Колокола судьбы Сушинский Богдан

— Специалист по виселицам.

— Потом Штубер — так ты его называешь? — отобрал еще двоих. Помню, отбирая, смотрел на руки. Чтобы мастеровые были.

— Что ж, в таком случае и смысл надписи: «Жизнь есть жестокое милосердие Божье» становится более понятным.

— Но пока что ты вспомнил меня только как «висельника», а ведь мы с тобой и раньше встречались.

— Когда ты приходил к моему доту, чтобы передать статуэтку нашей медсестре Марии Кристич?

— Узнал все-таки! — был приятно удивлен Отшельник. — Я, как видишь, тоже присматривался: ты или не ты? Виделись-то мы у дота мельком, да и потом ведь получалось, что комендант дота вроде бы погиб…

16

Отшельник повесил над огнем котелок с водой, подбросил в костер несколько сухих веток, а когда вода чуть-чуть подогрелась, опустил в котелок несколько заранее отмытых картофелин.

Беркуту показалось, что замолк он снова надолго, может быть, на весь вечер, и разговор следует считать законченным. Однако не торопил ни уходом своим, ни расспросами. Понимал, что для Отшельника рассказ этот и есть исповедь.

— Три дня, с рассвета до заката, мастерили мы это нелюдство, и каждый вечер Штубер приезжал к нам, усаживал меня на стоячке под среднюю петлю, сам садился рядом, на низенький чурбанчик, и подолгу говорил со мной. Только со мной. Тех двоих вроде бы не замечал.

— Вербовал? Предлагал служить?

— Я тоже думал, что к этому клонит. Нет, ни слова. Все расспрашивал. Обо мне, об отце, дяде. Каким ремеслом занимались, что построили-смастерили. О жизни всякое такое говорил. О страхе перед смертью. О плене, предательстве… И, знаешь, умно говорил. Спокойно и страшно, однако умно. Будто сидели мы не под виселицей, а где-нибудь на лавке у плетня. Человек он, видать, начитанный, рассудительный. В сибирских лагерях я тоже встречал таких.

— В сибирских? — резко переспросил капитан. — Ты был осужден? Как «враг народа»?

— У вас, коммунистов, все, весь народ — «враг народа». И всего два «друга народа» — Сталин и Берия. И лагеря у вас, те, сибирские, страшнее германских, это уж ты мне поверь.

— Вот оно что?! — многозначительно протянул Беркут, однако спорить не стал. — Штубер знал об этом?

— О лагерях? Нет. Знал только, что два года проучился в духовной семинарии, но был изгнан оттуда, поскольку даже на уроке Божьем не молитвы заучивал, а сотворял из зеленых веток всяких божьих человечков. Об этом я сам ему рассказал. Поэтому он много говорил со мной о вере, о Боге. Сам он, по-видимому, человек неверующий, но в религиозной философии смыслит. Вот тогда, на третий день, когда виселица уже была готова, и Штубер узнал, что я учился в семинарии, он решил отсрочить мою казнь и заставил смотреть, как казнят моих товарищей-плотников.

— Его почерк, — хрипло подтвердил Беркут. — Узнать нетрудно. Что было дальше?

— А дальше — две недели подряд на этой виселице казнили по шесть, иногда по восемь, и даже по десять человек в день. Однако на помост выводили только по два человека — одна петля всегда оставалась свободной. А меня по два раза в день ставили в строй приговоренных, чтобы я считал, что на этот раз пришел и мой черед. И если при этом бывал сам Штубер — а он побывал раза три, — то вежливо спрашивал, не хочу ли я казнить самого себя. А когда я отмалчивался, начинал расхваливать мою работу, надежность виселицы, говорил, что прикажет сделать ее чертеж и разослать, как образец для строительства виселиц, по всей Украине.

— Странно, что он не сделал этого. А может, и сделал.

— Тех двоих вешали, меня отводили в сторону, эсэсовец беседовал со мной, пока не привозили следующую группу, а потом, как бы между прочим, предлагал: «Сами не хотите испытать? Вон та, крайняя петля… она, как видите, не тронута. Из уважения к вам». И ждал, наблюдая, как я мучаюсь от сознания того, что сам же и сотворил это проклятие человеческое. Как боюсь, что нервы подведут меня и действительно взойду на помост. В то же время с ужасом жду, что Штубер вот-вот подаст сигнал солдатам-палачам, и те, ни минуты не медля, вздернут меня.

— Да, все это нетрудно понять, — вздохнул Беркут, стараясь хоть как-то поддержать разговор.

— Но пытка заключалась в том, что меня не вешали. Сам я тоже не решался надеть себе петлю на шею. Вот и получалось, что Штубер дарил мне еще день, два, три дня — я не знал, сколько именно, но все же дарил эти дни жизни. И, грешен, каждый раз я мысленно благодарил его за это жестокое, варварское милосердие. Хотя и проклинал себя за свой страх, за рабское желание воспользоваться этим милосердием, за само желание жить, пусть даже вот так, не по-человечески, но жить.

— Изысканная пытка. Штубер это умеет, — тихо проговорил Андрей, когда в скорбном рассказе Отшельника наступила очередная пауза.

— Изысканно умеет.

Вновь выглянувшее из-за тучи солнце лениво освещало часть задней стены пещеры, и красноватые лучи его сливались с отблесками пламени костра. Наверно, вот так же, при свете закатного солнца и пламени костра, эта пещера не раз слышала дивные и жутковатые сказания монахов, библейские притчи и житейские исповеди. Однако вряд ли когда-нибудь под ее сводами звучала более страшная исповедь. Ибо трудно предположить что-либо бесчеловечнее и мрачнее в своей осмысленной жестокости, чем то, что пришлось пережить этому человеку.

— Извини, что заставил вспоминать все это.

