Жестокое милосердие Сушинский Богдан
— Майор еще не догадывается, что ты разведал этот ход?
— Он скрывает от меня, я — от него. Впрочем, то, что отсюда можно выйти по руслу ручья, я узнал час назад. Спустился, прополз и вот, возвращаясь, встретил тебя. Устал как черт, рану разбередил, натер мозоль, да и ноги набил о камни. Но, как видишь, не зря.
— Значит, Смаржевский устраивается здесь довольно основательно. Неужели готовил базу для того, кто должен был сменить его на посту резидента?
— Не знаю. Когда позавчера, заинтересовавшись этой нишей, я случайно наткнулся на выход (плита оказалась плохо подогнанной), мне как-то стало не по себе. Такое ощущение, что, заходя сюда, действительно сам себя загоняешь в медвежью западню.
— У меня со Смаржевским тоже какой-то странный разговор получился. И сюда я пошел бы неохотно, если бы, конечно, не знал, что встречу тебя.
— Однако не думаю, чтобы он решился на предательство, — вдруг спохватился поручик, когда, старательно замаскировав выход, они вернулись в бункер. — Было бы непостижимо, если бы он предал меня, польского офицера.
— Будем надеяться… Как думаешь, у него еще есть надежные люди? Кто-то в селе все еще работает на него?
— Думаю, что работают. В этом селе живет немало поляков. В соседнем — тоже. Ему нужны помощники. Не исключено, что где-то спрятана рация. Хотя, судя по всему, связь с польской разведкой он действительно потерял. Не до него там сейчас. Жил бы он в Польше — тогда другое дело. Там его услуги были бы неоценимы.
Нары верхнего яруса оказались голыми, однако нижние были застелены двумя одеялами, одно из которых могло заменять матрац. Вместо подушек лежали свернутые красноармейские шинели. И все-таки Беркуту эти лежанки показались королевскими постелями. Впервые за много дней он разделся, лег, укрывшись одеялом, и почти сразу же почувствовал, что засыпает.
— Я тут вчера мальчишку одного встретил, — слышал он уже сквозь дремоту. — Лет эдак четырнадцати. Ну, разговорились. Он понял, что я партизан, и сказал, что по ту сторону села, за лесом, видел двух вооруженных людей, говорящих по-русски. Ему показалось, что это не партизаны, а военные. Но одеты они как-то странновато; по его описанию получается, что вроде как в маскхалаты.
— Может, полицаи? — сонно пробормотал Андрей. — Из пленных. Некоторые из них по привычке еще употребляют слова: «есть», «слушаю, товарищ командир».
— Да, но что им там делать? Он заметил этих двоих между холмами. Вроде бы шли из Лазорковой пустоши. Эта пустошь — нечто похожее на Змеиное плато, на котором тебя когда-то окружили немцы. Только более обжитая. Там остались кошара для овец, чабанская землянка и даже пещеры, в которых в старину жили монахи-отшельники. Так вот, мальчишка говорит, что эти двое, очевидно, скрываются где-то там, в пустоши.
— Может быть, может быть… — безразлично пробормотал Андрей, засыпая. — Боюсь, что это полицаи, и выслеживают они именно нас с тобой. Даже усаживают на деревья мальчишек — «кукушками», за паек. Возможно, твой информатор тоже из этих, пайковых «кукушек». Внимательнее поинтересуйся. Один такой пожалел меня, не выдал. Почти спас. Спасибо ему. А твой выдаст.
— Не думаю, лейтенант.
— Приятно.
— Что приятно? — не понял Мазовецкий.
— Приятно, когда тебя называют лейтенантом. Мне это нравится. Это все равно, что моряка, которого давно списали на берег, вдруг кто-то по старой памяти назовет морским волком.
— А все же стоит поинтересоваться, что за люди бродят по пустоши, все равно ведь нужно создавать из кого-то новую группу.
Но этих слов Андрей Громов уже не слышал. В ту ночь ему снились: деревня на берегу Амура, дом деда и поляна возле хижины охотника-китайца, на которой они с Дзянем обычно отрабатывали приемы японской борьбы… Как ни странно, в последнее время эти занятия на берегу таежной речки снились ему все чаще и чаще. Впрочем, такие сны начинали посещать его каждый раз, когда вдруг одолевала тоска по мирной жизни, когда проявлялся этот особый вид военной ностальгии.
34
Чтобы не терять времени на поиски брода, Мария несколькими прыжками преодолела мелкую речушку с удивительно чистой, небесно-голубой водой и кремнистым дном и, взбежав по каменистому склону, напрямик, через луг, пошла к селу.
Четвертые сутки, почти без отдыха, она пробивалась к Подольску, стараясь обходить села, железнодорожные переезды, мосты и вообще все места, где на нее мог упасть взгляд немца-часового или полицая. Но теперь почувствовала, что силы ее на исходе. Нужно было хоть немного передохнуть, отлежаться.
Еще до встречи с Крамарчуком она узнала, что мать ее умерла весной сорок второго, от воспаления легких, буквально сгорела в горячке; младшую сестру увезли в Германию на работы, а старшая…
Вот со старшей — история особая: она уехала с немецким офицером! Как ни странно, известие о старшей сестре поразило ее больше всего, какой-то дичайшей неестественностью поступка. Как это она вдруг могла взять и уехать куда-то с немцем?! Во-первых, куда, на фронт, что ли? Или, может, действительно увез ее к себе в Германию, — что казалось Марии совсем уж невероятным…
Однако выяснить истину было не у кого. От старосты до последней сельской сплетницы, бабы Кирзы, все на селе знали: у бездетной солдатки Галины (Гандзи — как ее прозвали еще в детстве) Кристич заквартировал немолодой уже немецкий офицер. Ну а что ни одному «справному» мужику пройти мимо себя Гандзя не даст, так кому это не известно? А уж то, что, собрав чемодан, Гандзя села с майором в легковую машину, — видели человек десять. Происходило это днем, в самом центре села, к тому же Гандзя и не пряталась при этом от глаз соседок.
