Крест командора Кердан Александр
Беринг окинул взглядом застолье и не нашёлся, что сказать. Головин почувствовал неловкость положения и тут же пришёл ему на выручку:
– Ах, да, я вспомнил, капитан Чириков токмо намедни вернулся из Казани, где отбирал корабельный лес… Вероятно, после столь долгой отлучки его не отпустили дела семейные…
– Вы абсолютно правы, ваше сиятельство, – благодарно растянул в улыбке толстые губы Беринг и свернул разговор на другую материю. – А что с вашим предложением, Николай Федорович, о доставке припасов для экспедиции морем вокруг Африки, через Индийский океан?
Головин покачал головой:
– Кабинет не поддержал сей прожект. А жаль… Мы с адмиралом Сандерсом полагали, что сей поход мог бы стать прекрасной школой для наших мореходов.
– Вы абсолютно правы, милорд! Одна такая экспедиция в южных морях, где мореход может на практике изучить все ветры, течения, заменяет десятки школярских манёвров в Маркизовой луже, – поддакнул сэр Томас. – Скажи, Витус, разве это не так?
Беринг хотел рассказать, как еще мальчишками они с будущим адмиралом Сиверсом ходили на голландском судне в Ост-Индию. Но вовремя прикусил язык: имя Сиверса было нынче вспоминать опасно. Недавно за промедление в принятии присяги новой императрице он был сослан в свою деревню…
Поэтому Беринг только вежливо кивнул:
– Да, это было бы незабываемое плаванье…
На какое-то время на их конце стола воцарилась тишина, и до слуха Беринга донеслись слова Анны Матвеевны:
– Вы, дамы, как хотите, а я не намерена оставаться в Санкт-Петербурге. Я отправлюсь вместе с мужем хоть на край света. Ведь едут же за своими сужеными жены тех, кто подвергся монаршему гневу и отправляется в ссылку! Почему же мы не можем последовать за своими мужьями, исполняющими долг перед Её Величеством?
Анна Матвеевна сидела между сутулым и бледным капитаном Шпанбергом и молодым лейтенантом Свеном Вакселем, взиравшим на неё с нескрываемым обожанием. Рядом расположились её сестра Эфимия, ещё более пышнотелая и румяная, чем она сама, и сухопарая Эмма – супруга брата Анны Матвеевны Бенедикта. Именно к ним и были обращены слова хозяйки.
– Но там же одни медведи, сестра! – всплеснула короткими пухлыми ручками Эфимия. – Я ужасно боюсь медведей…
– Не только медведи, моя дорогая, – резонно заметила Анна Матвеевна, – но и лисы, песцы, соболя… Если уж моему Витусу выпала служба на краю земли, почему бы нам не воспользоваться преимуществами сего края?
– Браво, ваше высокородие, – захлопал в ладоши Шпанберг. – Браво! Я не устаю вами восхищаться!
Анна Матвеевна ласково улыбнулась капитану, что не ускользнуло от внимания Беринга. Он закашлялся, чем обратил на себя внимание жены.
– Господа! – воскликнула она. – А давайте попросим Витуса спеть! Мой муж замечательно поёт. Он даже пел когда-то в церковном хоре! Ну, спой нам, Витус!
Беринг смущенно пожал плечами и покраснел. Гости, словно очнувшись, наперебой загомонили:
– Просим вас, господин капитан-командор…
– Спойте, Витезь Иванович!
– Просим, просим!
Анна Матвеевна встала со своего места, подошла к Берингу и положила ему руки на плечи. От этой неожиданной супружеской ласки он покраснел ещё больше и пробормотал:
– Что же вам спеть?
– Спой, что душе угодно, а я подыграю, – Анна Матвеевна направилась к клавикордам.
У Беринга снова промелькнуло сожаление, что нет рядом Сиверса: они ещё в юности любили петь на два голоса. Он с надеждой обратился к Шпанбергу:
– Господин капитан, вы должны знать эту балладу… Это привет с нашей далекой родины… – и, не дожидаясь ответа, запел высоким, молодым и красивым голосом:
- Силен был Дидрик, груб и смел,
- А жил он возле Берна,
- И триста родичей имел,
- Я говорю вам верно.
