешь. И никогда ни за что не лгать самому себе. Факты — это факты. От них никуда не уйдешь. Не отвернешься. Только глядя в лицо фактам, можно научиться справляться с ними. Я могу отыскать причины своего поступка и в этих причинах найти ему оправдание: то, что он делал с Элис, как унижал мать, как я ненавидел его за это. Я могу попробовать снять с себя вину за его гибель, оправдаться хотя бы перед самим собой. Но я сделал то, что сделал, и он умер так, как умер».
И, приняв эту правду, Алекс смог обрести хоть какой-то покой. Через несколько лет он убедил себя, что страдать от чувства вины означает потворствовать этому чувству и что он способен испытывать его лишь тогда, когда сам этого хочет. А потом пришло время, когда он стал гордиться своим поступком, своим мужеством, дерзостью, решительностью, которые сделали этот поступок возможным. Однако он понимал, что и эта гордость опасна. Прошло уже много лет с тех пор, как он вообще перестал думать о том, как погиб отец. Ни мать, ни Элис не говорили о нем, если только кто-нибудь из зашедших к ним знакомых, чувствуя, что надо что-то сказать, как-то выразить соболезнование, не начинал неловкий разговор, которого было не избежать. Но между собой они упомянули о нем лишь однажды.
Через год после его смерти мать вышла замуж за мистера Эдмунда Моргана, овдовевшего органиста, человека скучного до одури, и переехала вместе с ним в Богнор-Риджис.[32] Там они безбедно существовали на отцовскую страховку, поселившись в просторном бунгало с видом на море. Они были преданы друг другу столь же безупречно, сколь безупречен был порядок в их тщательно обустроенном мирке. Говоря о своем новом муже, мать называла его не иначе, как мистер Морган.
— Если я не говорю с тобой о твоем отце, Алекс, — сказала она как-то, — это не потому, что я его забыла, просто мистеру Моргану это было бы не по душе.
С тех пор фраза «мистер Морган и его орган» вошла у брата с сестрой в поговорку. Род занятий мистера Моргана, название его инструмента вызывали бесконечные ассоциации, порождая массу подростковых шуточек и острот, особенно во время медового месяца новобрачных.
«Я думаю, теперь-то мистер Морган уж включил свой регистр». Или: «Как ты думаешь, мистер Морган только на мануалах[33] работает или способен менять комбинации?» Или: «Бедняга мистер Морган наяривает вовсю. Только бы его орган не подкачал».
Брат и сестра были замкнутыми, не очень-то смешливыми детьми, но эти шутки почему-то повергали их в пароксизмы смеха, с которым они не в силах были совладать. Мистер Морган и его орган, вызывая у детей истерический хохот, заставляли их на время забыть о кошмаре недавнего прошлого.
Потом, уже на пороге восемнадцати, к Алексу пришло совсем иное понимание совершенного, и он вслух произнес: «Нет. Я сделал это не ради Элис. Я сделал это ради себя самого». Его самого удивляло, как необычайно долго, целых четыре года, шло к нему это понимание. И все же, размышлял он, было ли это и в самом деле так? В этом ли правда? Или это всего лишь плод досужих рассуждений, психологические изыски, которые в определенном состоянии ума так интересно анализировать?
Сейчас, глядя за мыс, на восточный край неба, уже золотеющий в первых бледных лучах зари, он произнес вслух: «Да, я сознательно дал отцу умереть. Это факт. Все остальное — досужие рассуждения, лишенные смысла».
«В каком-нибудь романе, — думал Алекс, — мы оба, Элис и я, мучимые общей тайной, утратили бы доверие друг к другу, страдали от чувства неизбывной вины и — неспособные жить порознь — были бы несчастны еще и от того, что обречены на совместное существование». На самом же деле после смерти отца его с сестрой связывало не что иное, как любовь, дружеская привязанность и чувство покоя.
Однако теперь, тридцать лет спустя, когда он уже решил, что его отношение к совершенному им поступку и собственной реакции на него определилось окончательно, память снова зашевелилась. Она проснулась при известии о самом первом убийстве, совершенном Свистуном. Слово «убийство», постоянно звучавшее вокруг, словно громогласное проклятие, казалось, само по себе способно пробуждать наполовину изгнанные из сознания образы. Черты отца давно уже утратили четкость, стали безжизненными и бесцветными, словно старая фотография. Но в последние полгода его образ то и дело возникал в памяти в самые неожиданные моменты: посреди совещания, за столом совета АЭС, в чьем-нибудь жесте или движении век, в тембре голоса или интонации говорившего, в движении его губ, в форме раскрытых, протянутых к пылающему камину пальцев. Призрак отца возвращался к нему поздним летом в шуме древесных крон, в первом падении листьев, в несмелых запахах приближающейся осени. Ему очень хотелось бы знать, не происходит ли то же самое и с Элис. Но он понимал, что, несмотря на всю их симпатию друг к другу, несмотря на чувство неразрывной связи, существовавшей меж ними, этот вопрос он никогда не осмелится ей задать.