Уехать с немцем! Укатить с вражеским офицером на легковушке! Как же она так могла?! Для Марии, проникшейся жесткостью суждений и твердостью характера Андрея Беркута, это вообще было непостижимо.
Три дня провела Мария в доме Гандзи, поскольку их отцовский дом совсем разрушился. За это время успела поговорить со многими родственниками, соседями, бывшими подружками. Однако понять решение Галины так и не смогла. Единственное, о чем она с надеждой спрашивала: не появлялся ли слух о том, что какая-то женщина убила немецкого офицера, пытавшегося увезти ее? Но в ответ женщины лишь многозначительно ухмылялись. А некоторые очень даже понимали Галину: офицер, как говорят, был вдовцом, ладный собой, к тому же ведал снабжением армии, а значит, под пулями не ходил. Да и чин имел высокий: то ли майор, то ли подполковник, и как раз в Германию уезжал, поскольку отзывали. И в Гандзю влюбился вроде бы даже вполне серьезно.
Что во всем этом потоке сведений было правдой, а что вымыслом — пойди, разберись. Но поспешно возникшая ненависть к сестре постепенно таяла, как весенний снежок, и теперь Мария если и вспоминала о Галине, то по-бабьи жалея ее, непутевую. А непутевой, как и удивительно красивой (в сравнении с ней Мария казалась себе обойденной Богом), Гандзя была всегда.
Однако оставаться в селе, чтобы и дальше перемалывать слухи и ждать хоть какой-то развязки этой странной истории, бывшая медсестра дота не могла. Полицай, из бывших соучеников, прозрачно намекнул ей, что появился слушок, будто она воевала, вступила в партию, а сейчас еще и связана с партизанами. И что он вроде бы услышал об этом от старшего полицая. А значит, не завтра, так послезавтра, ею может заинтересоваться гестапо или районная полиция. Сам старший полицай брать грех на душу пока не хотел. Отчасти, возможно, потому, что сестра Марии действительно могла оказаться в Берлине, и тогда, кто знает…
Убеждать полицая в том, что она — беспартийная и не партизанка, Мария не стала. Дождалась рассвета и ушла, сказав себе, что навсегда. Теперь у нее была одна цель: вернуться к окрестностям Подольска, побывать у дота — «навестить своих ребят», а главное — разыскать лейтенанта Беркута. Во что бы то ни стало найти: то ли его самого, то ли могилу. Или по крайней мере точно знать, что с ним произошло. Не может быть такого, чтобы он канул в неизвестность. Такой человек не может пропасть, не может умереть неизвестно как. Возможно, сейчас он в тюрьме, в концлагере… — это другое дело. Но, в конце концов, кто-то же должен хоть что-нибудь знать о нем.
После посещения родного села она жила с ощущением, что теперь у нее есть только эти, мертвые уже, ребята из дота, да лейтенант Беркут и, конечно, Крамарчук. О Крамарчуке девушка то вообще старалась не думать, то вдруг вспоминала с особой болью. Все боялась за него — что погибнет, струсит, попытается отсидеться где-нибудь… А то еще подастся в полицаи.
Нет, она помнила, как когда-то сержант Крамарчук, вместе с поручиком Мазовецким, спасал ее от ареста. О его храбрости в бою она, естественно, тоже не забывала. Но хорошо знала и то, что в жизни — простой, обычной, человеческой, а не окопной, жизни, — этот человек по существу беспомощен. Он ведет себя, как мальчишка. Вот взять да пристать к первому попавшемуся цыганскому табору, что он уже дважды делал, — это да. Это ему по душе. Поэтому Мария считала, что в очередной раз оттолкнув его от себя и в то же время вырвав из трясины, в которую могли затащить Николая хлебосольный хозяин и его дружок, «свой староста», — она предприняла еще одну попытку спасти сержанта.
Конечно, было бы куда проще, если бы он был сейчас рядом с ней. Но что-то произошло с Крамарчуком, что-то с ним произошло. Чисто женское чутье подсказывало Марии, что Крамарчук не станет искать Беркута. Мысленно он уже похоронил лейтенанта, распрощался с ним, и теперь считал, что Мария Кристич должна достаться ему, только ему, как по наследству. Николаю и в голову не приходило, что после смерти лейтенанта она имела право выбора: с кем ей быть, за кого выходить замуж, кого ждать.
Иногда у Марии даже возникало сомнение: а не выдумал ли Крамарчук всю эту историю с гибелью Беркута? Слишком уж быстро отказался он от партизанства, слишком поспешно принялся женихаться, обустраивать их будущую семейную жизнь. Да, слишком поспешно. И если бы она позволила Николаю заманить себя в эти сети и прижиться по соседству со старостой, добывая мрамор для Антонеску, то чем бы она была лучше своей беспутной сестрицы Гандзи?
