Прощай, Атлантида Шибаев Владимир

– Бельишко дряхлое, вот у меня все здесь, – указал он на фибровый чемоданчик, потирая затылок.

– Похоже, – засомневался Папаня. – Многие не наши вокруг доходяжки петляют, уже и ее специальным красным крестом в ночлежку, подальше от нас, сволокли. Арифметикой пахнет, задача. Пошли-ка, гляди, – пацан поднялся и отправился в угол необъятного гаража.

А Полозков поплелся за ним. В углу была свалена и местами разложена и расставлена разная рухлядь.

– Мы тут всякую подозрительную мелочь у бабушки приобрели, – указал Папаня на кучу рукой. – А вдруг старую кто оберет зазря. Ты вот глянь – Барыга звякал, ты по бабке спец. И давай сговоримся, чего одно себе выбери, а я тебя отпущу.

Полозков подошел к куче и присел на корточки. Книги и альбомы валялись вперемешку с пустыми мстерскими шкатулочками, вязаные узелочками платки прикрывали пыльных фарфоровых оленей. Полозков тронул серебряную ризу на темной доске, отдельно и почтительно установленную на стопку Мережковского.

– Не клеймленая, – квакнул один бугай.

– Фабержу навести, что сосморкнуться, – поддакнул другой. – Простое ленинградское дело, друганы в Питере шлепают.

И рядом с горкой чепухи сразу же Арсений увидел мятую страничку старушкиного дневника, как-то попавшую сюда.

– Вот это дай, старушку найду и передам.

– Видать, не жадный ты, слесарек. Не фрайер, – удовлетворенно заметил Папаня, отбирая листочек. – Это мы еще помусолим. Да и мы не жадные, глянь, бабушкино сберегли. Нам чужое поперек. Пожрем, выпьем и все раздаем серым и хлипким. Братву лечим бесплатной медициной. Пенсию доходягам заставили в добавок, а? – и мужики закивали тусклыми лицами. – А что жирных карасей шерстим, так это еще господин Марк Энгельс по обществу велел. В нашей необъятной шири иначе не можно. Пока пенсия или приработок до простого дойдет, семь раз от него чинуха отмерит да отрежет. Что в муниципалке, что с частного постоя. Не так? – и лбы опять закачались. – Вот и я так думалкой, если по правописанию, – раздумчиво повторил Папаня. – Мы вроде очистных вооружений, хоть и сами не сахар. Нам бы, слесарек, только чего еще захотеть, кроме жралки, а я не знаю. Ленин-Сталин нам этого по истории не прошли. А то опять тут двоих зря пырнули. Вы бы, кончившие заведения, которые классы осилили, подсказали чего людям. Слышь, слесарек! Ладно, мозгов у тебя есть. А хитрины нет. Правильно ты нужное взял. Схватил бы фуфель для отвода зенок, я бы точно тебя тут же отпустил.

Он подошел к какому-то люку в бетонном полу, кивнул, и один из бугаев резво и радостно схватился за торчащее железное кольцо, охнув, приподнял квадрат пола, под которым тускло зияла пасть неизвестного подвала.

– Туда бы и отпустил, каяться. Там у нас уже зимовали, кое как высребли. Одной химии сто кило наложил.

И крупные ребята хихикнули.

– Лады, погости пока до утра. У меня к тебе вопросов нету, не училка я, людей мучить. Но вдруг сам, покемаришь, что упомнишь. Тут стрелки по летучим тарелям и бурятские луковые стрелки соревноваться приперлись – не видал таких?

– Нет! – искренне поразился Полозков.

– Спи спокойно, дорогой Арсений Фомич, вон хоть на бабкином пристройся, только с танкеткой не балуйся. А то такой педсовет будет, сарай-то старый…

Двери опять грохнули, лязгнули, и Арсений оказался вновь один почти в полной тьме.

Он бросил на пол возле старухиного скарба какую-то замасленную попону, на которой ребята, видно, рылись под брюхом стального монстра, хватая того за сокровенные механизмы, и в изнеможении прилег и закрыл глаза. Но уснул на минуту, снизу нещадно тянуло, и сон тут же выдуло. Сеня поворочался, провел пальцем по серебрящемуся окладу иконы, развалившимся деревяшкам и недобитым фаянсовым балеринам с отскочившими инструментами профессии.

Странное путешествие во времени совершила Аркадия Самсоновна. Подходила, сначала юная и непокорная, потом старая, на скрипучих негнущихся ногах, к своим сокровищам, водила по макушкам ненужных теперь безделушек и матрешек и изредка позволяла себе, выдвинув особый ящичек, наскрести в заветную тетрадь несколько ничего уже не значащих строк и промакнуть немногими слезами. И этот еще Кеша. Взбаламутил юную душу и отправился к далеким берегам, как промелькнуло в дневнике, через Каир или Харбин. А потом подарил своей возлюбленной, кроме сына, только несколько восторженных дней.

– Эй, – позвал из глубины сарая-зала шепчущий голос. – Заключенный, ты жив?

– Жив, совершенно жив! – вскочил Полозков. – Кому я нужен. А вы кто?

Упала железная смотровая щелка в дальнем углу, за броневиком. Приподнялась и вновь гулко стукнула. Арсений срочно заклинил ее грязной тряпкой с пола. На Полозкова глядели испуганные женские глаза.

– Точно никому ты не нужен, окаянный импотент, – произнес знакомый женский голос. – Только моей дуре Краснухе, – сообщила Эвелина Розенблюм. – Я тут допевала программу, а она мне говорит: сиди возле невиновного простофили, а я побегу ключ от сарая скраду у Кабанка, есть, вроде, у него. Видишь, служебный вход-выход, – и она постучала кольцом по металлу, где, и вправду, рассмотрел Арсений линию невысокой дверцы.

– Так Вы Эвелина! – окончательно узнал географ.

– Я твоя удача, девушка мечты, цветущая сакура тоски. Разве не узнал по роже?

– А дверца куда ведет?

– Совсем ты будто не мужчина. Это же задок вип-клуба "Касабланка", роскошного заведения для сливок. Я тут певунья-поломойка, а еще один пьяный ходит, сторож, человек с ружьем. Так что тихо, совсем не шуми, как после бурного романса. Будем Краснуху мою ждать, может, отомкнем твою плоть. Очень она тебя пожалела, говорит – на Кабанка хорошо влияешь.

Женщина куда-то на секунду запропастилась, потом опять зашептала:

– Ты что же тогда, кобелек, на мою уду не попался. Или не хороша? И лиса у меня, что надо. И запах из флакона, только Лизке, сбежавшей с фронта, и давала.