- А бились мы в Ютландии…
Анна Матвеевна, уловив знакомую мелодию, ударила по клавишам пухлыми пальцами, извлекая звук из старинного инструмента. Демонстрируя свою красоту, она выгнула стан, откинула назад голову с тяжёлыми золотистыми косами, уложенными венцом. На лице её блуждала полуулыбка, а взгляд был мечтательно устремлен вверх. Однако гости сейчас смотрели не на неё, а на Беринга.
– Ira facit versus[26], – пробормотал граф Головин пришедшую на ум латинскую фразу и залпом выпил свою рюмку.
Шпанберг подхватил песню. Пел старательно, низким голосом. Его некрасивое лицо вытянулось ещё больше, стало ещё некрасивей, но обычно бесцветные, какие-то рыбьи глаза приобрели живой оттенок:
- Мы весь завоевали свет,
- Теперь земли нам хватит,
- Но Хольгер Датский, наш сосед,
- Ещё нам дань не платит.
- Вперёд отправили послов,
- Пусть платят дань датчане,
- А нет, так пусть, без лишних слов,
- Спешат на поле брани…
Головин подумал, как отличается от Шпанберга облик капитан-командора. Чело Беринга, увлеченного пением, разгладилось, седые брови, обычно сурово сведённые у переносицы, приподнялись наверх, и грубоватые черты его лица прояснились. Он – словно помолодел: «А ведь Берингу, почитай, шестой десяток идёт! Справится ли он с тяжелейшей задачей? Выдюжит ли?.. Пожалуй, что да… Лишь бы не подкачали те, кто определён командору в помощники…»
Песня захватила всех. Уже и Свен Ваксель, старательно подражая Берингу, выводил её слова. Встроил в хор поющих свой бархатистый тембр шурин командора Бенедикт, и даже не умеющий петь адмирал Сандерс отбивал такт ладонью по столу.
- Рубились воины три дня,
- Пришельцев много пало —
- Ни шагу датская броня
- Врагам ни уступала.
- Остыл недавней битвы жар,
- Но кровь бежит потоком,
- И солнце сквозь кровавый пар
- Глядит багровым оком…
В окна приветливо заглядывало июньское бессонное солнце. На подоконниках по-домашнему уютно цвели настурции и герань. Торжественно и печально лились звуки клавикордов, звучали слова баллады, объединяя собравшихся. И казалось, что ни протяжной песне, ни этому единодушию не будет конца…
Глава четвертая
Ружейными выстрелами лопаются на морозе промерзшие стволы кедров и елей. Закуржавленными макушками подпирают они серое сукно небесного свода. Скрипят, заунывно постанывают полозья саней. То там, то тут, разрывая эти монотонные звуки, сухо щелкают кнуты. Закутанные в долгополые нагольные тулупы возчики угрюмо подгоняют заиндевелых, дышащих с натугой коней. Невзирая на кнуты и брань, еле-еле ползёт неповоротливый обоз по узкой просеке, вырубленной в сторону восхода.
Флотский мастер Дементьев на кауром, с седой изморозью, жеребчике съехал чуть в сторону от дороги и тут же по самые стремена провалился в сугроб. Чертыхаясь, дал каурому шенкелей. Жеребчик рывком выбрался на дорогу.