…Мария спрятала в дупле старой ивы свой пистолет и бросилась в эту речушку, совершенно забыв, что выйти из нее сможет лишь с насквозь промокшими сапогами, да к тому же — на заснеженную равнину. Но впереди виднелось село. И, перейдя речку вброд, она оказывалась на кратчайшем пути к той, крайней, хате, в которую обязательно постучится. Уж там она просушится и хоть немного поспит. Хоть часок. В более или менее теплой хате. Эти четверо лесных суток вконец измотали ее. Одна, в лесах, без оружия — волчьими тропами…
Ее почти не удивило, что хозяйка дома, в который она постучала, еще на пороге начала внимательно присматриваться к ней:
— Ты чья ж это будешь, дочка? Вроде как та, что к Клавке Гурнашевой когда-то в гости приезжала? Аль нет? Еще и ко мне за яблоками приходила? Мария, вроде?…
— Та самая! — обрадовалась Кристич.
— Ну, если действительно та самая, тогда заходи.
Сдержанная улыбка женщины показалась ей почти материнской. Должна же и у нее, бездомной, появиться хоть одна если не близкая, родная, то по крайней мере хотя бы мало-мальски знакомая душа!
— Ну а Клавка?… Она в селе?
— В селе, в селе. Но ты, поди, и хаты ее теперь не найдешь. У людей купили, потому что родительская ее сгорела. Да и промерзла в дороге.
— Смертельно промерзла, — охотно согласилась нежданная гостья.
На печке, в большой кастрюле, закипала вода. Вся комната была овеяна уже непривычным теплом. А курчавый светловолосый мальчишка лет двенадцати показался ей таким знакомым и милым, словно восстал из ее собственного детства.
— Звать меня будешь теткой Настей. Вряд ли помнила, эге ж? — возилась хозяйка у печи. — Ты-то как? Говорят, где-то здесь, недалеко, и повоевать пришлось. Клавка щебетала, что вроде бы из больницы тебя — да в солдаты.
— Было и такое, — расстегнула ватник, сняла сапоги, на лавке, придвинутой поближе к теплу, развесила совершенно мокрые портянки и разорванные носки. Мечтательно посмотрела на кастрюлю: сейчас бы теплой воды, помыться… И на той же лавке, привалившись спиной к теплому запечью, задремала.
— Ну вот, суп готов, — ворковала тетка Настя, отставляя кастрюлю. — Пока он будет остывать, к Гурнашам сбегаю, шепну Клавке, чтоб сюда подошла, если только не на смене. В больнице работает, санитаркой. В соседнем поселке. О, — вспомнила у порога, — а ты ж, наверно, еще и сейчас в этих, в партизанах? Или как?
— Почему в партизанах? В партизанах я никогда не была, — сонно пробормотала Мария.
— Так-таки и не была? — суховато произнесла хозяйка дома.
— Действительно не была.
— Ага, ну да… К чему оно тебе? — недоверчиво согласилась тетка Настя. — Да и какое мне дело? Просто так спросила. Потому что сама Клавка вроде как… Ну да о чем это я? Поспи, поспи…
И не могла знать Мария, что так охотно вызвавшаяся сбегать к Гурнашам тетка Настя эта сначала заглянет к живущему через три хаты полицаю. И скажет, что Мария Кристич, партизанка, за выдачу которой полицией вроде бы обещано два мешка муки и годовалую телку, сейчас отогревается у нее в доме. Случайно забрела.
При этом поинтересовалась: действительно ли так обещано, или же бумажка, которую зачитывал староста, ничего не стоит? Но по тому, как сразу же заерзал, заволновался полицай, поняла: бумага была серьезной. Да и сам Охрим, полицай, подтвердил, что бумагу эту подписал начальник полиции, Рашковский, лично. И что в свое время Марию эту уже чуть было не арестовали в Квасном, где она работала под чужим именем. Но тогда партизаны отбили ее. А еще спросил, не появлялся ли кто-нибудь возле ее дома вместе с Марией. Потому что, где только объявляется она, там рано или поздно появляется и сам Беркут. Или кто-нибудь из его отряда.
Уже выбежав из хаты — а бежал он, чтобы поскорее позвонить из сельской управы в район, а заодно предупредить старосту, — Охрим строго потребовал от Насти эту самую Кристич накормить, уложить и вообще во что бы то ни стало задержать у себя в доме. А если подойдет кто-либо из партизан, то и его тоже… приласкать, как родного.
— Да ты, Охрим, не того… — уже на ходу нашептывала ему тетка Настя. — Четвертину мешка сразу же отнесу твоей жене, по-своячески. Только ты уж постарайся, чтобы меня не обидели. Особенно с телкой. И чтобы поменьше кто знал об этом. А видеться она хотела с Клавкой Гурнашевой, того, главного коллективизатора, дочкой. Вот и меня к ней послала. Мол, позови, свидеться надо.
— Ишь ты, неужели с Клавкой? — задумался полицай. — Так она ж сейчас на смене еще. В больнице, на поселке сахарного завода. Встречал, когда шли на работу. У кума на именинах засиделся. Сутки она там работает, значит, появится в селе только к утру.
— Да я не к тому, — затарахтела Настя уже на улице. — А к тому, почему именно Клавку? Твою Катеринку видеть она, небось, не хочет. Соображаешь?
После вчерашней попойки Охрим соображал довольно неохотно. И все же зерно подозрения было посеяно. Он взглянул на Настю мутноватыми глазами, потряс головой и сивушно выдохнул:
— Тебя бы в гестапо, червивая твоя душа. Главным следователем. Всю округу в концлагеря позагоняла бы!
— Не всю, не всю, не надо так на меня… Но кое-кого, будучи на твоем месте, кум ты мой сердобольный, все же «отблагодарила» бы. Они на свои «сталинские курорты» скольких заэтапили? Так вот, пусть теперь сами передохнут. На немецких. Пусть им отплачутся наши слезы.
