Возвращение в Брайдсхед Во Ивлин
— Да я и не смог бы, вероятно, — ответил я. Снова взлет вверх и падение в глубокую пропасть. Стюарды хлопотали, закрепляя, пристегивая, убирая лишнее.
— Ну, — сказала моя жена, — мы пообедали и показали пример британской невозмутимости. Теперь пойдем посмотрим, что происходит.
Один раз на пути в салон нас швырнуло об стену, и мы втроем уцепились за какую-то колонну; в большом зале было пусто; оркестр, правда, играл, но танцующих не было; столы были расставлены для лотереи, но никто не покупал билеты, и судовой офицер, специализировавшийся на выкликании номеров со всеми прибаутками нижней палубы: „Шестнадцать-шестнадцать, рано целоваться!“, „Срок родин — двадцать один!“ — стоял в стороне и болтал с сослуживцами; человек десять-пятнадцать сидели по углам с книгой, кое-где за столиком играли в бридж, в курительной пили коньяк, но из наших недавних гостей не было видно никого.
Мы посидели втроем перед пустым помостом для танцев; моя жена строила планы, как, соблюдая вежливость, перебраться за какой-нибудь другой стол в капитанской столовой.
— Неужели нам ходить в ресторан, — говорила она, — и платить лишние деньги за совершенно такой же обед? И вообще там обедают одни киношники. Там нам делать нечего.
Немного спустя она сказала:
— Все-таки голова у меня разболелась. И вообще я устала. Пойду спать.
Джулия ушла вместе с ней. Я побродил по закрытым палубам, где слышно было завывание ветра и коричнево-белая пена взмывала из темноты, расползаясь клочьями по стеклу; у выходов дежурили матросы, не пускавшие пассажиров на открытые палубы. Наконец и я тоже ушел вниз.
В моей каюте все бьющиеся предметы были убраны, дверь в соседнее помещение открыта и защелкнута, и моя жена жалобно окликнула меня оттуда:
— Я чувствую себя ужасно. Никогда не думала, что эти огромные пароходы может так болтать, — сказала она, и глаза ее были полны страха и обиды, как у женщины, которая наконец убедилась, когда подошел ее срок, что самый роскошный родильный дом и самые дорогие доктора не избавят ее от предстоящего испытания; и действительно, взлеты и падения корабля следовали друг за другом через равные промежутки времени, подобно родовым схваткам.
Я спал у себя, вернее, лежал в полузабытьи, между сном и бодрствованием. На узкой жесткой койке, быть может, еще удалось бы обрести отдых, но здесь были широкие пружинистые ложа; я собрал какие-то валики и диванные подушки и попытался заклинить себя ими, но все равно меня швыряло при каждом наклоне — к килевой качке прибавилась теперь бортовая, — и голова гудела от скрежетов и гулов.
В какой-то момент, наверное за час до рассвета, в раскрытой двери, подобно привидению, возникла фигура моей жены, она обеими руками держалась за косяк и жалобно говорила:
— Ты спишь? Неужели ничего нельзя сделать? Может быть, лекарство какое-нибудь?
Я позвонил ночному стюарду, у него наготове было какое-то питье, от которого ей немного полегчало.
И всю ночь между сном и бодрствованием я думал о Джулии; в моих обрывочных сновидениях она принимала сотни фантастических, жутких и непристойных обличий, но, когда я пробуждался, возвращалась ко мне такой, какой я видел ее за обедом: печально поникнув лучистой головой.
С первым светом я заснул и, проспав часа два, проснулся свежим, с радостным предвкушением чего-то важного.
Ветер, как сообщил мне стюард, немного утих, но все еще дул очень сильно, и на море по-прежнему была крупная зыбь, а для удовольствия пассажиров, как он мне объяснил, ничего нет хуже крупной зыби. „Нынче с утра вот почти никто не заказывал завтрак“,
Я заглянул к жене. Она спала. Я закрыл дверь между нашими каютами, позавтракал лососиной с рисом и холодным брейденхемским окороком и вызвал по телефону парикмахера, чтобы он меня побрил.
— В гостиной много пакетов для мадам, — сказал мне стюард. — Оставить их пока там?
Я пошел посмотреть. Прибыла вторая порция целлофановых пакетов — заказанных по радио нью-йоркскими знакомыми, которых секретари не успели вовремя оповестить о дне и часе нашего отъезда, и присланных в знак благодарности вчерашними гостями. Для цветочных ваз сейчас было неподходящее время; я велел стюарду оставить все как есть, а потом, озаренный внезапной идеей, поднял с пола букет роз, вынул из него карточку мистера Крамма и отправил с моими наилучшими пожеланиями Джулии.
Она позвонила, когда меня брили.
— Чарльз, что за неудачная мысль! Так не похоже на вас.
— Они вам не нравятся?
— Ну что можно делать с розами в такую погоду?
— Нюхать.
Раздался шорох разворачиваемого целлофана.
— Они совершенно не пахнут. — Что вы ели на завтрак?