— Ничего ты меня не заставлял, капитан. Каждый вечер, каждую ночь я переживаю все это заново. Все заново: каждую казнь, каждый разговор со Штубером, каждую его пощаду, каждое жестокое милосердие, каждый взгляд и крик человека, взошедшего на помост моей «образцовой рейхс-виселицы». А знал бы ты, как начали ненавидеть меня пленные, жившие со мной в одном блоке. Как все они ненавидели меня! Ведь лагерное начальство, — очевидно, по подсказке этого эсэсовца, — сделало так, что вешали в основном из этого блока. Подселяли все новых и новых, чтобы затем вешать из этого барака висельников — партизан, евреев, штрафников, коммунистов, офицеров… Даже слух между пленными пошел, что это я сам отбираю жертвы. Сам называю начальнику охраны, кого следует казнить сегодня, кого оставить на завтра. Меня в палача превратили, а?! Конечно же, никто никогда совета у меня не спрашивал. Но кому это объяснишь?

— Значит, и мучить себя нечего. Так я понимаю?

— «Понимаю»! Что ты можешь понимать в этом? Если я сам с собой разобраться не могу. Не спрашивали — это правда. А если бы спросили? Если бы потребовали назвать список следующей партии висельников?! — вдруг резко обернулся он к Беркуту. — Если бы потребовали, а? Что тогда?! Ведь назвал бы! Назвал, назвал, как птенец прочирикал бы! И каждый день называл бы. Потому что знал: за невыполнение — казнь. А я хотел жить. Я вымаливал милосердие у своих палачей. И ничего не мог поделать с собой. Ничего! Другие решались, набирались мужества. Переступали через собственный страх, через жалость к себе, через ту самую «мучительную жажду жизни», как писал кто-то поумнее нас с тобой. Да, решались, я сам видел таких. Одни из отчаяния, другие из бесшабашности своей, третьи — из убежденной ненависти к врагу, убеждения в правоте своей борьбы. А я не мог. Вот не мог — и все тут.

— Вот это я как раз могу понять. Потому что это — искренне. Это я способен понять, как никто другой. Там, в доте, мне самому не раз приходилось переступать и через страх, и через жажду жестокого милосердия. Пусть даже самого жестокого. Правда, не Божьего, а сугубо человеческого.

— Вот видишь… — упавшим голосом согласился Отшельник, тяжело вздохнув.

Вода в котелке уже закипела, но он не спешил снимать его, хотя и в костер тоже не подбрасывал. Беркут несколько раз заглядывал в котелок, однако в кашеварные хлопоты его не вмешивался.

— Наверно, в бараках говорили, что сам ты и вешаешь своих товарищей?

Отшельник удивленно взглянул на Беркута, и капитану показалось, что глаза его сверкнули ненавистью.

— Что, тоже слышал об этом? Я спрашиваю…

— Слышал, конечно, — соврал Беркут. — Слухи есть слухи. Но не поверил. Я ведь запомнил тебя как скульптора, резчика по дереву, как мастера. И не поверил.

Несколько минут Отшельник молча смотрел на затухающий костер. Казалось, что огонь немного успокаивает его.

— Это неправда. Я не вешал. Потом не вешал. Никого. Больше никого! Кроме тех двоих.

— Каких двоих? — не понял Андрей.

— Плотников, которые вместе со мной строили саму эту рейхс-виселицу.

— Так это ты их?!

— А, не знал, значит! — злорадно улыбнулся Отшельник. — Да, я. Штубер приказал. Похвалил работу и сказал: «Ну что ж, вам, как бывшему семинаристу, должно быть известно, что гильотину — есть во Франции такая адская машина — испытывали на самом изобретателе. Не будем же мы нарушать традицию. Вот вам, товарищи мастера, и предоставляется почетное право испытать собственную виселицу. Кому из троих отведем роль палача?» Мы онемели. От наглости его, от бездушия и… страха. Нам как-то и в голову не приходило, что нас же первыми и повесят. Все страшные мысли мы отгоняли. Сразу же отгоняли. И ни о чем таком между собой не говорили. Только то, что необходимо по работе: подай, отмерь, подгони, подстрогай. Штубер нас не торопил. Дал двадцать минут на размышление. Чтобы сами избрали себе палача, из своего круга. И сами решили, кого из двух обреченных палач должен вздернуть первым.

— Очередной психологический эксперимент Штубера, — мрачно согласился Беркут. — Его садистские игры. Моральная казнь обреченного. Им самим… обреченного.

— Я и сейчас все это вижу: мы смотрели друг на друга и молчали. Все двадцать минут. Молчали и плакали. Стояли, обнявшись, и плакали. Не хотелось нам быть ни жертвами, ни палачами. Потому и сказали: «Раз три петли, все трое вместе и взойдем». Артюхов, самый старший из нас, так решил. А мы согласились.

17

Глухой взрыв рванул упругий воздух горного плато, тяжелой волной ударил в стену пещеры, нервно всколыхнул пламя костра. Они помолчали, прислушались. Нет, гула бомбардировщиков не слышно. Орудийных выстрелов — тоже. Возможно, где-то на дороге подорвалась на мине машина с боеприпасами — другого объяснения они не нашли.

— Это уже сама земля… сама по себе взрывается, — нарушил молчание Отшельник. — Настолько напичкана минами, пулями да снарядами, что не выдерживает, взрывается.

И снова долгое тягостное молчание.

— Когда двадцать минут истекло, Штубер сам назначил палача, — промолвил Беркут. — Думаю, он предвидел такой исход. Это была своеобразная пытка, изобретенная специально для тебя.

— Для меня, для кого же еще?!… Потом я понял это. Но почему? Для чего ему это понадобилось? Что ему до меня?

— Когда-нибудь постараюсь объяснить. Штубер — это особый разговор. Что произошло дальше?

