Генерал Снесарев на полях войны и мира Будаков Виктор

ПРЕДВАРЯЮЩАЯ СТРОКА

Светлой памяти Е.А. Снесаревой

Имя Андрея Евгеньевича Снесарева впервые я услышал ещё в школьной юности. Но так сталось, что лишь годы и годы спустя узнал о своём земляке основательно, из первых уст, когда в начале семидесятых прошлого века встретился с его дочерью — Евгенией Андреевной Снесаревой. На моё счастье, как и на счастье всех, кто общался с нею, природа щедро одарила её удивительной доброприветливостью, сердечностью, душевной открытостью; всем своим существом излучала она готовность к собеседованию, отклику, состраданию. Словно посланница старых добрых времён и того русского мира, где достоинство и честь, скромность и совестливость были неподкупны, неколебимы, величавы во всех испытаниях. Свою жизнь она посвятила изучению отцовского наследия, извлечению из забвения его имени. Часто, глядя на неё, неустанную в трудах, я невольно думал о том, какой необозримый русский материк ушёл под воды «взбаламученного моря»; и всё же многое могло бы уцелеть, найдись в каждом русском роде, не до конца иссечённом и вырубленном, такие, как Евгения Андреевна, беззаветные собиратели и хранители отечественного и отчего наследия. На протяжении почти трёх десятилетий всякий раз, приезжая в Москву, я находил в её доме гостеприимный кров, находил ответы на любые вопросы об её отце, вёл записи, надеясь когда-нибудь сказать своё слово о земляке. Мы исходили все московские уголки, где Снесарев учился, жил, работал. Меж моими приездами в Москву Евгения Андреевна слала мне на воронежский адрес письма, свои воспоминания в больших конвертах.

Побывал я и в других местах, куда судьба забрасывала моего земляка, — не только в станицах бывшей Области войска Донского, где протекали его детские и юношеские годы, но и в Санкт-Петербурге, Ташкенте, Киеве, Царицыне, Смоленске, Вильнюсе, Берлине, Риме, в Карпатах, на Соловках…

Иногда я писал о Снесареве, его работах, о подвижничестве его дочери Евгении Андреевны, но всё это было между прочими делами, чаще без должной глубины, в очерковом поверхностном стиле, в духе эпохи, обходящей кровоточащие вехи и штрихи отечественной истории. Книги моей о своём отце Евгения Андреевна так и не дождалась. Но когда её не стало, я с горечью понял, что обещанная и ненаписанная книга — среди главных моих нравственных, человеческих неоплат.

Так что это повествование не только посильное слово о великом земляке, но и запоздалая дань благодарности его дочери — замечательной подвижнице, прекрасной русской душе.

Даты до 1918 года приводятся по старому стилю. Орфография и пунктуация цитируемых текстов приближены к современным. Особенности цитируемых текстов (подчёркивания строк, отдельных слов, графические знаки) в большей части не воспроизводятся. Устаревшие географические названия оговариваются частично.

Виктор Будаков

КНИГА ПЕРВАЯ

ПЕРЕПУТЬЕ

Метафора судьбы — curriculum vitae.

«Клим! Думаю, что можно было бы заменить Снесареву высшую меру 10-ю годами. И. Сталин».

В этой краткой, как летящая стрела, тринадцатисловной записке из трагического тридцатого провиденциально пересекаются три имени, по-разному, но весомо прочертивших свои пути на скрижалях Отечества. К той поре Иосиф Сталин — «полудержавный властелин», генеральный секретарь ВКП(б). Клим Ворошилов — наркомвоенмор СССР, властный над солдатами и матросами «на суше и на море». Андрей Снесарев — лубянский, бутырский узник, не столь давний начальник Академии Генштаба, военный мыслитель и стратег.

Но до той короткой записки ещё далеко…

* * *

Багровел ноябрь семнадцатого года. Рушилась не отдельная жизнь — рушилась исполинская держава. Судьба отдельного человека и судьба государства узловато переплетались. Две силы: традиционно-созидательная и революционно-разрушительная — противостояли друг другу- Одна в жертвенном противостоянии пыталась сохранить устои Отечества, другая, будто кроваво-красная лава, затопляла необозримое крестьянское поле страны, ломая российскую жизнь.

Кто же он теперь? Кто теперь генерал Снесарев? Полководец без войска? Учёный без научной аудитории? Государственный муж без государства?

Исходивший и объехавший далёкие земли и моря, он медленно брёл заснеженной окраиной Острогожска, уездного городка Воронежской губернии, и ловил себя на мысли, что ему хочется попасть туда, где более полувека назад он издал первый младенческий крик. Желание вполне исполнимое в иное — мирное, более спокойное время: его родная донская слобода Старая Калитва располагалась в сотне с небольшим вёрст отсюда, она была Острогожского уезда.

Старая Калитва, что он помнил о ней?! Затравелый, под вечными ветрами холм, откуда радостно было ребёнку глядеть на убегающие вдаль луга, а за ними шлем Мироновой горы, на морщинистый от ветра синий Дон и тёмный задонский лес. Но воспоминаниями не спастись. Спастись? Нет ли в этом нечаянном ощущении чего-то безысходного, трагически неотвратимого? Мысль о спасении является грешному миру, когда к нему уже подбираются сполохи карающего огня — небесного или инфернального.

Можно, разумеется, попытаться вглядеться в грядущее. Пусть не в своё одиночное, но в грядущее одной семьи. А значит, и родины. Но думать о будущем — не накликать ли чёрные молнии? С той поры, как разразилась эта нескончаемая война, как только ни называемая: мировая, императорская, отечественная, всенародная, праведная, священная или же империалистическая, германская, бессмысленная, неправедная, позорная, — он стал реже мыслями и желаниями искушать грядущее, понимая, что упредить его, тем более распорядиться им, сверстать его по-своему столь же невероятно, как если бы наползающую тучу искромсать и разогнать мечом, пусть даже изготовленным из дамасской стали. Снесарев в одном из окопных писем признавался жене: «Я стал ещё суевернее, чем был. Избегаю говорить о будущем».

Но и настоящее — словно бы русская дорога в пропасть. Страна ожесточалась. Вьюжило беспрерывно. Перемело все дороги, и человеческая жизнь — снежинка в поле. Вихрями, ураганами войны и революции метёт миллионы этих снежинок с тыла на фронт, с фронта в тыл, из деревни в город, из города в деревню. Вот и «путешествие из Петрограда в Острогожск» его семьи — в надежде переждать лиховременье в городке на Тихой Сосне — словно путешествие из теперешней порушенной жизни в жизнь, ещё недавно складную, равноденственную. Но и на Тихой Сосне тишины нет. Не предсмутье, не послесмутье, а дикая смута. Разлад и распад. Разрушение и гибель. Власть их не только в столицах.

Сиротливо маячила за лугом церковь, невдалеке угадывалась река: в белой пойме стыла серая полоска камыша. «Там, где волны Острогощи в Сосну Тихую влились…» — вспомнились уместные строки. Подумал о Рылееве, поэте-декабристе (век назад тот квартировал в Острогожске по военной надобности), о его несчастных, незадачливых друзьях: дети Отечества. Но… фронда и заёмный запал? «Сотня прапорщиков, надумавших изменить образ государственного правления…» Как тут не согласиться с Карамзиным, Чаадаевым, Хомяковым, Грибоедовым, холодными очами взглянувшими на декабрьский мятеж. «О жертвы мысли безрассудной…» — Тютчеву ли не верить: он и Европу, и Россию видел и чувствовал на века вперёд! Вышли они на Сенатскую площадь, не очень ясно понимая зачем и всё смешав в воспалённом воображении: революцию, конституцию, монархию, республику, французские, европейские свободы, далёкие от свободы истинной, свободы христианской. Их на Сенатской площади пытался увещевать дальний его, Снесарева, родственник, пастырь и историк Болховитинов. Да какое там! Поборники славянства убили храбрейшего из славян, героя Отечественной войны 1812 года Милорадовича; всё в тот же день закончилось.

Но конец обозначил новое начало. И чаемая ими Россия, теперь осчастливленная конституцией, революцией, республиканскими лжесвободами, вот она — как женщина, потерявшая всякий стыд, и разномастные разбойники терзают её от царского дворца до крестьянской избы. А надеялись-то офицеры-мятежники на лучшее для России. Искренние и тщеславные её дети. Слепые и поздно прозревшие дети Родины.

И подобно тому, как Сенатская площадь в декабрьский день резко делила жизнь декабристов на до и после, так и семнадцатый год разламывал его, Снесарева, жизнь на прожитую и ещё не прожитую, полную тревог и неизвестности. Во времена разрушительно действующих масс отдельный человек, словно затерянный на стылом косогоре и терзаемый ветром надломанный куст, того и гляди, вовсе сломается.

Позади трагический, высокий и низкий, славный и бесславный, радостный и печальный опыт человечества, сотканный из великого числа отдельных судеб. И его судьбы тоже. В этот стылый день с редкой степенью яркости прошли перед ним разно хранимые в душе географические вехи его судьбы — Область войска Донского, станицы Камышевская, Константиновская, Нижне-Чирская, Новочеркасская гимназия, Московский университет, военное пехотное училище, Санкт-Петербург, обучение в Академии Генерального штаба, служба в Туркестанском военном округе, многомесячная экспедиция в Индию. Цейлон, Суэцкий канал, Константинополь. Вновь Туркестанский военный округ, Памир, Афганистан. Снова северная столица, служба в Академии Генерального штаба. Лондон, Париж, Вена, Берлин, Мюнхен, Цюрих, Афины, Рим, Венеция, Флоренция — служебные поездки. Конгресс ориенталистов в Копенгагене. Трёхмесячное пребывание в Гельсинфорсе. Армейские будни на западной, от Каменец-Подольска до Вильно, границе. Командование полком, дивизией, корпусом на землях былой Червоной Руси, участие в Галицийской битве, победном Луцком прорыве… Исходил многие страны, написал тысячи научно-геополитических, военных, публицистических, педагогических страниц. Изучил около полутора десятков живых и мёртвых языков. Участвовал в десятках сражений, боёв — верных семьдесят пять!

Семнадцатый год словно бы отменял прошлое. И невозможно было углядеть что-либо явственное в будущем. И опять его мысли вернулись на малую родину, в Старую Калитву. Образ её тем более нетрудно было представить, что далеко видимый с приберегового скоса острогожский луг и широтой своей, и лозняками, купами верб на нём, и противолежащим взгорьем так напоминал луг калитвянский. Первый луг раннего детства.

Калитвянский, «снесаревский» луг раннего детства, холмы над Доном, который сизым потоком величаво уходил в неохватную даль, тучные, вороньего крыла чернозёмные поля, леса и яры — всё это было исхожено в детстве и автором, пишущим эти строки.

Да и за горизонтами единого для нас края ничего не надо было додумывать и сочинять, поскольку жизнь его, от первых сознательных шагов до последних, имеющая все черты романной завлекательности, восходяще ясна по главной мысли, по отсутствию шараханий, метаний, измен (цитируемые в книге строки его дневников и писем — тому строгое свидетельство) — она есть служба, или, прибегая к более высокому и точному слову, служение чести и совести, родному краю, семье, Отечеству, Богу.

СТАРАЯ КАЛИТВА — МАЛАЯ РОДИНА.

1865–1870

Метрическая книга Острогожского уезда, слободы Старой Калитвы, Успенской церкви за тысяча восемьсот шестьдесят пятый год сообщает: «Декабря первого рождён и второго крещён Андрей. Родители его: священник Евгений Снесарев и законная жена его Екатерина Ивановна, оба православные…»

В тот год являются события, имена, страницы, немало значимые в духовно-культурном и геополитическом бытии России и непосредственно в жизни уроженца Старой Калитвы — героя нашего благодарного рассказа. В январе начинается печатание романа Льва Толстого «Война и мир»; в феврале учреждается Туркестанская область, военный губернатор которой М.Г. Черняев через три месяца, возглавляя отряд в тысячу триста человек, с ходу, с короткого боя захватит Ташкент; в том же месяце, что и Андрей Снесарев, появится на свет Божий Василий Белавин, будущий патриарх Тихон, первый русский патриарх после Петровских церковных, а вернее, противоцерковных нововведений, настрадавшийся теперь уже от большевистских богоотметающих начинаний.