Дементьев оглядел длинную вереницу розвальней с экспедиционной поклажей. Весь пятидесятисанный поезд с чугунными пушками, ядрами, якорями и медными котлами – изделиями уральских мастеровых, вместе с полуротой солдат и доброй сотней работных людей доверен ему под начало. Второй месяц, почитай, тащатся в сторону Илимска. Далеко позади молодой град Екатеринбург с коптящими Уктусским и Верх-Исетским заводами и старинный Тобольск с его кремлём и золотыми маковками церквей. До чего же велика эта Татария! Из Санкт-Петербурга и Москвы никогда не представить истинных размеров земли Сибирской! Надо вот так, день за днём, верста за верстой, от одной ямы[27] к другой промерить её своими ногами или проторить санным следом, чтобы постичь всю дикость и необъятность этого края…
Неторопкая езда по сибирским кочкам и ухабам оказывает и полезное действие – отстраняет всё, что раньше переполняло душу, готовит путника для новых впечатлений. Хотя если оглянуться назад, сразу вспомнится то, что было. Долгие сборы экспедиции, торжественные проводы в Санкт-Петербурге с участием многих именитых людей. Были и придворные, и морские, и военные чины, в числе коих и грозный начальник Дементьева – Ушаков, вместе с секретарем Хрущовым. Оба сделали вид, что знать не знают флотского мастера, которому поручено дело государевой важности. Да ведь иначе и быть не могло – департамент, к коему он приписан, требует умения соблюдать секреты. Ещё бы научить держать язык за зубами Фильку Фирсова, который чуть не на каждом постоялом дворе, притиснув в углу девку и склоняя её к любовным утехам, норовит шепнуть, к какому «сурьезному ведомству оне с барином относятся».
Дементьев поискал глазами слугу, чтобы устроить взбучку за подобное подпускание турусов[28]. Но на Филькино счастье вспомнил, что тот напросился ехать в конце обоза, чтобы служить, как он высокопарно изрек, «твоим, батюшка Авраам Михайлович, неусыпным оком». И где токмо словес таких набрался, фанфарон!
– У тебя и так два чина: дурак да дурачина! Ты гляди, чтоб моё добро не пропало, а за обозом есть кому догляд держать, – сердито сказал Дементьев, но в конец обоза всё же Фильку отпустил: и впрямь, пусть приглядывает за возчиками…
Дементьев стегнул жеребчика плетью и мелкой рысцой потрусил назад, вдоль поезда. Хмурые бородатые мужики, бредущие обочь саней, завидев его, снимали шапки, склоняли головы, стриженные по-казачьи «кружком». Прятали недобрые взгляды.
Он кивал им, но про себя сердился: не разумеют дела небывалого, в коем участвуют. А оно, это дело, может каждому славу принести! Впрочем, тут же поймал себя на том, что не с чего простым мужичкам радоваться… Жили они себе спокойно, размеренно. Пахали землю, охотились, жёнок обнимали, а государевы люди оторвали их от теплых насиженных мест, погнали невесть куда, и нет никакой надежды, что смогут они в ближайшее время вернуться к семьям, к земле. Ладно бы ещё платили за труды достойную мзду. Так нет же, получают за изнурительную и опасную работу гроши, а то и вовсе задаром сопли морозят…
Дементьев припомнил, что и сам свое двойное, положенное служителям экспедиции, жалованье последний раз получал год назад. И мундир уже совсем износился, и мучной запас на исходе. А еще совсем некстати пришло на ум, что ни на шаг не приблизился он за этот год к разгадке тайны, ради которой был отправлен сюда могущественным Ушаковым.
Конечно, за месяцы пути и во время долгой остановки в Осе успел перезнакомиться со всеми. Немало споспешествовал этому Дмитрий Овцын – человек общительный и незлобивый, у коего везде друзья да приятели. Он свел с лейтенантами Челюскиным, Лаптевым, Прончищевым, напомнил первому помощнику Беринга капитану Чирикову, что Дементьев бывший его ученик. Правда, Дементьева по службе куда более интересовали иноземцы: Шпанберг, Ваксель, Ласиниус… А ещё целый ученый отряд, возглавляемый академиком Герардом Миллером. И там через одного – нерусь, инородцы… Среди них-то, кажется Дементьеву, и надобно искать пеньюара, иностранного соглядатая.
Но к иноземцам войти в доверие у Дементьева пока не получалось. Беринг, будто нарочно, откомандировал его в Каменский завод за припасами, назначил старшим обоза. А здесь, кроме солдатни и мужичья, никого нет. Искать лазутчика бессмысленно.