— А что дальше? «Простите, — говорю, — братцы, что выпал мне такой крест… Не по своей воле. Сами видите…» Думал: плюнут в лицо, проклянут. Нет, наоборот. Все тот же мудрый Артюхов спас меня: «Так оно даже лучше. От рук своего — оно как-то легче. А тебе свою смерть придется принять от рук фашиста». Вот так, несколькими словами, они помогли мне оправдаться перед людьми, которые при этой казни присутствовали, а главное, перед самим собой. Тем более что я верил — так оно и будет: вслед за ними вздернут и меня самого. Но Штубер снова смилостивился. Поблагодарил за «хорошую работу» и велел премировать миской похлебки. Сверх нормы. Он-то и был истинным палачом — так я понимаю. Он, а не я и все те, кто казнил по его приказу.

— Сладкая досталась вам похлебка в тот вечер. Можно себе представить!

— До сих пор в горле булькает. Тогда я решил, что больше не соглашусь. Если что — первым взойду на помост. Однако Штубер будто и это предвидел. Больше загонять людей на виселицу мне не предлагали. Становись под петлю и жди, когда придет твоя очередь. Я ждал ее две недели. И она пришла. Приехал Штубер. Осмотрел виселицу. Велел взять инструмент и кое-где подправить: мол, расшаталась. Я подправил. Тогда эсэсовец сказал, что срок оказанного мне милосердия истек, он, мол, и так сделал для меня больше, чем способен был сделать сам Господь Бог. Теперь вот пришла и моя пора. Я тоже понял, что пришла. Когда посчитал пленных, которых привели на казнь. Их было одиннадцать. Всегда немцы подбирали так, чтобы число обреченных делилось надвое, петли не должны пустовать. А тут вдруг непарное число. На немцев это не похоже.

— Точно подмечено, — признал Беркут, подталкивая сапогом вывалившуюся из костра головешку. — Германцев нужно знать.

— Меня возвели на помост в первой тройке. Но двоих повесили, а меня оставили. С петлей на шее. Уже повесили последнего, а я все стою. Ни живой, ни мертвый. И с каждой новой парой все больше хотелось жить, а смерть казалась все страшнее. Но этот сукин сын, эсэсовец, именно на такие мои страдания и рассчитывал. Когда вытащили из петли последнего, подошел ко мне и сочувственно так:

— Хороший ты мастер. Лучшего висельничных дел мастера нам не найти. Но порядок есть порядок. Или, может, хочешь, чтобы мы отсрочили еще на несколько дней? Если, конечно, у тебя для этого есть какая-то причина. Должен же я как-то объяснить лагерному начальству свое решение.

— Нет у меня причины, говорю, кроме одной: жить хочется.

— На войне желание жить в расчет не принимается, — улыбнулся он такой улыбкой, будто сама смерть меня приласкала. — Поэтому пойди, помолись распятию. Это единственное, что я могу… О, кажется, ты утверждал, что его сотворил твой дед?

— От кого Штубер мог узнать об этом? — прервал Беркут рассказ Отшельника.

— От меня, идиота, от кого же еще?! Как-то он похвалил работу мастера. Спросил его имя. Известно ли оно. Я и похвастался. Так вот, когда он сказал, чтобы я помолился… Тут меня вдруг осенило. «Как же ему молиться-то, — спрашиваю, а сам от страха и жалости к себе еле слова выговариваю, — если он у вас безголовый? Кто ж на такое посрамление Божье молится? Дайте несколько дней, вытешу ему терновый венец, тогда уж…» А при этом думаю: «Только бы позволил! Уж я постарался бы! Хоть память по мне осталась бы в этом селе».

— Но ведь ты же не скульптор? — засомневался эсэсовец. Однако вижу: колеблется. То на «распятие» пялится, то на меня. Чувствую, захотелось испытать меня еще и таким способом. — Ты прав: негоже, чтобы на христианской земле Христос оставался безголовым. В конце концов, его ведь распинали без всяких отсрочек, правда, солдат? Так что он свое отмучился.

— Святая правда, — подтверждаю, — отмучился. Только что в лагере военнопленных не побывал.

— Но и в Сибири, в коммунистических концлагерях — тоже, — улыбается своей иезуитской улыбкой Штубер. — Почему-то ты о них молчишь. — Подозвал полицая, приказал записать, какие мне нужны инструменты, и завтра же доставить все необходимое. И еще условие такое было: если работа будет плохая или не уложусь в срок — меня распнут на этом же распятии.

— Я знал об этом условии. Унтер-офицер сказал. Одного понять не могу, как ты вырвался из сатанинской петли Штубера. Еще раз помиловал, теперь уже за голову Христову? Обменял тебя на нее, что ли? После того визита видеть распятие мне больше не довелось.

— А я видел. Уже потом, через несколько дней после своего побега. Стоит. И голову к кресту прибили. А «милосердие Божье» сам себе добыл. В последний день. Тогда меня охраняли двое немцев. Я уже завершал работу, осталось приладить голову к надлежащему месту — и мы с Христом готовы к новым мукам. Ну, унтер-офицер побежал в лагерь. То ли докладывать по телефону Штуберу, что Христос уже в венце, то ли выяснить, как быть со мной: вести в лагерь или сразу же вешать? А я приладил к распятию тумбу, на которой когда-то стоял с петлей на шее, и начал расчищать от осколков-щепок место для головы. Часовых это заинтересовало: взяли голову Христа, передают из рук в руки, рассматривают, галдят. И происходит все это рядом со мной. Тут сатана и дернул за топор.

— А может, дело не в сатане, а в солдатской ярости?

— В ярости. Точно. Тому конвоиру, что без головы Христовой стоял, я его собственную голову по шею рассек, а другой, вместо того чтобы отбросить голову Христа и за автомат схватиться, от ужаса и сам на распятие стал похож. Смотрим друг на друга. У него в руках голова Христова трясется, у меня — топор.

