Прощай, Атлантида Шибаев Владимир
– На электричку махну, – предложил напрасно удерживаемый. – Или на последний автобус.
– Экий пострел. Щас тебе родное государство к подъезду электричку спровадит. " Электропоезд господина Полозкова к подъезду!" Ну, залепил. А ты, тю! – и во всесоюзном розыске. Ага, нашел пединституток. Нет, Полозков, дуй в камеру и спи беспредельным сном. Гляди – от нас сбежал? Бабку, поди, хлопнул, а перед этим, поди, споил. Уж не думаю на тебя, что сподличал с пожилой. Глядишь, лежит на коврике у кровати с оторванной из пасти золотой коронкой. Кто оторвал? Свидетели есть твоего злодейства? Есть. У меня в камере местная гнида Хорьков – ох, посажу буяна! – клянется на решетчатом окне – трижды видел тебя в ночном городе с обрезом наперевес, и, де, ты бомбу в чемоданчике к зданиям пристраивал – и к бане, и к парикмахерской, пропади она такая, и, будто, к школе. Прочти-ка его показания. Что скажешь? – и майор метнул Полозкову листик.
Арсений оглядел показания:
– Это же чистый лист, здесь ничего нет.
– Для тебя чистый, а для спецработника здесь пальчики.
– Товарищ майор, Хорьков – это не свидетель, это профессиональный элемент, – скромно встрял лейтенант Зыриков.
– Проверьте чемоданчик. Позвоните в медучереждение, – предложил Арсений. – Что ж на человека напраслину возводить.
– На человека! – крякнул майор. – Был бы ты на уроке в школе, был бы человек. А теперь из гнезда выпал, и ты подкидыш. На человека. А на муравья можно, а на слона? Ты, Полошков, учитель-фантазер, едрен педсовет…Вот на тебя поглядит кто очень снизу, какой-нибудь мелкоклашка, или гонорейник Хорьков – ты, может, и человек, а то и слон. А если сверху кто возьмется в бинокль водить, – и майор приставил к глазам круглые толстые ворсистые ладошки и начал шутовски водить окулярами. – Крупный кто, широкий по жизни – окажешься ты и не муравей даже, а так…еле-еле былинка-сорняк, в натуре. Пройдутся сапогом и не обратят твоей примятости. Это уж не сомневайся. А что надо проверить – проверим. Это уж как водится. У нас все на законе сидит. Наутро нюхательная собака вызвана. А вдруг рванет? От меня, знаешь, сколько сирот останется? – хохотнул майор. – Сам не знаю. Не дразни ты меня, Поясков, или как тебя там. А то я тебе сейчас пол кило марии хуановны суну, перед мамкой не отмоешься. Вот листик с твоими пальчиками. Внутрь насыплю зелья, и каюк-кирдык. Так что не дразни судьбу, Арсений Фомич. Иди отдыхай в номер, хороший ты человек.
Хороший человек мотнул головой, сгоняя наваждение, ударился локтем и обнаружил себя вовсе не в майорских объятиях, а распластанным глубокой ночью на жестком топчане гостеприимного обезъянника. И тут изрядная легкость вдруг посетила Сеню, он свернулся в калач и куда-то полетел. Но тут же прилетел и увидел себя предыдущим еще днем в недалеком пригороде, выпархивающим из свистящей разбойником электрички.
Тогда погода светилась всеми апрельскими красками местной палитры, два дня, как Сеня стянул удушающую глаз и мозговую активность повязку, и весь мир, утративший было глубину и объем, повернул к Арсению свою улыбчивую приветливую фотографию. Больной глаз, хоть и потерял в кондициях, все же согласился временно нести зрячую службу. Поэтому Сеня и решил с утра добраться до старушкиного адреса, хотя, все же, весьма отдаленный это был пригород и от центрального монумента, и от дворца в колониальном стиле, да и от штаб-квартир всех местных крупнейших партий. Довольно далекий был пригород, до которого легче всего донесла электричка.
Но знал бы Арсений, какой улыбкой место это встретит его, может, одел самые тяжелые натирающие ботинки, нацепил кандалы и вериги и, тяжело пошлепав по привокзальной, засыпанной тыквенной и человечьей шелухой площади, немедля дал бы обратный ход.
Отдельный городишко этот, лишь заводским краем прильнувший к областному гиганту, сбоку похожий на поселок, а сзади на незаселенное село, ничем примечательным не отличался от обычных городков в этом и прочих похожих местах, стекающий тускловатыми проулками, заполненными каменно-деревянными копиями народно-подрядного зодчества, к настоящей, прямой, да еще и железной дороге. И здесь пытливый приезжий следопыт нашел бы добротную николаевских времен баньку с каменным, знавшим тени еще софьиных стрельцов, подклетом и с завалившейся ныне в парную стеной редкого штемпелеванного кирпича. Встретил бы и колоколенку с одиноким, лишившимся бронзового языка горлом, привязанным к подгнившей верхней балке, все стены которой, колоколенки этой, вместо ремонта обклеены были из-за плачевных потугов местных церковно-муниципальных финансов разноцветными прошлогодними афишами не сюда заезжавших безносых и безглазых артистов.
И, несомненно, пригород этот обладал одной причудливой чертой, присущей, впрочем, всем редким поселениям в этих весях, кучкующимся в картографически понимаемой близости крупного города. Свойство было такое – долгими, полными вялых минут сутками, порой и унылыми неделями там ничего не случалось. Разве что в глубине ночи вдруг разорвется яростно неуемная гормонь, или защелкают за пакгаузом одиночные выстрелы или беспричинные петарды.
Но вдруг вслед за никчемно цепляющимися друг за друга нитями дней и ночей нагромаждалась такая пирамида происшествий и груда событий, что и фараона охватила бы оторопь – откуда взялось? Хотя местные-то мастаки знают – отсюда. Не вдруг и не враз появлялись из чрева припавшего к пыльной земле поселения всякие несообразные буйства – исподволь зрели они, как у квелой хозяйки закисшее тесто. И не догадывался Арсений Фомич, что день этот как раз настал.
С утра уже по улочкам, норовя укусить шарахающихся собак, пробежался местный неприкаянный житель Хорьков, побивая камнями стекло фонарей и оря несуразное, выуженное еще вечер со дна враз опустевшей липкой стекляшки: "…рупь-червонец…шайка-хозяйка…руки прочь от святых мощей …крысы пометные тыловые…а то тюлевые у их, видать…посередке вдам…" Так же крепко и звонко три нестарые еще бабки подрались прямо перед Арсением на привокзальном рыночке из-за мест, валяя шалушки друг другу в вовремя встретившейся луже и тягая трещащие подолы, чтобы прилюдно опозорить, хотя торговать им было совсем нечем – одна предлагала вместо сметаны подаренное соседской коровой скисшее молоко, другая выставила на чужое место пару чужих же калош разных размеров, найденных под одним уснувшим механизатором, а третьей и вовсе уже нечего было предложить, кроме позорной старости и обиды – что две цапаются, а она нет.