– Да я не очень, по настроению, – ушел от ответа Арсений.

– Жена-то хоть какая завалящая у тебя есть?

– Пока нет.

– Вот то-то и оно, и Краснуха рассказывала. Живет, говорит, как волк в уголке Дурова. Три часа тебя ждали. А как обходишься? Приходящую в пухе-перьях валяешь, или по случаю?

– По случаю, – буркнул Арсений, вспомнил Риту и замолк.

– Ты бы полюбил кого, – жалостливо предложила Эвелина. – Мне один очень хороший и образовавшийся мужчина на днях говорил про тебя тоже. В кафе "Приют беременного" подрабатываю. Одни слова, мол, обожает, опереточные. И жизнь больше себя любит. Слова хорошо друг дружку шептать, но одной головой не проживешь, надо и руками-ногами ворочать. Вот я, – на секунду замолкла Эвелина. – Некогда мне было до сорока годков любить… Одного только и любила. Расскажу тебе про Вальку, раз ты непонятливый и все одно – на привязи…

Одна я у мамки была, а мамка – такая, как я, статная и певунья. На всю деревню первая… Ну, вторая девка. Но жили тогда уже мы совсем одни, дед-то помер, по пьянству спрятавшись от трудодней под косилку. Колхоз наш такой был: весной сеять – а семена только у мышей, и то у тех, кто позапасливей, с кулак размером. Одна оглобля на три двора, три ямы на одну избу. И стал к нам захаживать председатель, кривой битюг, раньше клещом укушенный, я его запах за полверсты чуяла. Звали все его "Красный партизан" по колхозному имени. Приходит и говорит мамке, усаживаясь на скамью – отберу у тебя, говорит, Дарья, огород, сучье ты вымя. Душ у тебя на дворе одна ведь?! И на меня глядит. Мать кричит: "Одна, одна я. Не отбирай, партизан, сдохнем". Парней в деревне мало, кто был – все в город ушли, и оттуда пишут, чтоб сало слали. " Отберу, – обещал партизан. – Все одно не вспашешь". Мамка ревет и лбом об стол бухается. Стал партизан у нас оставаться за занавеской, мамку таскает, а потом пугает пионерскими и партийными словами. Но почти ничего не давал, чтобы, видать, не разбаловались.

Как-то, мутного выпив, и на меня набычился. А мне уже четырнадцать, и тоже соков от земли напилась. " Девку, – говорит, – давай. Пора ей в коровник. Пшена отпущу". А в коровнике вместо ковров – дыры от коров. Мамка бросилась к нему и давай плакать и брюки целовать: " Не дам, – кричит, – маленькую. Лучше убей". А партизану это руководящая обида, что поперек. " Девку давай", – повторил партизан, мамашу стряхнул и вышел, тряся укушенной головой. Мать посидела у бутылки пол дня, вскочила и крикнула: " Не возьмешь, сучек, готовенькое". А мне велела – собирайся. "Куда?" – спросила я покойницу, царствие ей небесное. "За кудыкины горы, голосовать", – ответила. Встали мы у придорожной канавы, на трассе. Один грузовой прошел, другой. Мамка говорит: " Эти все рожи кривые, щас найдем. Ты, – говорит, – все делай, что шофер попросит. Так уж нам повезло". Еще одного мать остановила, и опять уехал. Тут и другой. Мамка о чем-то сговорилась и меня в спину пихает. Я в кабину влезла, там мужик, молодой красавец с бархатными зоркими глазами. А меня трясет странная лихорадка, ноги и руки бьются, и я на мужика гляжу во все глаза. Он вынул колбасу, хлеб. " Поешь, – говорит. – Хочешь?" Я молча головой мотаю и, знай, трясусь. " Выпьешь?" – испытующе посмотрел на меня сероглазый мужик и портвейн протянул. Я взяла, сильно хлебнула и бутылку уронила. Он подождал еще минуту, вперед на дорогу посмотрел, вынул четвертной билет и мне за пазуху сунул и, стиснув зубы, сказал:

– Пошла отсюда к чертовой матери, – и распахнул дверь.

А я кульком вывалилась, но оглянулась. Он дверь закрывает. Но я уже тогда наглая была, дверь придержала, и спрашиваю его, вся трясясь:

– Дяденька, а Вас зовут-то как?

– Николай, – ответил красивый человек, в сердцах хлопнул дверью и дал по газам.

К ночи заявился "красный партизан", уже розовый под парами и заорал – все, больше не жду. Но мамка вдруг ласковая и знойная стала, со всех сторон партизана лижет и шепчет:

– Идем, выпьем-закусим, мне отходную в последний раз. Сильно я к тебе, такому мужчине, прикипела. А потом уж приведу, полакомишься.

Ушли они в избу, а мамка через два часа, будто по воду, выскочила, уже пьяная и вот в сарай меня затолкала, как вот теперь другие – тебя". Не высовывай носа", – только и сказала. Прошло часть ночи, а уснуть я не могу, все в сене кручусь, как колодезное бревно. Потом забылась, и привиделось мне – будто вышла я на дорогу моего сероглазого бархатного Николая встречать, а его все нет. И от этого мне жарко, и все жарче становится, будто тело мое горит тугим сочным пламенем. Проснулась, глянула наружу – изба с четырех углов пылает, вокруг соседи бегают с ведрами. Увидела только – выскочил партизан в горящем исподнем, и с горящей, как желтый снег, головой. Один, подхлебала, взялся его тушить, так тому ведром по спине въехали. И вот – поверишь? – глупый ты без любви человек, я этого одного Николая сероглазого всю жизнь, может, и любила, и ждала. Это теперь только успокоилась Эвелина Розенблюм, и хорошего, может, встретит. Вот не знаю, уберегу Краснуху от разного? Разное кругом бродит на нашу голову. И кого тогда жечь? Пойду тогда к чертовой матери, – закончила Эвелина.

Вдали кто-то крикнул: " Ей, кто тут?", потом стих, и рядом погодя раздался жаркий шепот:

– Мамка, вот ключи. Кабанчик-то спит, я мимо ихних прокралась под видом, что тетрадку геометрию мне срочно, – вот умора. И ключ у него из кармана куртки на стуле тяну, а он сопит. Вот, умора. Кабанчик, а сопит, ему-то хрюкать надо.

– Да давай ты скорей, доиграешься. Эх, не сносить нам с тобой головы. Краснуха, ключ обратно снеси, скажи – географию отрешала. А ты, малохольный, отнекнешься – мол, открыл, слесарь, мол, какие дела…

Щелкнул замок, и отворилась, бухнув, железная дверка.