— Черный виноград и дыню.
— Когда я вас увижу?
— Перед вторым завтраком. До этого я занята с массажисткой.
— С массажисткой?
— Да, удивительно, верно? Я никогда раньше не делала массажа, только один раз, когда повредила плечо на охоте. Есть что-то такое в пароходной жизни, располагающее всех к праздности и роскошеству, верно?
— Кроме меня.
— А эти неуместные розы?
Парикмахер делал свое дело, являя чудеса ловкости и устойчивости — подобно балетному фехтовальщику, он то балансировал на носке одной ноги, то перепрыгивал на другую, стряхивая с лезвия клочья мыльной пены и низвергаясь с высоты на мой подбородок, как только судно вновь принимало ровное положение; сам бы я не отважился поднести к лицу безопасную бритву.
Снова зазвонил телефон.
Это была моя жена:
— Как ты себя чувствуешь, Чарльз?
— Устал немного.
— Ты ко мне не зайдешь?
— Я уже заходил. Буду чуть погодя.
Я захватил и принес ей цветы из гостиной; они довершили впечатление родильной палаты, которое моя жена успела создать в своей каюте: у ее постели, словно акушерка, стояла стюардесса — накрахмаленный столп уверенности и спокойствия. Моя жена повернула ко мне голову на подушке и слабо улыбнулась; она протянула обнаженную руку и погладила кончиками пальцев ленты и хрусткий целлофан самого большого букета.
— Все так добры, — чуть слышно проговорила она, словно шторм был ее личной бедой, в которой любящее человечество ей соболезновало.
— Ты, как я понимаю, не встанешь?
— Ах, нет, миссис Кларк так ко мне внимательна. — Она всегда умела запоминать фамилии прислуги. — Ты не беспокойся. Заходи ко мне время от времени и рассказывай, что происходит.
— Нет-нет, деточка, — вмешалась стюардесса, — чем меньше нас сегодня будут беспокоить, тем лучше.
Даже из морской болезни моя жена умудрилась сделать некое общеженское таинство. Каюта Джулии, я знал, находилась где-то под нашей. Я подождал ее у лифта, ведущего на главную палубу; когда она пришла, мы поднялись и сделали один круг по палубе; я держался за перила, а она взяла меня под руку. Прогулка была не из легких; сквозь струящееся стекло был виден перекошенный мир серого неба и черной воды. Когда судно давало резкий крен, я поворачивался, чтобы она могла тоже ухватиться свободной рукой за перила; ветер выл уже не так оглушительно, но пароход стонал и скрипел от напряжения. Сделав один круг, Джулия сказала:
— Бог с ним. Эта женщина выколотила из меня все печенки, у меня больше ноги не ходят. Пойдем посидим.
Массивные бронзовые двери салона сорвались с защелок и свободно ходили туда-сюда, послушные пароходной качке; с равномерностью маятника, готовые все смести на своем пути, они по очереди, то одна, то другая половинка, распахивались и запахивались снова; завершив каждый полукруг, задерживались секунду и снова начинали движение, сначала медленно, а под конец быстро, захлопываясь с оглушительным стуком. Серьезной опасности для проходящих они не представляли — разве только сильно замешкаешься и тебя стукнет на обратном, быстром махе; вполне можно было успеть пройти, даже не прибавляя шагу; однако грозный вид этих вырвавшихся на свободу металлических плит легко мог бы человека робкого устрашить и побудить к торопливости; и я с радостью ощутил, что рука Джулии не дрогнула у меня на локте и что она идет рядом со мною, сохраняя совершенную невозмутимость.
— Браво, — сказал какой-то сидевший поблизости человек. — Честно признаюсь, я пошел через другой вход. Не по душе мне что-то пришлись эти двери. С ними тут с утра бьются, никак не закрепят.
В тот день в салонах и на палубе было немного народу, и эти немногие были, казалось, объединены между собой некоей общностью взаимного уважения; никто ничего не делал, только сидели с торжественным видом в креслах, иногда пили что-нибудь и похваливали друг друга за неподверженность морской болезни.
— Вы первая женщина, которую я сегодня вижу, — продолжал этот человек.
— Да, мне повезло.
— Это нам повезло, — возразил он, сделав движение вперед, которое он начал как поклон, но завершил падением на колени, когда промокательная бумага у нас под ногами вдруг круто пошла одним краем вверх. Нас отшвырнуло от него, и мы, цепляясь друг за друга, но все еще на ногах поспешили сесть там, куда завела нас эта фигура нашего танца, — в дальнем конце салона, в стороне от всех; по салону во всех направлениях были протянуты леера, и мы оказались за канатами, точно боксеры на ринге.
Подошел стюард.
— Вам как обычно, сэр? Виски с теплой водой, если я не ошибаюсь? А что для дамы? Могу ли я предложить глоток шампанского?
— Это ужасно, но я действительно с огромным удовольствием выпила бы шампанского, — сказала Джулия. — Что за роскошная жизнь: розы, полчаса с женщиной-боксером и теперь шампанское!
