Опаленные войной Сушинский Богдан

— Ушел, товарищ лейтенант, — извиняющимся голосом пролепетал Степанюк.

— То есть, как это «ушел»?! Куда? Где его рота?!

— Он принял командование батальоном. Побыл здесь, пока его бойцы помогали оборудовать позиции, и ушел вместе с батальонными. С нами оставил только двух своих пулеметчиков с пулеметом — и все. Только их двоих. «Хватит, — говорит. — Хоть сотню оставь — всех перемогилят».

— Вот оно что! — только теперь понял Громов настоящую цену той бумажки, которой он скорее из озорства, нежели из желания помочь, снабдил старшего лейтенанта.

Андрей не сомневался, что никакого приказа о назначении Рашковского командиром батальона не было. Он сам принял на себя это незаконное командование. А может, и не принял, просто сбежал, чтобы спасти свою шкуру? Кто там потом будет разбираться, сколько он здесь продержался? А бойцы роты истинного приказа не знают. Рашковский просто-напросто скрыл его. — Сколько же вас там, сержант?

— Всего четырнадцать. Вместе со мной.

— Все прикрытие — из четырнадцати человек?! Божественно. Этого же на два часа боя.

— Может, подойдут еще, — виновато проговорил Степанюк. — Я, конечно, понимаю.

— Бросьте, сержант. Подходить уже некому. Все, ну что ж, коль уже так получилось… Слушайте меня. Когда фрицы попрут в лоб, вы не высовывайтесь. Мы с ними сами поговорим. Но когда начнут пробиваться с флангов к нам на крышу, вот тогда бейте их вовсю. На берегу появилась разведка. Как только она уберется, спустите пару своих бойцов в дот, подбросим вам патронов и гранат. А пока не выдавайте себя.

Тем временем немецкие разведчики убедились, что первой линии окопов уже не существует, но оставался загадкой сам дот. Если там еще кто-то есть, то почему их не обстреливают? Неужели и в нем ни души?

— Абдулаев, — приказал в трубку Громов, — подпусти их поближе и хотя бы двоих уложи. Чтобы не тратить на них ленту. Я тебе помогу.

Он открыл заслонку своей небольшой, похожей на крошечное окошечко, стрелковой амбразуры и взялся за карабин.

«Рашковский… Подлец… Сбежать с позиции! Нет, не понимаю таких офицеров. Отказываюсь понимать. А если бы сержант тоже увел своих? Ведь он-то как раз имел право уйти. Надо бы представить этого сержанта к награде. Впрочем, к какой еще награде… здесь, в доте сидя? Кому сейчас какое дело до подвигов и наград?»

Развернувшись в жиденькую цепь, пригибаясь и часто останавливаясь, немцы приближались к доту.

— Петрунь, скажи в пулеметный, пусть кладут немцев винтовками, — не оглядываясь, проговорил Громов. — Пулеметы не трогать.

Очевидно, разведчики действительно поверили, что дот пуст, потому что один из них подошел почти метров на десять, остальные, те, что до сих пор лежали, выжидая, тоже друг за другом поднимались. И вот тогда загремели выстрелы. Того, первого, Громов застрелил почти в упор. Второго настиг уже убегающим. Упал еще один. Двое оставшихся залегли и начали отстреливаться.

— Прекратить стрельбу! — крикнул Громов в амбразуру. — Абдулаев, снять этих двоих! Остальным беречь патроны.

<>Как только утихли автоматные очереди немцев, прогремел одинокий выстрел, и один из разведчиков подхватился, но сразу же осел на колени и повалился навзничь. Другой попытался отползти, но прогремел еще один выстрел, и он тоже застыл на пригорке.

31

Все-таки немцев, видно, сбило с толку то, что пулеметы и орудия дота молчали. Они решили, что в нем остался лишь небольшой заслон, потому что сразу же после гибели разведчиков со стороны завода на дот пошло до роты фашистов, которые двумя цепями все шире и шире охватывали берег, обеспечивая подход лодок и плотов, достигавших уже середины реки. Одновременно началась переправа и в районе острова.

— Напомни Степанюку, пусть спрячутся и огня не открывают, — сказал Громов Петруню. — Подпустим поближе. Я — в наблюдательном пункте артиллерийской точки. Постоянно буду на связи. Всем приготовить стрелковое оружие, — приказал он, войдя к артиллеристам. — Когда фашисты подойдут поближе — все к амбразурам. Абдулаев — с винтовкой — на наблюдательный пункт. В первую очередь снимай офицеров.

— Ты тоже хорошо стреляешь, камандыр.

— Посредственно. До тебя мне далеко.

— Я — плохо. Мне охотничий ружий надо. Военный ружий плохо стрелял.

— Смотри, комендант, еще гостей подвалило! — крикнул Крамарчук. — Все оттуда же, от завода.

— Вот по ним и огонь. Пока не развернулись в цепь. Из обоих орудий.

— Пулеметная! — крикнул в трубку, зная, что Петрунь передаст команду. — Особое внимание левому флангу.