Кроме того, на свежеобанкроченном местными воротилами фарфоровом производстве высоковольтных изоляторов мастер цеха облупки форм ухитрился прищемить тисками руку облупщику-отскребщику из-за застарелой неприязни со времен прошедшего Октября по поводу неверно поделенных закусочных солений и неровно розлитой в тары влаги, да еще одна мать-одиночка вновь собралась с утра рожать, а обратную городскую электричку специалисты взяли, да отменили из-за пролежня в рельсе – вот и ори, попав в такие тиски. Да и весь пригород наполнился веселым звоном школьных голосов, поскольку с утра прокуренный и пропитый, сиплый, но точно детский голосок сурово рыкнул в телефонной трубке испуганному директору школы – " Бонба, старый хрыч, засунутая куда надо, рванет сходу, после контрошки по этой…геометрии. Считай, сука, секунды жизни", – и нагло кинул трубку на рычаг. Поймать бы шутника-злодея, автомат в городе необрезанный, как упрямый еврей, один исправно стоит напротив милиции, и все его, звонившего и потом пробовавшего зубами провод на прочность, видели – но как отличить от других таких же: глазки бегают, бритенький, ушки топыркой, умотан во все серое и закумуфлирован грязью и кепкой – поди сыщи.
Но, конечно, Арсений Фомич спокойно в дневные часы прошел по городку, разыскал без труда дом и вжал кнопку звонка дребезжащей двери с оборванной, когда-то ватиновой обивкой на четвертом этаже покосившейся и, возможно, просевшей на флангах пятиэтажки. За дверью долго шуршало и вздыхало безлюдье, но скоро голос, утомленный молчаньем, громко скрипнул:
– Ктой-то вы там?
– Я Полозков, – обрадовался Сеня голосу. – Я по просьбе Аркадии Самсоновны.
– Слышу, – подтвердил нетвердый, сбивчивый звук. – Это ты кто?
– Она мне поручила, Аркадия Самсоновна. Она в больнице.
– Не знаю, – засомневался старый, дребезжащий звук. – А ты чего не в больнице?
– Она мне велела. Вот и ключ от комнаты дала. Аркадия Самсоновна. А Вы то кто?
– Я кто надо я, сама, чай, знаю. Не сбивай с разговора. Я-то Феня. А ты пошто звонишь?
– Надо мне. Срочно велено войти и выполнить поручение.
– Так и говори толково. Ну-ка пройдись, пройдись туда-сюда, я на тебя сквозь цепочку погляжу.
Арсений ожесточенно зашагал перед дверью, но после смирился и с минуту вышагивал гусем. Но тут дверь опять щелкнула, звякнула, и на пороге Сеня увидел мятую полную сгорбленную старуху в древнем косом халате и дырчатых тапках. Феня с подозрением оглядела куртку и кепку визитера, выслушала его, оглядела ключ, пожевала губами и подергала волевым подбородком, украшенным редкими вьющимися волосками.
– Врешь, – сказала. – Иди вон вторая дверь. Чемоданчик ему сподобился. Врешь, потому что косишь. На меня не бросайся, скоро племянница будет, – и скрылась, ковыляя, за другой дверью.
Арсений сунул ключ, замок щелкнул, и он вошел в комнату.
Старенький комодик, зеркало в пол стены с подзеркальником, этажерка и круглый древний раздвижной стол – все было ношеное, выпирало пыльными полочками, балясинками, выдвижными шкафчиками, всюду стопками и кучками роились книжки и бумажки, на тщательно, как показалось, подровненные и сбитые. Чудилось, что живой хозяин покинул эту обитель давно, а потом другой хозяин, осторожно неласковый, покопался в чужом хламе в перчатках.
Серый от времени небольшой фибровый чемоданчик одиноко стоял на столе. На стене висели фарфоровый битый букет и льняная ручная вышивка. А место фотографии хозяйки с сыном занял невыгоревший квадрат обоев рядом с вылезающей из почему-то тикающих ходиков лысой кукушкой.
Сеня опустился на стул с венскими спинкой и кривыми рахитичными ножками. Старушка явно двигалась к какой-то предназначенной черте, которую, возможно, и видела. Но почему он, Арсений Полозков, человек вполне трезвый, взялся чертить без оглядки тот же маршрут. Забросив привычный круг и регламент. Не слишком ли много за годы осело в нем тины обыденного порядка и трухи еле пережеванных дней. Захотелось вовне? Тут же он вспомнил себя, молодого искрометного чудака, с прозрачными детскими венами, доброго и глухого к заколоченным гулким подвалам чужих обид и невзгод. Что, опять потянуло впасть в прошлые дни? Сеня прошелся по комнате, присел на корточки, полистал пальцами стопку старых пластинок Шульженко и "Червоны руты", желтых коммунальных бланков, афиш и программок кончивших борьбу с искусством театров. И в руки ему выпала из набора жухлых открыток старушкина фотография недавней поры. Здесь она была наряжена в выуженную со дна сундука темную парчу и сияла перед фотографом счастливой, чуть налепленной улыбкой. На обороте фотографию сопровождали краткие слова: " любимому и единственному Ф.". Старушка на больничной койке, в убранстве из желтых жухлых цветов на непростиранном больничном одеяле изрядно отличалась от этой на фото, так, что и ту и эту память могла запросто потерять. Арсений засунул фотографию в карман куртки, поднялся, забрал чемоданчик и вышел из комнаты, щелкнув дверью.
В коридоре в упор глянула на него и его багаж согбенная толстая Феня.
– Оставайся, милок. Неровен час и племянница будет. А то куды в ночь. Засбирался, убогий. Воришкам и побирунцам, и тем надоть часа ждать. Чужой пройтить, а в свой сноровиться. Чайку с вишневым, а? – и зашуршала по полу клюкой, удерживаясь и припадая.
– Да нет, бабушка. Побегу, может, на электричку успею.
– Кто бегет, тот спотыкивается. Ужо под ноженьки то гляди, – прошуршала она Сене вслед.
И, выскочив из отваливающейся двери подъезда, тихо приставив ее на место, Арсений и вправду увидел справа и слева сгустившиеся сумерки, некоторым, пока прозрачным слоем покрывавшие возможную дорогу к вокзалу.