— Напрасно вы так меня шпыняете за эти розы. Это и вообще-то была не моя идея. Их кто-то прислал Селии.
— О, тогда совсем другое дело. Это с вас полностью снимает вину. И делает мою массажистку еще непростительнее.
— А меня брили в постели.
— Я рада насчет роз, — сказала Джулия. — Признаюсь, они меня неприятно поразили. Показалось, что день начинается нехорошо.
Я понял, что она хотела сказать, и в эту минуту ощутил себя так, словно стряхнул с себя пыль и песок минувших десяти лет; в тот день, как и всегда, каким бы способом она ни объяснялась со мной — недомолвками, отдельными словами, избитыми фразами современного жаргона, едва заметными движениями глаз, губ или рук, — как бы невыразима ни была ее мысль, как ни далеко успевала отскочить рикошетом от обсуждаемого предмета, как ни глубоко уйти с поверхности внутрь вещей, я понимал; даже в тот день, когда я еще стоял на пороге любви, я понимал, что она хотела сказать.
Мы выпили, и скоро, держась за канат, к нам добрел наш новый знакомец.
— Ничего, если я присоединюсь к вам? Скверная погодка, как ничто, сближает людей. Десятый раз переплываю Атлантику и никогда не переживал ничего подобного. Молодая леди, я вижу, бывалый мореход.
— Вовсе нет. Я никогда раньше не плавала, только вот в Нью-Йорк и теперь обратно, ну и через Канал, конечно. Меня не укачивает, слава богу, но я устала. Сначала я думала, что это после массажа, но теперь склоняюсь к мысли, что виновата качка.
— Моя жена чувствует себя убийственно, а она плавала тысячу раз. Это кое-что да значит, верно?
Он сел вместе с нами обедать. Его присутствие мне не мешало; он явно испытывал нежность к Джулии и при этом считал нас мужем и женой; это его заблуждение и трогательная галантность только сближали нас.
Видел вас вчера вечером за капитанским столом, — сказал он. — Со всеми важными птицами.
— Очень скучные это птицы.
— Если хотите знать, важные птицы всегда скучные. Но в настоящий шторм, вроде этого, сразу видно, кто чего стоит.
— У вас пристрастие к тем, кто не страдает морской болезнью?
— Ну, не то чтобы пристрастие, нет, пожалуй, но я просто хочу сказать, что шторм объединяет людей.
— Да.
— Возьмите нас, например. Если бы не это, мы бы и не познакомились. В свое время у меня было несколько очень романтических встреч на море. Если леди мне позволит, я хотел бы рассказать об одном небольшом приключении, которое произошло со мною в Лионском заливе в бытность мою молодым человеком.
Мы чувствовали усталость; недостаток сна, непрекращающийся грохот и напряжение, которого требовал каждый шаг, вконец нас измотали. После обеда мы разошлись спать по каютам. Когда я проснулся, качка была все такой же сильной, чернильные облака проносились над кораблем и стекла все так же струились водой, но во сне я как-то приспособился к шторму, зажил его ритмом, слился с ним воедино и встал с постели сильным и уверенным в себе. Джулия уже тоже была на ногах и в таком же настроении.
— Знаете ли вы, — сказала она, — что наш знакомый устраивает нынче вечером для всех, кто хорошо переносит качку, „маленькую суарею“ в курительной комнате? Я звана вместе с мужем.
— Ну и как, мы идем?
— Конечно… Я, наверно, должна себя чувствовать, как та дама, с которой он познакомился по пути в Барселону. Но я вовсе так себя не чувствую, Чарльз.
В курительной собралось восемнадцать человек; между нами не было ничего общего, за исключением неподверженности морской болезни. Мы пили шампанское, потом пригласивший нас всех господин объявил:
— Вот что я вам скажу: у меня с собой есть рулетка. Беда только в том, что ко мне в каюту нельзя, супруга нездорова, а в общественном месте не позволяется.
И мы в полном составе перебрались в мою гостиную и там играли по-маленькой до глубокой ночи, потом Джулия ушла, но наш любезный хозяин успел слишком много выпить и уже не мог обратить внимание на то, что мы с нею обитаем врозь. Когда все, кроме него, разошлись, он уснул, сидя в кресле, и я его там и оставил. Больше увидеть мне его не пришлось, так как назавтра — мне рассказал об этом стюард, относивший к нему в каюту рулетку, — он упал, идя по коридору, сломал бедро и был помещен в судовой стационар.
Весь следующий день мы провели с Джулией вместе, и никто нам не мешал. Мы разговаривали, почти не вставая с кресел, удерживаемые на месте накатом волн. После обеда разошлись по каютам последние герои, и мы остались одни, словно помещение специально очистили для нас, словно тактичная стихия отправила всех на цыпочках вон, предоставив нас друг другу.