Громов увидел, как почти одновременно упавшие снаряды разметали довольно густую группу второго эшелона. И, схватив автомат, стал к амбразуре. Немцы уже были настолько близко, что он четко различал их фигуры, а будь чуть-чуть посветлее, видел бы и лица.

«…И лавины врагов вновь нахлынут на нас… — въелись в сознание строчки из песенки Крамарчука. — И лавины врагов… вновь нахлынут…»

— Лодка уже у берега, комендант! — отрезвил его голос самого Крамарчука.

— Вижу. Перенеси огонь.

Такого плотного огня немцы не ожидали. Все еще не веря, что дот не доступен им, они шли и шли, падали, залегали, поднимались… и снова упорно пытались атаковать «Беркут».

Вся первая цепь уже была почти уничтожена. Но оставалась вторая. Кроме того, группы немцев и румын появлялись теперь не только со стороны завода, но и оттуда, где удалось пристать первым лодкам и плотам, и даже со стороны города. Сейчас «Беркут» был для них словно кость в горле, и приказ, который офицеры получили из своих штабов, очевидно, звучал категорично: заставить замолчать, уничтожить!

— Петрунь, что там наверху, у Степанюка?

— Только что звонил. Наседают с флангов. Жестко наседают, не продержаться им. Что ж это за дот, если с тыла нет ни одного пулемета, ни одной амбразуры? Кто его строил?

— Согласен: сейчас бы сюда этого инженера!..

— Нет, не продержаться Степанюковым хлопцам и часа.

Громов хотел успокоить бойца, но, словно подтверждая слова Петруня, несколько вражеских гранат взорвалось возле самых амбразур.

«Гранатный удар, — хладнокровно констатировал Андрей. — Даже для обычного полевого дота он был бы не губителен».

— Петрунь, бери лимонки — и за мной! — Сам Громов быстро рассовал по карманам лимонки, взял в руки три немецкие гранаты с длинными деревянными ручками и побежал к выходу. — Каравайный, Зоренчук — к амбразурам! — скомандовал уже в коридоре, вызывая повара и механика.

У выхода Громов с силой рванул на себя массивную бетонированную дверь и, пригнувшись, выскочил в окоп. Петрунь сделал то же самое. Осторожно выглянув, Андрей осмотрелся. Несколько фашистов залегли в ложбинке, и пулеметчики просто не могли достать их. Слева, за каменистым выступом, тоже мелькнула фигура немца. Громов метнул одну за другой две гранаты в ложбину, присел, а потом, подпрыгнув, изгибаясь всем телом, бросил лимонку за выступ. По воплям, которые донеслись оттуда, он понял, что и эта граната истрачена не зря.

— Уходите, лейтенант! Дальше я сам! — крикнул Петрунь, приседая возле него. — Это делается вот так! — и, ухватившись левой рукой за край окопа, он боком, через себя, метнул правой лимонку метров на тридцать.

«Вот это да! — поразился Громов. Такой способности от своего связиста он не ожидал. — Божественно!»

— Что ж ты молчал, что у тебя такие гренадерские[3] способности?

— Это потому, что у меня «по-человечески», ну, как положено бросать, не получалось. Фэзэушный военрук замучил меня. Даже когда я вот так изловчился, он орал: «Ты мне это брось! По-уставному давай, сукин кот!»

* * *

Когда этот невыносимо долгий бой в конце концов угас и немцы откатились назад, на фланги, Громов с удивлением увидел, что уже взошло солнце, что сама река тоже стала похожей на огромную струю солнечного света, а в наступившей тишине над дотом даже появилась стая птиц. Хотя никогда раньше видеть здесь такую большую стаю ему не приходилось. Впрочем, вскоре, присмотревшись, лейтенант понял, что это… воронье!

Привалившись спиной к влажноватой стенке командного пункта, Громов блаженно задремал и, возможно, ему и удалось бы с часок — до следующей атаки — поспать, если бы не взволнованный голос телефониста:

— Товарищ лейтенант, я к двери. Я быстро. Там Мария.

— Что?! Мария?! Где?!

— У них там, наверху, — тыкал ему трубку Петрунь. — Сержант говорит.

— О, Господи! — прокричал он уже в трубку. — Санинструктор у вас?

— Так точно.

— Что «так точно»?! Откуда она там взялась?! Вы слышите меня, черт возьми?!

— Дык она уже давно здесь, — приглушенно ворковал сержант. — Еще до боя пришла. Только не хотела тревожить вас.

— Что значит: «не хотела тревожить»?! Какого черта она вообще?.. Почему не доложили?

— Просила, чтобы…

— Ну и сволочь же ты, сержант, — вдруг пригасил свой гнев лейтенант. — Мы ведь ее отсюда, из дота, еле сплавили.

— Но я же этого не знал.

— Ладно, что уж теперь… Переправляй ее в дот! Быстро! Хотя нет, погоди, не рискуй. Петрунь, за мной!