— Похоже на бой гладиаторов, — проворчал Беркут.

— Как мне хватило силы воли опомниться, — до сих пор не пойму. Прыгнул я прямо на него, а он свою голову головой Христа прикрыл. Да что говорить, мальчишка. Лет двадцать, не больше. Он и смерти-то настоящей не видел.

— Это многое значит: познать цену смерти на войне, — согласился капитан, видя, что Отшельник неожиданно умолк. — Чем же закончилось это ваше «восхождение на Голгофу»?

Отшельник отцепил от ремня флягу, круто взболтнул ее, сделал несколько глотков и протянул Беркуту.

Из горлышка в нос капитана ударил едкий запах дурно сваренного самогона, однако отказаться от двух глотков из вежливости Беркут уже не мог.

— Парень тот, фриц, необстрелянным оказался. Да только не до сочувствия мне тогда было. Какое, к черту, сочувствие, если вся земля вокруг в крови, и сам ты — смертник? Я топором ему прямо под сердце врубился, чтобы, значит, Христа не трогать. Автомат с него сорвал — и к кладбищу. Часовой, что на вышке лагерной мурыжился, видно, проморгал все это. По правде сказать, никакого крика и не было. Тот, второй, лишь ойкнул слегка. Так что минут десять они мне все-таки подарили.

— На войне это случается, — задумчиво произнес Беркут, пребывая при этом в каких-то своих мирах.

— Мчусь по кладбищу, в одной руке — автомат, в другой — окровавленный топор… Видеть бы тогда самого себя со стороны! Бабка, которая там могилку подправляла, наверно, так и решила потом, что видела сатану. Если, конечно, ожила, отошла от обморока. Пробежал кладбище — и через забор. А там дорога. И как раз возле меня из-за угла кладбищенского забора обозник-румын на подводе выкатывается. Я к нему, но топором не достал, он каким-то чудом чуть раньше на дорогу вывалился, а ружье на подводе осталось. Вот этой подводой Христос меня, видно, и отблагодарил за свой терновый венец.

— Новозаветный сюжет, — только сейчас передал Отшельнику флягу Беркут.

— Как я гнал лошадей через село и почему подвода не разлетелась в щепки — это только он, Господь, помнит и знает. Затем еще и по лесу гарцевал, по такой дороге, что подвода действительно начала рассыпаться. Гнал, пока на склоне какого-то лесного оврага кони не попадали. Хотя никто за мной вроде бы и не гнался. Это я уже от страха своего убегал, от смерти, от судьбы…

* * *

Выслушав рассказ Отшельника, Беркут так и не сумел понять главного: почему теперь, пережив все эти ужасы, «монах в гимнастерке» решил, что лучший способ отмщения войне (и судьбе) — отсидеться в пещере или еще в каком-либо укромном уголке, пользуясь оружием только для самозащиты и добычи у врага пропитания? Что заставило этого физически сильного, выносливого солдата, по существу, стать дезертиром? Откуда это его упорное нежелание по-настоящему сражаться с врагом?

То есть объяснение этому решению Отшельника он, конечно, мог бы найти. Но понять его, согласиться с ним отказывался. У самого Беркута каждая стычка с врагом, каждое пережитое им потрясение вызывали еще более страстное стремление сражаться, мстить. Его угнетала необходимость прибегать даже к таким небольшим передышкам между боями, как эти несколько часов, которые придется провести в ожидании утра.

— Ну что ж, Отшельник, теперь кое-что прояснилось. Больше мы не будем настаивать на твоем участии в боях. Будешь помогать только тогда, когда сочтешь нужным. Живи, отдыхай от пережитого.

— Никак осуждаешь?

— Теперь уже нет. Возможно, я не совсем точно высказался… Но теперь уже нет. Я понял тебя. Не знаю, поймут ли ребята из группы. Но приказ будет четким: «Отшельника не тревожить».

— Не могу я больше бегать по свету с окровавленным топором, как и с окровавленным автоматом. Видно, я свою сатанинскую долю крови людской уже испил. Да и моей тоже выпили предостаточно.

Беркут поднялся, еще раз осмотрел пещеру, словно примерялся: смог бы он сам жить здесь отшельником? Смог бы, конечно. Только не захотел бы он приговаривать себя к такой жизни. Не захотел бы…

— Один вопрос к тебе… Кстати, какое у тебя было звание?

— Рядовой, — неохотно ответил Отшельник. — Рядовой Гордаш, если уж тебе так не хочется забывать, что ты все еще офицер, а я уже давно не солдат.

— Согласен, буду называть Отшельником, чтобы не напоминать. Не в этом дело. При первом знакомстве мне показалось, что ты знал обо мне и моей группе слишком много. Здесь что, такая удивительная акустика? В пещере сейчас Горелюк, Мазовецкий и старшина, однако голосов не слышно. Действительно существует какой-то секрет?

— Я знал, что ты спросишь об этом. И сам захочешь проверить. Есть небольшой секрет, есть, которого самому тебе не раскрыть. Но условие: о нем будешь знать только ты. Рано или поздно кто-то из твоих попадется в руки гестапо, и я не хочу…

— Понял, рядовой, понял, — умышленно забыл о своем обещании Беркут. И, к своему изумлению, увидел, как, вывалив у самого выхода из второй пещеры большой камень, Отшельник открыл перед ним ход, о существовании которого, он, конечно, не догадался бы. — Неужели еще одна келья?

— Только уже не природой, а самими людьми выдолбленная. От деда слышал, будто два провинившихся монаха три года здесь грехи свои искупали. В этих пещерах, где сейчас мы с тобой находимся, обычно бывали лишь настоятель монастыря и один древний монах. Остальным ступать на тропу было запрещено под страхом смерти. Однако эти двое, провинившихся, просто-напросто были заточены здесь. В одной пещере жили, другую выдалбливали. Еду им подавал через окошечко один из двух особо доверенных монахов-охранников. Гулять на тропу их выводили только ночью, да и то раз в неделю. В монастыре о них вскоре вообще забыли, считали, что они погибли, сорвавшись с тропы.