Бронзовые двери салона удалось наконец закрепить — правда, сначала двое матросов получили серьезные увечья. Были испробованы разные способы — их обвязали канатами, а потом, когда канаты не выдержали, стальными тросами, но тросы закрепить было не к чему. В конце концов загнали под двери деревянные клинья, улучив мгновенье, когда они замирали в распахнутом положении, и эти клинья теперь держали их надежно.
Когда перед ужином Джулия спустилась ненадолго к себе в каюту (никто не переодевался в те дни) и я вошел вместе с нею без приглашения, без спора, будто так и надо, и, закрыв дверь, обнял и поцеловал ее, ничего не изменилось. Позднее, когда я перебирал все в памяти, то взлетая вместе со своим ложем, то проваливаясь по воле разгулявшихся волн, мне припомнились мои ухаживания за минувшие десять мертвых лет — как перед выходом, вывязывая галстук и вставляя гардению в петлицу, я заранее обдумывал предстоящий вечер, назначая себе сроки и условия для перехода через рубежи и начала наступательных действий; „… этот этап кампании слишком затянулся, размышлял я, пора сделать шаг, который решит ее исход“. С Джулией не было этапов, не было рубежей и вообще никакой тактики.
Но позже, когда она пошла спать и я последовал за нею к дверям ее каюты, она остановила меня.
— Нет, Чарльз, нет еще. Может быть, никогда. Не знаю. Не знаю, способна ли я на любовь.
Что-то, какой-то призрак, сохранившийся от тех десяти мертвых лет — ибо невозможно умереть, хотя бы и ненадолго, и не утратить при этом частицы самого себя, — побудил меня возразить:
— А при чем тут любовь? Я не любви прошу.
— Любви, Чарльз, — ответила она, протянула руку и провела ладонью по моему лицу; потом тихо закрыла за собою дверь.
Меня отшвырнуло сначала к одной, потом к другой стене длинного, мягко освещенного пустого коридора, ибо шторм, по-видимому, имел форму кольца; весь день мы плыли через его относительно спокойный центр и теперь вновь очутились на периферии, где свирепствовал ураган, и ночь обещала быть много беспокойнее предыдущей.
Десять часов разговоров; что у нас было такого, чем мы должны были поделиться друг с другом? Главным образом факты, события наших жизней, так долго проходивших врозь и теперь сплетшихся в одну. Всю следующую штормовую ночь я возвращался мысленно к тому, что она рассказывала; она не являлась мне больше то демоном соблазна, то лучистым видением — все ее прошлое было теперь передано на хранение мне. Она рассказывала мне, как я уже изложил, об ухаживании Рекса и своем замужестве; рассказывала, словно любовно листая страницы старой книжки с картинками, о своем детстве, и я вместе с нею проводил долгие солнечные дни на полянке под надзором няни Хокинс, восседающей на складном стуле рядом с коляской, в которой мирно спит Корделия, и засыпал тихими вечерами в детской под куполом, а религиозные картинки над кроватью тускнели в свете чуть теплющегося ночника и меркнущей золы в очаге. Она рассказывала мне о своей жизни с Рексом и о мучительной, порочной тайной эскападе, занесшей ее в Нью-Йорк. У нее тоже были свои мертвые годы. Она рассказала мне о долгой борьбе с Рексом из-за ребенка: сначала она хотела ребенка, потом через год узнала, что ей, для того чтобы родить, потребуется операция; к этому времени они с Рексом уже не любили друг друга, но наследник ему был по-прежнему нужен; и вот, когда она наконец согласилась, ребенок родился мертвый.
— Рекс никогда не обижал меня намеренно, — говорила она. — Просто он не весь человек, а только некоторые свойства человека, развитые до самостоятельных размеров, а остального в нем нет, и все. Он никак не мог взять в толк, почему мне было больно узнать спустя два месяца после нашего возвращения из свадебного путешествия, что он поддерживает прежние отношения с Брендой Чэмпион.
— А я был рад, когда узнал, что Селия неверна, — сказал я. — Это оправдывало мою к ней неприязнь.
— Она тоже? И ты тоже? Я рада. Она и мне всегда была неприятна. Зачем ты на ней женился?
— Физическое влечение. Тщеславие. Все считают, что она — идеальная жена для художника. Одиночество, тоска по Себастьяну.
— Ты любил его, правда?
— Любил. Он был предтечей. Джулия поняла.
Пароход скрипел и сотрясался, взлетал и падал. Из соседней комнаты меня окликнула моя жена:
— Чарльз, ты там?
— Да.
— Я так долго спала. Который час?
— Половина четвертого.
— Качка не меньше, правда?
— Больше.
— Но я чувствую себя чуть получше. Как ты думаешь, если я позвоню, мне не принесут чаю или что-нибудь? Я раздобыл ей чаю с печеньем у дежурного стюарда.
— Весело ты провел вечер?
— Все лежат и мучаются морской болезнью.
— Бедненький Чарльз. И ведь все предвещало такое приятное плавание. Ну, может быть, завтра будет лучше.
