Возвращение в Брайдсхед Во Ивлин
— Нисколько.
— Ты не думал, а вдруг я теперь влюблена в кого-нибудь другого?
— Нет, не думал. Ты влюблена в другого?
— Ты же знаешь, что нет. А ты?
— Нет. Я не влюблен.
Мою жену удовлетворил этот ответ. Она вышла за меня замуж шесть лет назад, когда состоялась моя первая выставка, и с тех пор немало сделала в наших общих интересах. Люди говорили, что она создала меня, но сама она признавала за собой только ту заслугу, что обеспечила мне благоприятную обстановку; она твердо верила в мой талант и „артистический темперамент“, а также в ту истину, что сделанное тайно как бы не сделано вовсе.
Немного погодя она спросила:
— Тебе очень не терпится попасть домой? (Отец подарил мне к свадьбе деньги на покупку дома, и я купил старый дом священника в тех местах, где жили родители моей жены.) Я приготовила тебе сюрприз.
— Да?
— Переделала старый амбар в студию, чтобы тебе не мешали дети или если кто к нам приедет погостить. Пригласила Эмдена для этой работы. Все считают, что получилось очень удачно. Была даже статья в „Сельской жизни“, я привезла тебе посмотреть.
Она показала мне статью: „…удачный образец хороших манер в архитектуре… Сэр Джозеф Эмден тактично приспособил традиционный материал к новым требованиям…“ Текст сопровождался фотографиями. Земляной пол теперь покрывали широкие дубовые доски, в северной стене было пробито высокое окно в каменном переплете, с нишей, а высокий балочный потолок, который раньше терялся в полусумраке, был залит ярким светом, и пространства между балками заштукатурены и выкрашены белоснежной краской; стало похоже на деревенский танцзал. Мне припомнился прежний запах амбара, теперь, должно быть, исчезнувший.
— Мне нравился этот амбар, — вздохнул я.
— Но зато ты сможешь здесь работать, верно?
— Я работал на корточках в облаке гнуса, — ответил я, — под солнечными лучами, от которых обугливалась бумага, и теперь могу работать хоть на крыше омнибуса. Я думаю, священник будет рад арендовать это помещение для виста.
— Тебя ждет уйма работы. Я обещала леди Энкоредж, что ты напишешь их дом, как только вернешься. Его ведь тоже будут сносить — построят внизу магазины, а сверху двухкомнатные квартирки. Как ты думаешь, Чарльз, эта твоя экзотика не отобьет у тебя охоту к таким вещам?
— Что за вздор!
— Видишь ли, то, что ты делал теперь, совсем не такое. Не сердись.
— Просто и этот дом должны поглотить джунгли, только и всего.
— Да, я знаю, милый, как ты к этому относишься. Георгианское общество подняло страшный шум, но ничего нельзя было сделать… Ты получил мое письмо про Боя?
— Не помню. О чем оно? (Бой Мулкастер был ее брат).
— О его помолвке. Теперь это неважно, потому что все отменилось, но папа с мамой были ужасно расстроены. Такая кошмарная девица. В конце концов пришлось дать ей денег.
— Нет, я ничего не знал про Боя.
— Они с Джонджоном теперь страшные друзья. Так трогательно наблюдать их вдвоем. Когда бы он ни приехал, он первым делом бежит к нам. Входит в дом, ни на кого даже не смотрит и кричит во всю глотку: „Где тут мой приятель Джонджон?“ — а Джонджон кубарем скатывается по лестнице, и они уходят в рощу и там играют часами. Можно подумать, что это ровесники. И знаешь, это Джонджон его первый образумил насчет той девицы, нет, правда, он такой умненький. Видно, он слышал, как мы с мамой разговаривали, и вот, когда Бой приехал, он вдруг говорит: „Дядя Бой не женится на плохой тете и не оставит Джонджона“, — и в тот же день как раз сговорились на двух тысячах фунтов без суда. Джонджон так восхищается Боем и подражает ему совершенно во всем. Это страшно полезно и для того и для другого.
Я отошел к окну и попробовал — в который раз, и все тщетно, — перекрыть отопление; потом выпил воды со льдом и распахнул окно, но вместе с морозным ночным воздухом в комнату ворвалась музыка из соседнего номера — там был включен радиоприемник. Я закрыл окно и пошел к жене.