В соответствии с движением времени-истории, представляемым в образе то маятника, то цикла, то спирали, то стрелы, а скорее всего, непостижимым, вообще не поддающимся человеческому определению и пониманию, менее чем через полтора века, на перетоке тысячелетий, Туркестан, словно обрезанный огненной пилой, отвалится от айсберга северной державы; страстотерпца Тихона канонизируют, а великую «Войну и мир», переведённую почти на все языки мира, втиснут на дискеты-стоминутки, необъятное содержание романа упростив в американском темпе до беглого пересказа, ибо даже русские студенты и учащиеся перестанут читать родные, великие, мнившиеся вечными книги.

1

По одну сторону Старой Калитвы — Нижний Карабут, по другую — Новая Калитва. Большие родственные сёла-слободы, в восемнадцатом веке основанные украинскими поселенцами с Полтавщины да казаками Острогожского полка. Не столь старинные сёла. На много столетий моложе хазарского городища, что глухими, глубокими рвами напоминает о себе на лобастом приречном холме неподалёку от Нижнего Карабута. От него же вблизи на крутоломных кручах гнездятся реликтовые сосны и берёзы, в совокупности нигде больше в европейских землях невиданные. Знобкой ранью седых времён веет от них. Древностью и вечностью дышит тихий Дон, по правобережью которого и раскинулись три слободы-сестры.

И здесь требуется отступление более полное — как весеннее русло. Ибо Дон в жизни Андрея Евгеньевича Снесарева — самое раннее и сильное впечатление. И для его родной слободы Дон был живой страницей памяти и судьбы. Разумеется, не всякий, привычно бросая взгляд на ковыльный курган или на синюю стремнину, непременно погружался в древность или бы мысленным взором проницал далёкие излучины, по которым плывут из Москвы в Царьград церковные и государевы посольства, вверх-вниз снуют разинские и иные повстанческие струги, устремляются к Азовскому морю военные флотилии Петра Первого. Но для всех здешних поселенцев Дон был и водный путь, и рыбный стол, и зелен луг, и тёмен лес. Жизнь выстраивалась у донского берега.

И не только Старой Калитвы и ещё россыпи близких, вперемешку заселённых русских сёл и украинских слобод. Как на ладони видимые левобережные — Казинка, Ольховатка, далее на разных отрезках горизонта — Николаевка, Гороховка и правобережные — Нижний Карабут, Кулаковка, Терновка, Новая Калитва, Новая Мельница… Дон — река всемирной известности, бесконечно значимая в историческом бытии многих родов, племён, целых народов. Река удивительная даже геологически: держала курс на север, а затем вывернула на юг. Дон — Танаис… Из смутно угадываемой дали восходят первые упоминания о нём — суровые, загадочные, полуфантастические. О нём — сказания скандинавские, о нём — предания греческие и римские. Он в строке Геродота и Страбона, Эсхила и Аристотеля, Сенеки, Овидия, Горация. Он реален и мистичен. Для одних он в те отдалённые времена — гиперборейской стужи концесветный край, который «покинули люди и боги», для других — сын Океана, Великий поток, грозная скифская река, европейско-азиатский рубеж, граница двух материков. Для третьих он — сама жизнь. В разные времена его обживают то скифы, сарматы, меланхлены, будины, то авары и хазары, то печенеги и половцы, то, наконец, славяне.

Без малого две тысячи километров протекает Дон по русской земле, он в истории нашего Отечества и нашей культуры — явление бесконечно более глубинное, нежели глубина самой реки, равно как и глубина знаний о ней. Более десятка раз, чаще с эпитетом «великий» упоминается он в «Слове о полку Игореве» — славянской «Илиаде», повествующей о трагической попытке русских княжеских дружин усмирить половецкую степь, «испить шеломом Дону», обезопасить поле меж великими водными путями.

А двумя веками позже меж Доном и Непрядвой, на поле Куликовом, — тяжелейшая, на грани поражения победа, всё же победа, после которой Русь поверит в своё возрождение-предназначение: поднимется как евразийское образование. И вновь историческому пласту сопутствует пласт художественный: «Задонщина», «Сказание о Мамаевом побоище», романы, стихи, картины о Куликовской сече, где были явлены нераздельно небесный крест Сергия Радонежского и земной меч Дмитрия Донского.

Грозно, библейски-незабываемо звучат навеянные неслыханной битвой строки старинных повествований: «Припахнули к нам от быстрого Дону поломяные вести, носяще великую беду» — «Задонщина»; «Основание земли сдвинулось от множества сил», — вторит «Задонщине» Летописная повесть о побоище на Дону; «И сошлись грозно оба великих войска, жестоко друг друга уничтожали… В единый час, в мгновение ока, о сколько погибло душ человеческих, созданий Божиих», — оплакивает погибших «Сказание о Мамаевом побоище».

А ещё было и сложно сохранилось в народной памяти Петровское «великое корабельное строение», не жалевшее ни рощи сосновой, ни жизни человеческой; гулкое русское завершение семнадцатого века, когда сотни галер, брандеров, галеасов, стругов, спущенных на воду с воронежских верфей, от стен Воронежа брали курс вниз по Дону к стенам турецкой крепости.

Дон — исторический выбор народа, столетиями осваивающего его берега и прибрежные земли, — русского, украинского крестьянства. И, конечно же, казачества! Казачьи воля и неволя, слава и бесславие проистекают отсюда. Имена, всей России известные: Ермак, Разин, Булавин, Пугачёв, Платов… Скорбная участь донцов в братоубийственной Гражданской войне. Жестокая поделённость на красных и белых. Изуверское расказачивание. И опять породнённость трагической истории и высокого искусства: разлом казачества в гражданской смуте и суровое эпическое полотно об этом — «Тихий Дон».

Нет, не тихим оказался Дон для значительной части русского народа на долгой дороге столетий. Для многих он личное переживание, а судьба реки — что судьба родины. Державин в своём знаменитом «Памятнике» изо всех рек Российской державы называет четыре: Волгу, Дон, Неву, Урал. Дон — в строке Пушкина и Лермонтова, Кольцова и Никитина, Бунина и Блока, Есенина и Твардовского. В булгаковской «Белой гвардии» находим слова: «настоящая сила идёт с Дона».

Народ сложил целый песенник про Дон-батюшку, который «замутился-возмутился…» и всё же ясен и прекрасен. Река у народа течёт через всю его жизнь, она не только страда, кормилица, но и песня сердца, радость и печаль души, поэтическая стихия, духовная глубина «живой воды».

Выдающийся отечественный мыслитель Василий Розанов назвал Волгу русским Нилом, не смущаясь её женским именем. Не вернее ли назвать Дон, Днепр и Волгу — совокупно славянским Нилом? На их берегах едва не вся наша восточнославянская история, наша открытая миру культура. Берега дышат веками и эпохами, вздымаются равнодушно и загадочно молчащими курганами.

Когда Снесарев в раннем детстве впервые с придонского кургана увидел величаво уходящий за горизонт Дон, он, разумеется, не знал прошлого великой реки. Не мог предвидеть и её будущее: как через несколько десятилетий Вторая мировая война выйдет к Дону, и его берега на сотни вёрст в течение полугода изрежет фронтовая черта, рубеж двух враждебных, почти вселенских масс, и на донских берегах будет вырыто столько окопов, сколько никогда ни на каких иных берегах и ни у одной реки мира! «Удержались ли наши там, на Среднем Дону?» — прежде всего спрашивает у живых погибший и от имени погибших в знаменитом стихотворении-реквиеме Твардовского. Разумеется, ребёнок еще не мог почувствовать Дон как явление историческое, духовное, геополитическое, наконец. Но Дон — действительно всемирный геополитический поток — мог пробудить некие «геополитические» импульсы при первом взгляде на задонские дали.

2

Поселилась семья Снесаревых в Старой Калитве в 1863 году. Незадолго перед тем отец будущего ученого окончил Воронежскую Духовную семинарию и вскоре, переведённый из Бирюченского уезда в Острогожский, был определён служить в Успенскую церковь Старой Калитвы.

Евгений Петрович Снесарев, при рождении нареченный по имени своего дальнего родственника Евгения (Болховитинова), митрополита Киевского и Галицкого, духовного пастыря и историка, был человек широко образованный, весёлого, общительного нрава, добродушен и доброприветен, даровит, высоконравствен. Жена его, урожденная в духовном сословии Екатерина Ивановна Курбатова, тоже была женщиной редкой — истовая хранительница домашнего очага, труженица, певунья. По счастью, эти лучшие родительские дарования передались и старшему сыну. И остальных детей: Надежду, Лидию, Клавдию, Анну, Веру, Павла, рано умершую Марию — Бог не обделил добрыми задатками.

Ещё за несколько десятилетий до приезда семьи слобода называлась городом Старая Калитва. Громкое название, оправданное разве тем, что тогда здесь размещалась уездная власть. Уездному центру надлежало соответствовать и внешне своему статусу. Так появилось несколько каменных зданий в ожерелье хат-мазанок, глиняных и деревянных домишек.

Снесаревы жили в деревянном трёхкомнатном, лет за десять до их приезда построенном доме при Успенской церкви, на косогорном спуске к лукам — так и поныне называют здесь луга в широкой долине Черной Калитвы, близ впадающей в Дон.

Пойма с богатейшими сенокосами, летом отсюда тяжело гружённые воловьи возы развозили по ближним и дальним слободам первые укосы и раннего сена и поздней отавы, корма хватало до следующего лета. Но были в широколужье низины, заросшие дурнотравьем, мочажины, болота и приболотца, и на заре советской власти и своей туманной юности губернский мелиоратор и не за горами великий писатель Андрей Платонов намеревался «подправить» петлистый курс Черной Калитвы и её пойменные неудобья.

Главная ценность в доме Снесаревых — тёмно-вишнёвого цвета вместительный шкаф, сверху донизу заполненный книгами, по большей части — духовными, богослужебными, богословскими. Евангелие, жития святых, труды первых отцов Церкви. Ещё детские издания. И едва не половина шкафа — книги о путешествиях в чужедальние земли. За этими книгами священник мог просиживать часами. Ибо путешествия по белу свету были его заветнейшим желанием. Отец Евгений мечтал побывать далече от родных губернских мест, чаще других стран он называл Японию, у него даже подобралась японская керамика и хранилась в доме картина с видом Фудзиямы. Впоследствии старший сын, одолевая суровые хребты Памира, спускаясь в индийские долины, не раз вспоминал отца, в своём воображении неутомимого путешественника, не побывавшего даже за пределами среднерусской полосы.

Настольным же являлось издание не про Страну восходящего солнца или иные заморские страны, а «Историческое, географическое и економическое описание Воронежской губернии, собранное из историй, архивских записок и сказаний» Евфимием Болховитиновым. Читал и перечитывал это издание о. Евгений едва не чаще других, находя в книге знаменитого родственника сведения о городках и сёлах, расположенных по Дону; и о Старой Калитве — тоже. В сущности, это было одно из первых, если не первое исследование, явившее многомерный комплексный подход к истории и текущей действительности родного края, своего рода азбука и «дозорная книга» российского краеведения.

Калитвянское служение оказалось не столь долгим: в 1870 году священник Снесарев направляется в Коротоякский уезд.

Выходит, будущий учёный, военный деятель, геополитик прожил в Старой Калитве не более пяти лет. Вроде бы малые годы, да и не главные, во всяком случае, не в этом возрасте человек совершает и большие подвиги, и большие проступки. И всё же… Лев Толстой даже посчитал необходимым сказать о благодетельном, основополагающем значении для личности младенческих, раннедетских лет: «Разве не тогда я приобретал всё то, чем я теперь живу, и приобретал так много, так быстро, что во всю остальную жизнь я не приобрёл и одной сотой того? От пятилетнего ребёнка до меня только шаг! А от новорождённого до пятилетнего страшное расстояние».