Я выключил свет и закрыл между нами дверь. Во сне и наяву, под скрежет, стон и взлеты парохода, лежа плашмя на спине и пружиня раскинутые руки и ноги, чтобы не вывалиться из постели, и широко раскрытыми глазами глядя в темноту, я думал о Джулии.
„… Мы надеялись, что, может быть, папа вернется в Англию после маминой смерти и даже, может быть, женится, но он ни в чем не изменил свой образ жизни. Мы с Рексом теперь часто ездим к нему. Я его полюбила… Себастьян где-то окончательно затерялся… Корделия в Испании с санитарной машиной… Брайди живет своей удивительной жизнью. Он хотел после маминой смерти заколотить Брайдсхед, но папа почему-то не дал согласия, и теперь там живем мы с Рексом, а у Брайди две комнаты под куполом рядом с няней Хокинс, из прежних детских. Он похож на какой-то чеховский персонаж. Иногда вдруг сталкиваешься с ним, он выходит из библиотеки или поднимается по лестнице, когда даже и не думаешь, что он дома, а время от времени он вдруг появляется неожиданно для всех за обеденным столом, точно привидение.
… О, эти Рексовы званые вечера! Политика и деньги. Никто пальцем не может шевельнуть иначе как за деньги; если они прогуливаются вокруг пруда, то обязательно заключают пари о том, сколько лебедей на нем увидят… Сидишь до двух часов ночи, занимаешь Рексовых дамочек, слушаешь их сплетни и бесконечное бряканье костей по доске для трик-трака, а мужчины играют в карты и курят сигары. О, этот сигарный дым. Я чувствую, просыпаясь по утрам, как им пропахли мои волосы, а вечером, когда я одеваюсь, его запах идет от моих туалетов. Сейчас от меня тоже пахнет дымом? Может быть, массажистка ощущала, как его запах идет прямо от моей кожи.
… Первое время я ездила вместе с Рексом и гостила в домах у его знакомых. Теперь они больше на этом не настаивает. Ему стыдно, что я оказалась вовсе не та персона, какая ему нужна, стыдно, что он дал такого маху. Он получил на руки совсем не тот товар. Он не находит во мне ничего, и это его смущает, но только он окончательно уверится, что во мне и вправду ничего нет, как вдруг кто-нибудь из его знакомых, мужчина или даже женщина, которых он уважает, проникается ко мне симпатией, и он неожиданно для себя убеждается в существовании целого мира, который ему недоступен, а зато доступен нам… Он был расстроен, когда я уехала. И будет в восторге, что я вернулась. Я была ему верна до этой последней истории. Нет ничего надежнее хорошего воспитания. Знаешь, в прошлом году, когда я надеялась, что у меня будет ребенок, я ведь решила воспитать его католиком. До этого я мало задумывалась о религии, и потом тоже, но тогда, ожидая рождения ребенка, я думала так: „Это единственное, чем я могу ее одарить. Мне от этого было не много пользы, но теперь я передам это моей дочери“. Странная мысль — подарить то, что тобою утрачено. Но, в конце концов, вышло так, что я ничего не смогла подарить — я не смогла даже подарить ей жизнь. Я так и не видела ее: сначала я была слишком больна и ничего не сознавала, а потом очень долго, до сегодняшнего дня, не хотела говорить о ней — она была дочерью, поэтому Рекс не особенно огорчался, что она умерла.
Я понесла кару за то, что вышла за Рекса. Видишь, эти вещи все-таки не идут у меня из головы — смерть, суд божий, рай, ад, няня Хокинс, катехизис. Они входят в плоть и кровь, если тебя кормят такой пищей с младенческих лет. И однако, я хотела передать это своему ребенку… теперь, наверное, меня ждет кара за новый проступок. Наверное, потому-то мы и оказались здесь с тобой вот так, вместе… это предопределено“.
Таковы были ее последние слова — „это предопределено“, — перед тем как мы пошли с нею вниз и я оставил ее у дверей ее каюты.
На следующий день ветер опять немного утих, и нас опять болтало на мертвой зыби. Разговоры теперь были больше не о морской болезни, а об ушибах и переломах; кого-то ночью выбросило из постели, и несколько серьезных несчастных случаев произошло на кафельном полу ванн.
В тот день, вероятно, потому, что так много было рассказано накануне, и потому, что для остального нам не нужны были слова, мы почти все время молчали. У нас были книги; Джулия нашла какую-то игру себе по вкусу. Но когда после долгого молчания мы обменивались фразой, оказывалось, что наши мысли движутся параллельно, не отставая друг от друга.
Один раз я сказал:
— Ты стоишь в почетном карауле над своей печалью.
— Это все, что я заработала в жизни. Ты сам вчера говорил. Моя награда.
— Вексель от жизни. Обязательство заплатить по первому требованию.
В полдень прекратился дождь; к вечеру тучи разошлись и солнце, садившееся у нас за кормой, вдруг осветило салон, затмив и выжелтив зажженные лампы.