Потом она снова заговорила, но уже сквозь сон: „…Сад чудо как разросся… Буксовые кусты — помнишь, ты посадил? — за прошлый год поднялись на пять дюймов… Я пригласила людей из Лондона привести в порядок теннисный корт… У нас первоклассный повар…“
К тому времени, когда город внизу под нами начал пробуждаться, мы наконец уснули, но ненадолго: раздался телефонный звонок, и гермафродически-веселый голос в трубке произнес: „Отель „Савой-Карлтон“. Доброе утро. Семь часов сорок пять минут“.
— Я, знаете ли, не просил, чтобы меня будили.
— Как вы сказали?
— Ладно. Все равно.
— Пожалуйста, пожалуйста.
Когда я брился, моя жена, сидя в ванне, сказала:
— Совсем как в прежние времена. Я теперь совершенно успокоилась, Чарльз.
— Прекрасно.
— Я ужасно боялась, что за два года все переменится. А теперь вижу, мы можем опять начать с того, на чем остановились.
— Когда? — спросил я. — На чем? Когда мы на чем остановились?
— На том, что ты уехал, разумеется.
— А может быть, на чем-то еще? Немного раньше?
— Ах, Чарльз, это древняя история. Все это было пустое. Одни пустяки. Давно кончено и забыто.
— Я просто хотел уточнить, — сказал я. — У нас все, как было в день моего отъезда, так я понял?
И мы начали новый день в точности с того, на чем кончили два года назад: моя жена была в слезах.
Английская сдержанность и кротость моей жены, ее ослепительно-белые ровные зубки, отточенные розовые ногти и облик школьницы, склонной к невинным шалостям, и туалеты школьницы с драгоценностями в современном вкусе, которые изготовляются за огромные деньги с таким расчетом, чтобы издалека казаться обыкновенным ширпотребом, и всех награждающая улыбка, и почтительное отношение ко мне, и горячая забота о моих интересах, и ее любящее материнское сердце, побуждающее ее каждый день слать домой телеграммы, — словом, все ее своеобразное очарование создало ей в Америке множество друзей, и наша каюта в день отплытия была забита подарками в целлофановых пакетах — цветами, фруктами, книгами, игрушками для наших детей — от людей, с которыми она была знакома не более недели. Стюарды, как и медицинские сестры в больницах, судят о важности своих пассажиров по количеству и ценности подобных подношений, и потому мы начали плаванье, окруженные глубочайшим почтением.
Первая мысль моей жены по прибытии на борт была о списке пассажиров.
— Сколько знакомых! — сказала она. — Нам предстоит чудесное плаванье. Давай сегодня вечером пригласим гостей. Сходни еще не убрали, когда она засела за телефон.
— Джулия? Это Селия — Селия Райдер. Чудесно, что ты оказалась на этом же пароходе. Что ты поделываешь? Приходи к нам сегодня вечером на коктейль и все расскажешь.
— Какая это Джулия?
— Моттрем. Не видела ее тысячу лет.
Я тоже; последний раз мы встретились у меня на свадьбе, а поговорить у нас не было случая со времени вернисажа моей первой выставки, на которой повешенные в ряд четыре полотна с изображением Марчмейн-хауса, одолженные Брайдсхедом, привлекали всеобщее внимание. Эти картины были моей последней связью с Флайтами; наши жизни, в течение почти двух лет такие близкие, разошлись. Себастьян, я знал, по-прежнему находился за границей; Рекс и Джулия, как я слышал, были несчастливы друг с другом. Рекс вовсе не сделал такой блистательной карьеры, как ему предсказывали; он оставался на периферии правящего круга фигурой видной, но чуточку подозрительной. Живя среди одиозно богатых, он в своих выступлениях выражал ультрарадикальные взгляды. Имя Моттремов иногда звучало в разговорах; их лица нередко мелькали со страниц „Тэтлера“, когда, поджидая кого-нибудь, я рассеянно перелистывал журнал, но мы с ними больше не пересекались; как это бывает в Англии и только в Англии, мы оказались в двух различных мирах, в двух разных планетарных системах личных знакомств; для этого явления можно найти, насколько я понимаю, прекрасную метафору из области физики, в том, как частицы энергии группируются и перегруппировываются в отдельные магнетические системы; метафора эта сама просится на бумагу, если только вы можете со знанием дела трактовать о соответствующих явлениях; я же способен сказать только, что в Англии имеется бесчисленное множество подобных тесных кружков, и можно жить, как жили мы с Джулией, на соседних улицах, видеть по временам в отдалении один загородный горизонт; можно симпатизировать друг другу, вчуже интересоваться даже, как сложились наши жизни, и сожалеть, что судьба нас развела, отлично зная, что стоит только в одно прекрасное утро снять трубку телефона, и твой голос прозвучит у изголовья другого, как бы распахнув двери и войдя вместе с солнцем и апельсиновым соком, и, однако же, так никогда и не сделать этого шага, покоряясь центростремительной силе наших отдельных мирков и холоду космического пространства между ними.