— И к концу третьего года они действительно сорвались с нее, чтобы унести вместе с собой тайну этой пещеры?

— Это уж как водится. Не для того ее вырубали здесь, чтобы всякий о ней ведал. Первым ты сюда, конечно, не ступишь. Побоишься…

— Не люблю этого слова: «побоишься». Но еще больше не люблю неожиданностей, — заметил Андрей, задерживаясь у входа и пропуская вперед Отшельника.

Пройдя невысокий узкий коридорчик, Гордаш отодвинул еще один хорошо подогнанный камень, и вслед за ним капитан оказался в пещере, напоминающей небольшой сооруженный в готическом стиле храм. С обеих сторон островерхого свода его было прорублено несколько расширяющихся вовнутрь отверстий-бойниц, сквозь которые проникал дневной свет.

Как объяснил этот новоявленный монах, в какой бы части неба ни находилось небесное светило, все равно часть отверстий захватывала его лучи, и храм оказывался более или менее освещенным и согретым. Присмотревшись к стоявшему в нише распятию, Беркут обнаружил, что оно удивительно похоже на то, которое он видел в Сауличах, возле виселицы.

— Тоже дедова работа?

— Нет, это еще прадед старался. Именно у него дед и учился. Вообще-то, прадед не был монахом, но, как ни странно, несколько лет прожил при монастыре. Строил деревянную церковь, а затем и часовню, сотворил это распятие, правда, потом так и не смог узнать, куда оно девалось. В общем, плотничал здесь. В монастыре его ценили за мастерство и неплохо платили. Еще и грехи отпускали. А был он человеком верующим.

— Что же потом произошло с монастырем? Какова судьба последних его страдальцев?

— В Первую мировую часть богомольцев разошлась по миру. Оставшиеся же были в одну ночь перебиты какой-то бандой, монастырь разграблен, а все деревянное сожжено. Остатки фундамента ты видел на месте кошары. Не знаю, правда ли, но ходят слухи, что организовал все это ограбление-сожжение сам настоятель, убежавший с огромным монастырским богатством. Или с частью его, остальное где-то припрятано. Но кто это подтвердит? Дед мой верил, что произошло именно так. Потому что тропа эта оказалась усеченной (она была шире) и заваленной камнями, чтобы никому и в голову не приходило пробираться по ней. Умирая, прадед сказал моему деду, что монастырь хранит какую-то тайну. И что путь к ней, видимо, пролегает по Монашьей тропе. Может быть, и богатство монастырское в тайной пещере скрыто. Еще какое-то время после сожжения и ограбления монастыря в ней, возможно, скрывался и сам настоятель. Отсиживался, выжидал, когда утихнут разговоры и о нем позабудут.

— Почему же сам прадед не попытался отыскать эти сокровища?

— Наверно, пытался. Но он тяжело болел. Несколько лет вообще лежал неподвижным. Да и дорога сюда долгое время была заказана. Говорили, что здесь орудует банда, что появляются привидения. По ночам восстают мертвые монахи, и каждого, кто ступит сюда, сбрасывают в ущелье. Или смешивают кровь смельчака с вином и выпивают ее.

— Обычные байки, — поморщился Беркут. — Их рассказывают о каждом замке, каждом подземелье.

— Но о том, что настоятель Феофаний пьет кровь людскую, смешивая ее с вином, знали давно, и никто в этом даже не сомневался, — резко ответил Отшельник. — Потому и был он страшной силы, и роста — за два метра, и жесток необычайно. Из-за этих слухов и не ходили сюда. Боялись. Только в тридцать пятом или шестом осмелели, построили кошару, две землянки, затем чабанский домик. Правда, чабаны поднимались сюда нечасто. Трава здесь убогая, ветры, даже в июле, холодные. Да и место мрачноватое. Но дед и отец всё же пробились к пещерам и обнаружили эту тайную келью. Правда, нашли здесь только пять серебряных подсвечников, которые тотчас же отвезли в местечко и пропили, не признаваясь, где они это добро раздобыли.

Осмотрев еще две вставленные в неглубокие ниши старинные иконы, Беркут уже хотел уходить из храма, но Отшельник тронул его за руку, подвел в угол и, попросив помолчать, вынул один из камней. Наклонившись к нише, он знаком предложил капитану сделать то же самое. Прошло несколько секунд, и оба отчетливо услышали сначала голос младшего лейтенанта Колодного, потом смех старшины Кравцова. Выждав еще немного, Отшельник поставил камень на место, и голоса исчезли.

— Вот таким макаром настоятель и узнавал все тайные помыслы монахов, живших в вашей «командирской» пещере, куда он селил по четыре человека, меняя их каждую неделю. И монахи так и не могли понять, что за блажь такая у их настоятеля.

— Божественно придумано.

— Кто знает, возможно, здесь существуют еще какие-то тайные пещеры или ходы, по которым можно добраться и до сокровищ. Вот только отец мой сделать этого не смог. Хотя два последних лета своей жизни, с весны до поздней осени, провел здесь. То ли в пещерах этих жил, то ли в чабанском домике, так толком и не знаю. Но нашли его мертвым в той пещере, где сейчас младший лейтенант. Так вот и умер, не разгадав тайны. А в селе говорили, что это он в монахи-отшельники подался из-за грехов великих. Из-за грехов и «распятие» поставил в Сауличах, возле кладбища, где дед его похоронен. Так что…

— А запасного выхода из этой пещеры нет? — неожиданно прервал его рассказ Беркут, услышав какой-то едва уловимый шорох.