– Спасибо, девушки, – еле успел мекнуть географ и метнулся было в сторону, прижав чемоданчик.

Но остановил его на секунду голос девчонки Краснухи, подскочившей к нему.

– Дядя, Вы не расстраивайтесь, наверное мамаша вам про Николая рассказывала. Все расстраиваются, а Элоизка даже плакала. Так вот, не было никакого Николая. Все у нас трассы обычные, – и убежала.

Несколько сбитый географ на секунду замер, а потом по каким-то подсобкам и сараям легкой тенью помчался на волю. Но у стеклянных дверей "Касабланки" замешкался, и сзади выскочила дородная фигура строжевого пса, передернула затвор и заорала неблагим матом: " Грабят…грабят…держи!".

Так стремительно Арсений еще никогда не бегал, самое непотребное, что очень ранним утром, почти ночью городок оказался жив, трижды кричали "вон он!", "хватай!", и заливались трели, похоже, милицейских свистков и стреляли снопами огня краской крашеные лампы. Так страшно хотелось жить, что ноги его пробежали в миг знакомой дорогой – мелькнул косогор железнодорожного откоса, споткнулся он и о вонючую песочницу, где пацаны любили "кофе и сигареты", толкнул две-три трухлявые картонки, юркнул в щербатый лаз и тут попал в тупик.

Слева и справа ворошили ночной воздух, переругиваясь и пересвистываясь, голоса упустивших добычу милицейских и бугаев, над головой в узком проходе между двух пакгаузных стен громадой высилась уставленная тухлыми бочками пирамида. Опять с боков затрещали и заверещали, приближаясь, голоса. Географ вдруг вспомнил волшебные цифры – тринадцатый ряд, четвертый уровень, и побрел вдоль гнилых бочек, куда-то юркнул, где-то пролез и услышал тот самый голос:

– Эй, мил человеце, – позвал кто-то из бочек. – Держи сюда.

Арсений прополз в окрывшийся среди бочек проход, двинулся на голос и втиснулся в пространство, которое и оказалось нутром огромной дубовой тары. Чьи-то руки щелкнули спичкой, тускло осветив обиталище.

– Отсюда не видать, четвертый ряд партера, восьмое кресло слева, – откомментировал свое жилище местный святой, заросший грешник Всея Руси Харлампий. – Говорить можно, только вполуха. Глухота резонанса спасает.

Был он на сей раз обряжен не в черную рясу, а в простые, но чистые обмотки и огрызки и сильно кашлял.

– Не взыщи, – пробурчал он. – Дохаю не заразно, а от нервного восторга скорой встречи с неведомым, кое взором дальним открываху… Ты от какой нужды внове мои очи гнилые тревожишь, али взаправду решился ко мне в услужники, замом по земным вопросам?

– Я мимо пробегал, решил проведать, – ловко соврал Полозков и высунул ухо наружу. Голоса вдали по-прежнему гомонили.

– Скинь беспокойство, – предложил исполняющий обязанности птицы Феникс, имея в виду куртку. – Тут у меня в святом хозяйстве двенадцать сот ополовиненных и наполненных пряным благоговением и отстоем сладких мыслей бочек. Схоронилося шесть собачьих и пол тьмы кошачьих душ. Но грызуна и крысака нема, не выдерживают зловонного напора мысли. Только тени кинутых предков… Так что, ежели сховаться или сховать свое доброе имя – лучшего места во всей окрестности до самого собора не сыскаху. Главное упомнить, какая за какой мысль, то есть бочка споследует. Вот гляди – у меня в одном ряду, лезу я – первая: глухо ропщу "КТО", вторая: слабо возвышаю "ЕСМЬ", в третьей возвоплю "БОГ". А в другом рядочке, что посевернее и к этому жмется, у меня и ответ готов: "БОГ"…"ЕСТЬ"…"ПУТЬ". А теперь в этой божьей местности у меня другая стежка свирелью бежит: в одну сторону – "КТО.ТЫ.САМ", а обратный путь глаголет трубою – "САМ.ЕСМЬ.ДУХ." Очень уж духовито тут. Так что, понимай, заразный грешник Всея Руси объяснит здешние закоулки наперекрест. Душу свою сховать здесь запросто, опосля не отыщешь, и мороки никакой, что изрядно опускаться, что звонко вздыматься.

Мне, случайный человек, вот чего обидно. Не впервой ты ко мне пожаловал молитвам моим внимать и споследовать – что ж ты, едрен гражданин, не разу мне не сказаху: хожу я к тебе, святой грешник, не зря – помрешь вскоре и унесешься вдаль вещей птицей Феликсом, так я буду за тебя тута – передай мне главные дороги и звуки бочковой жизни, чтобы от незнамых соблазнов утекаху…

– Не знаю, святой грешник Харлампий, – смутился Арсений, – планы мои сумасбродные, я и сам пока не в себе. Куда путь держать и на что опереться, того не ведаю.

– Чую, – воздел худые серые руки Харлампий, – надо тебе по особой нужде пройтить моими дорожками, поблуждаться. Но помни путь и вернись – я пока трапезу сготовлю из подручных молений, корений и майонеза.

– Спасибо, грешник, – промекал Сеня и выбрался из бочки на разведку. Черная ночь уже отлетела от дальних красных фонарей. По краям утра ерзали, бегали и жгли костры неизвестные фигуры, форменно и безформенно одетые. Доносились, вроде, до слуха географа и вопли майора Чумачемко:

– Оцепление не сымать. Через час ОМОН нагоню. Команда задержать, и на поражение не баловать. Сдохни тут, но найдите мне этого покидалу. Лейтенант Зыриков, где твои допкадры из училища?

Арсений повернул, пополз назад и, приподняв голову, посчитал и попытался запомнить дорогу. Одна из попавшихся бочек ему очень приглянулась: сухая, даже теплая, просторная и с двойным крепким дубовым днищем, видно держала долго внутри сухофрукты, сладкую малагу или, того шире, добротный коньяк. Полозков высунулся наружу, четко сориентировался по звездам и кострам, все отметил решительным взглядом и подумал: " Не пригожусь по зрению для школы, пойду-ка сюда." И тихо сказал: "Да". Бочка ответила, глухо переварив звук: "Не-а". Арсений испугался и быстро вымолвил "Нет", а дурная деревяшка тихо рассмеялась и гукнула неясно "Есть". Обратная дорога заняла у него время, потому что заплутал и блуждал, отыскивая приход Харлампия и вспугивая цветные кошачьи тени.

– А вот и божий человек-странник вернулся, – приветствовал его заразный, надсадно кашляя. – Давай-ка подкрепим дух телом, – и он указал на роскошное пиршество в виде куска копченой куры и бутылки кагора, лежащих на ржавой газете.