Открыли дверь, осмотрелись, прислушались… Забросив автомат за спину, Громов подтянулся на руках, перебрался на террасу и пополз к едва заметной, пробитой ливнями, каменистой ложбинке. В то же время Петрунь метнулся к концу окопа, чтобы прикрыть Марию оттуда. Каково же было удивление Громова, когда он увидел, что Кристич выбралась из пещеры и, не пригибаясь, не спеша, спокойно направилась по этой ложбине к доту. Расстегнутая гимнастерка, распущенные волосы, мотающаяся на руке санитарная сумка.

Это было безумие. Фашисты совсем близко. В каких-нибудь трехстах метрах. На какое-то время лейтенант оцепенел. Он не понимал… он попросту отказывался понимать, что происходило на его глазах.

— Ло-о-жи-сь! — Громову казалось, что он яростно прокричал это слово, а на самом деле из груди его вырвалось лишь нечто нечленораздельное, похожее на рычание раненого зверя. — Ма-рр-ри-я, ложись!

Он с ужасом наблюдал, как, совсем забыв об опасности, приподнимались немцы. Повысовывались, напряженно следя за этим шествием, и бойцы прикрытия.

Словно во сне, Громов слышал, как кто-то издали кричал: «Рус фройлен! Рус фройлен!» И как где-то там, за его спиной, кто-то другой вторил по-румынски нечто похожее на «Фетицие! Фетицие!».

Сжимаясь в маленький комок уже не тела, а сплошных нервов, он еле сдержался, чтобы не открыть огонь по фашистам, и в то же время с адским напряжением ждал выстрела оттуда, со стороны врагов. Все это длилось невыносимо долго. Время остановилось. Его вечное течение вдруг застыло в глазах Громова парализующим страхом. Никогда в жизни он не ощущал такого глубинного, от самого естества исходящего ужаса.

Но лишь когда, ступив на галерею дота, Мария наконец не выдержала, метнулась к окопу и спрыгнула в него, только тогда один за другим прогремело несколько выстрелов. Стреляли немцы и румыны. Однако окончательно Громова привело в чувство именно то обстоятельство, что палили они все-таки в воздух. Не убивая, а приветствуя, восхищаясь.

В это трудно было поверить, но ни одна пуля не легла рядом с ним и Марией. А вслед за выстрелами все вокруг закричали, заулюлюкали: «Рус! Фетицие! Карашо! Браво!», будто это был не эпизод смертельного боя, а коронный номер гастрольного представления.

Воспользовавшись смятением, которое вдруг воцарилось над склоном долины, Громов сумел отползти к окопу и спрыгнуть в него. И сразу же, словно по чьему-то сигналу, дот принялись расстреливать из двух пулеметов и сотен автоматов. А откуда-то с противоположного берега гулко отозвалась пушка; и с пронизывающим свистом-воем врезалась в склон, осыпав осколками своих же, немецкая мина.

— Мне самому нужно было пристрелить тебя! — яростно прошипел Громов, оказавшись уже за спасительной, защищенной каменным уступом дверью дота. — Там же. Чтобы эффектно завершить весь этот «смертельный номер»!

— Странный ты, лейтенант. Они же не имеют права стрелять по санитарам. А я — в белой косынке, с красным крестиком.

— Косынка, говоришь? — буквально прорычал лейтенант. — С крестиком? А тебе что было приказано? Отправляться в тыл! Косынка у нее, видите ли, с крестиком! А если бы фрицы начали палить по тебе?

— Но ведь все же обошлось. А ползать, ну, так, по-вашему, по-армейски, я все равно не умею.

И только теперь, очевидно, ощутив весь ужас того, что могло произойти, уткнулась Андрею в плечо и, вздрагивая, заплакала.

— Ну, чего, чего сбежались?! — засуетился Петрунь, закрывая собой Громова и Марию. — Все обошлось. По отсекам! Все хорошо, будь оно неладно…

32

«Ты все еще жив. А война все еще продолжается. Так что обижаться тебе, офицеру, на свою судьбу нечего. Будет бой — будет и солдатское счастье» — вспомнилось Андрею одно из отцовских напутствий, которым полковник Ростислав Громов благословлял его перед отъездом в Брестский укрепрайон.

«Солдатского счастья, правда, пока не заметно. Но ведь и на судьбу обижаться тоже бессмысленно».

Потерпев неудачу в атаке с ходу, гитлеровцы немного поостыли и отошли за пределы досягаемости пулеметов. Но воспользоваться передышкой, которую давали им враги, в доте не захотели. Их орудийные расчеты имели данные для стрельбы по всем квадратам, по всем мало-мальски приметным ориентирам. Это позволяло довольно быстро менять сектор обстрела, нанося неожиданные и точные удары то по острову, то по территории завода, на которую прибывали все новые и новые подразделения противника, то по дороге, ведущей к переправе, или по транспорту, скапливающемуся на улицах опустевшего села по ту сторону реки. И лишь когда с вражеского берега, сразу с нескольких точек, опять начали бить по доту прямой наводкой, в «Беркуте», перекрыв амбразуры заслонками, решили выждать, как будут развиваться события дальше.