За размышлениями он не заметил, как проскочил последние сани и оказался перед поворотом, где просека уходила влево, огибая лог.
«Эх, жаль, что не сосчитал, сколько саней прошло», – запоздало огорчился он.
– Батюшка, барин, – подбежал Филька. В дороге он оброс рыжеватой клокастой бородой и стал похож на простого мужика. Стряхнув ладонью сосульки с усов и бороды, Филька доложил браво, по-гренадерски:
– Еще пара саней позадь тащится, батюшка Авраам Михалыч!
– Далеко?
– Да с полверсты будет…
Дементьев выругался:
– Вот раззявы! – стегнул коня и сорвался с места.
– Куда же вы одне, барин! Солдат возьмите! – возопил вослед Филька.
Но Дементьев только сильнее пришпорил каурого.
Уже смеркалось. С обеих сторон мелькали мрачные деревья.
Дементьев с нарастающим напряжением вглядывался вперед. Он проскакал уже с полверсты, а отставших саней всё не было видно.
«Где же они?» – всё больше тревожился он.
Просека сделала ещё поворот. Он наконец увидел пару саней, которые стояли посереди дороги. Подле них копошились люди. Двое выпрягали лошадей, ещё четверо рылись в поклаже. На снегу подле саней лежали два распластанных тела.
«Воры, лихоимцы!» – похолодело внутри. Он попытался осадить жеребчика, но тот неожиданно заартачился и понёс его прямо на татей.
Со страха Дементьев выхватил из седельной сумки пистолет и выпалил в воздух.
Тати обернулись на звук. Трое, оставив поклажу, кинулись в чащу. Но остальные, увидев, что неприятель один, приготовились к защите. Двое схватились за дубье, в руках у третьего появилась сибирка[29].
Дементьев выхватил шпагу и, признав в воре с пищалью наибольшего в ватаге, поворотил жеребчика к нему.
«Жаль, заряд понапрасну извел!» – он вмиг забыл, что в кармане есть ещё один маленький пистоль – прощальный подарок Хрущова.
Хлобыстнул выстрел, словно лопнул ствол могучей ели.
Дементьев заученно пригнулся к гриве каурого. И тут будто чья-то ловкая длань в мановенье ока сорвала с головы треуголку.
Он был уже совсем рядом со стрелявшим, ясно увидел его выпученные, оловянные глазища. Тать прикрылся пищалью, но Дементьев достал его колющим выпадом.
В тот же миг страшный удар сбоку выбил его из седла. Прежде чем он провалился в темноту, перед ним промелькнули, будто бы в карусельной забаве, тусклое небо, снежные макушки деревьев, кони, сани, свирепые бородатые рожи…
Из немой полуночи Дементьева вернул слезливый голос Фильки:
– Батюшка Авраам Михайлович, барин, на кого ж ты меня покинул! – причитал он. Дементьев почувствовал горячие капли на лице и открыл глаза. Он лежал на снегу.
– Ой ли, живой, живой! – еще пуще запричитал маршалк[30]. По щекам Фильки ручьями текли слезы и замерзали сосульками на усах и бороде.
Дементьев попытался отстраниться от него, но не получилось. Правую сторону тела разламывала страшная боль, а десницу он вообще не чувствовал. Филька тут же прекратил ныть, помог Дементьеву приподняться и обрадованно затараторил:
– Успели, барин, слава Христу Спасителю… А то нехристи точно бы вас порешили… Господин сержант того, кто вас с коня сподобил скинуть, издали из мушкета подстрелил, а остальных штыками закололи…
Дементьев, повернув голову, увидел сержанта и двух гренадер из обозного конвоя. Они оттаскивали в сторону тела татей и убиенных возчиков.
