Крест командора Кердан Александр
Убаюканный мерным покачиванием, Овцын задремал.
Он проснулся от громких речей.
– Никак занедужил Тараканов! Кличу его на вахту, а ён не встает!
– От таких недугов, у нас в деревне знахари ужевьим жиром лечат! Тресни его по загривку, мигом вскочит!
– Да нет, не вишь: плохо парню. Лекаря надобно! Эй, лекаря позовите!
Овцын открыл глаза и увидел, что матросы столпились у соседней шконки.
Вскоре появился подлекарь Бедье в своем неизменном кожаном камзоле и панталонах до колен. Лицо его выражало невыносимую скуку и презрение к окружающим.
Бедье передал масляный фонарь, с которым пришёл, матросу, дал знак посветить. Склонился над больным. Брезгливо сморщившись, осмотрел ему десны, приподнял и опустил веки, несколько раз согнул в локте руку больного, осмотрел пальцы и ногти и сказал по-французски:
– Так и есть. Цинготная лихорадка…
Овцын перевел его слова матросам, которые сразу попятились от шконки:
– Не бойтесь, – успокоил Овцын. – Это не чума! Цинга не заразна!
Он повернулся к Бедье:
– Матрос будет жить, мсье?
– Может помереть, а может, и нет. Всё в руках Господа! – подлекарь едва заметно поклонился ему и вышел из кубрика.
Овцын хорошо знал, что такое цинга.
…В тридцать пятом в середине июля, когда он второй раз пытался пробиться по Обской губе к океану, болезнь навалилась на команду «Тобола». Люди слабели, их клонило в сон. Тело опухало, лица становились жёлтыми. Кровоточили и чернели дёсны, шатались и выпадали зубы. Но гораздо опаснее было чувство непонятного страха и тоски, которое поселялось в больных. Овцыну приходилось всей силой власти прекращать панику среди морских служителей, заставлять измученных людей выполнять тяжкую работу. Матросы считали цингу заразной, передающейся по воздуху. Они отказывались ухаживать за товарищами даже под угрозой наказания. Овцыну пришлось самому давать больным питьё, кормить с ложки…
Поначалу он надеялся, что лето и солнце окажут на заболевших благотворное воздействие и болезнь отступит. Ведь они благополучно перезимовали в Обдорске, где по примеру местных жителей пили сырую кровь, ели строганину, чтобы оберечься от болезни. Но солнечные лучи оказались бессильны. К тому же северное лето закончилось стремительно. С его окончанием цинга стала неотвратимо брать верх. Умер плотник Леденцов, за ним матрос Шаламов, солдат Плотников, рудознатец Медведев…
Однажды Овцын и сам не смог подняться с постели, остался лежать в каюте, промозглой и сквозь щели продуваемой всеми ветрами. Во рту он ощутил солоноватый привкус крови… Его помощник – геодезии ученик Выходцов доложил, что из экипажа на ногах лишь дюжина человек, а тридцать восемь лежат вповалку.
И Овцын решил отступить, возвратиться в Обдорск. Они повернули назад, но до острога так бы и не дошли, не сделай остановку в Семиозерном урочище, где несколько месяцев назад устроили склад. Там встретили их караульщики и местные ненцы. Они насобирали в тундре с маленьких – не выше колен – елочек ветки. Сварили терпкий, пахнущий живицей, настой. Этот настой и совершил чудо – спас им жизни, поднял на ноги даже самых безнадежных…
«Эх, хвои бы сюда! Отпоили бы Тараканова…» – подумал Овцын.
– Вставай, вставай, служивый! Перемоги себя! – Овцын стал расталкивать больного. Тот только стонал в ответ.
Овцын крикнул:
– Шумагин, помоги! На палубу надобно Тараканова снести!
– Зачем это, Дмитрей Леонтьич? Болезный ведь… – Шумагин робел подойти к цинготному.
– Надо, чтоб он воздуху свежего вдохнул и ногами подвигал. Цинготную болезнь ходьбой одолеть можно!
Когда пакетботы разошлись в тумане, Алексей Ильич Чириков почувствовал облегчение. Не надо более вступать в пререкания с капитан-командором, отстаивать свою правоту, бессильно наблюдать за неуклюжими маневрами «Святого Петра»…
Но тут же навалились тяжелые думы о том, что ждёт корабль и команду Беринга при таком неумелом руководстве.