— Ну, рассказывай, рассказывай… — мрачно проговорил Громов, заходя в санчасть, где Мария уже меняла повязку Коренко. — Приказов для тебя, как я понял, не существует, своего ума тоже нет. Упустить такую возможность! Ведь, считай, уже была спасена. Объясни, только так, доступно, почему ты снова оказалась в доте?

— Да не могла я уйти, — вздохнула Мария, не отрываясь от своего занятия. — Раненых сдала, вернулась сюда, к верхним окопам, там и подождала, пока все уйдут. Еще и патронов немного собрала. Для ребят. Тех, что наверху…

— Патронов собрала? Божественно! — все так же мрачно иронизировал Андрей.

— Ты что, действительно не рад моему возвращению?

— Да при чем здесь это, Мария?! — схватился за голову Громов. — При чем здесь «рад — не рад»?! Ведь ты же могла спастись. Был шанс, последний шанс — можешь ты это понять?

— Так что, мне сейчас снова уходить из дота?

— И как можно скорее. Может, еще удастся прорваться. Там ведь еще действует вторая линия дотов.

— Может, и действует. Но я приписана к вашему. Вы же не уходите.

— Да не твое это дело. Мы не уходим, потому что не имеем права.

— А я имею?

— Потому что действуешь по моему приказу.

— Никуда я не пойду.

Громов вопрошающе взглянул на Коренко, дескать, ну скажи хоть ты ей! Но тот лишь растерянно пожал плечами.

— У тебя убийственный характер, Мария. Ты хотя бы знаешь об этом?

— Из-за этого характера замуж до сих пор никто не взял, — едва заметно улыбнулась та.

— И не возьмет. Ни-ког-да не возь-мет! — подхватился Громов. — Нет, ну ты посмотри на себя на трезвую голову. Посмотри и подумай. Кому ты нужна? Кому ты… такая глупая, нужна! Да ты так и останешься на всю жизнь…

И вдруг, встретившись с удивленным взглядом Марии, осекся на полуслове. Господи, да ведь она действительно никогда не выйдет замуж! Только совсем по иной причине. Он просто-напросто забыл об этом. Он о многом забыл, устраивая ей разнос… вместо того, чтобы поклониться за неженское мужество ее, преданность гарнизону, готовность умереть во имя Родины. А еще — извиняясь за трусость таких, как Пащук и Рашковский, для которых своя шкура дороже долга и чести.

— А знаешь, — будто прочитала его мысли Мария, — уже там, на равнине, я встретила Рашковского. Я еще удивилась, потому что знала, что он со своими бойцами должен был прикрывать дот. «Куда же вы, товарищ старший лейтенант?! — спрашиваю. — Ведь был же приказ остаться еще на сутки!»

— А он, шкура, что? — попробовал подняться Коренко.

— …Подошел ко мне и тихо, шепотом, чтобы бойцы его не слышали, говорит: «Не ходи туда, дура. Все они уже, считай, на том свете. А если пойдешь, посоветуй этому своему женишку из дота, пусть оставит в подземелье десяток солдат, а с остальными, пока не поздно, сматывается».

— Почему ты не пристрелила его? — глухо спросил Коренко, очень удивив этим и Кристич, и коменданта. — Почему ты его не пристрелила?!

Но Кристич лишь удивленно уставилась на него.

— Его счастье, что это не я встретил его там, — проворчал Громов. — Его трусливое счастье.

— Неужели стрелял бы?

— Что в этом неестественного, на войне-то? Он что, предлагал идти с ним? Только честно.

— Предлагал, конечно, — потупила взгляд Мария.

— Эй, немчура, гроба мать! — вдруг донеслось из артиллерийского капонира. — Чего приуныли?! Что, зубы разболелись? Так я их сейчас, так, мать вашу… подлечу!..

— Крамарчук, что там у вас происходит?! — крикнул Громов, выглянув из отсека. — Что за переговоры?!

— С солдатами фюрера общаюсь, товарищ лейтенант! — нисколько не смутился сержант. — По текущему политическому моменту. Хоть душу отведу.

— Прекратить, — недовольно проворчал лейтенант. — Ладно, что уж теперь… — растерянно развел он руками, вновь обращаясь к санинструктору. Теперь уже ничего не поделаешь. Остаешься с нами. Извини, все, что я мог сделать, чтобы спасти тебя, я сделал. Ну, скажем так, почти все.

На какое-то мгновение он встретился взглядом с Марией и был удивлен, не уловив в ее глазах ни страха, ни растерянности. Наоборот, ему показалось, что девушка счастлива от того, что опять попала в дот.

«Вот так люди и сотворяют свою судьбу, — с тоской на сердце подумал он. — Вот так, отчаянно, они ее творят… чтобы потом проклинать… И в этом вся разгадка таинства судьбы».

— Эй, окопники, это у вас откуда? — устало поинтересовался Громов, войдя в артиллерийскую точку и увидев в руке Крамарчука рупор.

— Да вон, Коржевский с Конашевым откопали.

— Трофейный, что ли?