Но не успел он ступить и десяток шагов, как сзади колотушкой захлопал, завелся, а потом ржаво засипел мотор УАЗика, и в мегафон громкий голос грамотно предупредил: " Товарищ, пройдите в проверку документа. Товарищ, приглашаетесь, внимание, дышать в трубку", и какой-то, похоже старшина, кряхтя вывалился сбоку машины и, зачерпывая из луж кривыми сапогами, медленно побежал к Полозкову, по ходу выкрикивая:
– Ну чего…тебя что ль…не расслышал? Иди стой-ка, проверка вечерне-поселковая. Давай не спеши, догоню хуже…Чего тащишь, тащило?
Что тут промелькнуло во взбудораженном воображении Арсения Фомича – не знает и он сам. Во всяком случае много позже, собравшись спокойно разобрать свои тогдашние ощущения, он нашел лишь их обрывки: " Ночь, улица, фонарь…осмотр, странная цена старушкиной доброты…а была ли вся эта бабушка…у старшины свой резон….да, приглашен был на чай с вишней, так зачем смылся?"
И Сеня, оглянувшись на кривоногого и озабоченного службой, на слепящие фары машины, бросился вдруг неожиданно для себя вперед, в сторону, сунулся и пролез сквозь трухлявую доску одного и второго забора, юркнул под отвалившийся громыхающий лист ржавого гаража и, с наслаждением слушая угасающие трели милицейского свистка, помчался по свалкам вдоль стен сараев, прижав чемоданчик к животу и сигая слету через наполненные жидким добром канавы.
Через пару минут географ все же притушил бег, судорожно вздохнул, нашел дыхание и увидел себя в окруженном глухими стенами дворике, выход-пролом из которого загородили две помпезно одетые особы, одна, изукрашенная помадой и тушью бабенка, втиснутая в черное с блестками платьице и завернутая сверху в старую, засаленную и полусгрызенную бешеной молью рыжую лису, а другая, которую на фоне первой и не сразу Сеня приметил, была бледная девица, исходно скорее всего брюнетка, напялившая поверх черной кружевной комбинации телогрейку с вышивкой и отчаянно стучащая на холоде зубами.
– На живца и зверь прет. Ловись рыбка и гнилая и тухлая, – справедливо обозначила географа бойкая бабенка. – Ну, – выставила она колено, – будешь товар пробовать или сразу услугу проплатишь, чтоб веселей не скучать?
– А вы здесь кто? – вежливо удивился Сеня.
– Мы жрицы, – ответила та, все еще держа, как на ловца, раскрытые руки. – Не бойсь, с тебя лишнего не слупим. Давай знакомься, Эвелина, – ткнула она в себя толстым сиреневым ногтем, – и Элоиза, – при этом бледная стучащая Элоиза попробовала изобразить сибирский книксен, но телогрея не пустила.
– Да я не по этой части, – нервно облизнувшись, возразил географ.
– Вы все по одной части, по филейной, – строго одернула зарвавшегося клиента бабенка, чихнув и высморкавшись в лису. – А что ж тогда здесь бессовестно шастаешь, на нашем проспекте-пятачке красных фонарей?!
И вправду, над проломом с тупиковой площадки висела кривая крашеная красным и качаемая ветром лампа.
– Я по случайному здесь делу блуждаю. Мелкие развлечения, не страстные.
Загораживающая путь уперла руки в бока, пригляделась и сказала подменным голосом хозяйки малины:
– А чего от ментов сваливал? Вон как вдали соловьями зализываются. И Лизка слыхала. Хабар тащишь?
– Может он слесарь, инструмент тянет? – робко встряла бледная Элоиза. – Слесарь-левак.
Арсений решил не спорить.
– Ну и слесарь, – миролюбиво согласился он – Действительный член слесарной бригады. Со смены валю, досрочно. Струмент тяну.
Но старшая товарка подавилась смехом:
– Ой, слесарь. Ушейте мне бигуди. От тебя чистоплюем за версту разит. Зуб чистый, чищеный, изо рта вонища не прет. Такой же из тебя слесарь, как я батюшка-католик. Лизка, он, наверно, или чтец-декламатор, или учитель чистописания, а?
– Почему это чтец, – обиделся Арсений.
– Преподаватель…гражданской обороны он, Валюша, – уныло согласилась товарка и захлюпала носом. – Но чисто слесарь.
– Эх, повышел совестливый клиент. Вот недавно работала я специальной танцовщицей в Касабланке. Слыхал такую южноамериканскую дыру? Ну вот. Дикие мачо, сомбреро по пояс, усищи до ягодиц, текилы – судаком залейся. И что я оттуда свалила, дура, стой тут теперь погремушкой, жди ночную смену жирплавильного цеха, – нервно скукожилась Эвелина. – Давай хоть на курево да на огниво разжиться, слесарь ты недопиленный.
Арсений срочно повлек из кармана какую-то мелочь, малиново блеснувшую в тупике любви.
– Сыпь сюда, в копилку, – сипло скомандовала бригадирша и задрала лису, обнаруживая возле черного штопаного чулка плетку, заткнутую в трусы, и мешочек на манер школьного для сменки с любовно вышитыми по черному сатину буковками-инициалами.
– Видишь, – подитожила служащая распутного промысла, – записано Э.Р.Р. – Эвенина Розенблюм-Розенталь, многодетная мать твоих, может, детей. А ты мелочь сыпешь, слесарь холеный, хоть бумажку какую кинул, чирик хоть, на память вместо фотки. А то что ж мы тут по-твоему, зря тремся?
И тут вдруг Арсений Фомич, слишком быстро оглядев вопрос, несколько невпопад вперся:
– А, может, не стоять бы вам тут, прямо на проходе мчащихся к электричке? Может, по другому проводить труд?
– Тю-ю! – присвистнула обмотанная лисонькой. – Вон, глянь на Элоизку. Отец ее чуть не сжил.
– Отчим, – тихо поправила бледная.
– Довел домогалкой до психухи. А там санитар, рожа-утюг. Куда ей деться. Где спальное место приглядеть, кроме под мужиком. Вот и вышла со мной на обучение хоть какому толковому ремеслу.
– Сейчас, я слышал по объявлению, в партию сине-зеленых недобор. Да и видел их жидкое шествие. По радио говорят: будут кормить на акциях. Экологическими продуктами, без сои.
– Пускай и с соей. Где это? – воскликнула ученица, подняв серые глаза. – Что они, эти зеленые, голубые что-ли зеленкой от заразы мажутся?