Пять прожитых в Старой Калитве лет — в чём-то решающие. Здесь Андрейка впервые увидел улыбку матери, изумился солнцу и цветку, сделал первые шаги по земле. А ещё услышал родимую речь, почувствовал певучее славянское слово, заговорил им. Здесь глаза и душа потянулись к Небу, вечному и непостижимому. И здесь же, под сводами Успенской церкви — перед образами, перед свечами — впервые услышал он слово отца о Спасителе.

Через полвека под теми же церковными сводами его земляки, крестьяне, издёрганные неутомимыми отрядами продразвёрстки, под свечами и колоколами призовут бывшего красного командира Ивана Колесникова, родом из Старой Калитвы, возглавить отряд справедливого отпора, и колесниковское восстание быстроконным бегом пронесётся по южным слободам Воронежской губернии, его огненный плеск достигнет Тамбовщины, смыкаясь с восстанием Антоновским. Но до тех жестоких времён — ещё крепкая, хозяйственно устроенная жизнь его родной слободы и его счастливые дни, где каждый день как вечность.

И было радостно мальчику видеть Тупку — глубокий и широкий, на долгие километры овраг, который начинался близ Нижнего Карабута и ранней весной бурлил талыми водами, в конце апреля недели две полыхал бело-розовым пламенем цветущих яблонь и вишен (их запахи доносились до главной улицы даже тогда, когда кроны уже отцветали), летом манил краснобокими плодами, а зимой лежал в глубоких снегах, как под сказочным белым одеялом.

А ещё всякий раз, когда он после сна в утренний час выбегал на крыльцо, открывались ему раздольные луки, а на избыве их, словно непорушимая стража их, Миронова гора — она величаво вздымалась в семи верстах, у впадения в Дон Чёрной Калитвы, и притягательно манила, такая далёкая и такая близкая. Ему хотелось побывать на самой её вершине, но далее косовичного луга дорога не выпала, и осталась Миронова гора на краешке памяти, изредка лишь мысленному взору являясь.

3

На пыльной дороге подобрал он подкову, надеясь её сохранить. За свою жизнь не одну дюжину подков увидит он, а то и подберет. Особенно на фронтовых полях и дорогах. Подковы массивные и лёгкие, семижды в огнедышащем горне прокалённые и наспех изготовленные, спавшие с копыт коней азиатских и европейских пород — ахалтекинцев, дончаков, ростопчинских, орловских рысистых и австрийских, венгерских, прусских. Обычно в штабных землянках и скоростроенных домиках он приколачивал над дверью подобранные подковы — на счастье, которое каждодневно заключалось в том, чтоб достойно прожить день, не упасть пробитым пулей или осколком при наступлении, при отступлении; и едва не всякий раз он видел перед глазами ту блескучую, кривоскошенную, выщербленную, что нашёл за околицей Старой Калитвы на мучнисто-пыльной дороге к Дону и зарыл в саду под чёрной, обломанной, молнией обугленной грушей, надеясь однажды вернуться и извлечь из тайника подкову, которая принесёт всем людям счастье.

Дон — великий водный путь — звал его вдаль.

И СНОВА ДОН, КАЗАЦКАЯ РЕКА.

1872–1875

Семь лет в Старой Калитве священник Снесарев был и настоятелем Успенской церкви, и помощником наставника в сельском училище. За труды свои удостоен набедренника.

А осенью 1870 года ревностного, толкового священнослужителя направляют окормлять паству в Козмодемьянскую церковь села Ураково соседнего с Острогожским Коротоякского уезда. Однако пробыл он здесь недолго. В духовном служении, как на военной службе: наладил дело в одном приходе — другие приходы ждут. И уже в феврале 1872 года он — в Области войска Донского настоятель Христорождественской церкви. А вскоре и преподаватель приходского училища, где пройдёт обучение старший сын Андрей.

1

Станица Камышевская — самая сердцевина первого Донского округа. Степь — сокровенная матерь станицы. Степь, может, не такая тучная, как вокруг Старой Калитвы, но просторная, в дали дальние открытая и ветрам каспийским и когда-то набегам крымским; та полынная, тревожная «лазоревая степь», про которую сын Донщины, создатель «Тихого Дона», родившийся сорок лет спустя после Снесарева, воскликнет: «Родная, казачьей, нержавеющей кровью политая степь!»

Горизонт широк. И Андрейке, Андрюше, Андрею всего семь лет. И всё впереди!

Поповский дом — неподалёку от Дона. Добротный, двухэтажный, с железной зелёной крышей, высокими окнами и большим квадратным балконом, выходящим во внутренний двор. На балкон заглядывает белая акация — единственное дерево во дворе, который гол, как плац, и отделён от сада плетнём и летней кухней. На балконе отец часто отдыхает в одиночестве, и особенно нравится ему час-другой покоротать здесь с детьми — непоседливыми, звонкоголосыми, а когда он вслух читает, стихающими и внимательно слушающими. В них он души не чаял, и принятая в дом в помощь матушке на хозяйствование казачья вдова Матрёна по отцу Васильевна, она же в детском прозвище бабка Ляпка, не раз, бывало, говаривала отцу Евгению, когда он занедуживал: «Тебе, батюшка, болеть никак нельзя! Вон какие подсолнушки подрастают, не дай бог помрёшь, на кого их оставишь?» Отец Евгений отшучивался неизменно, мол, есть Господь, да и Матрёна свет-Васильевна не даст им пропасть.

Среди прихожан — немалая часть из нерадивых, трудных, упрямых: местный народ, должный быть паствой его прихода, или ходил в ревнителях староотеческой, дониконианской веры (даже радушно принятая в поповском доме вдова Матрёна исповедовала старообрядческий канон), или вовсе, как соседние калмыки, пребывал невоцерковлённым. Для Православной Церкви это была непрестанная душевная забота ещё со времен святителя Митрофана, первого епископа Воронежской епархии, духовная юрисдикция которой распространялась аж до Азовского моря. Как бы то ни было, о. Евгению удалось крестить до трёхсот калмыков. Да и старообрядцы не почитали за грех бывать под сводами Христорождественской церкви.

А в доме — хорошее книжное собрание, перевезённое из Старой Калитвы и основательно пополненное в станичном крае. В особой чести — труды о. Иоакинфа Бичурина, главы русской духовной миссии в Китае в первой четверти XIX века, выдающегося ориенталиста, учёного-синолога, члена-корреспондента Российской академии наук. Некоторые его сочинения, в частности, «Китай, его жители, нравы, обычаи, просвещение», «Статистическое описание Китайской империи», «Записки о Монголии», о. Евгений любил читать с карандашом в руках: они предоставляли замечательную возможность почувствовать душу Востока, совершить мысленное путешествие по азиатским окраинным землям, близким к Японии, с молодости его неудержимо влекшей и притягивавшей. Митрополит Ростовский и Новочеркасский, покороче узнав о. Евгения, благоволил даровитому и ревностному в духовном служении батюшке. И, наверное, состоялась бы его духовная миссия в Страну восходящего солнца, если бы не ранняя его смерть. Владыка после немало помогал осиротевшей снесаревскои семье, благодаря ему дочери о. Евгения смогли учиться и окончить Царскосельское епархиальное училище.

В весенние и летние часы о. Евгений вместе с сыном Андреем находили себе радость и дело в домашнем саду. Троица копьевидно устремлённых ввысь груш, дюжина яблонь, богатый вишенник, густой терновник, кусты калины, неизменной спутницы казачьей жизни, — это была поистине благословенная пядь. «Маленький Эдем», как называл свой сад о. Евгений. По весне всё здесь цвело и благоухало, ровный мягкий гул исходил, казалось, из каждой ветки: в саду была небольшая пасека. И пчёлы словно бы радовались весне: эти маленькие трудницы лишь к темноте завершали дневные хлопоты. Заниматься пасекой издавна было принято в духовной среде, пасеки заводили многие священники, большими пасеками владели монастыри. Когда судьба забросит Андрея Евгеньевича в ссылку на Соловки, он узнает, что даже там, за Полярным кругом, монахи выращивали яблони и вишни, разбивали цветники и пытались разводить пчёл. И тогда он вспомнит слова, впервые услышанные от отца в станице Камышевской: «Нет места, на котором нельзя было бы принести пользу, совершить благое дело». А в те детские дни Андрейка охотно помогал отцу на пасеке, его часто можно было видеть в белом длинном халате, с дымарём в руках — он окуривал пчёл. Когда отец вынимал из улья рамы с янтарными сотами, Андрейка наблюдал за встревоженным ульем, тот представлялся ему каким-то особым государством. Мирной страной, вынужденной обороняться. И пчёлы представлялись ему тружениками и воинами, готовыми пожертвовать собою, но сберечь улей — родину свою и свою «молодь», свою скоробудущую смену.

2

А иногда отца и сына до позднего часу удерживала река с берегами, глухо заросшими лозами и столь чащобными камышами, что, может, при виде их первым поселенцам и явилась мысль назвать свою станицу Камышевской. И отец, и сын были, правда, рыбаками не из удачливых. «Ловись, рыбка, большая и маленькая!» А она никакая не ловилась, хотя Дон в те поры был изобилен всякой рыбой, и у Даля в его знаменитом словаре уже подобралась строка о редких рыбах вроде вырезуба, которые водятся по преимуществу в Дону да в Воронеже — большом донском притоке. Казаки умели рыбу и ловить, и беречь. В весенний разлив, спуская челны на воду, обматывали лопасти вёсел ветошью, чтобы вёсла загребали бесшумно и не тревожили косяки рыб, идущих на нерест. Разумеется, донцы, сотоварищи священника по рыбалке, без рыбы в свои курени не возвращались, да и Снесаревых угощали сполна. И не какой-нибудь краснопёрой мелочью, а, бывало, судаком, стерлядью одарят. С непременными приговорками, мол, щедрому Дону рыбы для казачьего племени не жаль, и им почему бы не поделиться с добрыми людьми.

Андрейке все казаки на рыбалке были милы, разве что вызывал лёгкую неприязнь всегда околачивавшийся возле них бессемейный казак Тараболкин, по прозвищу Табачок, — прокуренный, вечно под хмельком и вполне оправдывавший свою фамилию: он часами мог говорить без умолку, нимало не смущаясь своими повторами, разно звучащими, небывальщиной, понятной и ребёнку. Этот Табачок со временем зачастил в церковь и подолгу выстаивал у Распятия: видать, образ жизни о. Евгения и беседы со священником не прошли бесследно для веровавшего прежде разве что по большим церковным праздникам. Теперь не прочь он был порассуждать о Божественном, за разъяснениями почтительно обращался к о. Евгению и тут же с видом крайней озабоченности спрашивал у последнего, пойдёт ли и его сын по духовной части. «По духовной, — продолжал далее, — это спасительно для души, но надо ещё и Россию спасать, крепкий солдат и генерал нужен, вон сколько разноязыкого супостата на Севастополь давно ли навалилось, Крым чуть было не утянули за море, а сколько казачьей крови пролито за оный каменистый полуостровок».

Что за дивные дни выпадали в детстве! Синие, солнечные, полные надежд, радости, любви. И каждый день — что долгий месяц. Доставало времени задачи по арифметике порешать (в приходском училище, где преподавал отец, она Андрею поначалу никак не давалась, а затем словно всеми своими задачами и примерами враз разъяснилась) и иными уроками заняться; и детскую книжку про заставу богатырскую прочитать; и побывать у Бекренева колодца, окружённого купой раскидистых ракит, в тени которых у замшелого сруба присесть на поваленное бревно и о чём-то неясном подумать, помечтать.