– Ты разве пьешь, святейшество? – усомнился приглашенный. – И отчего праздник?

– Кабы я пил, – отмел Харлампий навет, – я бы давно со спиртными флюидами воспаряху. А то я креплюсь, иногда приму глоточек крепенького, заразу малость припугнуть. Не вопрошаю уж, как тебя звать-величать, у каждого свое под десницей имение.

– Арсений, – отчетливо представился посетитель.

– Ну и не слыхал я, ладно. Не именами мы друг другого кличем, а святыми тезисами. Празднуем, друже, простое – плох я, видать. Вот тебя восприимником наставлю и в отпуск от бдения попрошусь, в приемную какой покойницкой. Давай, лечебного излишества выпиваху, и телом порхающим голубя закусим, – ткнул Харлампий в культурно выработанную наседку, – а потом и скажу.

Молча выпили и закусили сотрапезники.

– А теперь и скажу, случайный странник. Покаяться тебе хочу. Там уж, как упаду, некогда будет. И узряше токмо след свой, звездой упадший… Послушаешь?

– Говорите, Харлампий, – и Арсений изготовился слушать.

– Отчего, странник, скажи мне, отчего искры, повылетев из кострищ, не зажгут новых пожарищ, а гасит судьба их. А так надо. Токмо, готовя покаяние, еще раз воспрошу тебя, искра божия. Ответишь слово Харлампию вещему, птице огненной Феликс?

– Отвечу.

– Пошто ты, мил человек, опять по меня прииде?

– Я, Феликс, к Вашей маме шел, к Аркадии Самсоновне.

Помолчал вещая птица. Потом страшно закашлялся и минуту тяжело дышал.

– То-то прошлый раз я у Вас, Арсений, ее фотографию краем разглядел. Думал сыск, поймают и разорвут. Хотел и бочку менять. А вы не сыск?

– Нет, – твердо ответил географ, – я втянутое лицо. Случайно в историю окунулся. Я, вообще-то, географ. Через умирающую прошлую свою любовь к женщине.

– К женщине, – раздумчиво повторил Харлампий. – А что Вы маме моей хотели сказать? Если нет ответа, то и не говорите.

– Скажу, – тихо кивнул географ. – Она прошлый раз со мной говорила, в больнице, – и Харлампий дернулся телом и лицом. – И просила Вас найти. Так я ехал к ней сказать, что нашел.

– Отдадите меня зверям? – скромно молвил святой человек.

– Нет, не отдам.

– А что мама моя? Можете мне последнее ответить.

– Велела вам передать.

– Что?! Что?!

– Сказала. Передайте сыну, что люблю его очень. И глазами сказала – что не было и нет у нее дороже ничего, ни жизни, ни смерти. Только о Вас думала. Вы ее были всегда одно только счастье.

Харлампий окунул голову в ладони, полностью нырнув в длинные сальные отросшие волосы, и сидел так долго. Пока не сказал глухо:

– Все не так, не так. Я был всегда ее мукой. На мне остановилось проклятье нашего рода, – и опять закашлялся и затрясся, хлебнув из стакана. – Скажу, будете слушать, Арсений?

– Да, расскажите. Что можно.

– А что можно! В нашей стране все можно. Был я всегда очень умный. Собственно, самым умным, лучшим и прекрасным был мой отец. Мама Аркадия говорила об этом тихо, проникновенно и годами. Я отца никогда не видел, боялся спрашивать и верил этим рассказам, как иконостасу. И всегда говорил школьному приятелю Тишке – эх, мне бы и тебе отцовы мозги. А Тишка отвечал: ага – дай списать. Мы в семье были очень умны, мама Аркадия слыла лучшим агрономом сельхозуправления, всегда висела на доске почета. Я старался – и правда, память моя оказалась точной, а свойство сравнивать и делать заключения – удивительным. Да, Арсений, это так.

Но стал я замечать, что умные, вообще-то, по жизни дураки. Скажите-ка, кто у нас в области сейчас наверху? Ну, правильно. Недоворовавшие комсомольские вожаки-горлопаны, кто складывал в школе швах, мужья бывших дочек красных комиссаров, блатные хитряки-тугодумы, догадавшиеся кинуть первыми. И лизоблюды этих, совсем больше ни на что не годные. Но до поры, учась прекрасно и впитывая науки, как кит планктон, я лишь изредка упоминал маме это обстоятельство. Она вздыхала и стандартно уверяла, что не в одних деньгах счастье.

Но приятель Тишка был относительно обеспечен, и лицо его сияло счастьем, когда он крутил педали нового велосипеда. Хитрость и сноровка побеждают интеллект, это стало мне ясно сразу. И главный закон оказался – закон прибавочного продукта. Великий немецкий выпивоха и раблезианец, стибривший все свои постулаты у вялых английских университетских педантов, и его спонсор-прихлебатель, последователь и обожатель бочкожителя Диогена и бочкового пива – они были гениями времени и места. Отъем прибавочного продукта и цены – вот движитель, который всюду не успевающий управленец вставил, как оси, в телегу нашего мира. Всегда, с первых вавилонских караванов, египетских камланий и китайских массовых медитаций отъем чужого труда продвигал созидание и прогресс.

Да, что там. У зверьков – волков и бабуинов, в стае – пока не нажрется и не ляжет спать главный крупный самец, стая не притронется к пище и не закемарит. Зато вожак хитер и быстр, сохранит большую семью, продолжит род и поуправляет поиском и загоном добычи. Мама слушала меня и вздыхала, говоря: "Феликс, есть еще цветы и любовь. Кто занимается долго отъемом и обманом, тот не видит природу".

Видит, прекрасно видит. К концу школы я вдруг увидел, что всеобщий отъем прибавочного товара, цеховой распорядок европейских мастеровых и легкая хитреца средиземноморских купцов совсем не закон для нашей, нашей земли. Плюньте в сторону, когда вам вещает сюсюкающий Гайдар или подминающийся Греф, рассказывая заморские басни о точках роста, ролевых играх финансовых идей, пандемиях инфляций и прочей Иельской ереси. Это они понахватались в спокойных дальних университетах лондонского бреда, принстонской чумы и парижской социальной чуши. Не работают на наших просторах стибренные новыми марксистами механизмы – отъем внесенного труда. Работает другой – отъем всего и сваливание.

И я спрашивал маму:

– Мама, почему мы такие умные, а такие бедные. Я не хочу.