— Закат, — сказала Джулия. — Конец нашего дня. Она поднялась и, хотя корабль по-прежнему швыряло и вскидывало на волнах, повела меня на верхнюю палубу. Она продела руку под мою и в кармане моего пальто вложила ладонь в мою ладонь. Открытая палуба была пуста и суха, только ветер прокатывался от борта к борту. Медленно, с трудом пробирались мы с кормы на нос, подальше от хлопьев сажи, летевшей из дымовой трубы, и нас то бросало друг к другу, то начинало растаскивать в разные стороны, и руки наши напрягались, пальцы переплетались, и мы останавливались, я — крепко держась за поручни, она — за меня; и снова толкало друг на друга, и снова тянуло врозь; и вдруг, когда пароход особенно круто завалился на борт, меня швырнуло прямо на нее, я прижал ее к борту, схватившись за поручни руками, и она оказалась заперта с обеих сторон; и так мы стояли с ней, пока судно, замерев на какие-то мгновенья, как бы набирало силы для обратного броска, стояли, обнявшись, под открытым небом, щека к щеке, и волосы ее бились на ветру и хлестали меня по глазам; темный горизонт клокочущей воды, здесь и там подсвеченный золотом, остановился где-то высоко над нами, потом пошел, понесся вниз, и прямо перед собой сквозь волосы Джулии я увидел широко распахнутое золотое закатное небо, а ее прижало к моему сердцу, и мы повисли у борта на моих неразжатых руках, все так же щека к щеке.
И в эту минуту, когда я чувствовал ее губы у своего уха, а на лице ее теплое дыхание в соленом холодном дыхании ветра, она сказала, хотя я не произнес ни слова: „Да, сейчас“, — и, когда пароход выровнялся и качка на какое-то время утихла, Джулия увела меня вниз.
Сейчас было не время для упоений, им еще наступит свой черед, как ласточкам и липовому цвету. А теперь, на разбушевавшемся океане, надлежало выполнить некую формальность, не более. Я вступал во владение ее узкими чреслами и скреплял мое право печатью, дабы потом, на досуге, блюсти и лелеять свое достояние.
В тот вечер мы ужинали высоко в пароходном ресторане и сквозь полукруглое окно видели, как загорались звезды и покачивались на небосклоне, подобно тому, как некогда, вспомнилось мне, они покачивались между башнями и островерхими крышами Оксфорда. Стюарды обещали на завтрашний вечер снова оркестр и полный ресторан народу и советовали, если мы хотим удобно разместиться, заказать столик загодя.
— О господи, — сказала Джулия, — где же нам, сиротам шторма, прятаться в хорошую погоду?
Я не мог оставить ее в ту ночь, но на рассвете следующего утра, опять пробираясь длинными коридорами к себе в каюту, я вдруг заметил, что могу идти, не держась за стены; пароход быстро скользил вперед по успокоившемуся морю, и я понял, что нашему уединению пришел конец.
Моя жена радостно окликнула меня из своей каюты:
— Чарльз, Чарльз, я так хорошо себя чувствую! Угадай, что я ем на завтрак?
Я зашел к ней. Она ела бифштекс.
— Я созвонилась с парикмахерской — представляешь, они не могли записать меня раньше чем на четыре часа, столько у них вдруг оказалось клиентов. Так что до вечера я сегодня нигде не покажусь, но к нам сюда собирается с визитами уйма народа, и я пригласила Дженет с Майлсом позавтракать у нас в гостиной. Боюсь, я была тебе эти двое суток никудышней женой. Чем ты тут занимался?
— Один вечер, — ответил я, — мы до двух часов играли здесь, у тебя за дверью, в рулетку, и господин, который затеял игру, в конце концов утратил дар речи.
— Бог мой. Какое малопочтенное занятие. А ты хорошо себя вел, Чарльз? Не крутил романов с сиренами?
— Не с кем было. Я почти все время проводил с Джулией.
— О, чудесно. Я давно хотела, чтобы вы подружились. Она единственная из моих подруг, которая непременно должна была тебе понравиться. Для нее, я думаю, ты был настоящей находкой. Ей довольно невесело жилось последнее время. Вряд ли она тебе рассказывала, но… — И моя жена поспешила изложить мне ходячую версию о поездке Джулии в Нью-Йорк, — Позову ее сегодня на коктейль, — заключила она.
Джулия пришла вместе с другими, и теперь просто находиться рядом с нею было великим счастьем.
— Я слышала, ты тут без меня любезно опекала моего супруга? — сказала моя жена.
— Да, мы были с ним неразлучны. Он, я и еще один неизвестный господин.
— Мистер Крамм, что с вашей рукой?
— Это все пол в ванной, — ответил мистер Крамм, приступая к детальному описанию происшедшего с ним несчастного случая.