– Да нет, – возразил географ. – Говорят, борются, чтобы везде только яблоки цвели. Им, наверное, и плакаты нужно нести – ну, там " Женщинам свободных профессий – медицинские гарантии!". У них международное гуманитарное снабжение-поддержка, читал где-то в газете между строк.
– Тю-ю! – повторила старшая. – Сказки твои пройдены в приходских школах. Если б мы тут не стояли, кто бы мы сейчас были, гуманитарный ты рашпиль. Я – или последней старухой-побирухой не устроилась, или в каком чиновьем каземате лапу сосала у какого такого портфель портфелича, и его же задарма после службы обеспечивала дружбой, задом драила. Мне такая свобода нипочем. А здесь я честный частный предприниматель, хоть и вывалилась из кучи-малы, и себя уважаю. Ваше племя пасу и множу понемногу. И начальники тут при мне долго за этот свет не цепляются, толстяки. Такая у меня квалификация. Третий от инсульта сгорел, чтоб ему на памятник смахивать.
– Она и дочку малолетнюю кормит, всеми надеждами обеспечивает, – встряла другая, волнуясь.
– Ты на мою свободу своими грязными международными предложениями не засматривайся. Не за это простые работницы всего света телами и столетиями бились, – горько оправила чулок Эвелина Розенблюм. – Ладно, ступай, да свечку поставь, что не наградила тебя по заслугам особой хворью, мирный ты человек. К святому только не прикасайся, заразный он хуже всех. А ты, Лизка, не хнычь, – прикрикнула она на товарку. – Он с виду только слесарь, а внутри что ватник. Никакого прока серьезной даме без средств. Скоро уж смена попрет, с жиру взбесившись.
И Арсений Фомич споро юркнул мимо жриц этого храма в открывшийся задний, за дамами, проход и, пошатавшись меж глухих заборов, скоро высклизнул в следующий тупичек, со всех боков загромажденный в три ряда дышащими гнилым рассолом огромными бочками.
Чуть поплутав по-слепому, он в тонкой темноте нащупал единственный выход, оказавшийся заставленным маленьким человечком в черной хламиде, оформленной под рясу, дергающим глазом, подбитой и отливающей синькой левой щекой и всем бледным, маленьким, похожим мелкими чертами на раскладной многоэмальный складень личиком.
– Ты зря меня рукой взял, – тихо пропищал человечек. – Потом руки мой с карболкой и "Даместасом" и самым жгучим мылом, а то и до поста не дотянешь. Враз зараза склюет.
– А ты кто? – опять удивился Арсений, шарахнувшись от ложного шевелящегося выхода.
– Я местный святой грешник всея руси Харлампий. Заразная обратная сторона райских кущ. Стою на страже районных чистилищ и призываю гортанною песнею: " Пошли и подай на воздвижение ризницы храма всех убогих знанием и сирых духом и запахом, сознательно хлипких и заматерелых отчаянием. Чтоб беспробудно на небеси спалось, чтоб совесть не чесалась, а жизнь сказкой моталась. Воздай сбирателю жертвенной мелочи на постой души". Ты кто сам то, пришлый человеце?
– Я слесарь, – машинально ответил Арсений Фомич. – А давай я тебя, святой грешник, с прохода сдвину, а то у меня и денег-то толком больше нет.
– Денег не бывает, – возразил стражник местных чистилищ, – своих, али чужих. Деньги – то струпья на грешном дебелом теле девицы-жизни земляной, спархивающие с оного то к тем париям, то к этим расстригам. Деньги – черви алчущие, сжирающие наше племя, посланы исходно из клокочущих глубин-низин стеклянно-оловянных, и все высоху и обратяху в перетленную пыль, – закончил кликуша на высокой ноте.
– Может быть, – задумчиво произнес географ, глядя на шевелящийся в полутьме контур грешника всея Руси, – тебе здесь не стоять? Лечился бы где-нибудь в стороне от магистральных дорог, смыл бы грехи немного, и здоровье на поправку само потянулось.
– Нет, – заупрямился заразная кликуша. – Я свое место твердо изучил и от антисоциальных и смежных с ними дамских элементов в ристалищах отстояху. Ну кем бы я был, догадайся, непроходящий ты как бы слесарь? Вша нестроевая необученная, младший продавец мороженой отравы или, того хуже, кандальник-писарь в судебной управе, паразит-крючкотвор, расхититель канцтоваров. Или при крупняке архивная мышь. Кто бы мое простое слово тогда послушаху и запомняху на долгую долю. А тут я нескованный жизнью местный святой. Хочу, жар от меня идет, от птицы Феликс. Хочу – помру, хочу – еще ночку простонаху и проболяху. Стою позорным столбом местной судьбы на границе ничего и чего и каждому, слух обретящему, предрекаю вещею птицею Феликсом: хочешь – даром умри в обнимку с гордыней, об меня замараху, а хочешь за мелкий сребренник отпущение имей, иди в свои рабские кущи и по разумению твому обо мне рассуждаху. Ты меня не сманивай, а то слаб я духом, носом – то чуешь, сломлюсь – и зараза одолеет и свобода меня совсем сожрет. Так что меня не тронь во избегание мучительных переливаний, а гони сколько на храм.
– Я тебя какой-нибудь доской отодвину, – оглянулся Арсений и потрогал вонючую нижнююю бочку.
– Все прибрал, все багры, слеги и даже щепки соскреб на согрев души и сховал до последнего пришествия. Не ищи, – предупредил святой пройдоха. – Поройся лучше, вижу – есть срамные знаки. Чую, духом сладким смрадным несет с потайного кармана.
Арсений машинально сунул пальцы в карман куртки и с удивлением вытянул вместе с обратным билетом на электричку забытую пятерку сдачи и бабушкину фотографию.
– Ну, на, – протянул он монету кликуше, – раз на храм обираешь.
– Не зазорно, – возразил, отодвигаясь, бледный заразный человечек Харлампий. – Ты лучше думай хорошее, как я тебе помог смертельную инфекцию избежать, и как потом крупица храма, мною на моей могиле воздвижаху и освящаху, – будет и от тебя. Выйдешь – налево не ходи, песку в ботинки насыпешь, и направо не ходи – туда и электрички не любят сувать нос. А прямо – пути нет. Сам выбирай…Может со мной постоишь? Я тебя замом по земным вопросам оформлю…А что это у тебя за образ такой? – потянул заразный старушкину фотку.
– Знакомая одна, – не дав собеседнику толком взглянуть, убрал снимок Арсений.