А в субботние дни его с сестрёнками уводила к себе в гости бабка Ляпка, которая жила в маленьком курене на берегу безымянной речонки, совсем неподалёку втекавшей в Мечетку — речку, которую вскоре принимал Дон. Угощала просфорами. Затем расстилала овечью, с козьими рукавами шубу, прибауточно приглашая отдохнуть, «по козиночке поваляться».

Казачка-вдова знала множество старинных преданий, сказок, песен. Для Андрея и его сестёр она стала вроде пушкинской Арины Родионовны. Свои сказы сказывала она замечательно образным языком, как бы напевая их. Песни тоже звучали, особенно когда навещала бабку Ляпку соседка бабка Валичка, тоже вдова. Это только детям они представлялись пожилыми, а на самом деле каждой едва было за сорок, и были они женщины отцветающе красивые, певучие. Сохранившие верность своим мужьям, сложившим головы под Севастополем, и песни у них были соответственные: о любви заветной, о судьбе-разлучнице, о донском крае, куда казак уже не вернётся.

А в воскресные дни, ближе к вечеру, Андрей выводил из денника застоявшегося Улана, поджарого, в яблоках дончака, с сильными точёными ногами, готовыми, казалось, с места взять в карьер и скакать хоть до самого Чёрного моря. Десятилетний мальчуган взбирался на коня (за три года жизни в Камышевской он научился объезжать коней-трёхлеток под седло, мог управлять ими не хуже станичных ребятишек) и правил к донскому берегу. Улан медленно ступал в воду. Медленно пил, вскидывая голову и грустно, словно по-человечьи, вглядываясь вдаль. Раздавались близкие голоса казачек, стиравших в заводи бельё, из-за дальней луки доносилось лошадиное ржание.

Будто испив живой воды, конь брал сильный разбег и выносил мальчика на высокий Птичий курган. В сухих стеблях прошлогодних трав, в дремлющих шарах перекати-поля, меченный платиново-сизым ковылём да бисерным розоватым чабрецом, курган был сиротливо-печален. Но какой же простор открывался с его шлемовидного верха! Уходящий к морю Дон, раздольная степь, а на закатном западном горизонте вполнеба полыхает огромное, неправдоподобно малиновое солнце.

3

Словно всезаботная наставница была мальчику станица Камышевская. И когда в сломном семнадцатом году станичный круг выберет генерала Снесарева, отважного воина с галицийских полей и прикарпатских холмов, почётным казаком станицы, он обрадуется этому как самому высокому знаку признания своей донской родины.

Молчал древний курган, и всё молчало вокруг в воскресный час заходящего солнца. Но издалека, из-за приречных низовий занялась, вздымаясь всё сильнее, былинно-сильная песня, протяжная, многоголосая. Это была песня про тихий Дон, и мальчик уже не раз её слышал, и с каждым разом она волновала всё неотразимее.

Ой ты, наш батюшка тихий Дон!

Ой, что же ты, тихий Дон, мутнёхонек течёшь?

Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!

Со дна меня, тиха Дона, студёны ключи бьют,

Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит.

Через шестьдесят лет Андрей Евгеньевич Снесарев, насильственно отторгнутый от общественной службы, откроет однажды одну из великих книг двадцатого века, и первыми, какие увидит, будут строки этой песни. И он явственно увидит себя маленьким конником на далёком кургане, и издалека, из безвозвратно ушедших годин зазвучит: «Ой ты, наш батюшка тихий Дон! Ой, что же ты, тихий Дон, мутнёхонек течёшь?»

А ОДНАЖДЫ СТАНИЦУ ЗАТОПЯТ.

1875–1882

Старинная станица Нижне-Чирская, главная во втором Донском округе, располагалась у впадения в Дон реки Чир. Большая улица с отростками-переулками тянулась вдоль донского берега и упиралась в глинистое затравелое взгорье. Белые курени тонули в вишенниках и виноградниках, по границам левад, как исполинские стрелы, возносились пирамидальные тополя. За околицей — бахчи. Станица была богатой, с прогимназией, куда в 1875 году Андрей Снесарев поступил учиться и где проучился семь лет — самую пору отрочества и ранней юности.

1

Впервые он побывал в Нижне-Чирской ещё раньше. Вскоре после того как семья обосновалась в Камышевской, отец однажды в воскресный день взял его с собой на ярмарку, какой Нижне-Чирская славилась. Она с первого же взгляда пленила мальчика: всё вокруг сверкало, переливалось, манило, источало вкусные запахи. Продавалась тьма всякой всячины. Особенно притянул его к себе конный пятачок. Горделиво гривастые жеребцы, трепетно-чуткие кобылы, сторожкие стригунки какой только мастью не завораживали глаз — вороные, гнедые, буланые, мышастые, серые в яблоках… Больше всего было дончаков, пригодных казаку и в походе, и в борозде, и на торжестве, и на джигитовке. Позже он узнает, что кони донской породы с преобладающей золотисто-рыжей мастью — основная ударная сила русской кавалерии. Десятки тысяч конников — десятки тысяч сабель — на тех дончаках неотразимыми лавами устремлялись в сражения. Уже взрослым Снесарев поразится: офицеры и казаки на донских лошадях в жестокий двадцатиградусный мороз за одиннадцать дней преодолеют путь более чем в тысячу двести вёрст от Нижнего Новгорода до Санкт-Петербурга. Порадуется, когда узнает, что на Всемирной Парижской выставке 1910 года дончак будет признан лучшей кавалерийской лошадью. А тогда у мальчика просто глаза разбегались при виде множества коней, и все они ему казались одинаково хорошими: что аристократической игреневой масти жеребцы, что пегие, чалые, соловые трудяги, на ниве крестьянские савраски. Все они ему казались победительно вернувшимися с поля Куликова. И странно только было, что победителей продают.

На той ярмарке отец купил ему игрушечного раскрашенного человечка из проволоки и деревянных досточек. Поначалу игрушка понравилась, эдакая забавная: потянешь за нитку — человечек так и задергается весь. Ножками, ручками заснуёт, как живой. Но по дороге домой мальчику стало жаль деревянного человечка: чувствовалось, что ему совсем не хочется исполнять якобы весёлый танец. Ему бы, наверное, хотелось отдохнуть, но приходилось повиноваться чужой воле. И мальчик почувствовал какую-то странную невольную вину, подобную той, какую он позже испытает, когда прочитает гоголевскую «Шинель». Вскоре игрушка затерялась в саду, и он о ней не жалел. Но всякий раз, когда ему вспоминалась первая в его жизни ярмарка, он видел, как смешно и жалко дёргается, снует ножонками, ручонками человечек, и тогда ему неизменно являлась мысль, что какая-то незримая и злая сила, помимо Божественной, правит многим в мире. И не свободны ни люди, ни кони, ни даже вещи. Даже убывающие реки и моря, теснимые леса и горы.

2

В станичной прогимназии учили основательно, учение занимало много времени, но Андрей не чувствовал скуки и усталости, тяжести лямки. Разве что приходилось вставать с постели раньше, чем прежде. Учение ему давалось легко. Любимыми предметами были математика, древние языки, но прежде всего история и география. Большая карта тогдашнего мира над его столом была сплошь исчерчена красным карандашом: кружками, линиями, звёздочками; жирными точками были помечены города, реки, горы многих стран, где ему, видимо, по замыслу надлежало побывать: Памир, Гиндукуш, Гималаи, Карпаты и Кавказ, Чёрное, Белое и Каспийское моря, а за рубежами отечества самыми яркими метами были обозначены мировые столицы: Рим, Париж, Лондон. Подчас попадались и незначительные, на первый взгляд, географически заурядные места, но для гимназиста они, по-видимому, имели своё особое, только ему ведомое значение. Судьбе будет угодно распорядиться так, что во многих уголках, отмеченных на карте, Снесарев побывает.

Зимними вечерами, когда он ложился спать и сон не приходил, перед его глазами вживе вставали Канны и Фермопилы, поле Куликово и Косово поле, Аустерлиц и Бородино со всеми их узнанными, а чаще воображаемыми подробностями. Он видел поля ушедших сражений по-разному: как полководец, отдающий приказы с высокого холма, и как безымянный ратник, кровью истекающий в самой гуще схватки, как наступающий и как отступающий, как командующий то с одной, то с другой стороны. Он был юный патриот. И на русских холмах желал победы русскому воинству. Но он был и психолог, и математик, он понимал уже, что историю не переписать. И, однако, не так, как свершилось в действительности, — по-иному, в воображении и на бумаге разворачивал панораму больших и малых битв, просчитывал, при каких обстоятельствах побеждённые могли бы победить, а победившие — потерпеть поражение. Он искал варианты исторической, военной, а возможно, и мудро-наивной народной справедливости.

Ему было пятнадцать — самое время дружбы, подвигов, любви. В дружбе ему повезло. С одноклассником Марком Черкесовым можно было не только противостоять задиристым сверстникам, объезжать норовистый конский молодняк, часами нарезать коньками замысловатые фигуры на зимней реке, взятой в плен ледяным панцирем. С Марком смело можно было идти в разведку и даже в атаку, не боясь, что друг прянет в сторону с общей опасной стези.

Они ещё несколькими годами назад тайно готовились для подвига и даже, может быть, героической гибели. Через двадцать лет после того, как Россия, разорвав жёсткий обруч Парижского трактата, накинутый после Крымской кампании 1853–1856 годов (когда либеральные христианские Англия и Франция вкупе с нелиберальной и нехристианской Турцией да ещё вдовесок с королевской отнюдь не великой Сардинией одержали верх над Россией на берегах Чёрного моря), снова устремилась на Балканы и к турецким пределам, чтобы помочь болгарам и сербам, и верховная власть, и общество, и народ были единодушны в патриотических настроениях. Почти не было мелкой борьбы мнений и в печати, пресса писала с должным воодушевлением о подвигах, без злоречивости — о мужестве русских солдат и их жертвенности. Только и разговоров было что о войне, генералах Скобелеве, Столетове, Гурко, Черняеве. У всех на устах были Плевна и Шипка. Под молебны и звоны колоколов казачьи эскадроны отправлялись на Балканы.

Андрей и Марк тайно готовились уйти туда же. Даже царь — на дунайской переправе. Уроки они забросили напрочь, продумали десятки вариантов, как быстрее и вернее добраться до Болгарии, а затем и Сербии. Перед самым их побегом на Балканы очередная русско-турецкая война победно для России завершилась.

3

Вполнеба зловеще вздымались багровые сполохи. Возвращались на Донщину искалеченные станичники, припадая к полынной степи, донским родникам. (А облюбованный друзьями-прогимназистами птицезвонкий, лозами заросший донской островок был как маленький уголок идиллии в жестоком мире). Возвращалась с войны победившая Россия, в мирные дни теряя свой успех. В плоды победы вонзил зубы Берлинский конгресс, на котором Дизраэли, Бисмарк, австрийские, венгерские, французские политики, конечно же, не питая друг к другу совокупно сердечных, бессеребренических чувств, тем не менее поспешили усесться за один антирусский стол, чтобы разыграть очередную нерусскую карту.

Со всей ранимостью юной души воспринимая человеческое горе и людскую несправедливость, Андрей не по годам быстро взрослел. И всё же солнце и радость, даруемые молодостью, уводили от горестного, скорбного. А первая влюблённость подвигала на первые стихотворные строки. Стихи он посвящал Лене Хопёрской, станичной кареглазой красавице с огромным голубым бантом в чёрной косе. Влюблены в неё были оба: и Андрей, и его друг Марк.

Жизнь распорядится так, что пути двух друзей надолго разойдутся, и встретятся они только через несколько десятилетий. На австрийском фронте. Всего на несколько часов встретятся друзья отрочества, и часы выпадут счастливые: без орудийного грохота, свиста пуль, необходимости отдавать приказы. За чаем переговорив обо всём, что творилось в душах, на фронте и в стране, они вспомнят свою первую влюблённость в далёкой донской станице и героиню своих первых воздыханий; вспомнят, как оба — Андрей, высокий, застенчивый, с тонким, выразительным лицом, с копной густых волос, и Марк, вечно улыбчивый, с лицом в веснушках, перепелино-крапчатым, с огненно-рыжими волосами — в воскресные дни, до полуночи гуляя по Нижне-Чирской, будто ненароком сворачивали к дому их Елены Прекрасной; вспомнят, как станица в холодном лунном свете словно бы покоилась на дне сказочного озера, а над нею в вечерней выси нечёткими треугольниками в сопредельные края тянулись журавли. И жизнь представлялась бесконечною.