Вернувшись, Настя застала Марию спавшей у печи, на сдвинутых лавках. Несколько минут стояла над ней, осматривая лицо, грудь. Ладная девка, ладная, подумала, при такой пожалеешь, что ты не мужик. Такая и мертвой будет как живая смотреться.
«Ан нет, в полиции, на допросах, да в казармах изобьют, испоганят, — хищно улыбнулась тетка Настя, разминая под кофтой не в меру распухшую правую грудь, с которой давно и страшно маялась. — На такой парни от души порезвятся, чего уж тут!…»
Проснулась Мария только к вечеру, как раз к тому времени, когда заботливая хозяйка нагрела два больших казана воды. И пока гостья блаженствовала в глубоком деревянном корыте, Настя успела замочить и простирнуть почти всю ее одежду, попутно сообщив при этом, что Клава появится только утром, а сына своего отправила к соседям, — нечего ему «при женских купелях»…
Вот только, простирнув одежду, Настя как-то сразу посуровела в разговорах с Марией. Знала, что теперь, без одежды, из дома ей все равно не выйти. До самого утра. К тому же заметила, что через дорогу, в пустующей хате, уже притаились два полицая. Но даже она не догадывалась, что к вечеру все село было незаметно оцеплено постами немцев и полиции, подъехавших на мотоциклах и пяти грузовиках, которые, чтобы не привлекать внимания, оставили у поселка сахарного завода.
35
Нет, Марию они до поры до времени решили не трогать. Она была всего лишь приманкой. Ждали Беркута. Однако на рассвете, поняв, что блокада может затянуться до бесконечности, в село наведался сам Рашковский. Об этом Насте сообщил все тот же всю ночь дежуривший у ее дома полицай Охрим, когда она вышла с ведром, чтобы напоить своих коз.
Тем временем Кристич спала на устроенном у печи сеннике, набросив на тело Настин халат и укрывшись старым тулупом. Ей было непривычно тепло, а сон выдался по-девичьи сладким. Вот уже несколько лет ей не снились такие щемящие девичьи сны, вот уже несколько лет… Для себя такие видения она называла «сном невест».
Однако сон этот выдался не вещим. Марии было очень тепло и уютно в своем запечном закутке, и потому она никак не могла понять, почему тетка Настя вдруг бесцеремонно растолкала ее и при свете керосинки поднесла, прямо к лицу, аккуратно сложенную, пропахшую нафталином белую полотняную рубашку.
— Надень, — нервно тыкала пальцами и рубашкой ей в грудь. — Для себя берегла. Вот только надеть придется тебе.
Все еще ничего не понимая, Мария взяла рубашку, подержала ее в руках, вдруг застеснявшись раздеваться перед чужой теткой… Но в это время в сенях раздался голос мальчишки. Она еще удивилась: так рано поднялся?! А мальчишка уже ворвался в комнату:
— Мама, немцы! Тетка Дарина велела сказать. Немцы и полицаи. Не наши полицаи, чужие какие-то. За селом. И тут, недалеко, возле нашей хаты.
— Ну и что, ну и что? — засуетилась Настя. — Это они проездом. Вчера еще сосед-полицай говорил, что вроде как против партизан выезжают, в леса, — и все выталкивала и выталкивала мальчишку сначала из хаты, потом из сеней.
Мария выглянула в окно. Серый рассвет. Окутанный свинцовым туманом заснеженный сад. Высунулась в проем приоткрытой двери. Никого. Даже тетки Насти. Очевидно, снова повела сына к соседке. Заодно и выяснит, что к чему.
Только для того, чтобы угодить хозяйке, надела непривычно белую и сурово холодную какую-то рубашку. Остановилась посреди хаты напротив зеркала. Подсунула поближе к нему лампу, подкрутила фитиль, потом взяла лампу в руки и так и стояла: в длинной, почти до пят, рубахе — и лампа в руке, словно свеча. В зеркале она вдруг так и увидела себя: со свечой и, почему-то, лежащей.
«Господи, — подумала, — так ведь тетка Настя, наверно, берегла ее для Судного дня!» И снова увидела себя, теперь уже лежащей в этой сорочке… На лавках. Под иконами… Со свечой. Явственно ощутила дрожь в теле. И почувствовала, что страх, суеверный страх, наполняет все ее естество.
Мария оставила лампу, отступила поближе к уже остывшей печке и попыталась стащить с себя рубашку. Но она почему-то все время ускользала из-под пальцев и была слишком длинной. Марии никак не удавалось захватить ее, чтобы снять через голову. А когда наконец захватила и подняла подол до груди, резко скрипнула сенная дверь и на пороге возникла фигура какого-то человека в черном, всего в черном. И фуражка с высокой тульей. Ослепив ее, луч фонарика прошелся по ногам, по груди, снова ударил в глаза.
Только сейчас Мария поняла, что это не ночное привидение, что это явь, а возможно, и сама ее смерть. Взвизгнула, опустила сорочку, бросилась к лежавшему в закутке халату…
— Назад! Не мельтеши! — Человек в черном подошел к столу, и Мария убедилась, что перед ней действительно немецкий офицер. Рослый, крепко сложенный, в черном кожаном пальто с меховым воротником, в фуражке с лихо загнутой тульей. Да, немецкий офицер. Но заговорил он по-русски. — Не торопись. Уже не стоит, некуда тебе уже торопиться.
Вырвал из рук халат, грубо схватил за предплечье, подтолкнул к столу.
— Там стоять. Оружия у тебя почему-то нет, без него пришла. Знаю уже.
— Оружия у меня никогда и не было.