Харлампий, птица Феликс вещая, стушевался, сжался, скукожился и совсем ссохся, мотнул и, как дурень, покивал головой. – Приходи еще, человеце, – просипел он. – Образа посмотрим, пальцами потрогаем. О тринадцатом ряде меня сыщешь. Второй в глубизну. Постой еще рядом, – попросил. – Замом оформлю. Тепло от тебя.
– Спасибо, – пробормотал Алексей Фомич и бросился мимо. – Хоть куда успеть бы.
– Это как водится, – просипел местный грешник, дергая щекой. – Все хотяху, ни один успеваху.
В жалком свете дальнего недобитого фонаря и вправду перед растерявшимся географом открылись два лаза в слудующем закоулке, для сохранности прикрытые серыми щитами старой гвоздеватой фанеры. " Черт с ним, с песком, – решил блуждающий искатель замысловатых встреч. – Хоть электричку встречу", – и отодвинул звонко взвизгнувший ржавыми гвоздями склизкий лист.
Но недолог и тут оказался путь. Через десяток-другой шагов он споткнулся о какую-то деревяшку и, чуть не распластавшись, рукой нащупал сухой голубиный помет в песке и шаткое ограждение старой песочницы. Брякнула гитарная струна, зажглись и замелькали огоньки папиросок, и Арсений увидел себя посреди песочницы, возле которой пацаненки и пацанки лет двенадцати с гаком кучковались сидя и стоя, по двое и по трое.
– Ребята, а где тут электричка? – спросил совсем заплутавший географ.
– Кофе и сигареты… – звонко пропел один, брякнув не в строй по гитарным струнам.
– В гробе, – ответила какая-то девчушка. – Я тут электричка, – и звонко засмеялась, перегнувшись назад почти вдвое.
– А вы что тут делаете? – сразу же удивился Арсений своему вопросу.
– Уроки делаем. Кулички печем, формочки наполняем, – пропищала хихикающая девчушка. – В ножички играем, и в салки. Видишь – вся засаленная, – и она приподняла подол короткой юбчонки. – А ты, дядька, кто?
– Я слесарь, – заученно не подумав ответил учитель. – А где электропоезд, в какой стороне, ребята?
– Сторона позорная, мурка поднадзорная, – пощелкал по струнам гитарист.
– Этот не слесарь, это похож на новую географичку, – резонно заметил баском из темноты папиросный огонек и сильнее затлелся.
Но ему возразили другие.
– Сейчас не отличишь. По обществоведению сама гавкала – на подсобном огороде с мотыгой пашет…
– Он больше на чучело скелета в зоологии похож…А, может, это денежный мешок с дыркой для рта…как у копилки..
– Как наш физкультурник, когда бомбу сегодня искал…
– А бомба-то была настоящая?
– А то. Так муляж делать надо, а этого добра, что вшей у бобра.
– Ладно, ребята, тогда пойду, – уныло пробормотал Арсений, сожалея о несостоявшейся беседе.
Но вдруг увидел выставленные хлопчиками из темноты сверкнувшие в огне сигарок парикмахерские бритвы, остренькие шилочки и точеные треугольнички напильничков.
– Кофе и сигареты, – звякнул гитарист, не спеша дергая струны. – Пошлину плати, за проход нашей родной улицы. Пять минимальных откатов и еще на пузырь спрайта.
– Денег-то у меня нет, – с сожалением протянул географ. – Все отдал свободным женщинам и заразному святому. Да и где тут улица? – поразился Арсений Фомич, удивленно оглядывая заваленный рухнувшими гаражами пустырь. – И улицы у вас тут нет, и проулка.
– Во, Краснуха, как твоя матерь Эвелина лохов умеет раздевать, учись, неоконченная пятилетка, – хохотнул паренек, а смешливая Краснуха засучила в песочке ножками, будто зашлась в танце.
– А ты, дядька, устройство сралки знаешь? – спросил гитарист, откладывая инструмент.
– Вы бы, ребята, лучше в школу ходили. Там и веселее, чем у вас.
– Кабан, Папане слесарюга нужен, – чихнул голос из темноты, пыхнув огоньком.
– Без твоей сопелки не упомню, – сообщил музицировавший, оказавшийся кабаном. – Краснуха, покажи дядьке школу.
Тут перед географом возникла засалившаяся девчушка, захихикала, отдала пионерский салют, повернулась спиной и сказала:
– Ты, дядька, школу с какого места осматривать будешь, с актового зала или с мастерских? – и, вдруг, ловко нагнувшись, спустила трусы и представила онемевшему путешественнику худючую мосластую попку.
Тут же какой-то хмырек, не выпуская сигарету, присел за путешественником, а другой, подлетев, с силой пхнул его в грудь, и Арсений Фомич кубарем покатился по песочнице, выронив фибровый чемоданчик, сметая горстки песка, куриного помета и судорожно кашляя.
– Дядька, струмент, барахло! – крикнул гитарист, стоя над поверженным и мотая старушкин чемоданчик, и бросился прочь.
А Арсений Фомич в бешенстве вскочил и, отпихнув пару напильников и заточек, помчался за похитителем.
Только ветер, подстывшая к ночи грязь, да редкие, шарахающиеся к обочинам прохожие знают, как ему удалось, мчась впотьмах за мельтешащим силуетом, не потерять похитителя, то мелькающего серым упругим кошачьим пятном на верхней доске забора, то подлезающего ластящейся ящерицей под брюхом застывшего в холодной стали маневренного тепловозика на давно запасных путях, то падающего и карабкающегося по горке хмурого шлака или прыгающего через неудачно сложенную поленницу.
Наконец пацаненок Кабан попытался скрыться, шмыгнув в какую-то освещенную дверку пивнухи, над которой величественно мелькнуло не всеми горящими буквами " Касабланка", но был крепко схвачен Арсением Фомичем и прижат к давно не крашеной тертой боками дощатой стенке.
– Папаня, – заорал пацаненок, – я тебе слесарюгу сволок, сралку починять.
Арсений, поначалу принявший "папаню" на свой счет, оглянулся и обмер. Кабан, и вправду, пригнал его в пивнуху, где пара лавок была уставлена задами здоровенных жлобов, а длинный стол перед ними – несметным скопищем рюмок и фужеров в разной стадии пустоты. В угол одной из лавок и забился, видно страшась неласковых рож, еще один малолетка, белобрысый, вихрастый и тощий, одетый кое-как и, видно, несколько дней назад. " Ребенка мучают, звери вечерние", – мелькнуло в перетасованных колодой дня мыслях запыхавшегося географа.