А мама уходила в уголок коммунальной кухни и прикладывала к уголкам глаз платок. Я оказался не тот сын, которого она ждала от Того отца. И я сказал ей:

– Ты, как хочешь, а я не дурей этих ублюдков, и я буду богатым и свободным. Не я виноват, что Троица, Вишну, Ра и другие ипостаси единого управляющего заложили в кладку природы цемент грабежа. Особенно в этой несчастной стране, оказавшейся между молотом семени и ятаганов Востока и наковальней перины Запада.

Я, прихватив тупого Тишку, пошел в университет и сгрыз там почти всю экономическую ересь. Я дни напролет иззубривал и перетирал косточки теориям периодического дифферента экономик, таблицы мотиваций, страновые эквиваленты и прочее. Я ночами дирижировал перед изумленными сонными Тишкиными глазами планами создания областного фонда сверхмалого предпринимательства и гарантированного объема епархиальной состоятельности. Тишка сиял, мы сделали первый шаг. Первый шаг, он самый главный. Мы чуть заработали. Правда, помог нам его папаша, поставщик вышек дальних электропередач.

Я пришел домой и выложил перед мамой кучку дензнаков. Она села на диван и разрыдалась. Я понял, что нелюбим, сел рядом и погладил ее по голове, как маленького несмышленыша и дорогого недоумка. Она уткнулась мне в новый пиджак и пропищала: " Феля, не надо!" Но я был молод, ходил по ковровым коридорам гоголем и пушкиным, открывал ногой многие двери, и чертовки-секретарши и папенькины дочки делали мне огромные глаза и что попрошу.

– А влюбились бы? – спросил Арсений, вклиниваясь в рассказ. – Это бы отвлекло.

– Может быть. Мы жили тогда в этом плохом районе, мама там и осталась, когда я переехал в огромную квартиру с окнами на сияющие купола. Нравилась, конечно, мне одна девчонка в школе, независимая смехунья и декламатор стихов. Но она предпочла кого-то из шпаны, а потом и вовсе пропала. Не знаю…

Феликс опять зашелся в кашле и, сипя, попросил: "… стучите… по спине, стучите…".

– Да, – продолжил он, отдышавшись. – Кстати, из-за всего вранья этих западничающих экономистиков выкинул я из университета недавно одного доцентишку – вроде, не идиота, но уверившегося, что экономика работает везде единообразно, как паровая машина. И не надо выдумывать колесо. А телегу? – спросил я его, намекая на нашу особость. И выкинул, указав пальцем ректору-лизоблюду на дурака. Теперь жалею, где-то прихлебается умница, при каких то западных тощих кормушках.

– Тишка-то этот стал мало-помалу губернатором. А я при нем думательным органом. Он говаривал: " Феля, мы гидра, ты думающая, а я дубовая голова, которой шишки нипочем. Твоя голова главнее, тебя трахнут, и нет мозгов. А меня дубась… И еще у нас запасные башки: "Гудбанк", порт, вице, красные директора-разбойники. Нам одну башку отшибут, а две новые вырастим. Ты, главное, держи крепко, сладкая репка, левую кассу. Все одно в этом, кроме тебя, никто головешку расшибет.

– А как же, – кричал я плачущей и упирающейся переезжать в хоромы мамаше, – как же жить. Среди волков, в стае. Ну, заблей я среди воющих овцой – сразу сгрызут.

– Ты же умница, ты же светлая голова, Феличка, – причитала мамаша, гладя мою голову, и я понял, что она меня ненавидит.

– А почему? – кричал я. – Почему золото должно падать на дно, а гавно всплывать. Я докажу неправоту Архимеда.

– Люди у нас очень несчастные, Феличка, – уговаривала меня мама. – Многие не эгоисты, как европейские бурундуки. Очень попорчен генотип.

Но я промолчал. После событий дважды мог я сбежать, прихватив кассу, тем более, что все оконца там. Но не стал, здесь сижу, как достойный сын своего отца. Так вот все и кончаху и завершаху. Выпьете еще глоток, Арсений?

– Нет, – отказался географ. – Вам для лечения нужно средство, в больницу бы нужно. Хотите, тихонько отсюда выберемся, и я вас в больницу под свою фамилию положу? У меня в медицине связи, – сморозил он, вспомнив медсестру Алевтину.

– Нельзя, найдут и разорвут, бурундуки.

– А как же Вы, больной.

– Дождусь июня, – склонил голову Феликс и, почему-то, Харлампий. – Дикие лечебные цветы на поля выбредут, проберусь туда и лягу посредине. Потому что я умный. Так скажите, – продолжил Феликс и, подняв голову, поглядел на Арсения. – Что, мама? Правда, сказала – любит меня?

– Несомненно, – отрезал географ.

– Ну и ладно… Я своих сил уже не знаю, Арсений, попрошу Вас об одной любезности. Тут у меня старый галстук с китайским драконом, – и он, приподнявшись, вытащил из какой-то щели в бочке целофановый сверток, раскрыл и вытянул галстук. – Любимый. Отцов еще, тех времен, шелковый. Я Вам его отдам на память. А на Вас-то галстука и нет. Но в узел, Вы аккуратно распускайте, вшита одна маленькая штучка, довольно объемная карта памяти. Про все наши областные финансовые забавы и художества. Если нужно, передайте ее куда-нибудь… в руки. Оденете?

– Ну… – протянул географ, поглядев на доходягу. – Как хотите, – не сумел отказать он.

Феликс повязал географу галстук и расправил.

– Вы теперь пионер. Кстати, насчет глупости. В Ровине, Хорватском порту, у меня стоит на боковом причале небольшая яхточка с проплаченной надолго стоянкой. В библиотечке, в каюте, в книге – в библии 1802 года, все документы на предъявителя-владельца, – сморозил какую-то глупость больной. – Там это можно. Вы легко найдете яхту, имя на борту – "Аркадия". Выберетесь, отправляйтесь в отпуск. Может и бабушку, маму мою, прихватите, если здоровье позволит. Она всегда мечтала… Пусть морем подышит… А вообще-то, если подумать, мы с Вами, золото, наверху и есть. Потому что выше наших мыслей только небо.

– Но все же, вы вор? – осадил верхоплавающего географ.

– Вор, – Харлампий затравленно огляделся. – Но что украл толкового? Только сына у матери.

Оказалось, что пока они сидели, тонкий день уже выпростался на бочки. Святой грешник затушил пальцами свечу:

– Еще сгодится. Пора вам, Арсений. А то ищейки уже по-своему лают.

– Да как же я выберусь, – смутился пионер.

– Поглупей вы меня будете, все же, – довольно хихикнул мученик, тяжело выбрался из бочки и пошарил где-то внизу веревку, к которой оказались привязаны три или четыре погромыхивающих жестянки.