Моя жена, поджав ноги, сидела на валике дивана среди целлофановых оберток и шелковых лент и энергично названивала по телефону, подбираясь к концу пассажирского списка.„…Да, да, конечно, приведите его, я слышала, Ты прелесть… Да, представьте, и Чарльз тоже, он наконец возвратился ко мне из джунглей, вот чудесно, да?.. Я так рада была увидеть ваше имя в списке пассажиров! Теперь наше плаванье… дорогая, мы тоже жили в „Савой-Карлтоне“, как мы могли не встретиться?..“ Время от времени она оборачивалась ко мне и говорила:
— Я должна убедиться, что ты действительно здесь. Никак не привыкну.
Я вышел на палубу и остановился в одной из тех больших стеклянных коробок, откуда пассажиры смотрели на медленно уходящий берег. „Столько знакомых“, — сказала моя жена. Для меня это были совершенно чуждые люди; волнение разлуки еще не улеглось; некоторые из пассажиров, до последней минуты пившие с теми, кто пришел их провожать, были в приподнятых чувствах; другие уже прикидывали, где бы расположиться на палубе со своим шезлонгом; вовсю играл никому не слышный оркестр — люди суетились, как муравьи.
Я ушел и стал бродить по пароходным салонам, которые были велики, но отнюдь не великолепны, напоминая до абсурда увеличенные коридоры железнодорожных вагонов. Я прошел в высокие бронзовые двери, на которых резвились двухмерные ассирийские чудовища, под ногами у меня расстилался ковер цвета промокательной бумаги; расписанные стенные панели тоже напоминали промокательную бумагу — „детские“ рисунки в грязных, плоских тонах; а между стен лежали ярды и ярды светлого паркета, которого не касался инструмент паркетчика, — лесины, незаметно стыкованные одна с другой, гнутые под углом, обработанные паром и давлением и безукоризненно отполированные; здесь и там поверх ковра, похожего на промокательную бумагу, стояли кресла со столиками, сделанные словно по чертежам сантехников, — большие мягкие кубы с квадратными углублениями вместо сидений, обитые все той же промокательной бумагой; рассеянное освещение исходило из множества разбросанных отверстий — ровный свет без тени; и все гудело от вращения бесчисленных вентиляторов и вибрировало от работы мощных машин под полом.
„Ну, вот я и вернулся, — думал я, — из своих джунглей, от своих руин. Вернулся сюда, где богатство успело лишиться великолепия и сила — достоинства. Quomodo sedet sola civitas (я уже слышал этот великий плач, о котором когда-то в парадной гостиной Марчмейн-хауса говорила мне Корделия, слышал примерно год назад в Гватемале в исполнении негритянской капеллы)“.
Подошел стюард.
— Не угодно ли чего-нибудь, сэр?
— Виски с содовой без льда.
— Прошу прощения, сэр, у нас вся содовая вода со льдом.
— А простая вода тоже?
— О да, сэр, тоже.
— Ну ладно, неважно.
Озадаченный, он засеменил, прочь, неслышно ступая в неумолчном гуле.
— Чарльз.
Я оглянулся.
В одном из мягких кубов, обтянутых промокательной бумагой, сидела Джулия, тихо сложив на коленях руки, — я прошел мимо, даже не заметив ее.