Сержант подошел к Дементьеву, держа в руках его шпагу и треуголку. Поглядел на дырку в шляпе, оставленную пулей, почмокал губами. Сказал, отдавая вещи:
– Отчаянный вы, ваше благородие! Один на троих… Ежели бы не Филимошка, могли бы к вам на выручку не поспеть, отсохни мой рукав! Это он, заполошный, меня надоумил вслед вашему благородью с гренадерами поскакать, да и сам за нами увязался, да так резво, что моего маштака[31] обогнал…
– Кто дерзнул напасть на обоз государев? – будто не расслышав похвалу Фильке, спросил Дементьев, косясь на сваленных в кучу мертвецов.
Сержант замялся и неохотно пробурчал:
– Шиш его знает! Здесь, ваше благородие, недовольных много, а обиженных и того боле… Кто за веру старую держится, кто от барского гнева прячется, а кто и от бритья бороды бежит. Как говорят, времена нынче шатки – берегите шапки, отсохни мой рукав!
Дементьев резко оборвал:
– Ты говори, да не заговаривайся, сержант! А то не погляжу, что тебе животом обязан, пойдешь за крамольные речи под разделку…
Сержант выслушал угрозу спокойно, даже в лице не переменился. Приложил руку к треуголке, мол, вы тут начальник, воля ваша, и сказал Фильке, точно тот был здесь за старшего:
– Двигаться надо, а то вконец от своих отстанем!
– А ну-ка, подсоби! – попросил Филька. Они подняли Дементьева и уложили на сани. Филька подхватил вожжи и тронул лошадь.
Один из гренадеров уселся на вторые розвальни. Сержант и другой гренадер вскочили на коней, взяв в повод жеребчика и чалую татарскую лошадку, поехали следом.
Дементьев, которого Филька заботливо укрыл пологом, лежал на мешках с пенькой, слушал, как трещат пообочь деревья, как мерно скрипят полозья. В темном небе, в разрывах низких облаков мирно забрезжили первые звезды, а он снова вспомнил страшную рожу татя, его оскаленный рот, выпученные зенки:
«А ведь меня могли убить! И тогда не было бы ни этого неба, ни звезд, ни снега… Ничего бы не было! Но ежели я уцелел в этакой передряге, значит, сие всемогущему Господу угодно! Знать бы токмо, для чего?»
Интересно, кто придумал поговорку: ждать у моря погоды? А ежели ждешь, скажем, подле маленькой речушки в затерянном среди тайги острожке? Разве тогда ожидание легче?
Капитан Алексей Ильич Чириков ждать не любил. По складу характера, по неудержимости своей деятельной натуры.
Себя Чириков считал прирождённым моряком, хоть и родился вдали от солёных зыбей. Ему с раннего детства снилась раскачивающаяся под ногами палуба, слышался вой ветра в такелаже. Будучи двенадцатилетним отроком, вместе с двоюродным братом Иваном написал челобитную государю, где просил «записать его в Адмиралтейскую канцелярию и отослать в школу математико и навигационных наук во учение». Уже там, в навигацкой школе, проявились его мореходные способности, которые позволили оказаться в мореходной академии. Учился он блестяще. Экзамены по выпуску принимал сам государь Пётр Алексеевич.
Его Чириков почитал своим кумиром. Темперамент, подвижность ума, острая наблюдательность, спешность и многотрудность дел императора восхищали молодого гардемарина. Так же как Пётр Алексеевич, Чириков хотел научиться задумывать без долгого раздумья, решать, не колеблясь, обучаться делу среди самих дел, на ходу соображая средства для их исполнения, чутко угадывая требования минуты. Следуя такому высокому образцу, Чириков избрал для себя две основы: неослабное чувство долга и вечную напряжённость мысли о вящей пользе Отечества.
Чириков покорил Петра-экзаменатора своими знаниями. По указу императора он получил чин на ступень выше своих сотоварищей – сразу произведен был в ундер-лейтенанты и уже через год после службы на Балтике возвратился преподавателем в родную академию. Говорили, что именно Пётр Алексеевич выбрал его среди многих других претендентов и в первую экспедицию на Камчатку. И хотя назначен был Чириков тогда вторым помощником Беринга, но без преувеличения можно сказать, что оказался первым подручным.