— Было, партизанка Кристич, было. И наверняка где-то дожидается тебя. Ну да не в нем сейчас дело. Партизан, дружков твоих, нигде поблизости не наблюдается — вот что плохо. Поэтому стой и отвечай. Четко и правдиво.
Он отодвинул лампу поближе к стенке, рядом положил зажженный фонарик и, сняв фуражку, подсел к столу, бросив возле себя кожаные перчатки.
— Ну что, теперь узнаешь? — сказал совершенно иным, добродушным тоном. — Или все еще спросонья?…
— Боже, да это ж, кажется, ты?! Старший лейтенант? Ты или не ты? Ты, Рашковский? Ведь Рашковский, да? — подалась к нему Мария. — Господи, как же я испугалась! — И только теперь, набросив халат, присела на краешек лавки. — Ты?…
— Ну, он-он, старший лейтенант Рашковский. Сорок первый год. Днестр. Рота прикрытия 120го дота. Неужели так изменился?
— Еще как! Но не в этом дело. Откуда ты взялся? Ты разве… не ушел? Тогда, с нашими? Сейчас ты в каком-то партизанском отряде? Почему никто из нас не слышал о тебе? И эта форма… Ты что, знаешь немецкий?
— Теперь уже — как родной. Так что даже Беркут твой может позавидовать.
— Но мундир… мундир тебе очень идет.
— Он давно мне идет, медсестра Кристич. Где сейчас Беркут? Как ты понимаешь, я примчался сюда только ради него.
— Тебе нужно встретиться с ним? Зачем?
Нет, что-то в его тоне все же настораживало Мрию. Рашковский — и вдруг в форме немецкого офицера! Партизанский разведчик. Но ведь тогда он увел остатки своей роты без приказа. Оставил позиции. Уже за одно это его могли судить.
Кристич помнит, как были поражены его поступком и Беркут, и майор Шелуденко, и Крамарчук. Комбат даже сообщил по рации в штаб, что старший лейтенант Рашковский струсил и ушел с поля боя! А теперь он здесь, в мундире германского офицера…
— Не нужен был бы, не искал бы. Пора наконец поговорить. По душам.
— Послушай, — подхватилась Мария, — да ведь ты же… ты действительно служишь им, этим? — ткнула пальцем в его погон.
Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза. Рашковский решался: принимать условия игры и утверждать, что надел этот мундир только ради маскировки, или же вести себя, как подобает германскому офицеру?
— Все правильно: теперь я — майор германской армии и одновременно являюсь начальником полиции. Неужели, вернувшись из плена, твой Беркут не рассказывал тебе об этом?
— Из плена? Из какого плена? — сообщение о плене поразило ее сейчас больше, чем само признание Рашковского в том, что он служит немцам.
— Так ты что, с тех самых пор не виделась с ним? Я спрашиваю: ты видела Беркута после его побега из лагеря военнопленных?
— Когда это произошло, Рашковский? Бог с тобой, служи хоть немцам, хоть чертям. Но скажи, как он попал в плен и действительно ли ему удалось оттуда бежать?
— Ага, значит, не видела… — стукнув обоими кулаками о стол, Рашковский тоже поднялся, расстегнул пальто, нервно прошелся по комнате, достал портсигар. — Куришь? Нет? Неужели так и не научилась? Странно. Так, говоришь, не виделась со своим Беркутом еще с тех пор, как ему удалось вырвать тебя из Квасного? — Он подошел, провел пальцами по ее подбородку, но Мария резким движением отвела его руку. — Помню-помню: медсестра Ольга Подолянская! Хорошо было придумано. Ловко ты тогда поводила за нос и полицию, и гестапо. А главное — ушла хитро.
— Значит, это ты, Рашковский, все эти дни устраивал охоту на меня? Я-то удивляюсь: почему вдруг в самом глухом селе знают, что полиция разыскивает медсестру Марию Кристич. Откуда такая слава? Еще и приметы известны.
— На твои вопросы я буду отвечать потом. Если, конечно, захочу. — Он подошел к окну. Постоял, глядя, как оно постепенно наливается розовой краской рассвета.
— Захочешь, — мстительно проворчала медсестра, однако Рашковский не придал этому значения.
Окно выходило в сад, оно было близко от Марии, и она заметила, что на нем есть шпингалеты. Значит, открывается.
— Да, тогда, в Квасном, полиция зевнула и тебя, и Беркута. Но постой: если после того, как твой лейтенант попал в наши руки, ты с ним больше не виделась… — повернулся он лицом к Марии. — Тогда кто нападал на немецкую машину возле Заречного? Только не надо отнекиваться. Тебя я узнал по описанию. Староста словесами нарисовал тебя лучше всяких там репиных-верещагиных. К тому же имеются другие свидетели. И с тобой был Беркут. А если не он, значит, этот… Как его там? Как фамилия того сержанта, из вашего вшивого дота?
— У нас их было несколько, сержантов, и все погибли. Позиций не оставили, как некоторые. Поэтому не знаю, о ком ты говоришь.
— Брось скоблить мне мозги: все погибли, она не знает! Сержант-артиллерист, черт, вылетела из головы его фамилия. Тот, что харей почти как Громов. В гестапо его тоже знают как облупленного.
— Я никогда не была в селе Заречном и понятия не имею, о чем ты говоришь, — отвернулась Мария. — Спроси у своего старосты, кого он там спьяну видел.
— Во! Вспомнил, мать его, — Крамарчук! Ну, конечно же, Крамарчук!
— Только не матерись, как солдафон, ты не в окопах, — снова повернулась к нему лицом Мария. — Хотя в каких там окопах?… Как только немцы прижали тебя, сразу сбежал. Оставил нас, предал и сбежал. Господи, знала бы я тогда, когда встретила тебя наверху, возле окопов, что ты без приказа, тайком!…
— Пристрелила бы? — оскалился Рашковский. — Я вижу, при Беркуте ты окончательно скурви… пардон, скомиссарилась.