— Я знала, что вы здесь. Мне звонила Селия. Как хорошо.
— Что вы тут делаете?
Она скупым красноречивым жестом развела на коленях ладони.
— Жду. Моя горничная распаковывает вещи. Она постоянно чем-нибудь недовольна с тех пор, как мы выехали из Англии. Сейчас ей не нравится моя каюта. Почему, сама не знаю. Мне кажется, там очень мило.
Вернулся стюард с виски и двумя кувшинчиками — в одном была вода со льдом, в другом кипяток; я смешал их до нужной температуры. Он посмотрел, как я это делаю, и сказал:
— Теперь буду знать, как вы любите, сэр.
У большинства пассажиров были какие-нибудь причуды; ему платили жалованье за то, чтобы он им угождал. Джулия заказала чашку горячего шоколада. Я сел в соседний куб.
— Я теперь совсем не вижу вас, — сказала она. — Я, кажется, не вижу никого из тех, кого люблю. Почему, сама не знаю.
Но говорила она так, как будто со времени нашей последней встречи прошли недели, а не годы; как будто к тому же перед тем нас с ней связывала близкая дружба. Это было прямо противоположно тому, что происходит обычно при подобных встречах — когда оказывается, что время успело возвести собственную оборонительную линию, замаскировало уязвимые места и заминировало все промежуточное пространство, кроме двух-трех самых проторенных проходов, так что, как правило, мы только и можем что делать друг другу знаки через ряды проволочного заграждения. А тут мы с ней, никогда прежде не бывшие друзьями, встретились так, как будто между нами не прерывалась многолетняя дружба.
— Что вы делали в Америке?
Она медленно подняла на меня от чашки с шоколадом свои прекрасные серьезные глаза и ответила:
— А вы не знаете? Я вам расскажу когда-нибудь. Понимаете, я оказалась в дураках. Вообразила, что люблю одного человека, а вышло все совсем не так.
Память моя перелетела на десять лет назад, в тот вечер в Брайдсхеде, когда это прелестное тонконогое девятнадцатилетнее существо, словно получившее разрешение на час спуститься из детской и оскорбленное недостатком внимания взрослых, сказало с вызовом: „Я, например, тоже причиняю семье беспокойство“; и я тогда еще подумал, хотя и сам, как мне теперь казалось, едва вылез из коротеньких штанишек: „До чего эти молоденькие девушки важничают своими романами“.
Теперь все было иначе; в том, как она это сказала, было только смирение и дружеская откровенность.
Мне захотелось ответить ей доверием на доверие, показать, что я принимаю ее дружбу, но в моей ровной, многотрудной жизни последних лет не было ничего, чем бы я мог с нею поделиться. Вместо этого я стал рассказывать о том, как жил в джунглях, о забавных типах, которые мне встречались, и о местах, которые я посетил, но в этой новой атмосфере старой дружбы рассказ мой прозвучал неуместно, быстро иссяк и оборвался.
— Я очень хочу увидеть картины, — сказала она.
— Селия предложила, чтобы я распаковал несколько и развесил по стенам каюты к приходу гостей. Я не мог.
— Ну да… а Селия по-прежнему очаровательна? Я всегда считала ее самой хорошенькой из всех наших сверстниц.
— Она не изменилась.
— Зато вы изменились, Чарльз. Такой тощий и хмурый; совсем не похож на того милого мальчика, которого Себастьян привез с собой когда-то в Брайдсхед. И как-то тверже стали.
— А вы мягче.
— Да, наверно… И я теперь стала терпеливее.
Ей не было еще и тридцати, она только приближалась к зениту своей прелести, с лихвой исполнив все, что обещала когда-то ее расцветающая красота. Модная тонконогость отошла в прошлое; голова, которую я привык относить к итальянскому Кватроченто, казавшаяся раньше словно чужой на ее угловатых плечах, стала теперь органичной частью ее облика, утратив свое флорентийское своеобразие и связь с живописью и искусством, так что бесполезно было бы пытаться расчленить и перечислить по пунктам особенности ее красоты, которая была ее сущностью и поддавалась познанию только в ней самой, с ее согласия, через любовь, которую я должен был вскоре к ней ощутить.