За тридцативосьмилетним Чириковым давно закрепилась слава человека набожного и справедливого, который живёт по петровскому принципу: в службе – честь. Многие из младших офицеров приходили к нему за советом, искали заступничества перед старшими начальниками. И хотя всем старался Алексей Ильич помочь, себя не раз ловил на том, что не в силах одолеть греховность человеческой породы, что сам-то не может справиться с таким смертным пороком, как гордыня.
Ведь отчего взял он на корабль скандалиста Плаутина? Хотел доказать командору, что у него, у Чирикова, и Плаутин станет служить честно, а не будет заниматься доносами…
Почему приютил на борту пьяницу Делакроера, каковой и учёным мужем может считаться не более любого морского солдата? Опять же из желания показать свою терпимость, умение ладить с людьми, коими Беринг не обладает.
А флотский мастер Дементьев, бывший ученик по Морской академии? Его же всему пришлось обучать заново: и навигационным навыкам, и счислению, и постановке парусов… И этот свой поступок, поразмышляв, отнёс Чириков ко всё той же гордыне: не о пользе дела думал, когда принимал Дементьева в экипаж, а о том, какой он чуткий наставник начинающих мореходов…
Если же вести речь о чуткости, то можно ли таковым назвать человека, который пренебрегает своей семьей? Жена и дети самого Чирикова чуть не впроголодь обретаются в Якутске. А он – муж и отец, коий по Божьим заветам должен быть для них опорой и защитником, не в состоянии их обеспечить не токмо материально, но и на доброе слово к самым близким людям скуп: за шесть лет разлуки едва ли десяток писем написал…
И всё же более всего после расставания со «Святым Петром» корил себя Алексей Ильич за то пренебрежение, которое выказывал флотоводческим умениям Беринга. Зачем подсмеивался на виду у подчиненных над старым больным человеком, пусть и взявшимся не за свое дело, но ведь старающимся же исполнить его в меру сил? Понимал Чириков, что поступает не по-людски, что расшатывает своим поведением дисциплину, ан до поры до времени ничего не мог с собой поделать…
Теперь запоздало каялся. Клялся, что наконец смирит гордыню. Ещё будучи в тумане, опомнившись, приказал подавать звуковые сигналы, палить из пушки. Когда туман рассеялся, положил судно в дрейф, выставил на салинг самого глазастого из команды морского солдата Степана Плотникова со зрительной трубкой. Но «Святого Петра» обнаружить не удалось.
Через трое суток собрал консилиум, где офицеры сообща постановили: поиски прекратить, идти на норд-ост-ост самостоятельно.
С этой поры Чириков убрал подальше карту Делиля. Положил перед собой большой чистый лист, на который нанёс сетку координат в меркаторской проекции и стал день за днем прокладывать путь, пройденный пакетботом. Следуя традиции, которую завёл ещё в плавании к Аниану на «Святом Гаврииле», каждый день проводил замеры глубин, определял направление морских течений, описывал цвет морской воды и наличие в ней водорослей. Профессор Делакроер в этих занятиях никакой помощи не оказывал. Своё главное научное открытие он совершил ещё на Камчатке – научился гнать самогон из местной сладкой травы и теперь наслаждался результатами: сутки напролёт пил в своей утлой каютке, выходя лишь для отправления естественных надобностей.
Дни на корабле, плывущем навстречу солнцу, шли своим чередом. На рассвете в четыре часа – побудка, уборка палубы, подъём флага и молитва…
За ежедневным исполнением обряда – за неимением батюшки на корабле строго следил сам Чириков. Он искренне полагал, что командир должен печься о душах своих подчинённых, и не упускал случая, чтобы поговорить со свободными от работы матросами о вечном. Каждый вечер вслух читал в своей каюте Святое Писание для офицеров.
Вечером четырнадцатого июля читали о Всемирном потопе:
– По прошествии сорока дней Ной открыл сделанное им окно ковчега и выпустил ворона, чтобы видеть, убыла ли вода с земли, который, вылетев, отлетал и прилетал, пока осушилась земля от воды, – голос Чирикова звучал ровно и успокаивающе, как плеск волн о днище «Святого Павла».