Через семьдесят лет после того, как они завершат курс Нижне-Чирской прогимназии, станица скроется под водами устроенного большевистской властью Цимлянского водохранилища.

СТОЛИЦА ВОЙСКА ДОНСКОГО.

1882–1884

Недолгие годы учения в Новочеркасской гимназии выдались для Андрея Снесарева трудными. Уходила его ранняя юность, надвигалась взрослая жизнь. Радость от поступления в гимназию всё ещё омрачалась тягостной утратой. Молодым, сорока пяти лет, умер отец, который был для сына всем: наставником, другом, единомышленником. Отец приехал в соседнюю с Камышевской станицу Мариинская на именины своей старшей дочери Надежды, бывшей замужем за местным казаком Гаврилой Солдатовым. После обеда о. Евгений присел на диван и мгновенно скончался от сердечного приступа. Все вёрсты, сколько их есть от Мариинской до Камышевской, казаки несли его на руках — любили и почитали батюшку в округе.

1

Сын тяжело пережил смерть отца, несколько дней почти не отходил от могильного холмика и подолгу плакал, как ребёнок. Тогда он впервые подумал о том, что из русской жизни медленно уходит целое сословие — духовное сословие, уходит необратимо, как дерево роняет листья в осеннее лихопогодье. Сьшовья уходящих жадно читают революционные книги. Да если б только читали, писали их! Многие спешили в ниспровергатели. Какое там не укради, не убий, чти отца и мать! Разумеется, и уходящее — остаётся. Достойные имена из духовносословных — во всех отраслях отечественной жизни: поэт Тредиаковский, писатели братья Успенские, Мамин-Сибиряк, Левитов, литературные критики Надеждин, Страхов, художники братья Васнецовы, учёные: физик, химик, ботаник Двигубский, историки Соловьев, Ключевский, Коялович, Ламанский, почвовед Докучаев; не говорим уже о сфере духовной, в которой служительствовали большие умы и сердца, оставившие благотворные следы и на других поприщах, как тот же Болховитинов; или позже — о. Сергий Булгаков, о. Павел Флоренский.

Горе горем, а жизнь жизнью. Андрей Снесарев рос среди крепкого, испытанного народа и хотел как можно глубже узнать историю казачества, почувствовать, понять тот казачий первопроходческий дух, который вывел Русь (Россию) к берегам Тихого и Ледовитого океанов.

В свободный от гимназических занятий день из Новочеркасска он на пароходике добрался до Старочеркасска — в недалёком прошлом столицы донского казачества. Долго осматривал собор Воскресения Христова, массивностью похожий на замок, сооружённый ещё в начале семнадцатого века. Боковые коридоры, строенные для защиты собора и всей станицы-столицы, тускло освещались сквозь узкие окна, из которых когда-то в донской, полный опасности простор вглядывались и целились казачьи пушки.

В соборе душа благоговеет: царские врата из литого серебра, старинный многоярусный иконостас, иконы в золотых, серебряных окладах, а иные — безокладные — захватывают душу ещё глубже. Здесь икона «Сошествие в ад», пожалованная царём Алексеем Михайловичем, икона времён Ивана Грозного, на которой непривычно юным запёчатлён Иоанн Богослов, Евангелие — в драгоценных камнях, памятные кресты, медали, сосуды, христолюбивыми казаками после удачных походов переданные церкви. В особом помещении — старинные книги, рукописи, которым сотни лет и к которым из-за их ветхости даже притрагиваться боязно.

В коридорные стены вделаны чугунные плиты. А у самых церковных высоких двустворчатых дверей висят ручные кандалы и цепь. На чугунной плите — объясняющие строки: в соборе, прикованный цепью к стене, в 1671 году содержался Степан Разин.

Около собора большие железные ворота и чугунные непомерно большие весы — трофеи, вывезенные казаками из Азовской крепости. Неподалёку — четырёхугольный столб с надписью: «Царь Пётр здесь на майдане угощал вином дедов, когда был он здесь в Черкасске для наряда под Азов в 1702 году». Молодой Снесарев ещё не знал о том, что через несколько лет после отмеченного надписью государева посещения Черкасска Пётр Первый и по-иному распорядится «угостить» казаков за непослушание его воле: в дни Булавинского, поддержанного донцами восстания плоты с повешенными потянутся от верховых станиц к низовым. А насчёт «упоения» вином… видать, казаки и впрямь были падки на него, коли на гербовой печати войска Донского, правда не изначальной, не раннестаринной, а утверждённой, может, и подсказанной Петром Первым, изображён был лихой малый, в чём мать родила сидящий на винной бочке с ружьём и зельеналивным рогом в руках. Во всю дальнейшую жизнь непившему Снесареву, не раз видевшему, до чего хмельная бутыль доводила пьющих, столь залихватского вида гербовая печать всё же была не совсем по душе. Вернее, совсем не по душе.

2

Старочеркасск являл былую славу казачества. В Новочеркасске же история творилась на глазах. Основанная атаманом Матвеем Платовым, героем Отечественной войны 1812 года, молодая казачья столица полнилась донцами из низовых станиц и их преданиями. Обустраивалась подчас драматично. Заложенный ещё во времена Платова собор дважды рушился. Лежащему на горе Новочеркасску не угрожало весеннее донское половодье, но зато терзали его тяжелые суховейные ветры и бури.

В пору, когда сюда за новыми знаниями прибыл выпускник Нижне-Чирской прогимназии, ещё не было ни памятников атаманам Ермаку и Бакланову, ни Вознесенского кафедрального собора, но всё же у городка уже обозначился свой облик — с прямыми улицами, изваянием атаману Платову, основательным зданием Новочеркасской гимназии, в которой учился и Снесарев и до него, и после — весьма приметные соотечественники.

Гимназический курс не был трудным и обременительным для одарённого юноши, и он проявил себя одним из лучших и наиболее заметных гимназистов.

В июле 1884 года Снесарев подаёт прошение на имя ректора Императорского Московского университета: «Желая для продолжения образования поступить в Московский университет, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать зависящее распоряжение о принятии меня на первый курс физико-математического факультета…» А гимназический курс он окончил с крепкими знаниями и отличными оценками по математике, греческому и латинскому языкам. Педагогический совет гимназии наградил его серебряной медалью, что давало право на поступление в университет без вступительных испытаний.

В 1911 году сокрушительный ветер пронёсся над Новочеркасском как недобрый вестник скорой казачьей катастрофы. Или всерусской? Или всемирной?

АЛЬМА-МАТЕР — ПЕРВЫЙ В ИМПЕРИИ УНИВЕРСИТЕТ.

1884–1888

За Москвой стояли века. Снесарев, ещё только подъезжая к ней, не видя её, наверное, стократ повторил про себя эти пушкинские и лермонтовские слова:

  • Москва… как много в этом звуке
  • Для сердца русского слилось!
  • Так много в нём отозвалось!
  • Москва, Москва!.. люблю тебя как сын,
  • Как русский — сильно, пламенно и нежно!

1

Главные святыни Первопрестольной — Кремль, храм Христа Спасителя и университет — расположены рядом, ничто не мешает им глядеть друг на друга. Университет — это самый центр древней столицы, и из окон новой университетской пристройки на Моховой, где Снесареву теперь надлежало проучиться четыре года, открывался вид на совсем близкий Кремль; правда, надо было и самому высокорослому подставить стул, чтобы увидеть заоконный мир: окна специально были высоко подняты, дабы студенческая аудитория не отвлекалась на лицезрение даже исторических и духовных святынь.

Прошло три года после убийства царя-освободителя, царя-реформатора народовольцами, революционными поборниками прогресса, борцами с реакцией, готовыми «освобождать» Россию до той страсти и поры, пока бы на её имперских развалинах не поднялся град революционного солнца.

Александр Третий, позже прозванный Миротворцем, понимал опасность и, надеясь спасти империю, сколько мог, менял либеральный курс своего отца на более жёсткий. Был новый царь грузен, тяжёл, и тяжесть его монаршей десницы скоро почувствовали многие в разных областях общественной жизни. Во власть пришли люди, понимавшие, какие беды и тучи сгущаются над Россией. Одним из них был обер-прокурор Синода К.П. Победоносцев. Годы спустя Александр Блок в своём знаменитом «Возмездии» напишет: «Победоносцев над Россией простёр совиные крыла». Сова — символ мудрости, и не всё столь просто с блоковским двустишием в контексте поэмы. Учёные-радикалисты, выученики и последователи большевистских схем и химер, цитировали его менее всего как поэтическую метафору, а чуть ли не как физическую истину, и сановитый православный монархист, идейный наставник царя в либеральной и революционной прессе аттестовался не иначе как ретроград, чёрный кардинал, махровый реакционер, мракобес, пергаментный старик. Но достаточно прочитать две-три его статьи, хотя бы эти: «Великая ложь нашего времени», «Новая демократия», «Печать», чтобы понять: иначе, чем в стилистике заурядной злобы и ненависти, прогрессисты и не могли бы писать об умнейшем человеке, с которым охотно общался и Достоевский.

В «Жизни Арсеньева» — лебединой песне уходящей России, краткой эпохе Александра Третьего — бунинский герой восклицает: «Как не отстояли мы всего того, что так гордо называли мы русским, в силе и правде чего мы, казалось, были так уверены? Как бы то ни было, знаю точно, что я рос во времена величайшей русской силы и огромного сознанья её».

Но что радикалам студенческой молодёжи до бунинского героя с его ностальгическими воздыханиями, до Победоносцева, да и до самого Достоевского! В тот год, когда Снесарев поступил в университет был упразднён просуществовавший двадцать лет устав, который предоставлял университетам статус автономий. Должности теперь распределял попечитель учебного округа. По новому уставу учреждались две власти: учебная — ректор, декан и полицейская — инспекция. Запрещались действия корпоративные — депутации, коллективные заявления, публичные речи, театральные представления, концерты, кружки, сходки. Разумеется, тайные общества прежде всего.

Инспектор Алексей Александрович Брызгалов по служебному усердию пытался «всю студенческую рать» взять под пригляд. «Шпионаж» осуществлялся низшими служителями инспекции — надзирателями, обычно людьми невесть как образованными, чаще всего из унтер-офицерской среды. От их докладных, записываемых в специальном журнале, студенческое житьё-бытьё зависело в немалой степени: мог быть и выговор, и карцер. Строго предусматривалось, когда и в какой одежде быть. Нельзя было носить косоворотку, ходить по улицам без шпаги, появляться на улице в летней форме в начале сентября — после ушедшего лета.

Одни к такого рода предписаниям относились спокойно, другие видели в них покушение на их права и свободы. Молодых во все века всякий запрет обычно толкает на протест, но ведь и молодые-то разные: и разумно-сдержанные, и агрессивно-распалённые. Иному лишиться длинных волос представляется событием едва ли не более драматичным, нежели погибель всей мировой свободы и цивилизации, и он с ходу готов звать на баррикады. Плоды студенческого духа с его непокорством и жаждой нового многообразны. На университетских сходках с их шумно-поверхностными протестами, в которых сразу мастерами смуты оказались пламенные прогрессисты и террористы, будущие большевики и меньшевики, эсеры и масонствующие кадеты, разбрасывались слова-семена антигосударственности и разрушительства. И всё же любой университет более храм науки, нежели баррикада. Пусть было и в Московском университете нечто вроде протестного митинга, на котором не только либеральные юристы, но и математики, физики шумно и кто весело, кто мрачно выкрикивали: «Долой Брызгалова!» Да не мог там быть Снесарев: не этим были заняты его душа и ум.