— Так, Рашковский, ты что, арестовывать меня пришел?
Он молча, вплотную подошел к ней, внимательно посмотрел в глаза, провел взглядом по распущенным спадающим на плечи волосам, по шее.
— Если арестовывать, тогда выйди. Мне нужно переодеться. И не пялься на меня. В доте, пока ты был своим, старшим лейтенантом, я это еще как-то могла терпеть. Сейчас не намерена.
— Терпеть она, видите ли, не намерена? Вот как! — провел пальцами по ее шее. — Что ты знаешь о том, что такое «терпеть», когда попадают в следственные камеры полиции? А еще хуже — в гестапо?
— Догадываюсь.
— Нет, — решительно покачал головой Рашковский, воинственно улыбаясь. — Ты там такого натерпишься, что и на Страшном суде с содроганием вспоминать будешь. Но отпустить я тебя, конечно, не смогу, поэтому можешь не умолять.
— Я не собираюсь умолять тебя, Рашковский! Просто я требую, чтобы ты вышел и дал мне возможность одеться. Все-таки ты называешь себя начальником полиции, а не бандитом.
Мария потянулась к висевшему на веревке возле печки платью. Оно еще было сыроватым, а хозяйка куда-то запропастилась. «Ах, да, ее, конечно, не впустили в дом, придержали на улице. Хоть бы ее не арестовали! Из-за меня. Как же они выследили?»
Все-таки сняла платье, еще раз ощупала его, стараясь не обращать внимания на Рашковского. Но он вырвал платье из рук, привлек к себе, прижал к столу и, впившись губами в шею, начал нервно шарить по икрам ног, пытаясь захватить подол рубашки.
Несколько минут она просто сопротивлялась, пытаясь оттолкнуть его, вырваться из объятий, отойти от стола. В конце концов, уже рыча от злости, Рашковский сумел сжать ее, приподнял и попытался донести до кровати. Но прежде чем Мария почувствовала, что Рашковский отрывает ее от земли, рука ее случайно наткнулась на все еще горевший фонарик. Девушка машинально сжала его и в то мгновение, когда майор приподнял ее, ударила ребром тыльной стороны в висок. Потом еще раз, значительно сильнее.
Почувствовав, что ноги вновь коснулись земли, а объятия ослабли, Мария с ненавистью проследила, как, все еще не размыкая рук, Рашковский стал оседать на землю… А как только опустился у стены, брезгливо оттолкнула его и ухватила лежащее у печи полено…
Мария так и не поняла, убила она Рашковского, или же он всего лишь потерял сознание. Отскочив от него, она отбросила полено, быстро сунула ноги в сапоги и, схватив тулуп, которым была укрыта, бросилась к окну.
Шпингалеты долго не поддавались, и она рвала их, казалось, целую вечность. В любую минуту в дом могли войти. Или мог прийти в себя Рашковский. Но она видела, что в садике, куда выходило это окно, никого нет. Это придавало ей силы.
Уже оказавшись по ту сторону его, она подумала, что нужно было бы забрать у Рашковского пистолет. «Андрей, конечно, забрал бы его. И сделал бы это спокойно», — мелькнуло в ее сознании. Однако решиться на то, чтобы снова вернуться в дом, уже не смогла.
Выглянувшее было солнце опять скрылось за завесой фиолетово-серого утреннего тумана. Снег был влажный и почти не скрипел. Все замерло: ни ветра, ни голосов, ни птичьего пения. Марии следовало поскорее уходить от этого страшного дома, бежать, но она почему-то не могла отважиться на бег, словно боялась, что шаги ее разбудят, разорвут эту предмогильную тишину.
Медленно, будто во сне, она прошла через сад, прокралась вдоль заиндевевшей живой изгороди, никем не замеченная проскочила небольшую ложбину, за которой серела спасительная рощица…
Уже из-за деревьев она увидела, что за развалинами, у мостика, топчется несколько немцев, а чуть в стороне, за холмом, чернеют два мотоцикла. «Это и есть один из постов, которыми они окружили село», — поняла Мария и удивилась: никакого ощущения страха! Ни страха, ни холода. Хотя тулуп она до сих пор несла в руках.
Не спуская глаз с поста, Кристич начала неслышно, бочком, переходить от дерева к дереву, подкрадываясь все ближе и ближе к концу рощицы. И даже не заметила, что позади нее деревья уже расступились, а метрах в двухстах, посреди луга, сереет небольшой сарай-сеновал…
36
Хотя вечером, ложась спать, Беркут и не придал особого значения рассказу Мазовецкого о людях, которых мальчишка-пастушок заметил возле Лазорковой пустоши, но, проснувшись утром, первым долгом спросил именно об этом мальчишке. И попросил поручика еще раз пересказать все, что удалось узнать от него.
— Самое странное в этой истории — что люди были одеты в какие-то зеленоватые халаты. И автоматы у них были тоже какие-то странные, совершенно не похожие на шмайсеры.
— С диском вместо рожков?
— О дисках он не говорил. Просто говорил: «Не такие, как у немцев». Они прошли довольно близко от него. Он сидел в кустах и видел висевшие у них на плечах автоматы. Говорит, что вроде бы ствол в дырках. И, похоже, что разведчики. Или десантники-диверсанты, что уже не имеет особого значения.