— Почему трофейный? Свой, родной. Спустились в арсенал за снарядами, а между ящиками эта чертовинка валяется. Видать, забросили когда-то и забыли. Так я, с вашего позволения, еще немножко погутарю с нашими «собратьями» по оружию. Пусть русский подучат.

— Отставить, сержант, — поморщился Громов. — Не забывайте, что в доте девушка. И вообще, старайтесь общаться с ними с помощью орудий, — добавил он, унося рупор с собой. — Так у вас получается более дипломатично.

— Вот именно. Прав командир, — поддержал его Назаренко, — у нас с тобой, Крамарчук, дипломатия должна быть особой, фугасно-осколочной.

33

Первые проблески восхода долго блуждали в обожженных кронах перелеска, потом пробивались между черными нимбами кустарников и наконец по-настоящему открылись им посреди заливного луга, в конце которого виднелся склон небольшой горы, с несколькими вычурными колокольнями вершин.

— В пулемете у тебя патроны еще найдутся? — устало, словно в сонном бреду спросил Гордаша высокий, бестелесный какой-то кавалерист. Карабина у кавалериста уже не было. В одной руке он нес седло, в другой держал наготове саблю. Шел он все время первым, прикрываясь седлом словно щитом и продвигаясь при этом как-то бочком, будто сходился с противником.

— Патронов нет, — басил Гордаш. — У дота все… до последнего.

— Тогда брось его. Слух пошел: пулеметчиков немцы сразу расстреливают, на месте. Вроде бы приказ у них такой есть: «Пулеметчиков в плен не брать!»

— Это у них приказ на евреев и комиссаров, — жалобным голосом возразил ему раненный в ногу младший сержант, ковылявший позади Гордаша. В винтовке, на которую он опирался, как на палку, еще оставалось два патрона — весь их боезапас на троих.

— И пулеметчиков тоже, — стоял на своем кавалерист.

Младший сержант этот командовал обозным взводом снабжения. Они встретили его с кавалеристом час назад, возле остова разбитой, обгоревшей полуторки. С того времени снабженец почти не умолкал: то сокрушался по разбитой машине, на которой должен был привезти продукты для артдивизиона, то занудно выспрашивал Гордаша, куда ведет их этот «разнузданный жеребец», уж не в плен ли к немцам; а главное, без конца стонал, жалуясь на рану в ноге. И все это — плаксивым сиротским голоском, словно просил подаяния под церковью.

— На комиссаров, говорю, — тянул снабженец на одной ноте. — Не слушай его, не бросай пулемет. Как же мы без пулемета-то?

— Так ведь без патронов он, душа твоя безлошадная, — огрызался кавалерист. — Как только пулемет увидят — так сразу и пальнут.

— Ты бы лучше «серп» свой выбросил. А то идешь с ним, словно к куме в курятник прокрадываешься.

— Губошлеп. Куда ж мне без сабли? С одним седлом к своим приду, что ли, душа твоя безлошадная?

Теперь стрельба доносилась отовсюду: спереди, сзади, из леса, из глубины болотной равнины, что уныло очерчивалась шатрами кустарников слева от них, из-за рыжевато-синей горной гряды; а иногда Гордашу казалось, что даже из занебесья, откуда-то из глубин космоса. Однако весь этот вздыбившийся, ощетинившийся свинцовой лютью мир хотя и грохотал где-то рядом, но все же до поры до времени не соприкасался с ними, словно эти трое вдруг оказались в каком-то ином измерении.

Справа от них, под изломанными кронами двух дубов, открывалась выложенная из серого дикого камня часовенка. Где-то там, очевидно, по ту сторону холма, взорвался снаряд, однако все самые большие осколки деревья приняли на себя.

«А ведь построили ее лет триста назад, — не мог оторвать взгляда от этой “церквушки в миниатюре” Гордаш. — Мастера давно нет, имя его наверняка всеми забыто, но сотворенное его архитекторской фантазией и его руками чудо лесное все еще стоит и, кажется, пережило уже и эту, которую по счету, войну».

Имя мастера… одного их таких полубезвестных мастеров, ему известно: Мечислав Гордаш, его отец. Он и сейчас видит его настолько отчетливо, словно отец вновь предстал перед ним — церковных дел мастер; архитектор, каменщик, плотник и… богомаз. Все в одном лице. И слышит его голос:

«…Нет, ты мне скажи, что останется от всего этого сельского быдла? Тлен, могильные холмики, сгнившие кресты. Но и через сто лет, сын мой, входя в эту возведенную нами церковь, люди будут становиться на колени и молиться Богу-Отцу, Богу-Сыну, Богу-Духу Святому да Пречистой Деве Марии, которых сотворил для них я, Мечислав Гордаш… — Это отец. Он вернулся из какого-то глухого подольского села, где расписывал церквушку, которую верующим чудом удалось отстоять перед коммунистами, не дав превратить ее в склад для комбикорма. Он пьян, безмятежно весел и, как всегда, когда возвращался с очередного “заработка”, высокомерно горделив. Черные брюки и новый черный жилет, одетый на белую сорочку, делали его похожим на интеллигента тургеневской закваски. — Кто о них вспомнит? — обводил он широким жестом разбросанные между холмами сельские дворы. — Какой след они оставят после себя? А после нас, Гордашей, останутся иконы, лики святых, останется самое святое, самое священное в мире искусство. Как после величайших мастеров Италии, Франции, Голландии. Всегда, во все века, Гордаши были мастерами, сын мой. Все как один. Мы — не чета всем этим бульбоедам. Это нас злая судьба занесла в проклятое село сие. На самом деле такими мастерами могли бы гордиться Рим, Венеция, Париж. Попомни мое слово, сын мой: Рим, Венеция, Лондон, Париж…»