– Фюить-фюить, Шарик, – позвал он. Из полутьмы высклизнула облезлая куцая шавка с глазами философа. – Служи, – тихо сказал Харлампий и привязал банки к хвосту. – Эти, ведь, толпами бегают. Бобик туда бросится, покружит и вернется. А Вы дуйте в другую сторону, вон в ту щель. Ладно, как заразный призрак Всея Руси не обнимаху, токмо душою подлою терзаху. Маме скажите – " Блудный сын Вас любит и ждет". И в сей час, на себя взираху, и в глубокие пропасти опадаху. Ну, понеслись! Тузик, пошел!

И Арсений бросился, не разбирая дороги, прочь. Заверещали милицейские свистки, увяла вдали площадная брань, и пионер стал уже далеко.

* * *

Пришел в себя Арсений в станционной пристройке, напротив касс, наверное, ожидал электричку. Он с трудом разлепил один глаз и увидел свою правую половину в грязи и ошметках вышедшей из бочек гнили. Видно, сильно бежал, падал и весь изгваздался. Арсений разлепил и второй глаз, разглядел ржавый потолок станционного вокзала, в углу буфет с копошащейся за ним и гремящей чем-то теткой в грязно-сером халате, бухающей, как барабанщик, крышкой жестяного титана.

За окном ползал серый, не отошедший от ночи туман. И он вспомнил все. Как тащился огородами, утопая в грязи, до станции, как опустился, изможденный, на эту скамью и, вынув из глубинного кармана рваной теперь куртки театральную фляжечку, глотнул из нее наперсток зеленой жгучей жижи. Потом упал головой на чемоданчик, и мгновенно наползла на глаза темнота, сполз зеленый слизистый занавес, и Арсений потерялся.

Теперь зрение и слух, медленно расталкивая онемевшие мысли, возвращались к хозяину.

– Кофейку кружку выпьете, горячего? – поинтересовался сверху знакомый голос. – Разве так можно узюзюкиваться. А еще грамотный, как будто, человек.

Лицо лейтенанта Зырикова повисело над Арсением и пристроилось рядом на скамью. Лейтенант прихлебывал из чистой пластмассовой кружки и жевал дымящийся холодом пончик.

– Заметать будете? – без сил пробормотал запачканный путешественник и, покачавшись, ровнее пристроился на скамье. – В безлюдный острог?

– Вот, осторожно, кружечку Вам горячего, – протянул лейтенант. – Меня тут по обстоятельствам с ненужного страху угощают буфетные кормильцы-поильцы. И бублик держите.

– Куда запирать будете? – еще раз спросил Полозков и глотнул оглушительно горячей коричневой бурды. – В бетонный бункер-распределитель?

– Нас как в училище учили, – вспомнил приятное Зыриков, и улыбка выбежала на его губы. – Если кто грязный и рвань, то не каждый асоциальная бомж. Может, с ночной смены левачит, после тяжелых на подъем будней. Или уголь в котельной лопатил, невинный разносчик тепла. Если каждого запачканного кутузить, пол страны упрячем, а другую напротив человеком с ружьем поставим. В охранение. Нас-то как учили – вымойся, поскребись внутри мочалочкой с мойдодыром, одень штопаное, сыми отпечатки, сверь картотеку, и сразу видно – враг это или случайно упал в неположенном месте. Так что забирать Вас, Арсений Фомич, пока что почти и не нужно. Так нас по курсу "демократия и борьба с ее крайними формами" уведомили к последнему семестру милицейского всевобуча. У меня по этому и, рядом, по "спецсредства", ну, там, резиновые дубинки, наручники и прочее – всегда твердый "хор", как и у генеральского, к вашему сведению.

– А что значит "почти"? – переспросил Сеня, дуя на жижу и стараясь не сломать зубы о бублик.

– А то и значит! – посерьезнел лейтенант. – Я Ваши художества в бабушкиной кутузке расследовал. Свечу при храпящей старшине жгли? Жгли. Мебель немного двигали?

– Немного сдвигал, – согласился Арсений, двигая затекшими пальцами левой руки, а потом, вспомнив Элоизу, обмакнул их в кофе. – Кроватку хотел устроить, да и сон видел окаянный.

– Вы нам снами зубы не затыкайте, – сурово молвил лейтенант. – Мы и свои распорядки знаем, и чужие. Недосмотрели при первичном осмотре.

– Что ж, и мои отпечатки уже опечатали?

– Вы меня процессуальной стороной в сторону не тычьте, – строго возразил лейтенант. – Нас как учили, у каждого отпечатка – не только линия цыганской судьбы, но и свой фас с профилем, вот так! Пальцы тонкие, худые, не лапа загребущая старшинская, и сальными подушками даже мебель не изгваздали, значит умеет книгу с одного раза с полки взять. А?! И не детские пальчики, не женские, духами не отдают. Что искали то, Полозков?

– В этой многострадальной комнатенке до меня столько перебывало, – смутился Арсений.

– Ладно, – согласился лейтенант. – У меня разных дел по росписи – двенадцать, а я тут… Мне Вас скоро возле закона надоест от нарушений хранить. Нас как предупреждали: не хочет гражданин вставать на путь, ты его толкани раз или два, а если упрямится, туда ему и дорога.

– Куда дорога? – тупо переспросил кандидат в оборванцы.

– В темное будущее. Так что давайте исправляйтесь, гражданин не очень чистый. А хорошие люди всегда поладят, – спокойно ответил Зыриков, поднимаясь и козыряя. – Вы с этого места сейчас отбывайте, а я пока порою. Глубже роешь, крепче спится. Я Вас у патруля еле отбил, сказал – родственник со стороны тещи, – и повернулся и зашагал прочь, но потом обернулся. – Чемоданишко свой не забудьте, а то уже крались стибрить.

В полусне – еще сказывало что-то шепотом зелье заслуженной пожилой артистки, – Арсений проехал станцию и скоро, пялясь в бумажку, где значился адрес Дома престарелых, три остановки трясся в скрипучем, богатом газами автобусе, забитом тючками, мешками и их пожилыми владелицами. Но вскоре, поплутав по ведущим в никуда улочкам вышел к пятиэтажному зданию серого кирпича, у разукрашенной словами двери которого смутно читалась нужная треснувшая вывеска " Дом престарелых работников умственного труда".