Время произвело в ней и еще одну перемену — не для нее была теперь самодовольная, лукавая улыбка Джоконды, годы, несшие не только „звон лютни и кифары“, придали ее чертам выражение грусти. Она словно говорила: „Взгляните на меня. Я сделала что могла. Я красива необыкновенной, особенной красотой. Я создана для восторгов. Но что причитается мне самой? Что будет моей наградой?“
Этого в ней не было десять лет назад, и это, в сущности, и было ее наградой — магическая, неизбывная грусть, говорящая прямо сердцу и рождающая в нем немоту, венец ее красоты.
— И грустнее, — сказал я.
— О да, гораздо грустнее.
Когда спустя два часа я вернулся в каюту, моя жена была охвачена кипучей деятельностью.
— Пришлось обо всем позаботиться самой. Как, по-твоему, неплохо?
Нам дали, без приплаты, большой номер-люкс, который из-за его грандиозных размеров почти никогда никто не брал, кроме директоров пароходной компании, так что помощник капитана каждый рейс мог селить там кого-нибудь по своему усмотрению, кого желал особо почтить. (Моя жена обладала специальным талантом завоевывать такие почести: сначала ошеломляла бедные души своим шиком и моей известностью, а потом, утвердившись на недосягаемой высоте, сразу же переходила на почти заискивающее дружелюбие.) В знак благодарности помощник капитана был включен в число приглашенных, а он в знак благодарности со своей стороны прислал ей ледяного лебедя в натуральную величину, изнутри заполненного черной икрой. Этот роскошный хладный дар возвышался теперь на столе посреди комнаты и медленно таял, роняя с клюва каплю за каплей на серебряное блюдо. Поднесенные ей утром букеты по возможности скрывали стенные панели (ибо эта каюта была точь-в-точь недавно покинутый мною безобразный салон в миниатюре).
— Скорее иди переодеваться. Где ты был все это время?
— Разговаривал с Джулией Моттрем. — Ты с ней знаком? Ах, да, вы ведь дружили с ее алкоголиком-братом.
Боже, как она была ослепительна!
— Она тоже очень высокого мнения о твоей внешности.
— У нее был роман с Боем.
— Не может быть.
— Он так говорил.
— А ты подумала, — спросил я, — как твои гости будут грызть эту икру?
— Знаю. Ледяная, как камень. Но ведь есть все остальное — она открыла блюда со всевозможными глазированными лакомствами. — И потом, гости обычно как-то умудряются все съесть. Помнишь, мы один раз ели креветок ножом для разрезания бумаги?
— Разве?
— Милый, это было в тот вечер, когда ты поставил вопрос ребром.
— Мне помнится, что вопрос ребром поставила ты.
— Ну хорошо, в тот вечер, когда мы обручились. Ты не сказал, как тебе нравятся мои приготовления.
Приготовления, помимо лебедя и цветов, состояли из одного стюарда, уже задвинутого в угол импровизированной винной стойкой, и другого стюарда, с подносом, пользовавшего относительной свободой передвижения.
— Мечта киногероя, — сказал я.
— Кстати о киногероях, — отозвалась моя жена, — именно об этом мне нужно с тобой поговорить.
Она прошла вслед за мной в мою каюту и говорила со мной, пока я переодевался. Ей пришло в голову, что при моем интересе к архитектуре мое истинное призвание — создавать декорации для фильмов, и она пригласила сегодня двух голливудских магнатов, дабы расположить их в мою пользу.
Мы вернулись в гостиную.
— И, пожалуйста, милый, я вижу, ты невзлюбил моего лебедя, но только не говори ничего при помощнике капитана. С его стороны это было очень любезно. И потом, знаешь, если бы ты прочел об этом в описании пира в Венеции шестнадцатого века, ты наверняка сказал бы: вот когда надо было родиться.
— В шестнадцатом веке в Венеции он был бы совсем другой.
— А вот и наш Санта Клаус! А мы как раз стоим и восхищаемся вашим лебедем.
Помощник капитана вошел в каюту и обменялся со мною мощным рукопожатием.