Черная густая шевелюра, такие же антрацитово черные, без единой сединки, усы и борода придавали огромной фигуре Мечислава Гордаша своеобразную загадочность. Находясь рядом с ним, трудно было понять, кто это: новоявленный святой, приблудный грешник или обычный разгульный атаман «лесных братьев», представший вдруг пред ясные очи своих земляков без стыда и покаяния.

Это небольшое плато на господствующей над селом возвышенности уже давно привлекало Ореста. Распилив на трое огромный ствол липы, вершину которого расщепила весной первая блеснувшая над селом молния, он начал колдовать над одной из ее частей, вырезая лик своей соседки, Марии Кристич.

Хата Гордашей стояла у подножия плато, а само оно превратилось в мастерскую. Отец очень любил это место. Любил своей, особой любовью. В отличие от сына, он поднимался сюда вовсе не для того, чтобы полюбоваться деревенским пейзажем или поработать. Растущие здесь липы тоже не привлекали его. Мечислав Гордаш стремился использовать эту небольшую, упирающуюся в каменистый отрог зеленого холма площадку как оратор — самой природой созданную трибуну. При этом его совершенно не интересовало: слушает ли его кто-нибудь в селе или нет. Он поднимался сюда, как поднимается на добровольно избранную Голгофу. Именно здесь на него вдруг находило покаяние, здесь он исповедовался перед самим собой и своим «заблудшим, непризнанным талантом». Здесь же он, Мечислав Гордаш, готовился к тому, чтобы в очередной раз взяться за роспись сельской церкви или, когда долго не случалось никаких заказов, спускался на самые низменные ступени пьяного загула.

«Врубель! Микеланджело! Рафаэль! — Еще в детстве Орест заметил, как самозабвенно был влюблен его отец в имена великих художников, скульпторов, реставраторов. Он обращался к ним в самых неожиданных ситуациях, провозглашал как заклятие, словно имена эти были девизом всей его сумбурной жизни. — Врубель, Веласкес, Андрей Рублев… Мы живем в страшном мире, сын мой. Страшном, вконец одичавшем, духовно обнищавшем мире. И лучшее, что мы можем сделать, сын мой, это не замечать его. Мы с тобой должны создавать свой собственный мир. Создавать его по законам искусства, и жить тоже по этим же законам».

Отец был художником-самоучкой, архитектором-самоучкой, строителем-самоучкой, скульптором — и тоже самоучкой. Если бы общество было справедливо к Мечиславу Гордашу, оно бы признало в нем гения-самоучку. А если бы он жил не в глухом провинциальном местечке Подолии, а в Париже или Венеции, то даже не нуждался бы в таком признании, настолько очевидной была бы его гениальность. Впрочем, порой Орест задавался вопросом: «А мог ли появиться подобный феномен где-либо вне украинской Подолии и вне этого забытого богом местечка?»

Жизнь часто сталкивала Мечислава Гордаша с художниками из разных городов, и всякий раз он придавал этим встречам особый, потайной смысл. Он жадно ловил каждое слово, произнесенное этими художниками из Ленинграда, Москвы, Одессы, Загорска; он вбирал в себя пафос их речей, апломб суждений и поведения.

Как со временем открыл для себя Орест, его отец был непревзойденным мистификатором и прекраснейшим актером какого-то демонического, нероновского (от императора Нерона) темперамента.

Время от времени некоторые из его коллег-художников наведывались в их огромный неуютный дом, больше похожий на разоренный варварами музей или совершенно запущенную мастерскую художника, нежели на нормальное сельскоместечковое жилище. Орест получал возможность убедиться в том, с каким благоговением внемлет его отец словам этих непризнанных сельских богомазов-заробитчан, вынужденных скитаться по селам, из прихода в приход, из одного районного «Музея трудовой славы» — в другой, подрабатывая на примитивных скульптурах для райцентровских парков да плакатах и портретах «передовиков колхозного движения». Но при всем при этом — из их уст то и дело слетало: «Тициан, Рафаэль, Микеланджело, Андрей Рублев!..» Непризнанные, полунищие и в большинстве своем бесталанные, они сотворяли свои собственные мирки у подножия духовных и творческих миров великих от искусства, как ласточки, лепящие свои убогие болотяные гнездышки — на триумфальных арках европейских столиц. В этом заключалось их духовное выживание, в этом суть их спасительного мирка.

34

— Это сержант Вознюк беспокоит вас, товарищ комендант.