На плечи Чирикова легла доставка грузов, которые любимчик Беринга Шпанберг растерял на пути из Якутска в Охотск. Он, а не кто-то другой вел метеорологические и астрономические наблюдения. И нелегкую штурманскую службу нёс во время плавания к Аниану, коий они так и не обрели. Ибо пролив считается найденным, если на карту положены два противоположных берега, а тогда и один-то толком не разглядели.
Повинны в этом, по мнению Чирикова, нерешительность Беринга, его неспособность пойти на риск. Разве можно было возвращаться на Камчатку тем же самым курсом, даже не попытавшись отыскать Большую землю, которая, по словам чукчей, совсем близко? Чириков прямо говорил об этом руководителю экспедиции во время плаванья. И в Адмиралтейство доложил о том же, когда вернулись в столицу.
Конечно, этим поступком он испортил отношения с Берингом, но иначе поступить не мог. И дело вовсе не в личной обиде, дескать, обошли его чином против Шпанберга. Именно так попытался представить рапорт Чирикова Беринг. Конечно, земляк командора получил повышение незаслуженно. В первой экспедиции от него вреда было больше, чем пользы: то утопит в Юдоме половину поклажи, то угрозами и порками обратит в бега работных людей, то заведёт коммерцию казённым хлебом… Сама экспедиция для Шпанберга – только способ обогатиться и прославиться в чужом краю. Россия, это видно по всему, так и не стала для него второй родиной. И хотя у более осторожного и щепетильного Беринга личная корысть просматривалась не столь откровенно, но особого радения о российских интересах так же он не проявлял. Ведь что греха таить, и прожект второй Камчатской экспедиции подал он в Сенат лишь затем, чтобы не оказаться под судом за неблаговидные делишки во время экспедиции первой! Какие там открытия, какие исследования, какая Америка! Один страх перед возможной разделкой… А для Чирикова их путешествие – продолжение служения своему Отечеству.
Потому и отказался он от заманчивого назначения командиром придворной императорской яхты, которым покровитель обоих датчан – адмирал Сиверс пытался компенсировать обиду, нанесённую Чирикову при производстве в чин.
– Господин капитан не ведает своего счастья, – насупил косматые седые брови Сиверс. – Вам открывается блистательная будущность. Быть все время на глазах Ея Императорского величества – это прямой путь в адмиралы…
Чириков ответил Сиверсу Соломоновой притчей:
– Не величайся пред лицем царя и на месте великих не становись; ибо лучше, когда скажут тебе: «Поди сюда повыше», нежели когда понизят тебя перед знатным, которого видели глаза твои…
Сиверс поначалу опешил, а потом осерчал:
– Как знаете, господин Чириков! – и отослал его на заготовку корабельного леса в Казань.
Сменивший Сиверса на посту начальника Адмиралтейства адмирал Головин не только включил Чирикова в новую Камчатскую экспедицию, но и восстановил попранную справедливость: повысил его в чине, уравняв со Шпанбергом. К тому же Головин нашёл предложения Чирикова по организации новой экспедиции весьма дельными и назначил его первым помощником капитан-командора Беринга.
Беринг отнесся к этому назначению с видимым спокойствием, но Чирикова не простил. Только этим можно объяснить, что возложил на него командор самое неблагодарное занятие – подтягивать экспедиционные «хвосты».
Сначала он оставил Чирикова в Тобольске для проводов отряда Дмитрия Леонтьевича Овцына, затем приказал сидеть в Усть-Илимске, ждать отставшие обозы и организовывать их отправку в Якутск.
Это сидение затянулось на несколько месяцев. Благо супруга Наталья Петровна теперь рядом. Она наотрез отказалась оставаться в Санкт-Петербурге и, подобно женам Беринга и Прончищева, отправилась вместе с ним, захватив с собой малолетних сына и дочь. Дети наконец-то привыкли к нему. Ведь родились они перед первым походом, который длился ни много ни мало, а целых пять лет. Да и Наталья Петровна расцвела. Так долго вместе они за всю их совместную жизнь еще не бывали…
Правда, и семейную идиллию омрачают думы о судьбах экспедиции. Справятся ли они с невероятно тяжкими поручениями, хватит ли толку у главного руководителя, явно не обладающего необходимыми дарованиями для осуществления столь великого прожекта?..