Один мордоворот приподнялся с лавки, подкатил крупным чугунком, приподнял высоко локти, так что шея погрузилась в плечи, и, глядя на Арсения паровозом и дыша недельным салатом из чеснока, строганины и рыбной молоки, приправленного водкой, уксусом и потом, коротко и страшно рыкнул " У-у!" и ткнул двумя початками пальцев в Арсения. От неожиданности Полозков выпустил добычу, и Кабанок быстренько склизнул к школьному приятелю в угол скамьи и пристроился рядом, уволочив и многострадальный чемоданчик.
Огромные пацаны, не обращая внимания на недавно прибывшего, продолжили прерванную застольную беседу, из которой Арсений, от изумления обратившийся в слух, ничего не понял и не разобрал. Потому что, считая себя знающим русские слова, к стыду своему не определил ни слова, а к тому же устал от бега и хотел хоть куда присесть.
– …Ы забор ведать набрусок а ихних не дал хмыря коешь пошто триста кило не семга урыльник рвет…скажи… – почудилось географу в речи одного, злобливо пробубнившего.
– где…посля чмырь не поперек гада сквозь тее сколь за четыре а говно не рожа…поди режь, – уперся другой.
– На школьную считалку не ходим, бузы, вот они и пупырь, – вдруг в озлоблении крикнул припертый в угол белобрысый хлопчик. – Пускай все как тут, – и эти вдруг помирились.
– Папаня не даст, – раздумчиво проворчал первый.
– Все одно захлест, – сник второй.
Вступил еще один с дальнего конца лавки, нервно вскочив и жестикулируя головой и спиной, но Сеня опять ни буквы не понял, и, показалось, что говорят так:
– Чего…за фуфан три вагона с подката таможка сыта а в сыре дурь как позапрошла на ванадий с венгров не сыпь…повел махра?
Но взвинтился еще один, сухой и длинный, как складной нож, закачался, закатив глаза:
– Бельмы не жги махра дует с семи рынков сосешь грамоед окрость чужуху пот не лыбь а то госкомспорт а?
Вконец замаявшийся среди мужиков белобрысый примерно тринадцатилетка неспокойно возмутился вдруг своей долей:
– Сю, глобусы с географиями не зырите, вночь нарубон, баламуты, а жисть вовсем когда трапецию твою в корень понял ботаники. Таможка с комспортом сами на закон бинома, наши дома химию травись, а нам ихняя пропись все, урылись, – и коротко сплюнул, попав в густое пиво и, видно, страдая среди чужих.
Арсений старательно испугался за мальчишку, по малолетству не имеющему тормозной системы.
– Ку мы папаня кликнет, мы че, – охотно согласился еще один.
– Вот оно то не рысь на товар попал, – радостно зыкнул дылда-нож, сложился вдвое и присосался к стакану.
– А че у роби по банку хранило? – вдруг спросил отчаянный мальчуган.
Поднялся степенный мужик, основательно залысевший и с блестящим потным лбом:
– Грев раздаденый…натура в балансе…центрухину комиссию медом отвели…все заштопано…китайня лезет компру ищу не разгибнуть…а то за все ажур.
– У тебя барыга завсегда сласть, – обиделся немного на большого дядьку небольшой школьник.
– Мужики, вы бы хлопца отпустили, – не выдержал и громко возмутился географ, рукой указывая на беленького. – Поздно уже, завтра в школу. Совесть-то надо иметь.
И тут только до него дошло, как он глубоко и основательно не прав. Огромные рожи, кратенько оглянувшись на припозднившегося хлопца, вдруг ощерились, поднялись со скамей, а некоторые, выставив чугунные чушки бицепсов, качнулись к Арсению с явным намерением изменить его агрегатное состояние.
– Цысь никшни, – пискнул белобрысый, и бугаи замерли, а Арсений, пораженный догадкой, как укусом пчелы в язык, наконец понял, кто здесь Папаня, и кто главный.
– Расскажи изложение, – потребовал белобрысый. – Чего приперся ухи мочить?
– Слесарюга, – радостно крикнул счастливый вниманием и притихший было Кабанок. – Я припер, сралка-то сорная. А фабричные отрубей на метилке нажрались, лиловые. С разводными за своими тенями бегают.
– Слушай, слесарек ты чудной. Чего ты меня в школу гонишь? Я чего тебе, нанялся училок травить, у меня совесть, слава те, подрастает, – спросил у слесаря Папаня, обиженно посучив ногами.
– Ходил бы в школу, – угрюмо настоял географ, – знания всасывал, училкам бы цветы дарил, в стенгазеты юмор пописывал, мало ли. В девочек влюблялся, на свиданки бы звал. Через коня на маты прыгал. Изучил бы астрономические законы шатания планет. Мало ли!
– Ты меня, дядька хороший, отмычкой не заводи, – грустно сжался Папаня. – Мне школа поперек с малолетства. Кто бы я там был? Последняя промокашка припарточная, каждой зубриле впоперек. Или фулиганил от сквозной неприткнутости. Раб мечты среднеобщего образования. А тут я свободный кореш в общей яме. Хочу могилку рою, хочу цветики на нее ложу. Битум вагонами таскать – пять пальцев в усрать хватит, хорошо училки показали кнопки счетной коробки. Лучше школы, чем жизнь – не ищи, слесарек. Конечно, может ты и прав, школьное рабство тоже изучить надо. Надоест ботало мотать по подвалам, плюну, кинусь с оружием и Родину-мамку защищу. А ты кинешься?
– Я тоже, может, кинусь, – тихо согласился Арсений Фомич.
– Ну тогда иди пока в сортир, бери свой струмент, – и Папаня пхнул ногой чемоданчик, – и чисть. Кабан покажет. А то у нас непроходимость вышла. Видишь, бугаи сколько жрут, а вдвое срут.
И небольшой Кабан кивнул ошарашенному географу. Они прошли через какую-то полутемную залу, где набилось, как потных глистов, полно разного преющего люда, грохотала топочущая музыка, и на сцене полуголые пту-шницы выламывали вертикальные стержни из пола, дергаясь вокруг. Прошли они и еще один затемненный зал, где Арсений сослепа наткнулся, зашибив руку, на огромную громадину холодного железа, оказавшуюся к его ужасу настоящим старинным броневиком с еле читавшимся в темноте сбоку красно-белым лозунгом " ЗАВЛАСТЬ САВЕТАВ".
В чистом и даже каком-то свежем туалете с хорошим мылом, игривой плиткой и шуршащим прибором сушки рук усталый Арсений, не постелив, уселся на салатный унитаз. И, правда, выходило, что старушка Феня была кругом права. Зря чай не остался пить – подумаешь, подвиг! – сам себя упрекнул присевший отдохнуть. – С вишневым!