В тот вечер капитан ужинал в кают-компании, и круг избранных у него за столом замкнулся, так как оба стула по правую руку от епископа оказались тоже заняты четой пожилых японцев, которые выслушивали его прожекты установления всемирного братства человечества с глубоким, вежливым интересом. Капитан галантно подтрунивал над Джулией, предлагал, раз она так стойко перенесла шторм, зачислить ее в команду; за годы плаваний у него накопился запас шуточек на любой случай. Моя жена, только что из косметического кабинета, без каких-либо следов трехсуточной морской болезни на лице, затмевала в глазах многих Джулию, в чьем облике исчезла живописная печаль, уступив место тайной радости и тишине души; тайной для всех, кроме меня; разделенные толпой, мы были с нею одни, и близость наша была нерасторжима, как накануне ночью, когда мы лежали в объятиях друг друга.
В тот вечер на корабле царило праздничное настроение. И хоть завтра предстояло подняться на заре, чтобы успеть упаковаться к началу высадки, в эту ночь каждый стремился наверстать упущенные из-за шторма удовольствия. Уединения искать было негде. Все самые укромные уголки кишели людьми; танцевальная музыка, громкий, возбужденный разговор; взад-вперед снующие стюарды с подносами, резкий голос офицера, правящего лотереей: „Птичка-единичка! Костыли — одиннадцать! А теперь встряхнем мешок!“, — миссис Оглендер в бумажном колпаке, мистер Крамм с забинтованной рукой, чета пожилых японцев, церемонно бросающих серпантин и шипящих по-гусиному.
Я не говорил с Джулией с глазу на глаз весь вечер.
На следующий день мы сошлись на минуту у правого борта, когда все пассажиры столпились с противоположной стороны — наблюдали прибытие портовых чиновников и разглядывали зеленый девонский берег.
— Куда ты теперь?
— Немного побуду в Лондоне, — ответила она.
— Селия собирается прямо домой. Хочет видеть детей.
— И ты?
— Нет.
— Значит, в Лондоне.
— Чарльз, этот рыжий человек — ну, помнишь, капитан Буремглой? — сказала моя жена. — Его сняли двое полицейских в штатском.
— Не видел. С той стороны было слишком много народу.
— Я посмотрела поезд и послала телеграмму. Мы будем дома к ужину. Дети уже лягут спать. Не знаю, может быть, поднять Джонджона в виде исключения?
— Ты поезжай, — сказал я. — Я должен задержаться в Лондоне.
— Чарльз, это невозможно! Ты ведь не видел Каролину!
— Разве она так уж изменится за одну-две недели?
— Милый, она меняется каждый день.
— Ну а тогда зачем на нее смотреть теперь? Мне очень жаль, дорогая, но я должен распаковать полотна и посмотреть, как они перенесли перевозку. И мне нужно теперь же договориться насчет выставки.
— Ты думаешь? — с сомнением сказала моя жена, но я знал, что ее противодействие прекратилось, как только я сослался на секреты моего ремесла. — Ужасно обидно. И потом, я даже не уверена, что Эндрю и Синтия уже съехали с квартиры. Они ведь снимали до конца месяца.
— Поеду в гостиницу.
— Но это так грустно. Я не могу допустить, чтобы первую ночь на родине ты провел один-одинешенек. Я останусь с тобой.
— Дети будут огорчены.
— Да-да. Это верно. — Ее дети, моя живопись — два секрета двух ремесел.
— А в конце недели ты приедешь?
— Если смогу.
— Все с британскими паспортами, пожалуйте в курительную комнату, — объявил стюард.
— Я уговорилась с этим милым человеком из Форин-офис, который сидел с нами за столом, он увезет нас с собою без очереди, — сказала моя жена.
Глава вторая
Мысль назначить вернисаж на пятницу принадлежала моей жене.
— На этот раз мы должны добиться внимания критиков, — заявила она. — Пора им понять, что к тебе надо относиться серьезно. Вот мы и предоставим им такую возможность. Если открытие перенести на понедельник, они почти все только-только вернутся в город и успеют набросать всего по нескольку строк перед ужином — меня сейчас интересуют только еженедельники, конечно. А вот если они смогут не спеша, по-воскресному все обдумать за два дня на лоне природы, отношение у них будет совсем другое. Они усядутся за письменный стол после доброго деревенского обеда, поддернут манжеты и накатают на досуге солидные, пространные эссе, которые потом перепечатают в томиках своих избранных статей. На этот раз меньшим мы довольствоваться не можем.
За этот месяц подготовки она несколько раз приезжала из нашего загородного дома в город, составляла списки приглашенных, помогала развешивать картины.
В пятницу утром я позвонил Джулии.
— Мне уже осточертели эти картины, — сказал я, — я рад бы их больше никогда не видеть, но, боюсь, мне еще придется сегодня там появиться.
— Ты хочешь, чтобы я пришла?
— Предпочел бы тебя там не видеть.
— Селия прислала приглашение, и на карточке зелеными чернилами написано: „Приводите всех“. Когда мы встречаемся?
— В поезде. Ты можешь заехать и прихватить мои вещи?