— Мальчишке эти автоматы действительно могли показаться странными, поскольку он мог никогда не видеть их. А на вооружении в Красной армии сейчас именно такие автоматы: в кожухе ствола — дырки, вместо рожка — диск. Если бы ты сообщил об этой детали вечером, наверное, до утра я так и не уснул бы.
— Какая впечатлительность! — иронизировал Мазовецкий, зажигая «летучую мышь». — Раньше за тобой такого не замечалось.
— Похоже, что он видел десантников, прибывших для связи с нашей группой. Штаб партизанского движения обещал прислать ее. Они сообщили об этом Иванюку перед боем на Змеином плато. Я тогда слабо в это верил: пришлют — не пришлют. Но, очевидно, где-то там, в штабе партизанского движения, действительно рискнули и сбросили.
— О десантниках я ничего не слышал. В селе молчат.
— Однако полицаи уже знают о них. Недалеко от нашего лагеря, в поле, немцы обнаружили парашют. Но идти в лес десантники, очевидно, побоялись. Услышали стрельбу, или, может, сразу же кто-то из местных предупредил, что в лесу каратели.
— Значит, сейчас они прячутся.
— Ищут связи с «группой Беркута», а также с отрядом Иванюка или Роднина. С ними должен быть радист, которого специально направили в мою группу. Во всяком случае, так меня информировали из штаба.
— Так это было еще до твоего пленения?
— До пленения, до побега, до польского рейда. Вроде не так уж и много времени прошло, а сколько событий, словно еще две жизни прожил.
— Кстати, как Большая земля связывалась с Иванюком?
— Через отряд из соседней области. Приходил связной.
— Значит, в этот раз связной, который должен был сообщить Иванюку или тебе о высадке десанта, к нам не дошел? Перехвачен фашистами или погиб в перестрелке.
— Логично, — мрачно согласился Беркут, одеваясь. — Вот только, как все это объяснить десантникам? Если там действительно есть радист — это очень важно для нас. Будет связь с Москвой. Об этом можно только мечтать. И, конечно, последуют серьезные задания.
— А может, Москва просто-напросто хочет основательно проверить тебя? Все-таки столько лет в тылу врага. Мало ли что. Польская разведка обязательно проверяла бы.
— У них достаточно сведений, полученных обо мне и нашей группе от Иванюка, Роднина и командира того отряда, где есть радист. Ну а действия группы говорят сами за себя.
Хотя Беркут произнес это очень уверенно, все равно и сам он, и Мазовецкий понимали, что для Москвы всех этих сведений может оказаться мало. Тем более что, уже после договоренности о высадке десанта, Беркут успел побывать в руках у немцев, совершить побег, и невесть где пропадал. Причем самое сложное, что никто не знал, какие аргументы понадобятся штабистам из Москвы, чтобы они окончательно поверили Беркуту.
— Думаю, что на встречу с этими аборигенами Лазорковой пустоши нам следует идти вместе, — нарушил молчание Мазовецкий. — Все-таки я могу подтвердить все, что ты им скажешь.
— Пойду только я. Тебе еще несколько дней нужно отлежаться, подлечиться. Надеюсь, азам медицинской помощи Смаржевский обучен?
— Лучше любого фельдшера. По-моему, он способен сделать даже небольшую операцию. Судя по всему, к обязанностям резидента готовился основательно. Но все же я хотел бы пойти с тобой.
— Нет, поручик, решено. Дождешься меня здесь. Хорошо было бы, если бы Смаржевский угостил нас чаем. Сразу после завтрака я бы и пошел.
— В немецком мундире?
— В нем легче пройти. К тому же другого у меня сейчас нет. Надо решиться, пока десантники еще здесь. А я верю, что это они. Потом найти их будет очень сложно. А то и вовсе попадут в лапы фашистов или погибнут. Тогда уж в Москве точно решат, что предал их Беркут. Так неожиданно исчезнувший, погибший и вновь воскресший…
— Знаешь, я наведаюсь к этому мальчишке. Он живет по соседству со Смаржевским. Поговорю. Может, согласится стать проводником.
— Не стоит. Лучше расспроси, как туда пройти.
Узнав, что Беркут хочет побывать на Лазорковой пустоши, майор скептически осмотрел его форму рядового вермахта и, недовольно покачав головой, вышел из дома. Через несколько минут он появился, неся завернутый в простыню аккуратно сложенный мундир с погонами обер-лейтенанта.
— Этот посолиднее, — объяснил он. — Вокруг много немцев и полицаев. Затеяли новый поход против партизан. Не волнуйтесь, сапоги тоже найдутся, — добавил майор, заметив, что Беркут с сожалением взглянул на свои истоптанные, доставшиеся ему от немца-связиста солдатские сапоги.
— Часто пользуетесь этим мундиром? — спросил Беркут.
— Пока не приходилось. Да я и не склонен к переодеваниям.
— Цел?
— Не волнуйтесь, с убитого я снимать не стал бы. Достали в Подольске. Документы владельца настоящие. Не думаю, чтобы вы очень уж были похожи на его бывшего владельца. Но ведь и не каждому придет в голову проверять документы обер-лейтенанта. Шинель тоже есть. Правда, владелец у нее был иной. Словом, принимайте ванну и одевайтесь. Горячую воду для ванны поручик Мазовецкий заказал еще вечером.
Находившаяся в пристройке ванная комнатка так напомнила ему ванную Залевского, что, остановившись у ее порога, Беркут настороженно посмотрел на Смаржевского.