— Как твоя рана, сержант? — Громов протер пальцами запыленные, покрасневшие от усталости глаза, однако попавшая в них с пальцев цементная пыль только усилила рези.

— Терпимо. Тут какой-то сумасшедший крикнул в амбразуру: «Позвони в 120й дот, спроси, жива ли Мария Кристич!» Форменное дело — сумасшедший.

— Жива ли Кристич? — удивленно переспросил Громов. Не выпуская из левой руки трубки, он налил себе в правую воды из кружки, плеснул в глаза, чтобы прямо из глаз капли спадали на пол, а не стекали по запыленному лицу. — Кто это был?

— Знаю только, что сумасшедший. И совершенно не понятно, как он пробрался сюда.

— Кто бы он ни был, скажи ему, что жива. И потом, почему ты считаешь, что спрашивать об этом могут только сумасшедшие?

— Не в этом дело. Дот был окружен немцами. Так он с пулеметом пробился, выбил их из окопчика, оттеснил к берегу и минут десять охранял дот, давая нам возможность выйти и отступить. Но мы не поняли его замысла и помогали, сидя в доте.

— Зря вы так.

— Да и рано пока что уходить. Приказ не велит.

— Тоже верно. Послушай, а как этот парень выглядел?

— На голове пилотка. Волосы длинные, как у монаха. Солдат не солдат, а черте что. Форменный пономарь.

— Кажется, я знаю, кто это. — И мысленно сказал себе: «Гордаш». — Где он сейчас?

— В окопчике, у входа в дот.

— Мария Кристич жива. И даже не ранена. Так и передай ему.

— Если только успею. Если его не скосят.

— Успеешь, сержант, успеешь.

Громов слышал, как Вознюк положил трубку рядом с аппаратом и, очевидно, бросился в пулеметную точку, через амбразуру которой можно было поговорить с этим самым «пономарем». Теперь Андрей уже не сомневался, что речь идет о Гордаше, однако на сей раз неусыпная мужская ревность его молчала. Вместо этого он живо представил себе, каково было семинаристу прорываться к двери блокированного немцами дота и каково, ожидая ответа, отстреливаться из «поддотного» окопчика.

Тем временем трубка доносила до Громова приглушенные отзвуки боя, которые изредка прерывались разрывами снарядов, ложившимися уже здесь, у «Беркута». Причем ложились они все ближе и ближе, напоминая, что каждая последующая минута может стать для кого-то из его гарнизона роковой. И вообще… «снаряды ложатся все ближе» — вот она, формула их нынешнего армейского бытия. Независимо от того, побеждают они или же обречены на гибель.

— Сообщил! — прорвался наконец через этот грохот голос сержанта. — Он просил передать Марии поклон. От Гордаша. Сказал, что вы его тоже знаете.

— Будем считать, что знаю. Где он сейчас?

— Ушел. Понял, что оставлять дот нам не велено, и ушел. Сейчас пытается прорваться на гребень, к лесу. Тут как раз еще несколько бойцов подоспело, спешенных кавалеристов. Так что, может, ему и повезет.

— Почему же ты не впустил его в дот?

— Отказался. Я, говорит, только хотел привет Марии передать, а подземелий не терплю. Ничего себе «привет»: через сотню смертей прорваться к амбразуре!

— Нужно было заманить, сержант; получил бы отличного бойца.

— Не знаю, каким он был бы бойцом, но, как видно, есть люди, которых даже война с ее смертоубийством образумить не способна. «Я, — кричит в амбразуру, — только для того пристал к группе и прорывался, чтобы спросить, жива ли Мария Кристич!» Это же надо! Оказывается, у нас в доте он тоже был. С младшим лейтенантом беседовал, когда вашего «Беркута» искал. Просто я не видел его тогда.

— Если прорвется еще раз — тоже говори: «жива». И передавай от нее привет. Сколько бы раз не прорывался.

— Думаете, снова прорвется? — почему-то приглушенно, почти шепотом, спросил Вознюк.

— Иначе кто всерьез поверит, что он действительно ошалевший? Должен же быть на этом поле брани хоть один человек, ошалевший не от страха перед смертью, а от любви.

— Как бы там ни было, а Гордаш этот нам подсобил. За это мы его парой гранат премировали, потому что патроны в его «дегтяре» были на исходе.

— Статуэтки никакой не оставлял? Ну, безделушки такой, вырезанной из дерева?

— Нет.

— Не успел создать, — улыбнулся Громов. Только сейчас ему по-настоящему захотелось познакомиться с этим человеком поближе. Он вдруг почувствовал в нем некую родственную душу. Крамарчук, Гордаш… Еще бы пару таких ребят. Это ж какой гарнизон получился бы! Хотя дело не в этом. Прорваться через сто смертей, чтобы поинтересоваться, жива ли девушка… — откровенно завидовал бесшабашной храбрости этого человека Громов. — Ничего, он еще одну свою «Марию-мученицу» вырежет и принесет. На самом деле это не солдат, а бродячий скульптор. Ладно, сержант, воюй. И позванивай.