2

Незабываемая пора: прийти раньше других в университет, не торопясь подняться на третий этаж, где располагаются аудитории физико-математического факультета. Окна большого светлого коридора выходят на Манеж. Подойдя к окну, видишь в раннем дымчато-пепельном свете панораму утренней Москвы. Народу на улицах ещё мало, лишь катят то ли возвращающиеся откуда, то ли спешащие куда экипажи, и странное чувство при виде их рождается в Андрее: запряжённые в них кони никогда не прекращают своего бега, днём и ночью обречены на бесконечную фантастическую, бессмысленную экскурсию по Москве.

Цокот подков, голоса возле булочной, звоны колоколов, зубчатый абрис Кремля, тёмная зелень Александровского сада — утренняя Москва из университетских окон третьего этажа. Двое, поднимаясь на третий этаж по широкой лестнице, о чём-то спорят с такой запальчивостью, что можно подумать, что они и спать не ложились, проведя ночь в непримиримом словесном поединке. Андрей улыбается: эти двое — его друзья. Иван Лапин, высокий, светловолосый, по характеру незлобивый, но запальчивый парень, родом из Воронежской губернии, и Анатолий Сидоров, резкий в движениях, жадный до знаний, готовый прочитать всю университетскую библиотеку, товарищ Снесарева по Новочеркасской гимназии. Оказывается, продолжается вчерашний спор: прав или не прав Толстой, изображая Наполеона столь уничижительно и художнически односторонне. Вчера они об этом спорили втроём, к единому мнению не пришедши.

— Другие ему изменили и продали шпагу свою! — серьёзным тоном произносит Андрей, вырастая перед спорящими неожиданно для них.

— Ты, видать, и ночевал здесь! Аудиторию под спальню приспособил?

— А вам Толстой, гляжу, и спать-то не даёт!

Друзья радуются друг другу так, словно полжизни не виделись. Так радоваться может только юность, не научившаяся прятать и прятаться.

Постепенно коридор заполняется шумной студенческой толпой. Многие — хорошие знакомые: Михаил Байдалаков из Новочеркасска, Валентин Волконский из Казани, Станислав Рольц из Воронежа. А с Виссарионом Алексеевым, сыном войскового старшины из станицы Гундоровская, Андрей и поселился вместе не только в одном уголке Москвы — на Полянке, но даже и в одном доме в Новинском переулке.

Их курс тогда жил по преимуществу у Патриарших прудов, в так называемом Латинском — студентами облюбованном — квартале, в кирпичных и внешне неопрятных зданиях, у Гиршей, в квартирах разной обустроенности и стоимости. Снесарев тоже какое-то время жил на Малой Бронной (несколько десятилетий спустя в этом уголке Москвы возьмёт зачин знаменитый роман «Мастер и Маргарита»). Иные его сокурсники обосновались в недалёких от университета недорогих гостиницах с далёкими и родными звучными географическими названиями «Сербия», «Черногория», и Андрей не однажды забредал туда.

Житьё студенческое разное. Большинство предпочитало — подешевле. В столовой суп, борщ — три копейки, а хлеба — сколько угодно. Хлеб тогда Россия за границей не покупала!

Аудитории наполняются гулом и смехом студенческой массы — надежды общества, главного нерва будущей русской жизни и её разлома. Наставники появляются в последнюю очередь, успевая после подъёма на третий этаж если не отдохнуть, то хотя бы перевести дух в профессорской на длинном в виде буквы «Г» диване, под портретами двух государей сразу: реформатора и охранителя.

Начинались лекции. Всё было здесь: глубокая, пытливая мысль физика А.Г. Столетова, блистательные импровизации математика А.П. Соколова, остроумные доводы астронома Ф. А. Бредихина, сложные аналитические объяснения математика-механика Н.Е. Жуковского. Каждый из них — сам по себе университет. И каждый приносил в аудиторию свои невольные странности, свой характер, своё сердце.

Особенно странен, но и любим студентами был Жуковский, ставший доктором математики в тридцать пять лет, после защиты диссертации о прочности (устойчивости) движения. Он обладал редкой рассеянностью, и последняя доставляла окружающим немало как весёлых, так и огорчительно-досадных минут. Однажды он умудрился перепутать кому что рассказывать: лекцию, предназначенную для третьекурсников, учёный прочитал второкурсникам, и те ничего не поняли; когда же он лекцию для второкурсников стал излагать третьекурсникам, те заявили, что нынешнюю лекцию он уже читал им в прошлом году.

Бывало и так, что студенты из нерадивых, не успев подготовиться к семинару, якобы изнывая от жажды знаний, останавливали Жуковского на лестничной площадке и задавали какой-нибудь вопрос по части механики, вроде тех гоголевских мужиков, которым страсть как интересно было узнать, доедет ли колесо чичиковской брички до Санкт-Петербурга. А до Казани? Николай Егорович тут же, на лестничной площадке (мел-то в кармане), пользуясь стеной как доской, начинал вычерчивать и объяснять всем желающим.

Вспомнит про семинар, поспешит в аудиторию, а тут уже и звонок. Случалось и более курьёзное. Однажды, прождав в аудитории с полчаса, Снесарев с друзьями отправились на поиски профессора. И что же? Скоро они обнаружили его в ботанической аудитории, где самостоятельно готовились к семинару питомцы К.А. Тимирязева. И было забавно видеть, как знаменитый математик-механик увлечённо выводит формулы перед недоумевающими юнцами-ботаниками.

На Немецкой улице и в переулке, где жил Жуковский, даже извозчики знали о его рассеянности и обычно заблаговременно, осторожно объезжали его, когда он, не разбирая дороги, медленно брёл проезжей частью улицы: основатель аэродинамики, учёный, много сделавший для отечественной авиации, вдруг ни с того ни с сего останавливался как вкопанный — наблюдал за полётом городских птиц; есть у него и статья «О парении птиц».

«Математическая истина, — не раз говорил учёный Андрею Снесареву, математическому самородку, одному из любимых учеников, — лишь тогда может считаться отработанной, когда её удаётся объяснить каждому желающему усвоить». Жуковскому это удавалось. За это его любили.

Не меньшую, чем Жуковский, популярность имел в студенческой среде и Бредихин, лекции которого — в университете ли, в Политехническом музее — собирали толпы народу. В университетскую аудиторию, где должен был читать Бредихин, спешили не только астрономы, математики, физики, но даже и студенты-гуманитарии, которым как не записавшимся не полагалось присутствовать и которые приходили заранее, чтобы занять скамьи поближе к лектору, надеясь, что в студенческой гуще надзиратели их не заметят.

Небольшого роста, подвижный, импульсивный Бредихин меж студентами слыл за добрейшего экзаменатора. Создатель теории кометных хвостов, он студентов из-за недостаточных знаний никогда не награждал «хвостами» и любил повторять слова не совсем педагогически выверенные. Мол, студент сам разберётся, что для него насущно-необходимое в жизни, а что третьестепенное из того, что преподают великоучёные мужи.

Справедливости ради следует сказать, что к «звездочётам» — тем, кто астрономию избрал делом своей жизни, учёный был требователен, и нередко их, по их же словам, произносимым с горделивостью избранных, «на Марс гонял». Андрей Снесарев не был из числа звездочётов. Но к астрономии относился серьёзно, понимая, сколь маленькая Земля зависит от большой Вселенной, пронизывается её токами, освещается сиянием её звёзд.

И позже, где бы ни случалось бывать Снесареву — подниматься ли на угрюмые горы Памира, плыть в Индийском океане, воевать в лесистых предгорьях Карпат, — всегда вольно или невольно приходилось обращать взор к небу. Открывалась «бездна, звезд полна», и, читая звёздное небо, он благодарно вспоминал московское астрономическое светило. Вспоминал по жизни, разумеется, не только его. Вспоминал с благодарностью Московский университет и многих его преподавателей, в лекциях которых возникал величественный образ Вселенной, словно бы многими кистями и красками рисовалась геологическая, историческая, физическая, математическая, геополитическая картина мира — той большой и маленькой Земли, которая от непроницаемых времён была вместилищем человеческих страстей, потерь и надежд.

На третьем курсе он завёл тетрадь, в которой намеревался отобразить историю, текущий день и даже будущее Московского университета, как оно ему представлялось в неразрывной связи с тревожившим будущим России. Он, разумеется, не мог предугадать, что именно на Воробьёвых горах, где поначалу предполагалось выстроить храм Христа Спасителя, на этих горах, переназванных Ленинскими, вскоре после его смерти будет воздвигнут высокоэтажный, увенчанный высоким шпилем храм науки — главный корпус Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова. После страшной войны возводить его будут городские и сельские, рабочие, крестьянские парни и девушки, заключённые. Строительство тяжелейшее. И никому никогда не узнать, сколько несчастных юношеских и особенно девических судеб надломилось там… Участницей того высотного строительства будет его дальняя родственница из Старой Калитвы.

Погружаясь в былые дни, пытливый студент для себя заметил, что университетская жизнь никогда не была ровной, образцово-учёной, а двигалась словно бы волнами. Волнами прежде всего больших дарований, знаменитых личностей.

Волна его времени катилась перед его глазами. А сколь мощная волна была в первой половине девятнадцатого века! Что преподаватели — литераторы Шевырёв, Надеждин, философ Павлов, историки Каченовский, Кавелин, Погодин, Снегирев, позже Буслаев, Грановский, Редкий, Соловьев; что студенты — Лермонтов, Белинский, Константин Аксаков, Бодянский, Герцен, Огарёв, Гончаров, земляки по Воронежской губернии Станкевич и Афанасьев, к именам и творчеству которых он обращался в своей жизни не раз. Эта плеяда любому европейскому университету составила бы честь.

Не мог он не заметить и того, что меж Москвой и Петербургом, равно как и меж их университетами, идёт словно бы негласное состязание, как то было и более полувека назад — при прохождении университетского курса его земляком Станкевичем.

Университет требовал времени. Помимо лекций, семинаров, много его уходило на самостоятельное углублённое изучение того или иного научного предмета. Наш студент часами пропадал в университетской библиотеке, роясь в старых математических изданиях, штудировал энциклопедию Перевощикова, зачитывался Остроградским.

3

При всей университетской загруженности чего только не успевает делать молодой Снесарев, чем не интересуется, чем не занимается! Даёт уроки в богатых домах. По ночам разгружает хлебы в булочной. По воскресеньям — бег, велосипед. И так запойно играет в шахматы, что иногда весь мир видится ему шахматной доской, по клеткам которой предопределённо двигаются фигуры, то бишь люди, и ему пришлось даже обращаться к врачу, чтобы избавиться от наваждений и усмирить шахматную страсть. Серьёзно изо дня в день изучает он живые иностранные языки, одно полугодие квартирует в немецкой семье, условясь, что разговаривать с ним будут только по-немецки. Он старается не пропустить ни одного хорошего концерта. Сам играет на рояле и скрипке. Поёт — у него редкостный по выразительности баритон. Наконец, ночами напролёт он поглощает книги по всемирной и русской истории, произведения зарубежных и отечественных писателей. Пробует сам сочинять, пишет рассказы, стихи «под Никитина» — уроженца Воронежа, земляка. Ведёт дневник, в который записывает существенное и несущественное: перечень прочитанных книг, сообщения бытового характера, раздумья о жизни и литературе, заметки о том, что случилось, что волнует.

Читаем рассуждения справедливые, бесспорные, но из тех, что называются истинами азбучными, местами общими, вроде: «Идея Сальери и Моцарта — вопрос о взаимоотношении таланта и гения»; «Труд по-настоящему есть жизнь человечества, отнять его — и поколение Адама прекращается»; «Патриотизм не в пышных фразах…» И тут же горестный вопрошающий возглас: «Что со мной творится? Что? Вышел я в поздний вечер. Не то что страшно, а нехорошо как-то: ни голоса, ни звука… Плывут по небу тучи насуплено, сурово. Звёзды ими закрыты… чуть не заплакал. Что со мной?.. Да скажите же что-нибудь, темнота, дорога! Или впереди ничего? Движение куда-то, к чему-то, зачем-то». Какой переклик во времени: своё душевное состояние в подобной тональности и подобными словами через несколько десятилетий выразит ещё один Андрей, молодой воронежец — автор «Ямской слободы» и «Чевенгура».