— Дорогая леди Селия, — сказал он, — если вы завтра утром оденетесь во все, что у вас есть с собой самого теплого, и отправитесь вместе со мной на экскурсию по пароходному рефрижератору, я покажу вам целый ноев ковчег таких тварей. Тосты сейчас прибудут. Их пока не подали, чтобы они не остыли.
— Тосты! — повторила моя жена, словно это превосходило самые утонченные чревоугоднические мечты. — Ты слышишь, Чарльз? Тосты!
Вскоре начали собираться гости; благо им ничто не мешало появиться вовремя.
— Селия, — говорили они, — какая огромная каюта, и какой восхитительный лебедь!
В короткое время наш номер-люкс, хоть и был самым просторным на корабле, оказался тесно набит людьми; и вот уже в лужице, натекшей с ледяного лебедя, стали гасить сигареты.
Помощник капитана произвел сенсацию, как любят моряки, объявив, что ожидается шторм.
— Ну можно ли быть таким жестоким! — льстиво взмолилась моя жена, намекая тем самым, что не только каюта-люкс и черная икра, но и океанские волны зависели от его распоряжений. — Ведь все равно на такие пароходы шторм не влияет, верно?
— Может нас на денек-другой задержать.
— Но укачивать не будет, правда?
— Это уж кого как. Меня, например, всегда укачивает во время шторма, с детских лет.
— Не верю. Он просто хочет нас попугать. Идите все сюда, я вам кое-что покажу.
На столике стояла последняя фотография ее детей.
— Представьте, Чарльз еще не видел Каролину. Вот радость его ожидает!
Моих знакомых среди гостей не было, но примерно треть я знал по фамилии и мог вполне пристойно поддерживать разговор. Одна пожилая дама мне сказала:
— Так вы и есть Чарльз? Мне кажется, я решительно все о вас знаю. Селия столько о вас рассказывала.
„Решительно все? — подумал я. — Решительно все — это довольно много, мадам. Видите ли вы что-нибудь в тех темных закоулках моей души, где тщетно блуждает даже мой собственный взор? Можете ли вы объяснить мне, глубокоуважаемая миссис Стьювесант Оглендер — так, если не ошибаюсь, назвала вас моя жена, — почему в эту самую минуту, разговаривая с вами о моей предстоящей выставке, я все время думаю только о том, когда же придет Джулия? Почему я могу так беседовать с вами, а с ней не могу? Почему я уже выделил ее из всего человечества и себя вместе с нею? Что там свершается в далеких тайниках моей души, о которых вы даже не подозреваете? Что такое творится, миссис Оглендер?“
Но Джулия все не приходила, и голоса двадцати человек в этой тесной комнатке, которая была так велика, что ее никто не брал, звучали, как слитный говор толпы.
И тут я увидел забавную картину. Рыжий господин, которого почему-то никто не знал, одетый отнюдь не так изысканно, как принято в кругу друзей моей жены, вот уже двадцать минут стоял у икры и быстро-быстро, как кролик, ел ложку за ложкой. Наконец он остановился, вытер рот носовым платком и вдруг протянул руку и отер своим платком большую каплю, которая скопилась на носу у ледяного лебедя и вот-вот должна была оторваться и упасть. Проделав это, он оглянулся, чтобы удостовериться, что никто ничего не видел, встретился взглядом со мной и смущенно хихикнул.
— Так и подмывало утереть ему нос, вот не удержался, — пояснил он. — Пари, вы не знаете, сколько выходит капель в минуту. Я знаю. Сосчитал.
— Понятия не имею.
— Отгадайте. Шесть пенсов, если ошибетесь, доллар, если угадаете. Без обмана.
— Три, — сказал я.
— Ишь ты хитрый какой! Тоже небось сосчитали, — ухмыльнулся он, однако платить не стал. — А вот еще угадайте. Я в Англии рожден и вырос, а первый раз плыву через Атлантику.
— Туда, наверно, летели?
— Нет, и не летел.
— Тогда, значит, вы едете вокруг света и плыли через Тихий океан.
— Ну, вы и хитрый же, скажу я вам. А я, между прочим, на этой загадке немало заработал.
— Через какие же города вы ехали? — вежливо осведомился я.
— А, это секрет фирмы. Ну, мне пора. Всего! Ко мне подошла моя жена.