Он оторвал глаза от Библии и оглядел товарищей: Плаутин слушал с легким прищуром, Дементьев – широко раскрыв глаза, Елагин – задумавшись о чём-то своём…
Чириков снова склонился над Книгой:
– Потом Ной выпустил от себя голубя, чтобы видеть, сошла ли вода с лица земли, но голубь не нашёл места покоя для ног своих и возвратился к нему в ковчег, ибо вода была ещё на поверхности всей земли; и он простер руку свою, и взял его, и принял к себе в ковчег. И помедлил ещё семь дней других и опять выпустил голубя из ковчега. Голубь возвратился к нему в вечернее время, и вот свежий масличный лист во рту у него, и Ной узнал, что вода сошла с земли. Он помедлил ещё семь дней и опять выпустил голубя; и он уже не возвратился к нему…
Он не успел закончить, как дверь каюты распахнулась. На пороге возник Чихачёв и произнёс торжественно и официально:
– Впереди земля, ваше высокоблагородие! – правда, тут же сорвался и расплылся в улыбке. – Верно говорю, Алексей Ильич, земля на румбе!
Высыпали на палубу. Припали к борту, вглядываясь во тьму. В ночном небе ярко, празднично сияли звезды. Однако земли не было видно. Только сумрак сгустился и будто бы приобрел какие-то неясные очертания.
– Уж не приблазнилась ли тебе суша, Чихачёв? – спросил Плаутин, не переставая вглядываться во мрак.
– А вы послушайте, послушайте! – призывал Чихачёв.
Все примолкли. Ветер донёс до них что-то похожее на шум прибоя.
– Кажется, прибой… – нерешительно произнёс Дементьев.
– Не кажется, а прибой! Верно, Алексей Ильич?
Чириков промолчал. Он знал, как нелегко будет преодолеть разочарование, если поутру окажется, что они ошиблись.
Он прошёл к штурвалу, присел на корточки у ноктоуза – шкапчика, где при свете жирника подрагивала стрелка компаса, долго глядел на неё. Поднялся и приказал:
– Господин лейтенант, курс в бейдевинд на левый галс!
– Есть бейдевинд на левый галс! – весело отозвался Чихачёв. Приказ командира означал, что он верит его сообщению – впереди земля, иначе зачем направлять корабль вдоль берега.
В эту ночь на «Святом Петре» никто не уснул. Ждали рассвета.
Офицеры коротали время за разговором. Плаутин вспомнил о походе к Аниану известного морехода Дрейка. Обращаясь главным образом к своему приятелю Дементьеву, он вещал:
– Дрейк сей был некогда приватером, сиречь пиратом, но королева аглицкая Елизавет посвятила его в рыцари, дала меч и щит с девизом: «От скромных начинаний к великим достижениям» и доверила свой флот. Так вот, сей адмирал-приватер в 1579 году от Рождества Христова дошёл до сорок восьмого градусу северной широты вдоль западных берегов Ост-Индии, где и устроил колонию.
– Вы лучше расскажите, господин Плаутин, как Дрейк закончил свой век… – вставил Чихачёв.
– Наверное, повешен? – высказал невеселую догадку Дементьев. – Пиратов, кажется, всегда вешают. При том, я слышал, мажут дегтем, чтобы не клевали чайки…
– Увы, нет, Авраам Михайлович. У Дрейка смерть была не столь романтичной. Он умер от кровавой дизентерии во время очередного плаванья и, говорят, похоронен вопреки его завещанию в море, а не на берегу…
Плаутин многозначительно заметил:
– Важно не то, как моряк принял смерть, а какое открытие он совершил! Дрейк сумел дойти до сорок восьмого градуса, а мы нынче где, Авраам Михайлович?
– Пятьдесят пять градусов и тридцать шесть минут к северу от экватора, Михаил Григорьевич, – отозвался Дементьев.
– Вот-вот! Севернее Дрейка забрались! Что из этого следует, мой друг? Да токмо одно, что земля, обретённая нами, не иначе как подлинная Америка и есть…
– Тише, пожалуйста, господа, не сглазьте! – суеверно попросил Елагин.
Небо над головой начало понемногу светлеть, а тьма по правому борту напротив всё сгущалась. В два часа пополуночи очертания неведомой земли стали проступать из мрака. Ещё через час она была видна уже отчетливо на фоне заалевшего неба. В зрительную трубу можно было разглядеть скалистые суровые берега, поросшие тёмным хвойным лесом…
– Слава тебе, Господи! – истово перекрестился Чириков, на глазах которого выступили слезы. И словно отвечая словам его молитвы, из-за берегового хребта брызнули ввысь первые золотые лучи восходящего солнца.
Глава четвертая
Дементьеву снится, будто снова он уезжает из Петропавловска. Филька Фирсов входит в море по пояс, помогая занести вещи в шлюпку. Гребцы взмахивают веслами, и гичка идёт к пакетботу, подпрыгивая на волнах. Филька стоит в ледяной воде, машет рукой, а глаза у него печальные, как у собаки, которую бросил хозяин…
Дементьеву вдруг стало нестерпимо жалко верного слугу.