Дом выглядел забытым органами опеки бомжеватым пенсионером, беспокойно зыркающим глазницами мелькающих в дневное время огней. Полозков, осторожно обнимая входную дверь, сманеврировал болтающейся ручкой и петлями и попал в холодный тухловатый предбанник, из которого не было хода, а лишь забитый дюймовыми гвоздями деревянный лаз украшало закрытое ставней дежурное оконце с лаконичной бумажкой " Не стучать", мертво вклееной в фанеру. На настойчивый костяной стук оконце ответило кладбищенской тишью, и лишь из глубины отозвался далекий безнадежно долгий телефонный треск. Минут пять неудачливый посетитель отбивал кастаньетами пальцев призывный перестук, потом еще пяток раз соединил болтающиеся проводки вызывного звонка, обесточенные и провисшие безнадежными усами забывшего праздники электрика. Вдруг, ни с сего, оконце трюхнулось и ввалилось внутрь, и за ним увиделась часть громады дежурной тетищи, изваянием, будто уже века, оплывавшей за оконцем.

– Ну, чего долбасишь? – пробасила дежурная. – Наряд тебе, фулюгану, вызывать? Отойди к тетефене.

– Я специально прибыл, – вдохновенно возразил чрезвычайно обрадованный посетитель. – Мне внутрь нужно.

Бабка, странно улыбнувшись толстыми щеками, хрюкнула:

– А, может, я замужняя. Ты, если достучишься еще раз, выйдет старший и тебе грабки обломит. Будешь в гипсе жить, тогда уж где внутрь. Иди отседова покуда.

И оконце застегнулось. Полозков по-щенячьи, очень нежно поскребся и молвил:

– Мне бы посетить одну родственницу.

– Прием занят, – нежданно пробубнило оконце. – Порядка, что ль, не знаешь? Для которых расписания вешают, ироды, понаехали на наши головешки.

– А где ж оно, это расписание? – недоуменно поводил глазами проситель по пустой обшарпанной стенке. – Затерялось в веках, может?

– Где-где, в поезде, – ошиблось оконце ударением. – Такие вот и рвут бумагу, и использовают, до сортира не дотерпют. А им вешай. Ступай, если на нового и без полных бумаг, даже глядеть не стану. Все равно у тебя справки от логопеда нету, чего зря горло дерешь.

– Я посетитель к вновь прибывшей. Мне бы только передать носильное, – и географ предъявил чемоданчик.

– Ты давай бумажный мне привет, если средства подвез.

И оконце опять распахнулось щелкой, и два поросячьих глазика двустволкой уставились на неимущего.

– Со средствами вышла напряженность, – досадливо почесал затылок настойчивый посетитель. – В следующий заезд двойную дозу подвезу.

– Ну ты хохотун, парень, обсмеешься с тобой до выкидыша слез. Этими обещалками маломерок корми. Мы таких подъезжалов, знамо, повидали. Как в загс переть – эх, говорят, как раз паспорт позабыл в холодильнике насупротив шкапа с книжкими. Завтрева к утру занесу. Видали мы таких доставлял толпами. Только к акушеру и доставили. Нету авансов на посещение! Не води персонал за ноздри. Я ж вижу, безлошадный. Ну иди отсель в другую богадельню. Там подадут, какой хороший.

И фанера, громко чавкнув, прочно застелила оконце.

Помаявшись у вывески, географ нерешительно оглядел здание, из-за длинной кишки которого в воздух все же проникали звуки какой-то жизни, и направился в обход. Картина, открывшаяся ему на расположенной позади широкой площади, не сразу поместилась в воображении. И было отчего.

Площадь просто кипела, как жирные щи, и кишела, как микроскоп кишечными палочками, жизнью. Она оказалась запружена разнообразным снующим, орущим и сующим народом. То есть оказалась всамделишним и серьезным торжищем. Чего только здесь не предлагали старики в обмотках и бабки в старых шалках, прячущие отбитые пальцы помоечные пройдохи и степенные, списанные со всех счетов пенсионеры с сиреневыми носами вместо лиц. Гурьбой бегали, задевая интересный товар, цыганские подростки, рекой лились семечки и желтым снегом летали плевки, торбы с тыквой терлись бортом о ведра с перепрелой пузырьковой капустой, одной рукой тебе сували в нос заезженные башмаки, а другой надрезали в пробу коричневое сало, и даже шатающаяся среди населения чья-то кинутая распряженная доходяга-лошадь довольно слизывала языком случайные предметы обихода – бывшее кружевное исподнее, целюлоидных младенцев без рук и оброненные тупые гвозди.

Полозков пробрался к ближайшему продавцу с плакатом на груди и справился:

– А что это здесь, базар? Тут же дом престарелых работников.

– Одно место, – сурово ответил пожилой мужичок с громадными вялыми ушами, вываливающимися из малой кепки, и с зорьким, пристально-бледным взглядом отставного пожарного. – Тута торг, а тама, – и он махнул рукой на то, что называлось Домом, – гипермарка. Для денежных, у кого водится. Все путем.

Сеня прочел плакат на груди мужичка и сразу не понял: " Продам мать, родную. С гарантией", – было выведено там ровными, недрожащими буквами.

– Это как это? – не разобрав, ткнул Арсений пальцем.

– Приценяешься? Или просто баламутишь? – грозно вопросил мужичок.

– Как это "продам"? – переспросил Полозков. – А тебе что останется? Она, ведь, пожилая.

– Пожилая, – подтвердил продавец, щелкая друг об друга калошами на пятнистых валенках. – В самый раз на продажу, в какой серьезный дом с крепкими стенами. В соку старуха, не сомневайся – сготовить, убрать, с мальцом похребтиться. В поведении скоромная, чистоплотность содержит. Не плюет, не гадит, как все в возрасте. Сама салопы стирает. Корову доит с завязанными руками. И мозги не куриные, с черной козой, и с той язык нашла. Клад, а не покупка. А нам ни к чему, обуза. Да и орет. Словно паровозная груша. Бери, недорого отдам. А тебе чего, помоложе надо? Тогда тещу мою бери, в ту же цену, или вон иди, стоит тетка одноглазая возле ржавых кастрюль, девкой своей тронутой торгует оптом и на вынос. Вторую неделю не может с рук сбыть, взрослая жопа, а слюни пускает. Не товар, – посочувствовал мужик. – Больно отовсюду прыщавая, я приценялся.

– Эй, – окликнул он уходящего, обернувшегося Полозкова. – Если ты и вправду покупатель, бери так, задаром на испытательный срок отдам. Нальешь стакан пошире, и ладно.