Но тут же вскочил, профессионально глянул на журчащую воду и дважды коротко спустил. Излишние воды, поднявшись, омочили зудящие от усталости ботинки путешествующего. Тогда Арсений Фомич закатал до плеча рукав, зажмурился, приложил, как ждущий гонца, ухо к унитазу и сунул руку в холодный поток. Пальцы нащупали и потянули упирающийся мокрый сверток, кисть сжалась, рука по-неандертальски схватила, и на жидкий кафельный пол брякнулся истекающий сочный сверток, сам собой раскрылся и внутри блеснул хорошо смазанный ствол короткого карабина с неровно отпиленным прикладом.
Держа в одной руке чемоданчик и сочащуюся тряпку, а в другой положенный на плечо ствол, Полозков открыл дверцу пивного зала. Через секунду, рявкнув "Ствол!", вся команда слаженно замерла в подстолье, выставив сверху чубики и вороненые дула двух-трех единиц военного снаряжения. Арсений кинул грязную лепешку тряпки на стол, сверху аккуратно приложил для отчета находку и сказал, не узнавая своего своего голоса: " Обычный засер."
– Это тюха, гомоноид, с прошлого сходняка от облавы сховал. И забыл полушарием, – довольным голоском сообщил белобрысый Папаня. – Совсем никакой, один класс кончил. На все два кроме пять по физре. Хоть в гимназию на доучку отправляй, – презрительно бросил паренек. – Лады, ты иди. Если что, скажешь – у Папани слесарил.
И Арсений Фомич вышел вон.
Минут пять он брел, спотыкаясь, по улочке, полностью погруженный уже выключенными фонарями в ночь. Мысли его путались, и просвистевшая вдали электричка померещилась звуковым приветом из другого мира. Цельного и наполненного смыслом и единством витающих душ. В нем, верилось географу, вполне могли бы найти друг друга и связаться в единую практичную нить вчерашние уже восклицания его собеседников, наперебой предлагающие ему сильно потрясти горящей головой:
" Зря ты меня рукой взял…дыхни в специальную трахею…здесь я честный частный предприниматель…мать твоих детей… посланны исходно из стеклянно-оловянных низин…сволокли сволочь…пожалуйста пальцев хватит…"
Но мысли совсем смешались, голова зажужжала, потом громко заурчали волосы и уши, и в глаза ударил ослепительный свет из двух круглых зрачков, наставленных на Арсения Фомича внеземной инфраструктурой.
Налетели двое и почти повалили. " Ну теперь уж точно наконец убьют", – спокойно подумал Полозков. Но один из оседлавших, в форме с майорскими погонами, вдруг, крепко мотая и болтая пойманного, сжал Арсения в объятия, тиская, как новорожденного, и крича:
– Что ж ты столько от нас бегал, милый ты преступник. Мы тебя, салака ты склизкая, чуть не потеряли. Ну, хоть спасли теперь, слава высшему. Нашивки целы. У нас пропасть и сгинуть каждый мастак. А ты к пенсии держи ответ. Ну хоть одного отбившегося в стадо сберегли. Дай, еще тебя обниму, неуловимая ты микроба. Допоздна ходишь, а вдруг что. Накуролесил, держи ответ. Ладно, теперь официально! Выборочная проверка перемещающих лиц. С багажом? Слава святому заступнику. Что тянете, товарищ? Ваше? Пройдемте в УАЗик.
И тут же вновь Арсений очнулся от гулкого неглубокого обморочного сна в объятиях гостеприимного топчана в обезъяннике и вновь задремал на секунду или другую. Но совсем скоро тихий скрежещущий шепот разгреб, как серые шуршащие листья, его сумбурные путешествия по ошибкам прошлых часов и раскрыл, потрепав, веки, заставил Арсения вытянуть из-под головы затекшую руку и дернуться на неудобном ложе. Ему показалось, что шепнул ветер через опрометчиво оставленную открытой фортку зарешеченного высокого окна, в которое теперь, в яме ночи, щерился ломоть луны, случайно проходящей этот узкий градус неба. Могли перешептываться и мелкие животные – обитатели плохо штукатуренной и облезлой кладки – мокрицы, отложенные до весны коконы ночных мотылей и другие постоянно заключенные в этот сыроватый неуютный мир.
" Каково годами, – прикинул Полозков, медленно вертя пощелкивающей далекими кастаньетами шеей, – разгадывать и переводить на людской язык шорох осыпающейся кладки и гомон бродящих здесь еще голосов прошлых посетителей. Нет уверенности, что живое существо, обреченное природой жить в слаженном ритме с подобными, способно само, без помощи этих мнимых собеседников и вне компании витающих тут духов переварить в этой ямке времени год или два. Только слова и шепот, только они, уверился Арсений, лекарство от яростной в тишине души". И продекламировал для себя вслух случайно встреченную и с тайным стыдом прочитанную в старушкиной комнатке древнюю чью-то открыточку: " Дорпат, 5 апреля 1909. Надеюсь, но не жду. Люблю, но ненавижу. Поманишь, не приду, тебя в себе увижу. Эльза". Какая-то древняя Эльза.
Но опять посторонний шепот, уже настойчивый, прервал негромкую декламацию задержанного:
– Мужик, ты чего сопишь? Чего "надеюсь"? Мужик, живой?
И Арсений Фомич увидел прямо в середине стены какую-то бледную голову, торчащую без тела, и круглой сковородкой светящуюся в переменчатом лунном токе. Когда он пригляделся, то понял – видно, за скудостью средств такая же соседняя каморка была отделена от этой сварной решеткой и огорожена листами гипсокартона, так что, взобравшись на топчан, можно было соседям по несчастью вполне переговариваться и сосуществовать в коллективе.
– Мужик, – повторил голос. – Ты чего один напихан, скучаешь?
– Да нет, – ответил Арсений. – Некогда.
– Бормочи громче. Нас тут, придавленных нонче, как блох в дохлой киске. Всю городскую гордость запекли. И две нади-бл… лизка-киска, да валька-швалька, на топчане сеструхаются, какой-то еще с жиркомбината без портков, удушил бы, был при ремне. Мне бы старший на том свете за это два-три срока скостил. Как ты кличешься-то, отдельный?
– Арсений.
– А я Хорьков, местный злой человек. Я тебя, Арсений, сегодня сдал. То-то, чую, знакомец ты по мне.
– Разве ты меня видел? – удивился географ.
– Что ж с того, – прошептала голова. – С безысходки сдал. Ты же со стволом по поселку бегал и взрывпакет в чемодане во все углы пристраивал. И в школу, небось с пацанвой сговорился, терорит.
– Не было такого, – угрюмо огрызнулся Арсений.