«Я прощаю тебя, Филька! Плыви ко мне!» – хочет крикнуть он, да губы не слушаются. Рыдания душат его, раскаянье жжёт сердце…
Дементьев шмыгнул носом несколько раз, глубоко вздохнул, перевернулся на другой бок, но не проснулся.
Филька вдруг превратился в ворона. Ворон сидит на скалистом утёсе и клюёт что-то блестящее. Дементьев понимает, что это оловянная пуговица от его Преображенского мундира.
«Отдай, не твоё!» – кричит он. Ворон не слышит – клюет. Стук гулко отдаётся в мозгу Дементьева. Он поднял камень, швырнул в ворона. Камень летит медленно, лениво, но всё же попадает в птицу. Ворон каркнул, уронил пуговицу под ноги Дементьеву, взлетел и исчез из вида.
Дементьев хочет отыскать пуговицу, но никак не может найти её.
«Авраша, милый, любезный мой, – зовёт знакомый голос. Он поднял глаза. И увидел перед собой того же ворона, только ростом с человека, и голова у него… женская. Дементьев узнал: это – Екатерина Ивановна Сурова. Глаза её полны нежности и грусти.
«Пойдём со мной», – манит она своим черным крылом. За её спиной – бездна, и он готов следовать за ней.
Но что-то чужое, незнакомое в её лице. Он не понимает, что именно. «Ах, губы!» – и правда, нижняя губа Екатерины Ивановны надрезана, в неё вставлена костяная втулка, которая оттягивает губу вниз, безобразит черты милого лица.
«Что это?» – спрашивает он, не слыша себя.
«Колюжка», – ласково ответила она…
И Дементьев проснулся.
Он долго лежал, слушая учащённый стук сердца, не в силах сбросить наваждение, повторяя странное слово: «Колюжка!»
Наконец поднялся, затеплил свечу. Перекрестился на образ, прикреплённый к переборке, зашептал слова молитвы на призвание помощи Святого Духа:
– … и спаси блаже души наша… – горячие капли воска обжигали пальцы, но он только крепче сжимал податливую свечу.
Молитва успокоила. Он умылся, оделся и вышел на палубу. Там, несмотря на ранний час, было многолюдно. Офицеры и морские служители сгрудились у правого борта, разглядывая матёрую землю, по которой истосковались за долгие недели плаванья. Уже седмицу идут они около американских берегов, а все налюбоваться не могут.
Здесь же и Алексей Ильич Чириков. Озирает побережье в зрительную трубу, диктует Ивану Елагину координаты местности, которые тот заносит в шканечный журнал.
– Видны вострая гора, за коей более широкая со снегом по направлению норд-ост – три четверти оста в пяти минутах, на северо-восток, тридцать градусов на расстоянии пяти миль… – Чириков на мгновение оторвал глаз от трубы, поздоровался с Дементьевым и продолжил: – На север-северо-восток, семьдесят градусов видна ещё одна гора, у которой верх остр и покривлён на правую сторону. Когда на неё смотришь с моря, оная быть место имеет на норд-норд-ост-три четверти оста. Против неё, южнее, наблюдаю островок или закосок от берега невысокого. На нём лесу немного. Лес по виду не строевой… Записали, Иван Перфирьевич?
– Так точно, Алексей Ильич, записал.
Чириков прекратил наблюдения, похвалил штурмана и негромко сказал:
– Теченье сильное и ветер. Сударь, перед тем как будете наносить на карту зримое нами побережье, ещё раз проверьте координаты места, постарайтесь уменьшить погрешность, что может проистекать от инструментов наших, ну, хотя бы до полутора минут… – он обернулся и возвысил голос: – Господ офицеров прошу ко мне.
Чириков направился на ют, следом потянулись остальные офицеры.
Дементьев вошёл в каюту капитана последним. Там уже собрался весь начальствующий состав пакетбота. И хотя всех присутствующих, вместе с Чириковым и командиром морских солдат прапорщиком Чоглоковым, было только шестеро, в каюте не осталось свободного места. Офицеры стояли плечом к плечу, словно в парадном расчёте, в двух шагах от стола, за которым расположился капитан.
Чириков, не привыкший к пустословию, сразу приступил к делу.