— Можно снять одну из плит на крыше и оказаться на гребне. Но он очень узкий и страшно там до смерти. Если не сорвешься в ущелье, то сможешь переползти его и спуститься на равнину. Вот всё, что я знаю.

— Значит, спрятавшись в этой пещере, можно пересидеть даже в том случае, если сюда прорвутся немцы, так? Они подумают, что ты спустился вниз. Особенно если оставить на склоне две сплетенные веревки, которые лежат в нише у входа.

— Вряд ли они найдут этот вход. Только нужно втянуть за собой камень-дверь и взять ее на засов. Они действительно решат, что ты ушел по спуску.

— Спасибо, что открыл мне все это. Лучше стал понимать и смысл появления этих пещер, и смысл твоего отшельничества. Скажи честно: все еще продолжаешь искать монастырское богатство?

— Нет, монашьи богатства меня не интересуют. А вот познать тайны этого пещерного монастыря хочется. Монахи ведь обитали здесь более двухсот лет. А они никогда не обходились без тайных ходов, подземелий, погибельных ловушек. Для грешного христианства вся их жизнь — великая тайна.

— Не знаю, как там с кладами и тайнами, но старания их могут пригодиться. Нет-нет, это лишь в крайнем случае, — успокоил он Отшельника. — В самом крайнем. — А уже ступив на Монашью тропу, вдруг сказал с иронией: — Так, говоришь, немцы до сих пор используют твою виселицу для устрашения пленных и населения? Значит, действительно постарался, а, висельничных дел мастер?!

18

«Враг?! Часовой: Привидение? Какое, к чертям собачьим, может быть привидение?!» — лихорадило мозг Андрея. Дверь комнатушки чабанского домика, в которой он спал, распахнута, и в ней, освещенная лунным светом, косматая тень человека в островерхом балахоне, очень похожая на ночное отражение вершины Черного Монаха.

Тень была молчаливой и неподвижной, и Беркут, тоже стараясь не выдавать себя лишним движением, лежа на боку, осторожно нащупывал и никак не мог найти положенный под подушку пистолет. Так и не поняв, куда он запропастился, Андрей вдруг вспомнил о пистолете в кобуре, которую здесь, на пустоши, никогда ночью не отстегивал и, мгновенно выхватив из нее «вальтер», перекатился под противоположную, затененную стенку.

— Капитан, слышь, капитан? — ожила наконец тень.

— Отшельник? Ты?!

— Я.

— Черт бы тебя побрал! Еще секунда, и я бы изрешетил тебя. Сбрось с головы этот идиотский балахон!

— Да это я мешок на голову набросил, шел дождь…

— Какой дождь? Луна вон.

— Был небольшой дождик, был… — покаянно молвил Отшельник, заходя вглубь комнатки и присаживаясь у ног капитана. — Понимаешь, Беркут, виселица эта, сатанинская, о которой мы с тобой говорили…

— Помню, помню… Ну и что?… — торопил его Беркут, чувствуя, что потерял всякий интерес к этому ночному визитеру и снова засыпает.

Вчера они совершили дальний рейд на железнодорожный разъезд. Основательно обстреляли проходивший воинский эшелон, потом выдержали стычку с подоспевшей охраной дороги, а в конце концов все же взорвали часть полотна и домик дежурного, сожгли шлагбаум, повалили два телеграфных столба и, снова сдерживая наседавших немцев и полицаев, отошли в лес. Этот двадцатикилометровый переход так измотал бойцов, что ни один, похоже, не слышал их разговора, хотя большинство из них спали за тоненькой дощатой перегородкой.

— Так ведь стоит она. Вчера подходил к Сауличам, с вершины горы видел.

— Стоит, конечно, раз ты, мастер на все руки, поставил ее. Куда ж ей деться?

— Так ведь каждую ночь или я кого-то вешаю на ней, или меня самого…

— Тебя — более справедливо, — грубо отшутился капитан, поддаваясь наплыву какого-то сонного легкомыслия. Обычно с Отшельником он говорил серьезно и уважительно. Даже в тех случаях, когда тот раздражал его своей религиозной смиренностью и нежеланием идти в бой вместе с отрядом.

— Так ведь каждую ночь… — прошептал Отшельник голосом измученного, отчаявшегося человека, и только сейчас Беркут понял, что он пришел сюда не ради душеспасительного ночного разговора. — Понимаешь, закрою глаза — и вижу прямо перед собой все три петли. Открою — тело болтается. Словно наяву.

— Будь моя воля, я бы тебя, Отшельник, откомандировал из войны куда-нибудь в глухой тыл или вообще комиссовал, как слишком впечатлительного, — покряхтел Беркут, поднимаясь со своей лежанки. — Но это невозможно. К тому же слишком много развелось вас на этой войне, впечатлительных. Только впечатлительность эта почему-то вызывает у вас не потребность сражаться, а желание тихо и непорочно отсидеться. Не знаешь, почему вас оказалось так много?

— Но ведь стоит она, виселица, — словно не слышал его Отшельник. — А покуда стоит виселица, будут и висельники. Как же так: стольких на ней перевешали на устрашение всего лагеря, всей округи, а она стоит себе?! Стоит и стоит…

— Вот пошел бы и повалил ее! — Какой уж тут сон? Беркут помассировал лицо, размял плечи и, набросив шинель, вышел за порог.

Да, действительно, минут тридцать назад шел дождь. Сыро и холодно. Влажная земля уже покрывается серебрящейся изморозью. Мимо сонного месяца, словно мимо задремавшего пастуха, медленно двигалась целая отара мелких черных тучек, сливаясь где-то на горизонте в большое крабообразное, с антрацитовым отливом, облако.

— Так что ж мне делать, Беркут?

— В смысле?

— Ну, с виселицей этой? — терпеливо, покорно напоминает Отшельник.