— Я знаю эту историю с проверкой в ванной Залевских, — невозмутимо кивнул Смаржевский, жестом приглашая его войти. — И знаю, что для вас она чуть не кончилась гибелью. Для Поморского — тоже. Превратить ванную в камеру предварительного следствия — на такое мог пойти только Поморский, он любил такие штучки. Я к подобным методам не прибегаю. Вон миска. Советую сначала старательно обмыться, а уж потом принять освежающую, почти аристократическую ванну.
37
Две доски в стенке сарая были выбиты. А сидевший у этой щели, на куче слежавшегося позапрошлогоднего сена, обер-лейтенант только позавчера за пьянство направленный в охранную роту из команды тылового обеспечения дивизии, машинально подносил ко рту флягу с польским коньяком и, отпивая маленькими глотками, не спеша, лениво размышлял о своей гнусной интендантской судьбе.
Погибель в этих партизанских краях его подстерегала чаще, чем любого строевика. Почему же тогда засевшие в тылу строевики и даже штабисты, не говоря уже о фронтовиках, все время смотрели на него как на последнее ничтожество, отсиживающееся в тылу за их спинами и откармливающееся за счет их пайка?
— Господин обер-лейтенант! Господин обер-лейтенант! — заглянул в дверь солдатик, прибывший в роту из пополнения лишь за неделю до самого обер-лейтенанта. — Посмотрите туда! Что это?!
— Это Россия, рядовой Зайдиц, будь она проклята, — меланхолично произнес офицер, не отрывая глаз от горлышка фляги.
— Нет, вон там… Вы все-таки посмотрите! — просунул рядовой винтовку в щель между досками.
Зрение у обер-лейтенанта было куда хуже, чем у этого восемнадцатилетнего юнца. Поэтому двигавшееся там странное существо в белом действительно показалось ему привидением.
— Что это там? — полусонно поинтересовался обер-лейтенант, делая свой очередной глоток особенно затяжным.
— Черноволосая женщина в белом саване! — испуганно проговорил солдатик. — Матерь Божья, это же настоящее привидение!
— Конечно же, привидение, Зайдиц, можете не сомневаться.
— Наверное, где-то здесь, неподалеку, кладбище.
— Кладбище — это да. Кладбищ на этой распроклятой земле хватает, — невозмутимо согласился обер-лейтенант, обменивая свою флягу на винтовку солдата. — Только не вздумай лакать коньяк, живодер охранный! — успел предупредить Зайдица, и так, не поднимаясь, прижал приклад к плечу.
После выстрела то существо в белом сначала как бы потянулось вверх к заиндевевшей кроне дерева, под которым застала его пуля, но, пока обер-лейтенант передергивал затвор, неожиданно исчезло.
— Где она, черт возьми?
— Это женщина, господин обер-лейтенант, — дрогнувшим голосом сообщил юнец-солдат. — Я видел: женщина! — Он искренне радовался, что в этот раз обошлось без привидений и что существо оказалось обычной смертной женщиной.
Обер-лейтенант снял перчатки и старательно помассажировал пальцами глаза.
— Все расплывается, черт возьми! Куда она девалась, рядовой?
— Там она, в ложбинке. Упала. Вы сразили ее, господин обер-лейтенант. Видите вон тот белый холмик?! Оказывается, это был живой человек, а я сначала решил, что привидение, и даже докладывать вам боялся.
— Там не могло быть человека. Это призрак, — ткнул офицер в руки солдата его винтовку. — Призрак, Зайдиц, призрак.
— Разрешите, я посмотрю.
— Валяй. Э-эй, ты, живодер, верни флягу! — окликнул солдата уже по ту сторону щели. — И запомни: то, что я пристрелил, не могло быть человеком. В этой стране уже давным-давно не осталось никаких людей. Россия — страна вампиров и призраков.
Автоматная очередь сбила иней с веток яблони, под которой лежала женщина в саване. Пули второй очереди просвистели у парня над головой. Но любопытство оказалось сильнее страха. Он кричал: «Не стреляйте, я германский солдат! Мы убили партизанку!» И, пригнувшись, выставив далеко вперед винтовку, все подступал и подступал к таинственному белому холмику на сером снегу. С другой стороны, растянувшись жиденькой цепью, к рощице подходили те, что патрулировали у моста.
Да, это была девушка. Черные волосы с седой прядью. Какое-то странное, действительно похожее на саван, белое одеяние. И совершенно несуразные рядом с ним большие солдатские сапоги. Таким же неожиданным было для солдатика и расползавшееся по груди женщины густое бурое пятно.
Когда парень с опаской наклонился над ней, девушка еще была жива. Она открыла глаза и попыталась приподнять голову.
— Андрей… Спаси меня, Андрей… — вслушивался он в чужие непонятные слова.
Солдатская цепь безразлично расступилась возле ложбины, над которой стоял Зайдиц, и пошла дальше, к селу. Лишь чуть приотставший унтер-офицер завернул к нему и, дохнув в лицо шнапсом, пророкотал:
— А ведь эта русская красотка, кажется, еще жива.
— Кажется, да, — признал Зайдиц.
— Что ж ты так поторопился? Надо было сначала хорошенько отжарить ее, а уж затем пристрелить.
— Не я это, обер-лейтенант.
— Офицерам на полуубитых плевать, им и живых-веселых в каждом селе полицаи подают, — сладостно икнул унтер-офицер. — Только я тебе вот что скажу: если она все еще тепленькая, можешь и теперь порезвиться на ней. Посмотри, какие ляжки зря пропадают!
— Так ведь умирает же она, — неуверенно возразил Зайдиц.
— Пока ты сделаешь свое мужское дело, она потерпит. Зато потом на всю жизнь запомнишь, что такое оргазм во время женской агонии, — и, покровительственно похлопав Зайдица по плечу, подался вслед за цепью.