– Господа, – сказал он, – осмотр берега, проведённый третьего дни боцманматом Трубицыным, не позволил определить, остров ли перед нами или же матерая земля. Отмечено лишь, что берега повсеместно круты и поросли лесом, подобным сибирскому, а признаков жилья не усмотрено вовсе. Не смог Трубицын дать и заключение о бухте, где встать нам на якорь и пополнить запасы воды. Нынче надобно такую бухту обрести. Для того снова пошлём лангбот с командой, но уже с более обстоятельным заданием: высадиться на берег и оный разведать. Скажу прямо, дело сие непростое и, возможно, небезопасное. Посему полагаю, что старшим этой команды должен быть офицер, один из вас, господа… Кто именно? Давайте решим немедленно. Может быть, охотник найдётся? – капитан провел испытующим взглядом по лицам.
В каюте стало тихо. Слышно было только нестройное дыхание да всплески волн за бортом.
Пауза затягивалась.
– Что ж, коли нет охотни… – Чириков не успел окончить. Его перебил Дементьев:
– Я готов, ваше высокоблагородие! – выдохнул он и сделал полшага вперед, как будто кто-то подтолкнул его в спину.
– Вот и славно, Авраам Михайлович! Вот и славно! Я, скажу по совести, как раз на вас и полагался, – Чириков не скрывал радости, что доброволец нашёлся. Из всех командирских обязанностей ему труднее всего давалась одна – отправлять подчинённых на опасное задание. Чтобы поддержать боевой дух Дементьева и облегчить собственную душу, он добавил торжественно: – Поздравляю вас, господин Дементьев, с высокой честью – первому из россиян ступить на неведомую землю Ост-Индии…
– Я готов, – чужим голосом повторил Дементьев, всё ещё не понимая, что дёрнуло его вызваться на столь рискованное предприятие. «А что ежели и впрямь сей поступок – есть главное моё дело, что ежели мне за всю остальную жизнь большего свершить не удастся?» – натянуто улыбаясь, принимал он рукопожатия офицеров.
– Отберите десять добровольцев из числа матросов и солдат, а я пока инструкцию для вас составлю, – уже без пафоса, распорядился Чириков.
Служивых, желающих оказаться на неведомом берегу, нашлось более чем достаточно. Дементьеву пришлось даже выбирать из двух десятков нижних чинов, которые просили взять их.
Когда команда лангбота была укомплектована, Чириков произвёл смотр. Дементьев надел для такого случая парадный преображенский мундир с белым шарфом и серебряной нагрудной бляхой с чёрным двуглавым орлом. Со шпагой наголо он следовал, как того требует устав, в полушаге за Чириковым. Матросы и морские солдаты стояли одетыми как попало – обмундирование у некоторых до такой степени износилось, что капитан разрешил носить партикулярное платье. Теперь, без тени улыбки, какую могло бы вызвать зрелище подобного воинства, Чириков оглядывал каждого с головы до пят и называл имя:
– Матрос первой статьи Ошмарин Иван…
– На месте…
– За квартирмейстера Татилов Петр…
– Тут мы.
– Канонир первой статьи Зубов Григорий…
– Здесь.
– Сибирского гарнизона солдаты Асамалов Яков, Култышев Григорий, Панов Никифор, Глаткой Иван, Ложников Михайло… Камчадальцы-толмачи Шарахов Дмитрий и Панов Ваньша…
– В строю, – по очереди отзывались служилые.
Окончив перекличку, Чириков огласил ту часть инструкции, которую надлежало знать каждому. Затем была прочитана молитва.
Лангбот спустили на воду. Отплывающие матросы и солдаты один за другим по канату перебрались в него. Дементьев последним откозырял Чирикову и другим офицерам, неуклюже перешагнул через фальшборт – мешала шпага на перевязи – и спустился в шлюпку.
Сидя на корме, Дементьев уже по-иному, командирским взором, озирал лица людей, по двое сидящих на банках[85] и мощными гребками продвигающих лангбот к берегу. Мысленно повторял наказы капитана, изложенные в одиннадцати параграфах инструкции. Они отпечатались в мозгу чётко, словно след на сыром песке.
Дементьеву поручалось не только выбрать безопасную якорную стоянку, замерить глубины в бухте, составить её план, но и провести исследования на берегу: найти речку или ручей, поискать среди камней, нет ли богатой руды. Для сравнения Чириков дал ему с собой кусочек самородного серебра.
Местных жителей, если встретятся, Дементьев должен был расспросить, куда сия земля простирается, какие на ней реки и куда текут, разузнать про горы и леса, про зверей и птиц, в них обитающих. Для подарков индейцам ему выданы медный и железный котлы, «корольки» – бусы из коралла и стекла, три коробки «шару» – табаку, чай, тюк китайки и отрез шелка, иглы и прочая мелочь.