— Чарльз, — сказала она, — познакомься: мистер Крамм из „Интерастрал филмз“.
— Так вы и есть мистер Чарльз Райдер, — сказал мистер Крамм.
— Да.
— Ну-ну. — Он помолчал. Я ждал. — Вот помощник капитана говорит, что нас ждет ухудшение погоды. Ну, что вы на это скажете!
— Гораздо меньше, чем уже сказал помощник капитана.
— Прошу прощения, мистер Райдер, я вас не совсем понял.
— Я только сказал, что помощник капитана разбирается в этом лучше меня.
— Вот как? Гм-гм. Ну-ну, я получил большое удовольствие от нашей беседы. Надеюсь, она будет не последняя. Какая-то английская дама говорила:
— Ох, этот лебедь! Полтора месяца в Америке привили мне настоящую фобию ко льду. Расскажите мне, что вы испытали, снова встретившись с Селией? Я знаю, я бы чувствовала себя неприлично новобрачной. Но Селия и без того еще не сняла флердоранжа, верно?
Другая дама говорила:
— Разве это не чудесно? Вот сейчас мы распрощаемся, но через полчаса увидимся снова и еще много-много дней будем видеться каждые полчаса.
Гости расходились, и каждый перед уходом сообщал мне о том, что мне сулят в ближайшем будущем заботы моей жены; популярной темой было также наше предстоящее тесное общение. Наконец был вывезен и ледяной лебедь, и я сказал моей жене:
— Джулия так и не пришла.
— Да, она звонила. Я не расслышала, что она говорила, тут был такой шум, что-то насчет платья. И к лучшему, надо признаться, тут и так негде было яблоку упасть. Было очень мило, верно? Тебе очень не понравилось? Ты держался чудесно и очень импозантно выглядел. А кто этот твой рыжий приятель?
— Первый раз его видел.
— Как странно! Ты сказал что-нибудь мистеру Крамму насчет работы в Голливуде?
— Конечно, нет.
— Ох, Чарльз, сколько мне с тобой хлопот! Мало просто стоять с видом гения и мученика искусства. Ну, пошли обедать. Мы сидим за капитанским столом. Едва ли он сегодня выйдет к обеду, но вежливость требует пунктуальности.
К тому времени, когда мы добрались до кают-компании, места за столом уже были распределены. По обе стороны от пустого капитанского стула сидели Джулия и миссис Оглендер, еще там были английский дипломат с женой, сенатор Стьюве-сант Оглендер и — в блестящей изоляции — американский священник между двумя парами пустых стульев. Позднее он отрекомендовался довольно тавтологическим титулом епископального епископа. Жены и мужья сидели здесь вместе. Моя жена, приняв молниеносное решение, отклонила вмешательство стюарда и села подле сенатора, предоставив епископа мне. Джулия потерянно кивнула нам через стол.
— Я страшно огорчена, что не смогла прийти, — сказала она. — Моя злодейка-горничная бесследно исчезла со всеми моими туалетами и появилась только полчаса назад. Ходила играть в пинг-понг.
— Я сейчас рассказывала сенатору, как много он потерял, что не был у вас, — обратилась ко мне миссис Стьювесант Оглендер. — Где Селия, там всегда увидишь значительных людей.
— Справа от меня сидят значительные люди, супружеская чета, — сказал епископ. — Они едят у себя в каюте и будут выходить к общему столу, только когда их заранее уведомят, что ожидается присутствие капитана.
Компания за столом подобралась довольно безотрадная; даже светский энтузиазм моей жены не выдерживал такого испытания. По временам до меня доносились обрывки ее разговора с сенатором.
— … презабавный рыжий человечек. Капитан Буремглой собственной персоной.
— Простите, леди Селия, но я вас так понял, что вы с ним не были знакомы?
— Я хочу сказать, что это был кто-то, очень на него похожий.
— Кажется, я начинаю понимать. Он принял облик вашего знакомого капитана с целью попасть в число ваших гостей?
— Нет-нет. Капитан Буремглой — это такой комический персонаж.
— Мне кажется, что в господине, о котором идет речь, ничего комического не было. А ваш знакомый — комик?
— Да нет. Капитан Буремглой — это вымышленный персонаж из английской газеты. Вроде вашего Лупоглаза. Сенатор отложил нож и вилку.