Лейтенант положил трубку, но еще какое-то время молча смотрел на нее, словно ожидал, что Вознюк позвонит еще раз. «Сообщать ли об этой истории Кристич?» Андрей помнил, как холодно встретила санинструктор появление в «Беркуте» бродячего скульптора. Однако ему показалось, что холодность эта во многом объясняется тем, что рядом находился он, лейтенант Громов. Вот почему сейчас Андрей сомневался: лучше ли будет, если санинструктор узнает о прорыве Гордаша от кого-то другого. Хотя бы от Петруня.

— Петрунь! — позвал он, однако ответа не последовало. — Красноармеец Петрунь!

«А может, вообще не стоит передавать его… этот привет? — вдруг усомнился Громов. — В конце концов, мало ли кто может интересоваться ее судьбой. Да, но этот парень — “не мало ли кто”, и ты это прекрасно знаешь», — возразил себе лейтенант, твердо решив самому навестить Марию.

— Товарищ лейтенант, смотрите: птицу поймал, — предстал перед ним за дверью командного пункта Каравайный. Он был в совершенно новой, чистой тельняшке с закатанными рукавами, а на голове красовалась форменная фуражка моряка — с «крабом». При его появлении Громову вдруг показалось, что он каким-то образом очутился на подводной лодке, попасть на которую, кстати, мечтал еще с детства.

— Какую еще птицу?

— Сюда залетела. От осколков, видно, спасалась. Считайте, что ворвалась через амбразуру, опередив охотника.

Громов смотрел на напыжившегося, затаившегося в широких ладонях Каравайного птенца-вороненка и, казалось, ничего не понимал. Над дотом и вокруг него витает смерть. После каждого разрыва снаряда кажется, что следующего удара уже не выдержат ни скальная порода, ни бетон. А этот птицелов горемычный, видите ли…

— Похоже, вам нечем заняться, механик. Станьте у амбразуры рядом с Абдулаевым, поучитесь, как вести себя в бою.

— Да сам я птиц не люблю, просто, хотел…

— К амбразуре! — не пожелал дослушать его лейтенант. — Немедленно — к амбразуре!

— Извините, если что не так, — стушевался Каравайный. — Показать хотел — вот и все.

— Не заставляйте меня повторять, — почти прорычал Громов. — В отсек к Абдулаеву. И вести бой. А ворон… Твой ворон тебя еще найдет! — мстительно крикнул он вслед механику. — Черт знает что происходит. Не гарнизон, а сборище птичников.

* * *

Марию он разыскал в маленьком, примыкающем к санитарному блоку отсеке, который служил и медпунктом и жильем санинструктора. Это был единственный более-менее уютный но в то же время запретный уголок подземной крепости, заглядывать в который решались немногие и лишь в самом крайнем случае. Только здесь ошеломляюще пахло йодом, одеколоном и чистыми простынями. Только здесь во всем пьяняще чувствовалось присутствие женщины — такой же, как и все они, мужики, обреченной, но все так же, по-земному, по-мирному недоступной.

Прежде чем что-либо произнести, Громов взял со столика статуэтку, всмотрелся в ее лик и сверил с оригиналом. Медсестра едва заметно улыбнулась. И сразу же лицо той, рожденной резцом и деревом, «Марии» тоже просветлело.

— Уж не ревнуешь ли, комендант? — Мария сидела на топчане. Рядом лежало несколько разостланных, постиранных ею бинтов. Один из них медсестра старательно сматывала в виток.

— Пока нет. Не было повода.

— Так уж и не было? — лукаво улыбнулась санинструктор.

— Значит, не проявил бдительности.

— Признаю, признаю, в этом не было необходимости.

— В принципе, я не ревнив.

— Слава тебе господи! О таком, неревнивом, любая женщина мечтает.

Громов поставил статуэтку на столик и, присев на лежак, повел пальцами по ее щеке, подбородку. В какое-то мгновение Громову показалось, что, слегка повернув лицо, Мария коснулась губами его пальцев, однако он так и не понял, произошло ли это на самом деле. Возможно, только почудилось.

В этот дальний, расположенный в глубине скального склона долины уголок дота эхо взрывов почти не долетало, и Громов с признательностью подумал о людях, которые создавали этот каземат. Все-таки раненые могут чувствовать себя здесь в относительной безопасности.

— Нравится тебе здесь? — перехватила его «экскурсионный» взгляд санинструктор.

— Если только не представать в роли пациента.

— Вне этой роли, конечно.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Тайна «Голубого поезда»В роскошном экспрессе «Голубой поезд», следующем из Лондона на Французскую Ри...
Главные герои книги – загадочный следователь Родион Меглин и его юный стажер Есеня – борются с безжа...
Когда-то он снимал комнату у одинокой дамы преклонного возраста. Она привязалась к нему, начала наря...
Две недели – маленький или большой срок для поворота судьбы?.. Они почему-то сразу осознали, что это...
Казалось бы, мечта сбылась! Вот оно – заветное обучение в Академии МагФорм, престижный факультет и л...
В ноябре 1932 года Джон Голсуорси стал лауреатом Нобелевской премии по литературе «за высокое искусс...