— Раз петля и во сне натирает тебе шею, пойди и сруби виселицу. Или сожги. А еще лучше — сначала повесь на ней барона фон Штубера, а затем уже сожги.

— Охрана там всенощная, не смогу я один.

— Да что ты говоришь?! — ехидно молвил Беркут. — Значит, опять-таки надо браться за оружие и сражаться?! Но тебе, богомольному, это не по нутру. Ты, конечно, решил, что она рухнет под тяжестью твоих молитв и проклятий? Но, как видишь, никакие громы-молнии Господь Бог посылать на нее не торопится почему-то…

— Свечой в рану тыкаешь, Беркут, — вышел вслед за ним из домика Отшельник. — Я же к тебе пришел, как на исповедь у виселицы. Там часовой. Всю ночь. Пойди, подступись.

— Что ты басишь, как протоиерей? Людей разбудишь. Кстати, где наш часовой?

— Здесь я, товарищ капитан, — отозвался кто-то из-за валуна. — Красноармеец Корбач. Этот человек попросил…

— Понятно. Он кого угодно упросит. Так вот, врешь ты, дезертир Гордаш, что пришел с исповедью. Не исповедаться ты будешь, а станешь просить, чтобы мы уничтожили виселицу. Чтобы мы, рискуя головой, уничтожили ее, а ты мог спокойно спать в своей пещере до тех пор, пока тебя снова не схватят и не «попросят» возвести еще одну. Специально для Беркута. Вот тогда ты, мастеровая душа твоя, действительно постараешься. Успеть бы налюбоваться твоей работой.

— Жестокий ты, капитан.

— Разный я, красноармеец Гордаш, разный. И сердобольный, и жестокий. В зависимости от обстоятельств. От обстоятельств, понимаешь? Корбач, поднимай людей. Здесь остаются Анна, радист и четверо новеньких. Все остальные — вниз, к машине. Быстро!

— Что за блажь?! — проворчал кто-то уже проснувшийся однако объяснять ему что-либо или оправдываться Беркут не собирался: приказ отдан, и его следует выполнять.

Капитан посмотрел на часы. Десять минут первого. Значит, в час они выедут. К двум подъедут к селу. К рассвету нужно вернуться. Времени в обрез.

— Корбач, передай всем: форма — вермахтовская, каски. Из оружия: два пулемета, гранаты и побольше патронов.

Он пошел к роднику и, пока бойцы готовились к операции, снял китель, обмылся по пояс, наслаждаясь ощущением пронизывающего, постепенно охватывающего все тело, холода. Это «омовение» уже воспринималось в отряде как ритуальный обряд командира перед сложной операцией, по поводу которого придумано добрый десяток шуток-подковырок и всевозможных предположений.

Но лишь Крамарчук знал, что в минуты «ритуального омовения», происходившего в любое время года, при любой погоде, Беркут очень сосредоточенно обдумывает план действий. Капитан как-то признался, что в эти минуты вся операция как бы является ему в образах и действиях. Иногда он даже предчувствовал, предугадывал: удастся она или нет.

Да, Крамарчук знал об этом, потому что ритуал появился еще в сорок первом, когда они закладывали свой первый лесной лагерь, только-только начиная создавать ту, первую, «группу Беркута».

— Куда в этот раз, комендант? — возник он возле капитана, как только тот начал растираться полотенцем.

Добровольно взяв на себя обязанности ординарца, сержант уже принес и положил на плоский валун автомат, подсумок с четырьмя рожками, нож и запасной пистолет командира. Когда Беркут выезжал на операцию в офицерской форме, автомат, запасные магазины и гранаты всегда находились теперь у Крамарчука.

— Помнишь, я рассказывал о виселице, сооруженной Отшельником?

— Так и знал, что Отшельник уговорит тебя. Потому что начал с меня. Только я тебя тоже кое о чем хотел попросить… — Беркут на минутку прервал растирание и удивленно посмотрел на Крамарчука. — Давай рванем наш дот.

— Что значит: «рванем»? — возразил капитан, одеваясь. Глядя на его подставленное холодному ветру оголенное тело, Крамарчук внутренне вздрагивал.

— Обыденно. Толовыми шашками, приложив к ним пару снарядов.

— Но зачем? Теперь это могила нашего гарнизона.

— Да не сам дот, конечно, — для него понадобятся, как минимум пять тонн динамита, — а все то, что намуровали фрицы. Назло им. А на стене — самыми большими буквами, самой яркой краской: «Гарнизон "Беркута" продолжает сражаться». Чтобы, узнав об этом, твой оберфюрер, или как его там, Штубер и в могиле завопил от ярости.

— Не станем мы взрывать, сержант. Это сделают без нас, уже после освобождения Украины. Пусть те, кто придет сюда вместе с фронтом и кто представления не имеет сейчас о том, как мы, оставленные войсками, сражались в этих дотах, увидят: вот так все это было на самом деле! Вот чем закончилась оборона «Беркута».

Сержант что-то проворчал про себя, потер пальцами заросший подбородок и вновь проворчал:

— Похоже, что и в этом ты прав, — с трудом согласился он, немного поколебавшись. — Они должны увидеть это своими глазами. Только за ребят обидно. Меня все время преследует такое ощущение, будто мы бросили их там на произвол судьбы. Бросили, а сами драпанули. Иногда мне даже не верится, что все они погибли тогда. Вдруг все еще…

— Брось! — резко оборвал его Беркут.

— Понимаю. И все же… Мы должны были остаться вместе с ними. Если уж по справедливости.

— Если по справедливости, — отрубил капитан уже на ходу, — то не мы с ними, а они с нами должны быть сейчас. Вот только не у кого потребовать этой самой справедливости.

19

Дорога была пустынной. Побаиваясь партизан, к вечеру немцы обычно старались убрать с дорог весь транспорт, а при въезде в каждое большое село выставляли у шлагбаумов усиленные посты.