Через узкие, запруженные уже более чистым народом двери еле Полозков протолкнулся в супермаркет, ошибочно принятый им за прибежище умственного труда. В подвале и на первом этаже здания огромные коридоры были глухо заставлены ларьками и палатками, лотками, выносными столиками. Крик и ор стоял вперемешку с пылью столбом. Народ, отчаянно толкаясь и рядясь, споро расхватывал пуговицы на микропоре, блины на "коровьей смазке", надувные бюстгальтеры с соском от велосипедного насоса, резиновую хоженую тару для чистого кислорода, металлоремонтные копии случайно найденных чужих ключей с биркой-адресом, быстрые средства "от тещи" и другие "от свекрови" и прочую полезную и милую чепуху. Какой-то бурят или казах ловко дергал ниточки с прикрепленными на концах танцующими шаманом и шаманкой, а также прыгающей на их головах картонной обезъянкой, и Арсений даже залюбовался танцем.

Но главное, он ерзал по толпе, пытась отыскать лазейку во внутренние покои торгового центра. И он увидел ее. Плотная и статная дама с ухватками бультерьера-переростка, разительно смахивающая на старшую медсестру особого отделения областной больницы, медленно поводя властным взглядом, протягивала к торгашам крепкие полные пальцы, окольцованные многими перстнями, сияющими и тусклыми. Полозков хотел было протиснуться, напомнить о себе и получить совет относительно проникновения в покои, но медсестре было некогда. Киоскеры и лотошники тут же совали между пальцев дамы мятые кульки дряблых, мелких купюр, и те исчезали под халатом в специальном пазу над лебединой грудью бультерьера. Лишь возле одного оконца вышла заминка – какой-то герой, чернявый и усатый в ответ на требовательно высунутый ему под нос огненный маникюр вдруг выскочил из дверки и, поводя страшно вращающимися черными дымящимися глазами и крича " Новый мат родной, Леокадий Лвовна. Нэт денга. Совсем не торговал. Дурак не покупай, умной нэ продай. Три день как ты пришел, денга два раза вверх ходи. Кто можно? Хотишь – себе зарежу и тебе отдам!", сделал перед строгой в белом халате изрядный круг в лезгинке, расталкивая случайных зевак и жонглируя свежим сочащимся гранатом и ножом.

– Завтра вдвое дашь, – строго тявкнула Леокадия.

Но озверевший от бедности и повышенных поборов торговец выхватил из груди, как сердце, тугой пакет с деньгами и стал самоисступленно выкидывать их над головой дождем розовых листков, ловко попадая как раз в свой отсек, крича и стеная:

– Бери. Последний вазми. От четыре жен сем дитя губиш, новый начальник. Пусть дита мрот. Через твоя налог мой дитя по весь страна последни конец хочит отдать. Хорошо тебе, женщина?

Но никто уже нервного говоруна не слушал, а Леокадия, наполнив знаками разного достоинства полную грудь, исчезла, на секунду вдруг оттолкнув неприметную тряпку-занавес в темном углу. Туда, по следу бультерьера, и бросился чуть погодя Полозков. Но за тряпочкой был расположен вооруженный пост, на котором не спал одетый в махновскую униформу битюг с испитым лицом, плоским, как рубанок.

– Ну-ка, ты! – бодро окликнул тот географа.

– К Леокадии Львовной, – только и придумал Арсений, чуть ошибаясь для натуральности падежом и приподнимая серый чемоданчик старушки, – велела трехдневнишний должок притянуть. Еле наскреб, тещу вполцены заложил. Чего это так подняли?

– Иди, – подозрительно щурясь, разрешил махновец. – Одна нога там, другую здесь оставь. Генеральный ремонт новая хозяйка будет, а с вас, верблюдов, все долги не снимешь. А ты не опоздамший ли с прогулки "умственного труда"? Похож…

– Я? На умственного? – поразился Полозков и проскочил внутрь удивительного здания.

По пустым коридорам, гоняя тапками кудлатую пыль, бродили какие-то призраки. Один, слегка бодрый, в сером халате, натянутом на фланелевую рубаху с оборванными пуговицами, подскочил к Сене и, мягко взяв его руку и заглядывая в глаза небритым подбородком, поинтересовался:

– Новичок? Отставник умственного труда? Философ-марксист, отщепенец-филолог, таксидермист? Как у нас с необратимой трансцендентностью! Поверьте, не смогу Вас переубедить. Несмотря на архаику пятого постулата она все-таки вертится. А хороша старушка, голубая цитадель так называемого разума. Всем нам утерла нос, порочным следам беспричинного мира. Еще Шопенгауер, следуя Лейбницу, остерегал – не суйте его всуе под красное знамя заката. Там ничего – одна заря в пыли другую кроет. Впрочем, замолкаю, ведь известно, молчание – серебро, а вечное молчание – вечное серебро. Да, кстати, чуть не забыл, с Вас вступительный взнос – триста четыре рубля.

– Куда вступительный?

– Да Вы что, в корпус начинающих Картье Брессонов, у нас заведено.

– Да нет у меня, – отстраняясь, высвободился Арсений. – Я случайно посетитель, Аркадию Самсоновну-то где найти?

– Ну гоните тридцать четыре, – согласился философ. – На последний том Поспелова не хватает.

– А как…

Но, узрев финансовую несостоятельность географа, схоласт, размахивая руками и напевая по-немецки гимн гейдельбергского студента, поскакал по коридору прочь, но выкрикнул все же: " Случайно отчаянный собеседник в чайной. А проблема частного в общем мной уже решена. Будто брома наелся, кантианцы проклятые…"

Пару раз, путаясь в коридорах, заглянул Арсений и в боковые комнатенки. В одной трое, кажется, мужчин, сидя на койках с ногами, резались, как в карты, выхватывая из рук вееером разложенные брошюры медицинско-политического тона:

– А я тебя "уретрой в застое", – крикнул один. – Ранний парадонтоз на почве неравных браков нечем крыть? – радостно завизжал другой, возможно, и женщина. – А моих Каутского со Шпенглером ничем не перешибешь! – взвился третий, тощий сверху и упитанный внизу. – Я "Синдром Паули" и "Поэтапную оплату органов в кредит" давно скинул.

– Извините, – встрял Полозков, – где вновьприбывшую, пожилую Аркадию Самсоновну найти? В какой палате?

– Которая на кадетские балы не ходит? – спросил первый.

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Любой футбольный матч – это интрига с неожиданной развязкой, великолепными голами и фатальными ошибк...
Перед тобой отличный сборник лучших рефератов по географии для учеников 10 класса общеобразовательно...
Мир, из которого ушла магия. Люди, превратившиеся в нелюдь. Разрушенная цивилизация и обычный челове...
Если вам наскучило работать в Интернете только с помощью Internet Explorer и забирать почту, только ...
Жители этого города, вполне похожего на наши города, существуют в двух измерениях. Днем они живут об...
Герой обращается к одиночеству в горах в надежде залечить раны судьбы. Неожиданно в его новой жизни ...