— Если они у тебя уже упакованы. Я могу и тебя самого прихватить и довезти до галереи. У меня в двенадцать примерка там по соседству.
Когда я вошел в галерею, моя жена стояла у окна и смотрела на улицу. За спиной у нее какие-то незнакомые любители живописи переходили от полотна к полотну с каталогами в руках; это были лица, некогда приобретшие в галерее какую-нибудь гравюру и поэтому числившиеся в списке почетных гостей.
— Никто еще не приходил, — сказала моя жена. — Я здесь с десяти часов. Скука ужасная. Чья это была машина, в которой ты приехал?
— Джулии.
— Джулии? Почему же ты ее не привел сюда? Как это ни странно, я сейчас только говорила о Брайдсхеде с одним забавным маленьким господином, который, как выяснилось, отлично всех знает. Он из пожилых мальчиков-подручных лорда Постамента в редакции „Дейли свин“. Я попробовала подсказать ему кое-какие мысли и формулировки, но, по-моему, он знает о тебе больше, чем я. Он утверждает, что встречал меня когда-то в Брайдсхеде. Жаль, что Джулия не зашла; мы могли бы спросить ее о нем.
— Я хорошо его помню. Он мошенник.
— Да, это видно на расстоянии. Он рассказывал тут о „брайдсхедовской клике“, как он выразился. Оказывается, Рекс Моттрем превратил Брайдсхед в штаб-квартиру партийной смуты. Ты это знал? Господи, что бы сказала бедная Тереза Марчмейн?
— Я еду туда сегодня вечером.
— О, Чарльз, только не сегодня; сегодня ты не можешь никуда уехать. Тебя ждут, наконец, дома. Ты обещал приехать, как только выставка будет устроена. Джонджон с няней написали большой транспарант: „Добро пожаловать!“ И ты еще не видел Каролину.
— Мне очень жаль, но это решено.
— Кроме того, папа сочтет все это очень странным. И Бой приедет домой на воскресенье. И ты еще не видел новой студии. Нет, сегодня ты не должен уезжать. А меня они приглашали?
— Разумеется. Но я знал, что ты не сможешь поехать.
— Действительно, сейчас это невозможно. Другое дело, если бы ты предупредил меня заранее. Я бы с удовольствием полюбовалась „брайдсхедовской кликой“ в домашней обстановке. По-моему, ты поступил отвратительно, но сейчас не время для семейных перебранок. Кларенсы обещали приехать до обеда; они могут быть с минуты на минуту.
Наш разговор был прерван, однако не членами королевской фамилии, а женщиной-репортером одной из центральных газет, ее подвел к нам в эту минуту распорядитель выставки. Ей нужны были не картины, а „человеческий материал“ об ужасах и опасностях моей экспедиции. Я поручил ее моей жене и назавтра прочел в газете следующее: „Известный по „Старинным домам“ Чарльз Райдер — добровольный изгнанник. Мэйфэр не может предложить ничего равного змеям и вампирам тропических джунглей — таково мнение великосветского художника Райдера, оставившего особняки великих мира сего ради руин в дебрях Экваториальной Африки…“
Залы стали наполняться, и скоро я уже был по горло занят своими обязанностями любезного хозяина. Моя жена была повсюду — встречала входящих, знакомила незнакомых, искусно преобразуя случайное сборище в общество друзей. Я видел, как она подводила одного за другим к столику, где лежал подписной лист на новую книгу „Латинская Америка Райдера“, и слышал, как она говорила: „Нет, дорогой мой, нисколько. Неужели вы думали, что меня могло это удивить? Чарльз живет только одним — Красотой. Я думаю, что ему прискучило получать ее в готовом виде у нас в Англии, у него возникла потребность уехать и самому создать ее. Он хотел завоевывать новые миры. Ведь об английских усадьбах он уже сказал последнее слово, вы согласны? Я не хочу сказать, что он оставил их окончательно. Уверена, что для друзей он всегда готов будет сделать один-два вида“.
Фотограф свел нас вместе, полыхнул лампой в лицо и отпустил в разные стороны.
Внезапно стало довольно тихо, публика расступилась — всеобщее замешательство знаменовало собой прибытие членов королевской фамилии. Я увидел, как моя жена присела в реверансе, и услышал ее слова: „О сэр, вы так добры!“ — затем я был вытолкнут на свободное от людей пространство, и герцог Кларенс сказал, обращаясь ко мне:
— Там, должно быть, жара стоит несусветная?
— Да, сэр.
— Удивительно, как вам удалось передать это ощущение жары. Мне сделалось просто не по себе в моем теплом пальто.
— Ха-ха.
Когда они уехали, моя жена всполошилась:
— Боже, мы опаздываем к обеду. Марго дает обед в твою честь. — А в такси она сказала: — Знаешь, мне сейчас пришла в голову одна мысль. Почему бы тебе не написать герцогине Кларенс и не попросить позволения посвятить ей „Латинскую Америку“?