От разведчиков Беркут уже знал, что один из таких постов стоит у Сауличей. И что около лагеря военнопленных очень часто появляются «бродячие» патрули, днем и ночью прочесывающие окрестности села, дабы еще на дальних подступах упредить внезапное нападение партизан. Поэтому на подъезде к посту он приказал остановить машину в низинке, но фары не выключать, наоборот, направить их на постовую будку, а сам, взяв с собой Корбача и Крамарчука, двинулся к шлагбауму.

Появление на дороге машины заинтересовало постовых, но еще больше удивило, что она почему-то остановилась.

Выйдя из будки, немцы оживленно переговаривались, решая: сообщать о появлении машины немедленно или сначала попытаться выяснить, что это за транспорт. Все равно ведь дежурный по штабу полка задаст этот вопрос. Причем им и в голову не приходило, что на этой машине могут прибыть партизаны: откуда у этих лесных бродяг машина?!

Увлекшись, они не заметили, как Беркут с двумя бойцами обошел пост по придорожной низине и, прячась, перебегая вдоль забора от дерева к дереву, приблизился к ним уже со стороны села.

— Что это значит? — резко спросил этот неизвестно откуда появившийся офицер, освещая солдат фонариком. — Почему на посту только двое? Где третий?

— Господин унтер-офицер отлучился, — оробело доложил один из них, ефрейтор, пытаясь сквозь луч фонарика рассмотреть лицо офицера и его звание. — Через несколько минут он появится здесь.

— С ним все ясно. А кто это освещает пост? Что за машина?!

— Пока неизвестно, господин обер-лейтенант, — наконец разобрался со званием ефрейтор, ступив чуть в сторону и пропуская луч мимо себя. — Ждем, когда приблизится. У них что-то с мотором.

— Так подойдите и выясните! Унтер-офицер, — обратился к Корбачу, — вместе с ефрейтором. Только будьте осторожны. Ты все понял, унтер-офицер? — многозначительно спросил он Корбача, чуть-чуть придержав за локоть.

— Так точно, господин обер-лейтенант.

— Так все же: где унтер-офицер? — резко спросил Беркут солдата, как только эти двое ушли. — Только правду, правду! В каком он из домов?

— Второй дом отсюда, господин обер-лейтенант. Но господин унтер-офицер не велел…

— Плевать. С кем он там? У женщины? Пьянствует с друзьями?

— Там ребята из патруля. Фельдфебель и двое рядовых. Он с ними.

— Это те, что должны нести службу в окрестностях села?

— Так точно.

— Божественно. Больше вы мне не нужны.

Это был условный сигнал. В следующее мгновение сильная рука Крамарчука обвилась вокруг горла солдата, и удары сразу двух ножей заставили его замолчать навсегда.

— В кювет, за кусты, — приказал Беркут, отнимая у убитого автомат, гранату и запасные магазины.

Они подождали, пока приблизится машина и, вскочив на подножки — Корбач уже сидел в кабине рядом с водителем, — подъехали к третьему дому.

Немец, выбежавший на шум мотора из дома, столкнулся лицом к лицу с офицером и отпрянул, поняв, что сейчас последует основательная взбучка. Но уж никак не мог предположить, что вместо разноса офицер коротко бросит шедшим за ним солдатам: «Арестовать его и к моей машине!» И, пока подскочившие «солдаты вермахта» усердно стаскивали с унтер-офицера автомат, вошел в дом.

— Что здесь происходит?! — отшвырнул он в сторону пытавшегося проскочить мимо него подвыпившего солдата. За столом, над которым горела подвешенная к потолку керосиновая лампа, сидели еще двое основательно подвыпивших патрульных — фельдфебель и рядовой, а между ними громадиной восседала не в меру пышная, необъятная какая-то женщина, очевидно, хозяйка дома.

Солдата, которого он отшвырнул, подхватили под руки шедшие за Беркутом люди и вытолкали из дома. На приглушенный крик его, донесшийся уже со двора, в доме никто не обратил внимания.

— Виноват, господин офицер, — пытался подняться фельдфебель, налегая кулаками на стол. Но выскочивший откуда-то из-за спины обер-лейтенанта Отшельник — он один был в красноармейской форме — захватил его за волосы, ударил лицом об стол и, словно молот, опустил ему на голову свой кулачище.

Взвизгнув, женщина подхватилась и, пытаясь выйти из-за стола, всем телом навалилась на сидящего слева от нее немца. Только этим неожиданным падением она не дала ему возможности схватить стоящий под стеной автомат.

— Что за твоим огородом? — по-русски спросил обер-лейтенант пытавшуюся забиться в угол женщину, когда все было кончено.

— Овраг.

— Одним концом выводит за село, другим подступает к кладбищу?

— Ой, да, людоньки, да! — запричитала женщина неожиданно тонким, визгливым голоском. — Разве ж я виновата, что они пришли?!

— Виновата! — резко осадил ее Беркут. — Еще как виновата! — И, когда женщина затравленно притихла, объяснил: — А потому до рассвета всех четверых должна затащить в овраг и по нему — за село. Если не сделаешь этого, немцы тебя повесят.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Главные герои книги – загадочный следователь Родион Меглин и его юный стажер Есеня – борются с безжа...
Когда-то он снимал комнату у одинокой дамы преклонного возраста. Она привязалась к нему, начала наря...
Две недели – маленький или большой срок для поворота судьбы?.. Они почему-то сразу осознали, что это...
Казалось бы, мечта сбылась! Вот оно – заветное обучение в Академии МагФорм, престижный факультет и л...
В ноябре 1932 года Джон Голсуорси стал лауреатом Нобелевской премии по литературе «за высокое искусс...
12 отнятых жизней, 12 окровавленных костюмов – он называет себя Безымянным, и все его жертвы похожи ...