– Мало чего не было! А кто видал, что не было. Что ж мне за тебя, говнца, опять сухари сушить – Чумачемко обещался: квакнешь, говорит, на соседа, будет тебе на рожу фунт меда и мороженого хека с банькой, а не доперишь нюхалкой – фунт лиха, и мочало порву. За одну-то соломину двое не удержатся. Выпал, парень, ты из гнезда – ищи кукушку. Так что лады, мужик, мне за тебя старшой на том свете все одно лишнюю баньку добавит. Хочешь, я к тебе соседом попрошусь, все веселей. Всю жизнь свою окончательную тебе прокалякаю. Вроде как подсадной, разнюхать за душевной беседой-мукой.
– Не надо, – отказался географ. – И без тебя тошно.
– Вот это густо решил, мужик. А то я судьбинушку свою встреченную упомню, разволнуюсь до тряски, да и удушу тебя каким попадя твоим ремнем. Тебе это куда ж. Уважаю. А вот сынка мой младшой и единственный Кабанок, он же по матери Димок, все на меня глядит плохо, мол, пьянь-буянь без кодлы, посуду бью и мамку, и гармонь об соседку Нюру старую разхимичил, все не по нем. Что буяню, а не блатной. А куда ж мне деваться, меня в блатные кто ж теперь и по раком… мендации примет. Выпавший я, вроде и ты. Я так сварганен. Будет еще кабаненок глядеть, удушу школьным ремешком, или в корыте…Чтоб без следа уйтить…
– Скройся, Хорьков, – грубо рявкнул географ. – Не хочу тебя слушать.
– Ладно, уйду, – согласилась белая голова. – Ни от кого проку нет, все против шерсти норовят. Попрусь к работяге, от него хоть мылом воняет.
– Прекратить разговоры неположенной ночью, – раздался зычный голос старшины, и в коридоре вспыхнул свет. – Полозков, на выход. В комнату собеседований, адвокат твой приехал.
Повернулся ключ, громыхнул засов, и пораженный в правах вышел под свет ламп из камеры. " Все потихоньку сходится, – мелькнуло сквозь него в полминуту короткого пути. – Все по отдельности не противоречит ни говорящей мумии-старушке, ни темной истории вечернего пригорода. И, случается, Фени за дверьми жмутся, и уазики разъезжают, карауля запоздавших несунов. Часто и мальчуганы, презрев кропотливые дроби, сразу выходят на свою большую дорогу. Изредка застрявшие в щелях заразные отщепенцы-кликуны пугают редких встречных путами божественного провидения. Но вот одно никак не влезает в размеренную качку давно не чищеных, поврежденных разумом ходиков – это чтобы все сразу. Тогда пусть высунется жестяная лысая кукушка и разъяснит, зачем нагроможден скрипящий механизм, указующий неверное время".
В той же допросной комнатке Арсений увидел сидящего на стуле невысокого, но весьма дородного лысоватого мужчину, одетого в строгий серовато-темный элегантный костюм, подходящий скорее для объявления выступающих съезда профсоюзов или для наднационального схода композиторов и вокалистов. Мужчина приветливо улыбнулся круглым лицом и полными щеками, указывая одной рукой напротив, а другой поправляя безупречный галстук.
– Присаживайтесь, дражайший Арсений Фомич, чувствуйте себя, как я – дома. Всюду, везде, в любых эманациях природы стоит располагаться комфортно. Бессменной душой и бренным туловом, – и адвокат скрипнул маловатым ему стулом. – Так позвольте узнать, любезный, зачем вызывали в столь неурочный час, разрушив, так сказать, объятия морфея?
Арсений непонимающе уставился на толстяка.
– Я не вызывал, – выдавил он неохотно.
– Позвольте, позвольте, – толстяк нервно вскочил, замахал ручками, и на лицо его пересело обиженное выражение. – Разрешите не поверить.
Он высунулся в дверку и крикнул негромко, но отчетливо, адвокатски выводя фразы:
– Уважаемый, майор. Чумачемко! Клиент, оказывается не звонил и не будил. Что? Какие? А почему спешка, надо было разъяснить…Боже правоведный, сплошная неразбериха, когда этому, consum actum, беспределу наступит предел…
Вернулся он на место, опять, все же, улыбаясь, но щеки чуть нервически дрожали.
– Неразбериха разобралась, досточтимый. Обычная наша чепуха, очередное назначенное дело. Госзаказ. Неимущие клиенты, отбившиеся от рук, бесплатное благо. Сколько можно! Но Вас сие не касается, наоборот, – застрекотал он. – Позвольте представиться. Ваш новый адвокат по этому, не скрою, чрезвычайно запущенному делу…Павлов Теодор Федорович, да-да, Ваш покойный…тьфу!..покорный слуга, так сказать, – и толстяк протянул задержанному визитку, незаметным движением щипача вывернув ее неизвестно откуда. На визитке вензелями красовалось:
АДВОТАТСКОЕ БЮРО КОЛИН И ПАВЛОВ
Международный арбитраж. Сложные финансовые коллизии. Сопровождение крупных успехов. Синхронный перевод юрисдикций.
– Так в чем дело? – адвокат квашней наплыл на стол и уставился на Арсения Фомича маленькими веселыми глазками. – В чем проблема клиента?
– Понятия не имею, – проворчал Арсений в ответ.
– Знаете, я полистал материалы дела. Ну, пока всколзь, не заостряя детали. Думаю, да и, впрочем, не сомневаюсь – утром вас полностью освободят. Под нолик и под горшок. Профшутка, не обращайте. Кстати, проследите, чтобы вернули все личные вещи. Не люблю милицейского хамства. Взять просто человека, случайно отставшего от родной электрички, от своего багажа жизни, просто любителя на этом свете, не профессионала даже, и привинтить к общему маховику. Который долбит и перемалывает тысячи. Ну не глупость, не дешевая профанация правоотправления? Ведь как не крутите, – и адвока повертел пухлыми ладошками, – гражданская свобода – это одна из многих случайностей, еще оставшихся в распоряжении, владении и почти собственности рядового лица. Нелепица! Денег, простите за сравнение – котик нарыдал, ведь Вы не богач, верно? – и географ охотно кивнул в ответ. – Возможностей повлиять на властные среды? Локально развернутые выборы, перманентная круговерть муниципальных чинуш, бешеный рост коммунальных расходов, газетная глухая гласность – что это? Не лакировка ли шершавых, занозистых будней? Поэтому вытянуть Вас из этого топкого омута круговой бестолковости – мой непременный долг, душевный, личный перед собой, в конце концов. Давайте мне сейчас только одно – повод.