– Ежели жители будут обращаться с вами неприятельски, – наказывал Чириков, – то надлежит от них обороняться и возвращаться как можно скорее на судно. Самому же никакого озлобления им не делать и служителей до того не допускать!
Была продумана система сигналов и даны для этого ракеты. Ежели они отсыреют или окажутся неисправными, Дементьев со своей командой должен был подать знак большим костром, лучше ночью. Кроме двух ракет была на лангботе и медная пушка, из которой надлежало выстрелить, как только причалят к берегу.
А берег был уже рядом.
Дементьев со смешанным чувством восторга и тревоги взирал на остроконечные скалы, которые, как «Три брата» в Авачинской бухте, стерегли вход в неизведанный залив. Лангбот вошел в узкий пролив, и «Святой Павел» скрылся из виду.
Течение было спокойным. Но как только скалы расступились, открывая вход в бухту, вода под веслами забурлила, вскипая, как в котле. При выходе из горловины бухты течение делалось все более стремительным, а лангбот – неуправляемым. Водоворот завертел его. Гребцы едва успевали отталкиваться веслами от черных камней, острыми шипами торчащих из пенистой воды.
«Это сулой!» – вспомнил Дементьев рассказы о страшных прибрежных водоворотах, погубивших многих моряков.
Он пытался спасти лодку и людей.
– Весла на воду! Гребите! – заорал он. – Рывком, братцы! Навались!
Но тут лангбот швырнуло на камень. От удара днище лопнуло, как ореховая скорлупа. Страшная сила сорвала Дементьева с банки и бросила на скалы. Он ударился о камень боком и даже не успел вскрикнуть, как мутная тяжёлая волна накрыла его с головой.
С утра, не переставая, шёл дождь. С океана порывами дул ветер. Косые капли хлестали по покрытым корою кедра-духмянки крышам барабор[86]. Вода стекала по высоким тотемным столбам у входов в жило. Казалось, что резные изображения покровителей кланов Великого Ворона, Хищного Волка, Стремительной Касатки, Могучего Орла плачут вместе с небом.
В такие ненастные дни охотники куана Ситка[87] не выходят на охоту, ловцы рыбы не отправляются на промысел, подростки и дети не собирают коренья и травы. Все стараются остаться дома. Плетут сети, чинят оружие и утварь, слушают бесконечные рассказы стариков, заунывные песни женщин, едят вяленое мясо, курят калумет – костяную трубку с длинным деревянным чубуком. Даже презренные калги[88] сидят под крышей у самого порога, пока хозяин не пошлёт на ручей за водой или в лес за дровами…
Но сегодня случилось нечто такое, что нарушило привычный ход событий.
Едва рассвело, явились разведчики, следившие за побережьем. Они принесли с собой трех чужаков. Их выловили в водах залива, похожего на горло сосуда. Лодка чужаков наскочила на камни и разбилась. Многие, кто был в ней, погибли. Их тела разведчики спрятали среди камней на берегу. Но и в тех, кого вытащили из воды, жизнь едва теплилась – они сильно побились о скалы.
Кроме того, зоркие глаза старшего разведчика по имени «Умеющий Видеть в Ночи» разглядели в морской дымке каноэ чужаков – огромное, равное по длине трем батам[89] и имеющее белые, словно у чаек, крылья. С этого каноэ прогремело два раската грома.
Всё это было так необычно, что разведчики прекратили наблюдение и вернулись в родной куан. Их появление вместе с чужаками вызвало в племени переполох.
В доме анъяди[90] Латуша, почитаемого за главного в дни мира, собрались знатные люди племени: старейшины, лучшие воины и их предводитель на тропе войны – ханкунайе[91] Аннахуц.
В полной тишине Умеющий Видеть в Ночи повторил свой рассказ. Осмотрели вещи чужаков – блестящую пластину с изображённой на ней черной двуглавой птицей, длинный нож из неизвестного тлинкитам металла в таких же твердых ножнах и совсем непонятный предмет, где металлическая труба с расширением на конце соединялась с отполированной деревяшкой.
Первым, как принято, заговорил хозяин дома Латуш:
– Сова ухнет раз – и зажжётся звезда, ухнет другой – и наступит рассвет, – он любил говорить образами, за что пользовался особым почетом среди соплеменников. – Мы, братья, встречали много рассветов, но такой встречаем впервые. Чужие люди пришли на нашу землю. Необычные люди. Может, это дети Акана[92]? Что говорят об этом духи предков? – повернулся он к шаману – тощему старику с одним глазом.