Существенная и на будущее дневниковая запись о «Войне и мире» Льва Толстого: «…странно и страшно говорить что-нибудь критическое о таком монументальном сочинении, созданном рукою великого писателя. Решаясь указать на ошибочные моменты, уподобляешься ребёнку, который, оценивая платье своей молодой матери, начал бы указывать на непродёрнутую ниточку — и всё же с толстовским описанием Бородинского, Аустерлицкого сражений (особенно распоряжений по ним) трудно согласиться: в них слишком внесён взгляд автора, что в сражении мало чего значат, даже ничего не значат, отдельные единицы, полководцы, что в сражении ничего не исполняется, что предполагалось раньше… Ошибочен взгляд, при котором в истории видят только историю героев, ошибочен и полярный первому взгляд, когда всё полагают в массовом движении, в массе. История, очевидно, есть результат взаимодействия массы и единицы.

Толстой широк и всесторонен. Он не затрагивает только лишь сердца, как Тургенев, или одну только мысль, как Глеб Успенский, или только умную насмешку, смешанную с грустью, как Щедрин, — нет, он пленяет читателя широко и могуче, это полный стакан…»

Отношение Снесарева к Толстому на протяжении жизни во многом изменится. Но не как к художнику. А как к человеку и мыслителю. А импульсы несогласия с Толстым как военным мыслителем заявлены уже в этом юношеском рассуждении.

4 В студенческие годы музыка забирает сердце притягательно-пожизненно. Андрей и его друзья — завсегдатаи в нотном магазине Циммермана, куда нередко захаживал П.И. Чайковский, просматривал новинки, импровизировал, и счастливые юноши готовы были поступиться и лекцией, и назначенным отдыхом на берегу Москвы-реки, у Коломенского, лишь бы насладиться звуками музыки русского гения. Снесарев не пропускал ни одного концерта университетского симфонического оркестра, весьма отменного, вполне профессионально исполнявшего сложные сочинения Вагнеpa, Глинки, Чайковского. Более того, Андрей — замечательный баритон — участвовал в студенческом хоре, которому Чайковский посвятил четырёхголосый мужской хор «Блажен, кто верует» на стихи «августейшего поэта» К.Р. — Константина Романова. Хор — двести голосов — выступал даже в Колонном зале Московского дворянского собрания.

Музыка и песни звучали, разумеется, на всех студенческих празднествах и вечерах. И особенно в Татьянин день. За окнами — синяя зима, университетский актовый зал распевает задорное, раз в году дозволенное во весь голос:

  • Да здравствует Татьяна, Татьяна, Татьяна!
  • Все наши братья пьяны, пьяны, пьяны
  • В Татьянин славный день.

Тут ещё бас зычно и шутливо-грозно вопрошал, кто же виноват, а студенты ловко перебрасывали все вины на «Татьяну». Снесарев был свидетелем, как хмельной студенческий праздник куражится до полуночи, как его сверстники с факелами в руках выбредают на Манеж и прилегающие улицы, как они и дальше не прочь пить-веселиться. Но он уже нагляделся в разных городах и весях на плоды хмельного безудержа и сердцем глубоко ранился, почувствовав, что хмельное зелье не веселие Руси, а проклятие Руси. Бог и воля уберегут его от этой пагубной страсти.

А вот цветник юных Татьян, разумеется, волновал. И не только в Татьянин день. И среди них была для него единственная. Умница, глубоко верующая, знающая и чтущая святых православной Церкви; красивая, кроткая, приветливая, всем людям добрым готовая всегда помочь, чувствующая даже боль вдалеке подбитой птицы — все добродетели, наверное, сошлись в ней. У неё было красивое древнегреческое имя Лидия, и была она, как и Андрей, из духовного сословия, из старинного рода. Они повстречались и скоро почувствовали: на всю жизнь. Но в промозглый мартовский день она простудилась и от простуды сгорела в одночасье, как свечечка. Словно дав обет долгой верности, Андрей на годы останется одинок: женится, когда ему будет под сорок.

По завершении университетского курса Снесарев весьма убедительно защищает кандидатскую диссертацию «Очерк развития анализа бесконечно малых». Но не чистая математика втягивает его в свой круг. И не миротворящая консерваторская музыка.

ОТ ЛЕФОРТОВСКИХ КАЗАРМ ДО АКАДЕМИИ ГЕНШТАБА.

1889–1899

По завершении университетского курса согласно существовавшему тогда положению он обязан был отбыть воинскую повинность и мог отбыть её как вольноопределяющийся — служба в таком разе заняла бы менее полугода. Но он поступает иначе: подаёт прошение зачислить его в годичное военное училище, где можно было бы приобрести реальные навыки и знания, необходимые защитнику Отечества. Профессорская карьера отодвигается собственной рукой. В августе 1889 года его зачисляют рядовым в Первый лейб-гренадерский Екатеринославский Его Величества полк и тут же, недели не пройдёт, командируют в Московское пехотное юнкерское училище, с 1897 года — Московское военное, с 1906-го — Алексеевское, названное так в честь только что рождённого наследника — цесаревича Алексея.

1

И здесь перед нами явление если не удивительное, то редкое и несколько озадачивающее. Разносторонний молодой талант отдаёт семь самых цветущих лет не военной академии, не Большому театру, не консерватории. Но низшей армейской страде — страде полковой. Скажем для точности, что на таком выборе пути сказались и желания, и обстоятельства. Чего больше — трудно теперь ответить.

Московское пехотное юнкерское училище, основанное в 1864 году, незадолго до рождения Андрея Снесарева, было не самым лучшим, но и далеко не худшим. Маршал Василевский, прошедший его курс в годы Первой мировой войны, в табели о рангах из многих тогда существовавших военных училищ Алексеевскому отдавал третье место, ставя впереди только Павловское и Александровское. Выпускниками училища в разное время были люди незаурядные: тот же маршал Василевский, начальник советского Генштаба в предвоенные и военные годы маршал Шапошников, генерал Дмитриевский, генерал Молчанов, офицер Лазо, сожжённый японцами в паровозной топке, певец Собинов, духовно-религиозный поэт Солодовников… Назвать только их, разумеется, было бы несправедливо: за десятилетия училище выпустило более восьми тысяч офицеров. Немало их геройски сражались в Русско-турецкой войне 1877 года; сколько пало под Лаояном и Мукденом, на сопках Маньчжурии, на редутах Порт-Артура; сколько погибло у Мазурских озёр — это первое и тяжёлое поражение русских в Восточной Пруссии в самом начале Первой мировой войны Солженицын позже запечатлеет в романе «Август Четырнадцатого»; многие не вернулись с «галицийских кровавых полей», где набиралась мужества и мудрости и фронтовая судьба Снесарева. Одни испытали ужасы Гражданской войны, другие эмигрировали, а оставшиеся почти сплошь были репрессированы.

Жизнь Российской империи во времена Александра Третьего — последняя попытка удержать страну на разумно-консервативных началах. Император исповедовал политику мира, что требовало сильных армии и флота, которые царь полагал единственно верными и честными союзниками. И было время, когда говорили: «Ни одна пушка не выстрелит в Европе без воли русского царя». При Александре Третьем Россия, может быть, достигла пика своей величавой могущественности. С другой стороны, именно при нём был заключён русско-французский союз — прообраз будущей Антанты, связка, которая оказалась для России роковой. Дело, разумеется, обстояло глубже, но царь, встречавший в Кронштадте французскую эскадру со звуками ненавистной монархам «Марсельезы», последствий, видимо, просчитать не смог. Сближение двух разных стран — не механическое сближение двух друг другу салютующих эскадр…

Училище располагалось в Лефортове, в так называемых Красных казармах — массивный протяжённый двухэтажный «брус» бывших казарм с небольшими, словно заранее не для мирной жизни впечатанными в стенные пролёты окнами, и поныне впечатляет, будто погружает в дни давно былые.

Со двора училище выходило в старинный парк, полный лип и берёз, — подобно тихим женщинам, те спускались к воде. Близко протекала Яуза, и мысль о потешных речных суденышках, на которых молодой Пётр Первый начинал свою во всю жизнь растянувшуюся водную одиссею, невольно возвращала будущего офицера на Дон, где молодой царь правил первые свои военные флотилии к берегам Азовского моря.

В училище живо было предание, что во времена Бирона строение будущих казарм использовалось под конюшни. В средневековые да и более поздние войны не то что казармы, а даже церкви отдавались коннице, и много читавший Снесарев вполне мог знать, что в миланской церкви Милостивой Богородицы, где вполстены сияла «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи, ничтоже сумняшеся обустроилась конюшня одного из победоносных наполеоновских полков. Для уроженца донского казачьего края конь с детства был за верного друга, и юнкер мысленно даже представлял, что за кони когда-то были здесь, и даже видел своего коня — верного, сильного, способного своего седока и нести в бой и, раненого, вынести из боя.

Училищные будни — достаточно строгие, но отношения между юнкерами были ровные, доброжелательные, постоянно оттачиваемые оселком чести, и начальство имело богатые педагогические национальные навыки воспитывать по кодексу офицерской чести. Тогда ещё и в зачине не было позорной дедовщины, поистине армейской коросты, и младший всегда мог найти защиту у старших юнкеров. Почти все были в товарищеской спайке, а у Андрея Снесарева был ещё и хороший друг — тоже из Области войска Донского. Весёлый, розовощёкий, весь округлый, будто сказочный мал-колобок, Фёдор Шевелёв скрасит суровый училищный год, и о многом они передумают-переговорят-перемечтают, так что, когда встретятся нечаянно уже в послереволюционные дни в Смоленске, им будет что вспомнить.

Через полгода целеустремленного, дисциплинированного юнкера производят в унтер-офицеры, то есть сержанты. Позже в своих военных трудах и размышлениях Снесарев не раз обратится к смыслу и сущности корпуса унтер-офицерства как важнейшей смычке солдата и офицера, обстоятельно рассмотрит, например, как это дело поставлено в Германии, сколь весома фигура унтер-офицера в германских войсках.

Полюбить армейскую службу или проникнуться отвращением к ней — здесь для юнкеров много значил пример ротного воспитателя. В училище или даже раньше судьба свела Андрея с ротным командиром Иваном Владимировичем Шишкиным, который, по счастью, оказался замечательным человеком, высокоэрудированным педагогом, психологом, знатоком не только военных наук, но и юношеской души. Он прекрасно знал военное прошлое Отечества, о любом из знаменательных сражений мог говорить часами, мог подолгу рассказывать о тех военных, которые внесли вклад в отечественную культуру, и таковых набиралось немало фамилий, и какие фамилии: Татищев, Болотов, Державин, Сумароков, Чаадаев, Давыдов, Рылеев, Раевский, Бестужев (Марлинский), Боратынский, Одоевский, Хомяков, Лермонтов, Достоевский, Толстой, Данилевский, Фет, Случевский, Гаршин, Мусоргский, Римский-Корсаков, Пржевальский!..

Ротный ненавязчиво, но и незабывчиво подводил своих питомцев к мысли, что Отечеству в его трудный час (а когда их, трудных, не было — из них складывались эпохи) всегда в офицерский корпус требуются люди серьёзного ума, воли и чести, имеющие и классическое, и реальное образование. Классическое Андрей хорошо освоил в гимназии, в университете, да и в училище не оставлял занятий древними языками. Разумеется, на поле будущего боя приказы на латыни или древнегреческом никто не станет отдавать. И всё же… прочитать на латыни «Записки о Галльской войне» — словно бы за горизонтом увидеть даль. Были штрихи — непереводимые. Да и не было подчас иной возможности ознакомиться с историческими, военными трудами, кроме как на древних классических языках. Последние тоже изучались в училище. И пусть не было такой дисциплины, как общая культура, но культурный офицер воспитывался всем: от требования быть в любой миг опрятным, подтянутым до возможности иметь свободное время для чтения, живописи, музыки и песни.