Существовали и другие вопросы, особенно один, который — Алекс был абсолютно уверен, что в этом смысле ему нечего опасаться, — Элис никогда ему не задаст. Она совершенно не испытывала любопытства по поводу его отношений с женщинами. Он достаточно разбирался в психологии, чтобы понимать, как повлиял на нее тот давний, стыдный и страшный сексуальный опыт. Иногда ему казалось, что она относится к его похождениям со снисходительным, слегка насмешливым потворством, словно, сама обладая иммунитетом к этим ребячьим слабостям, не желала критиковать за них никого другого. Как-то после его развода Элис сказала:
— Знаешь, я нахожу совершенно необъяснимым, что столь несложный и прямой, хоть и не очень-то элегантный способ сохранения вида ввергает представителей этого вида в такие эмоциональные передряги. Неужели секс следует принимать так уж всерьез?
Алекс вдруг подумал: знает ли сестра, а может, только догадывается об Эми? И когда из морской глади поднялся и засиял над водой пламенеющий диск, шестерни времени сдвинулись, пошли вспять, и Алекс вернулся назад на четыре дня и снова лежал с Эми в глубокой впадине в дюнах, снова вдыхал запах песка, и трав, и терпко-соленый запах моря, а осенний воздух потихоньку терял дневное тепло. Алекс помнил каждое слово, каждый жест, тембр ее голоса, снова ощущал, как от ее прикосновения поднимаются волоски у него на руках.
Глава 7
Она повернулась к нему, оперлась подбородком на руку, и он увидел, как лучи солнца пронизывают золотом ее ярко крашенные волосы. Воздух уже терял дневное тепло, и он понимал, что настало время уходить. Но, лежа рядом с ней, прислушиваясь к влажному шороху волн и глядя вверх, в небо сквозь паутину трав, он был преисполнен не обычной после соития печали, а приятной и ленивой неги, словно уходящему воскресному дню предстояло еще долго-долго длиться.
Эми заговорила первой:
— Слушай-ка, я, пожалуй, пойду. А то я обещала Нийлу, что вернусь не позже чем через час. Он прямо с ума сходит, когда меня долго нет — из-за Свистуна.
— Свистун убивает по ночам, а не средь белого дня. И вряд ли он отважится появиться здесь, на мысу. Слишком открыто. Но Паско прав, что волнуется. Опасность, разумеется, невелика, но тебе не надо бы ходить одной по вечерам. Женщинам вообще сейчас не надо выходить по вечерам. Пока его не поймают.
Эми ответила:
— Хоть бы его скорей поймали. Нийлу было бы одной причиной меньше беспокоиться.
Стараясь, чтобы его голос звучал как можно равнодушнее, он спросил:
— Он что, даже и не спрашивает, куда ты направляешься, когда ты сбегаешь из дому по воскресеньям, оставляя на него ребенка?
— Нет, не спрашивает. Между прочим, ребенка зовут Тимми. И я не сбегаю из дому. Просто говорю, что ухожу — и ухожу.
— Но ему, должно быть, хотелось бы знать…
— Еще бы ему не хотелось! Но он считает, что человек имеет право на тайну. На уединение. Он очень хотел бы меня спросить, только никогда не спросит. Я иногда даже говорю ему: «Иду в дюны, трахаться с любовником». А он — ни слова в ответ, только вид у него становится такой несчастный. Он не любит, когда я говорю «трахаться».
— Тогда зачем ты это говоришь? Я хочу сказать: зачем мучить человека? Может, он тебя любит?
— Да нет, не очень. Если кого и любит, так Тимми. А какое еще слово тут можно употребить? Нельзя же сказать «иду спать с любовником» или «отправляюсь к любовнику в постель»? Я в твоей постели и побывала-то всего один раз, да и то ты суетился и трусил, как нашкодивший кот. Боялся, что твоя сестра вдруг явится неожиданно. И мы никогда не спали вместе.