Шаман долго не отвечал, словно не слышал слов Латуша. Переспрашивать было не принято. Латуш и все остальные терпеливо ждали.
Одноглазый заговорил не по летам зычным голосом:
– У Акана много детей. Киксади[93] – тоже дети Акана. Акан научил нас чтить своих предков, – он пожевал дряблыми губами и продолжал, роняя слова, тяжёлые, как град. – Предки завещали, что однажды море принесет пирогу с крыльями чайки. Теперь слова предков сбылись…
– Что должны делать киксади? Как нам поступить с чужаками? Что говорят об этом духи? – осторожно спросил Латуш.
Одноглазый ответил неожиданно быстро:
– Духи говорят, чтобы ты слушал своё сердце, анъяди…
Шаман замолчал, давая понять, что не станет мешать решению совета. Это было не похоже на Одноглазого, любившего всегда оставлять за собой последнее слово. Латуш был опытным вождём. Он понял, что шаман боится ошибиться, потому и перекладывает всю ответственность на него.
Он сказал:
– Дети Акана, покровителя киксади, чтут своих предков. Мы выслушали мудрое слово шамана… Что скажет военный вождь Аннацук?
Аннацук поднялся, обвёл всех горделивым взором, давая возможность соплеменникам получше разглядеть его стать и литые мускулы. Особой гордостью Аннацука был длинный красный рубец, пересекающий лоб – след прошлогодней стычки с соседним хуцновским куаном. Тогда военный вождь принёс из похода пять скальпов и привёл с собой четыре невольницы. Он был молод, красив, необычайно силён и удачлив и знал это. Не было равного Аннацуку в рукопашной схватке и в организации засад, он был лучшим на тропе войны…
При взгляде на Аннацука Латуш едва заметно нахмурился. Он считал, что воин не должен хвастаться победами и выставлять напоказ свою силу. Латушу не нравился Аннацук. Хотя военный тойон был моложе его на пятнадцать зим, Латуш видел в нём соперника. Но в мирные времена Аннацук ему не перечил, и Латуш терпел его.
Сегодня, когда было непонятно, что несёт киксади появление чужаков – войну или мир, Латуш счёл за лучшее – выслушать мнение Аннацука.
Аннацук был неспособен говорить красиво:
– Все чужаки – враги киксади. Врагов убивают. Скальпы забирают себе, – жёстко сказал он.
– Но что скажут предки, предсказавшие появление пироги с крыльями чайки? – спросил отец Умеющего Видеть в Ночи – анъяди Макамук.
– Да, ханкунайе, скажи, что если чужаки – дети Акана? Посмотрите на их тотем – Орел с двумя головами. Такого нет в небе над землей киксади! Это знак бога чужаков. Нельзя гневить бога, даже если он чужой бог! – тут же поддержал Макамука Латуш. Он был доволен тем, что нашёлся человек, который не побоялся возразить вспыльчивому и самонадеянному Аннацуку.
– Чужаки – не дети Акана! – возразил молодой вождь. – Их бог не так силен, если он разрешил своим сыновьям погибнуть в море. Чужаки – вовсе не дети бога. Они умирают, как обычный калгу, и верещат при этом, словно мальчишка, впервые поранившийся о камень. Скажи, Умеющий Видеть в Ночи.
Разведчик подтвердил:
– Аннацух верно говорит. Когда каноэ чужаков перевернулось, они завыли, как женщины у погребального костра… Они – не дети Акана!
– Братья, вы слышали, что сказал воин? Надо убить чужаков! Так завещали нам предки! – голос Аннацука зазвенел спущенной тетивой боевого лука.
– Убьём их!
– Смерть чужакам!
– Пусть у столба пыток женщины и дети киксади посмотрят, какая кровь у чужаков! – раздалось несколько голосов в его поддержку. Среди молодых воинов у Аннацука было немало сторонников.
– Тише, тише, воины! – поднялся Латуш. – Киксади не знают, кто эти чужаки! Нам неизвестна их сила! Да, шедшие на лодке, умерли как калгу. Но, может, они и есть калгу тех, кто плывёт на крылатой пироге? Тех, кто умеет управлять громами, о которых сказал Умеющий Видеть в Ночи… Может, завтра чужаки-анъяди явятся сюда вместе с громами и киксади пожалеют о поспешном решении…
– Это слова женщины, а не воина! – вскинулся Аннацук, но тут же осекся.
Это было оскорблением.