Был в училище хорошо сложившийся хор, и Андрей скоро стал его солистом, настолько приметным, настолько необходимым, что без него не обходилось ни одно торжественное действо в училище. И после окончания его он выступал на вечерах, посвященных училищу, на одном — пел вместе с Собиновым, более поздним выпускником университета, стало быть, и училища.

Поскольку музыка и песня так или иначе будут сопровождать Снесарева почти всю жизнь, сделаем небольшое отступление. Бархатистый снесаревский баритон был настолько выразителен, настолько, ещё и не поставленный, покорял многих, что грех было не заняться им всерьёз и не подумать о карьере певца. Андрей и подумывал о таковой, в чём ни училищное, ни полковое начальство ему не препятствовало. В те годы он стал брать уроки у оперного певца Иллариона Михайловича Прянишникова, известного как организатора и руководителя первого в России оперного товарищества. Студия Прянишникова многое дала Снесареву, он профессионально разучил немало партий из русской и зарубежной оперной классики.

Однажды ему было предложено даже выступить в Большом театре — случай, упоминаемый во всех биографических очерках о нём. Он исполнил партию Невера в опере композитора Мейербера «Гугеноты». Хорошо исполнил, но в первый и последний раз: после выступления надолго охрип, пришлось обращаться к врачам, которые поставили крест на карьере оперного певца. У больших оперных певцов — вспомним Шаляпина, Штоколова, Пласидо Доминго — широкая мощная грудь, берущая на себя немалую часть исполнительской нагрузки. У Снесарева же, при его высоком росте, узких плечах и узкой груди, «работало» горло, только горло, бессильное выдержать бремя долгих перегрузок. Не без горечи расставшись с мыслью о профессиональной сцене, он не расстался с пением на торжественных вечерах и встречах, в дружеском застолье, во фронтовых землянках — в Средней Азии и Индии, на Украине и в Галиции, в Санкт-Петербурге, Киеве, Вене — был слышан многими и многих чаровал проникновенный снесаревский баритон.

Училище Снесарев окончил с отличными показателями, что давало право быть занесённым на мемориальную доску лучших выпускников. Правда, имя его появилось непонятно почему с запозданием на несколько лет. Разумеется, он мог бы вернуться в университет и погрузиться в науку, проглядывались и иные жизненные варианты. Но наш выпускник возвращается в родной полк. Что повлияло на такое решение — военно-педагогические воспитательные способы ротного Шишкина, чтение исторических сочинений, инстинкт государственности и защиты Отечества, большая определённость армейского варианта жизни в сравнении с мирными, гадательно манившими, — трудно сказать да и нет смысла гадать. Возможно предположить, что даже выпади ему стать оперным певцом или любого ранга и ведомства сотрудником на гражданской службе, военная «жилка» и тогда не перестала бы пульсировать в нём. С другой стороны, и так поразмыслить: оперных певцов, пусть даже и замечательных, сколько их, услаждающих музыкальный вкус, в одной только России! А великий геополитик, великий военный мыслитель, в коего вырос Снесарев, — один из немногих. Скорее всего — единственный. И необходимый отечественному сознанию как воздух! Пением, самым распрекрасным, можно расширить культурный горизонт страны, но реальной границы Отечества им не защитишь. А на границах русских испокон веков тучи клубились грозно. «Над границей тучи ходят хмуро» — так сурово-предупредительно звучала начальная строка одной из предвоенных советских песен. Русь, Россия испокон веков воевала или её понуждали воевать. А для войны нужны хорошие воины. «Армия — якорь спасения страны» — это убеждение, афористически выраженное военным мыслителем позже, утвердилось, по всему видать, уже в выпускнике училища, молодом убеждённом патриоте.

2

Лейб-гренадерский Екатеринославский полк располагался в Кремле, и это тоже был некий знак судьбы. Снесарев, воспринимая Кремль как святыню русского народа, познакомился с его соборами, дворцами, достопамятностями ещё в бытность свою в университете. Всё здесь для него дышало высокой и трагической историей, и он никогда не разделял ёрнические шуточки, мол, всё в этой России, как с этими диковинами: Царь-пушка, которая никогда не выстрелила, Царь-колокол, который так и не зазвонил. Шутники не знали, а может, и знать не хотели, что Москва не раз пылала пожарами, каких не ведала ни одна столица мира. Царь-колокол именно от пожара и пострадал. Носители этих шуточек, вернее, их радикальные восприемники, в революционном своём раже позднее заставили замолчать тысячи колоколов и миллионы людей — тут уже не до шуток!

Беглое, университетской поры, знакомство с Кремлём, разумеется, не могло дать того ощущения приобщённости к родной истории, кровной связи с её ушедшими людьми и устоявшими соборами, какое, естественно, проявлялось при каждодневной службе в кремлёвских стенах, ночёвках в кремлёвских казармах.

Снесарев любил бывать на древнейшей в Москве площади — Соборной, где располагались три собора — Успенский, Архангельский, Благовещенский — и где нерушимым утёсом взмывала в небо колокольня Ивана Великого. Успенский собор возводил итальянский архитектор и военный инженер Аристотель Фиораванти с учениками. Творение итальянца оказалось по духу творением русским. Прежде чем положить в основание первый камень, зодчий посчитал необходимым побывать в недавно ещё стольном Владимире, дабы своими глазами увидеть шедевры древнерусского зодчества — Успенский и Дмитриевский соборы, и, восхищённый белокаменными храмами с их державно-величавыми и былинно-смелыми строгими формами (эти шлемовидные купола, эти похожие на бойницы окна-прорези!), повторил их в кремлёвском Успенском соборе, ставшем главным собором Московской Руси, в котором венчались на царствие первые русские государи. Как итальянский зодчий разумно следовал старорусской храмостроительной традиции, так следовали ей и псковские мастера, возводившие Архангельский собор.

Под сводами Архангельского собора-усыпальницы Снесарев подолгу выстаивал у надгробий Дмитрия Донского, Ивана III, Ивана Грозного, мысленно беседовал с ними, столь разными, но равнонацеленно желавшими уберечь и расширить Русь.

Издали и вблизи волновала чем-то сказочная опояска кремлёвских стен и башен, каждая из которых была и художественное творение, и историческое предание, да и не только предание, а история. Часто он замедлял шаг у самой маловидной, что напротив Василия Блаженного, Набатной башни, колокол которой всегда молчал: был без языка с 1771 года, когда в Москве вспыхнул чумной бунт. Тогда загудел сполошный колокол Набатной башни, и толпы устремились в Кремль, сея смуту и крик. Зачинщики смуты успели бежать на Дон, в казачьи низовые земли. Императрице Екатерине Второй ничего не оставалось, как наказать… колокол. Это, конечно, не тот масштаб, когда Ксеркс, разгневанный персидский царь, велел высечь море, разбушевавшееся и не давшее его кораблям подойти к греческому берегу-. Но отношение владык сходное — наказывать не только человека. Впрочем, императрица здесь следовала традиции: сколько их, непокорных — новгородских, псковских, угличских — московскими царями лишено было голоса, сброшено с колоколен, сослано в иные города!

Однажды Снесарев с группой офицеров взобрался (несколько сот шагов вверх по витой и крутой каменной лестнице) под самую макушку колокольни Ивана Великого. Столп величавой русской колокольни, изначальной башни дозора, связывал небо и землю. Возносясь чуть не на сто метров ввысь, он глубоко, на десятки метров, уходил под землю, на уровень дна близко протекавшей Москвы-реки. Колокольный столп многими осознавался как явление национальное, творение истинно русское. Наполеон, быть может, именно в спалённой Москве почувствовав «закат звезды своей кровавой», в некое неумное отмщение приказал при отступлении взорвать колокольню-символ. В раскопы были уложены горы пороха, но столп устоял.

С головокружительной высоты Снесарев как на ладони видел строенный русскими архитекторами Федором Конём, Баженовым, Казаковым Белый город, дворцы, храмы, Московский университет, дальние монастыри, горы Воробьёвы. И, как знать, может быть, за московскими горизонтами он вдруг явственно прозрел бесконечные во все стороны света русские дали, просторы великой империи, её далекие земные, морские и словно бы небесные границы. Может быть, на какой-то миг ему открылся поистине весь мир. И не только Западная Европа, Африка, Азия, но даже и заокеанская Америка. Так только в детстве с обрывного донского берега открывался мир, но тогда он был безымянен, величаво-спокоен и чист.

Чуть позже, в 1900 году, Кнут Гамсун, норвежский писатель, будущий нобелевский лауреат, будущий сторонник германского наступательного духа, за то и преданный временному остракизму на оккупированной родине, проезжая на Кавказ через Петербург и Москву, пленится белокаменной. «…Я всего повидал, но никогда не видывал ничего хоть несколько похожего на Московский Кремль! Я видел прекрасные города. Прага и Будапешт красивы, но Москва сказочно хороша… В Москве 450 церквей, и когда звонят колокола на всех колокольнях, воздух сотрясается над городом с миллионным населением. С высоты Кремля взор погружается вниз на целое море великолепия…»

Отношение Гамсуна к Америке и Англии, отношение к Достоевскому и Толстому сродни снесаревскому. Норвежский писатель станет одним из любимых писателей русского военного мыслителя, а «Мистерии», «Голод», «Пан», «Виктория» — из высокоценимых им гамсуновских произведений.

Служить в полку — не каждый день старинные кремлёвские камни рассматривать, пусть полк и располагался в Кремле с последней трети девятнадцатого века. Прежде ему, как всякому русскому полку, выпало участвовать в больших и малых сражениях, заграничных походах: сражаться с турками, пруссаками, поляками, французами. В тяжелейшем суворовском переходе через Альпы и победоносных суворовских сражениях за границей, как позже и в битве под Бородино, полк терял половину солдат и офицеров, но ни разу не оставил ни одно из полей гибели прежде, чем сражение заканчивалось.

В полку была даже своя краткая история, уложенная под обложку малой книжицы. Мысленно будущий военачальник побывал во всех боях и сражениях, в которых пришлось участвовать полку, — и не только против испытанных войск Фридриха Второго и Наполеона Бонапарта. Иные из военных сцен он увидел по-своему и «повторил» их с меньшими потерями. Нет, он не корректировал действий Суворова или Кутузова, но военное и, может быть, природное чутьё ему подсказывало, что в некоторых эпизодах сражений суворовской воли-натиска или кутузовского с хитрецой фатализма, может, и было недостаточно…

Лучшие боевые традиции поручику (Снесарев стал им в 1893 году) надлежало передать солдатам, воспитывая их не только тем достойным, что было в прошлом, но и примерами из дней текущих и собственным примером. Образцом для него на всю жизнь остался его ротный командир Иван Владимирович Шишкин. Поручик видел в своих подчинённых, в каждом солдате личность — и живого человека, исполненного страстей, печальных, горестных настроений, и исполнителя единой соборной армейской воли, строя, колонны, атакующей массы. Такой взгляд на будущих полях сражений помогал ему не только найти наикратчайший путь к солдатскому сердцу, но и вдохновить его.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Бывший спецназовец Дмитрий сменил на гражданке немало профессий. Но одно он умел делать особенно хор...
Террористическая организация «Синдикат», методично уничтожая российских ученых, пытается сорвать нам...
Прогулка выпускников средней школы на теплоходе по Волге обернулась драмой: вооруженные головорезы з...
И сильные мира сего вполне уязвимы. Спецслужбы получили информацию о том, что некий олигарх заказал ...
Знаменитый телохранитель Евгения Охотникова тем и знаменита, что берется за самые опасные дела и лад...
Дада промышляет любовью за деньги. Летом цепляет «клиентов» на пляже, зимой ищет «спонсоров» в ресто...