— Я резюмирую. К вам в гости явился некий непрошеный господин, и вы приняли его, ибо усмотрели в нем сходство с карикатурным персонажем?
— Да, пожалуй, в общем и целом так.
Сенатор поглядел на жену, как бы говоря: „Ничего себе значительные люди!“
Мне слышно было, как на другом конце стола Джулия любезно разъясняла английскому дипломату сложные брачно-родственные связи своих венгерских и итальянских кузенов. На пальцах и в волосах у нее вспыхивали огоньки бриллиантов, но руки ее нервно катали хлебные катышки, а лучистая голова печально никла.
Епископ рассказывал мне о миссии доброй воли, с которой он направлялся в Барселону: „… была проделана очень важная предварительная работа, мистер Райдер. И теперь настало время возводить новое здание на более широком фундаменте. Я поставил себе целью примирить между собою так называемых анархистов и так называемых коммунистов, и с этой целью я и мой комитет изучили всю имеющуюся документацию по данному вопросу. И мы пришли, мистер Райдер, к единодушному заключению, что между названными идеологиями нет принципиальной разницы. Все упирается в личностей, мистер Райдер, а что личности разъединили, личности могут и соединить…“
По другую сторону от меня слышалось:
— Позвольте поинтересоваться, какие же организации финансировали экспедицию вашего супруга?
Жена дипломата смело атаковала епископа, преодолев разделяющую, их пропасть:
— А на каком языке вы собираетесь изъясняться в Барселоне?
— На языке Разума и Братства, сударыня. — И, снова обратись ко мне: — Язык будущего — это язык мыслей, а не слов. Вы согласны со мной, мистер Райдер?
— Да, — ответил я. — О да.
— Ну что слова? — вопросил епископ.
— Действительно, что слова?
— Не более чем условные символы, мистер Райдер, а наш век питает заслуженное недоверие к условным символам.
Голова моя шла кругом; после душного птичника в салоне моей жены и моих неисследованных душевных глубин, после всех многотрудных нью-йоркских удовольствий и месяцев одиночества в душном зеленом сумраке джунглей — это уж было слишком. Я ощущал себя Лиром в ночной степи, герцогиней Мальфи в окружении бесноватых. Я призывал на свою голову ураганы и хляби небесные, и желание мое, словно по волшебству, вдруг исполнилось.
Уже некоторое время я чувствовал — хотя тогда мне казалось, что у меня просто шалят нервы — какое-то повторяющееся, с постоянно увеличивающимся размахом движение: просторная кают-компания вздымалась и содрогалась, словно грудь спящего. Сейчас моя жена ко мне обернулась и сказала:
— Либо я пьяна, либо начинается качка. — И в ту самую минуту, когда она это произносила, мы все вдруг завалились набок, у буфета раздался звон падающих ножей и вилок, а на столе все рюмки опрокинулись и покатились, каждый ухватился за свой прибор, и на лицах, обращенных к соседям, отразилась целая гамма чувств — от ужаса у жены дипломата, до облегчения во взгляде Джулии.
Шторм, который вот уже час подбирался к нам, неслышный, невидимый, неощущаемый в нашем замкнутом, изолированном мирке, теперь обошел нас и со всей силой обрушился на нос корабля.
За грохотом последовала тишина, затем высокий нервный сбивчивый смех. Стюарды закрывали салфетками винные пятна на скатерти. Мы попытались возобновить беседу, но каждый ждал, подобно тому рыжему господину, следившему за набухающей на носу у лебедя каплей, следующего удара; и следующий удар приходил и был всякий раз сильнее предыдущего.
— Ну, я должна со всеми проститься, — сказала, вставая, жена дипломата.
Муж увел ее. Кают-компания быстро пустела. Скоро за столом остались только Джулия, моя жена и я, и по какой-то телепатии Джулия сказала;
— Как в „Короле Лире“.
— Только каждый из нас — это все трое.
— Кто трое? — не поняла моя жена.
— Лир, Кент, Шут.
— О господи, сейчас у нас снова все начнется, как в сегодняшнем разговоре про капитана Буремглоя. Ради бога, ничего не объясняй.