Латуш положил руку на рукоять чиханата – двустроннего боевого кинжала, по обычаю висевшего у него на груди в расшитых кожаных ножнах. Он мог ударить наглеца, оскорбившего его честь в его доме. Но он был опытным вождём и поэтому пересилил себя – не годится анъяди целого куана поддаваться на дерзкие слова. Латуш сказал ровным голосом, так, как обращаются к неразумным детям:
– Аннацук! Будешь говорить плохие слова, зубы выпадут.
Старейшины закивали головами и выдохнули:
– Хуг! – в знак того, что так оно и случится.
Аннацук не успокоился.
– Клянусь, я убью каждого чужака, кто ступит на землю киксади! – он клятвенно поднял правую руку с открытой ладонью.
Но и на эти слова молодого вождя нашёл, что сказать, мудрый Латуш:
– Не клянись! Заклятие убивает того, к кому оно обращено, но оно же возвращается к тому, кто его говорит, – он сделал паузу и произнёс главное, что давно хотел сказать: – Хватит твоих слов, Аннацук! Сейчас не война.
Это было правдой: в селение не прибегал вестник войны – гонец, украшенный белым орлиным пером. А пока этого не случилось, вся власть – в руках Латуша.
– Хуг! – подтвердили старейшины.
Аннацук клацнул зубами, но не посмел больше ничего сказать, уселся на место.
– Скажи, что делать, анъяди? Киксади ждут твоего слова! – взоры соплеменников обратились к Латушу.
– Слушайте, люди киксади! Я – Латуш, говорю свое слово.
В бараборе снова стало слышно, как дождь барабанит по крыше.
Латуш давно уже был вождём куана. Он знал, что слова вождя не должны обгонять его мысли. Подождав, пока внимание соплеменников накалится, как наконечник стрелы, брошенной в огонь, сказал медленно и со значением:
– Чужакам, которых принесли Умеющий Видеть в Ночи и его воины, надо оставить жизнь. Пусть наши женщины ухаживают за ними. Пусть дадут целебный настой, возвращающий память. Когда глаза неба высохнут, Латуш наденет одежды мира и поплывет на каноэ к крылатой пироге чужаков…
Возгласы удивления и восхищенья были ответом на его слова. Это был храбрый поступок. Этот поступок мог быть оценён соплеменниками гораздо выше, чем боевые подвиги Аннацука.
Латуш жестом восстановил тишину и продолжал:
– Латуш проведёт пирогу чужаков в залив Большой волны мимо каменных зубов. Киксади отдадут чужакам то, что принадлежит им, – тела мертвых и тех, кто остался жить. Киксади скажут, что не хотят больше видеть чужаков. Пусть они плывут на своей крылатой пироге, куда плыли. А киксади будут жить, как завещали им предки. Я всё сказал…
– Ты всё сказал. Мы услышали твои слова, анъяди! – стройным эхом отозвались те, кто был в бараборе.
Все кроме Аннацука, который не любил изменять своим решениям.
Ухнула пушка, послав в сторону берега холостой заряд, откатилась и замерла. С гортанным криком взмыли ввысь чайки, сидящие на реях.
Прапорщик Чоглоков, исполняющий на пакетботе обязанности начальника артиллерии, крикнул:
– Слу-у-ушай!
Все и так затаили дыхание, ждали: не громыхнет ли с берега медный единорог – пушечка, что была у Дементьева.
Ответного выстрела не последовало.
Чоглоков скомандовал:
– Заряжай! Пли! – и пушка выстрелила ещё раз.
И снова на палубе воцарилась тишина, перебиваемая криками испуганных чаек и свистом ветра в такелаже.
Пошли уже четвертые сутки после того, как лангбот Дементьева был отправлен на разведку. Всё это время шел дождь и ветер дул порывами. Земля была почти не видна. Нынче к полудню немного прояснилось, туман стал редеть, и с пакетбота увидели берег.
Сразу несколько человек воскликнули:
– Дым! Дым на берегу!
– Живы, слава Богу!
Огонь горел у той самой губы, в которой скрылся лангбот.
– Это несомненно Дементьев, – согласился Чириков.
– Почему же они не возвращаются? – спросил Чихачев. – Погода для гребли очень способна…
– И почему не стреляют в ответ? – поддержал лейтенанта Елагин.
– Сие нам пока неведомо. Возможно, лангбот повреждён, а сами починить его не могут… – Чирикову очень хотелось верить в то, что он сейчас говорил. – Господин прапорщик, стреляйте ещё!