Чириков накинул подбитый мехом плащ и вышел из курной избы, ставшей в эти месяцы его домом. Направился к длинной одноэтажной казарме проведать флотского мастера Дементьева. Намедни его обоз дополз до острожка. Сам флотский мастер был в полуживом виде: его трясла лихоманка, и передвигался он только при помощи слуги. Костоправ нашёл у него сломанными два ребра – итог встречи с гулящими людьми. Цирюльник пустил кровь, и Дементьев уснул в казарме, в отгороженном для него углу.
Войдя, Чириков увидел Дементьева лежащим на нарах с закрытыми глазами. На коленях у его изголовья стоял слуга. Он скороговоркой бормотал какие-то заклинанья:
– А есть у того Ирода двенадцать сестёр, которым даны имена: лихорадка, лихоманка, трясуха, гнетуха, кумоха, китуха, желтуха, бледнуха, ломовая, маяльница, знобуха, трепуха… Приходи вчера!
Чириков хмыкнул. Слуга вскинул голову, вскочил и поклонился капитану.
– Как хозяин? – спросил Чириков.
Слуга хотел что-то сказать, но тут Дементьев открыл глаза. Узнал начальника и попытался привстать.
– Лежите, лежите, сударь, – Чириков снял треуголку, присел на лавку, ловко придвинутую слугой. – Наслышан о вашем приключении. Поздравляю, Авраам Михайлович, с боевым крещением! Вы держались молодцом!
– Рад стараться, ваше высокоблагородие, – ответил Дементьев строго, как велит устав, но не сдержал при этом мальчишеской улыбки.
Чириков улыбнулся: флотский мастер был ему симпатичен. Прямой взгляд и волевой подбородок Дементьева выдавали в нем человека чести. Весь облик его как будто говорил: «Не смотрите на мою молодость! Льстить я вам не стану, но положиться на меня вы можете!»
«Он напоминает меня двадцатилетнего», – подумал Чириков. Хотя флотский мастер был моложе его всего лет на восемь-девять, капитан чувствовал себя рядом с ним умудрённым жизнью человеком, к тому же был его прямым начальником. А начальственный ранг заставляет и думать, и говорить иначе:
– Я уже доложил капитан-командору о вас рапортом. Надеюсь, ваш поступок, господин флотский мастер, будет оценён по достоинству… – со значением произнес Чириков.
Дементьев закашлялся. Слуга поднёс питье. Сделав несколько глотков и переведя дух, Дементьев сказал:
– Сие моя обязанность, господин капитан-поручик. Я сделал то, что должно.
Чириков одобрительно кивнул и спросил:
– А известно вам, сударь, что почитал покойный государь наш Пётр Алексеевич главным для моряка? – И, не дожидаясь ответа, произнес: – Чувство долга, подкрепленное личным мужеством! В свой черёд долг и мужество офицера могут проявиться токмо в служении…
– Сие, Алексей Ильич, вы нам ещё в морской академии говорили…
– Не всё было вам тогда говорено, – в голосе Чирикова промелькнули менторские нотки. – Вот послушайте! За несколько дней до Гангутского сражения эскадра наша, ведомая государем, попала в жуткий шторм… Отчаянная была ситуация: ночь, берега не видно, даже самые опытные мореходы пришли в панику. А Пётр Алексеевич вместе с несколькими матросами бросился в шлюпку и, невзирая на мольбы приближенных, чтобы он не подвергал себя такой опасности, поплыл к берегу…
Чириков внимательно посмотрел на Дементьева:
– Когда же и на шлюпке матросы запаниковали, государь сказал им: «Чего боитесь? Царя везете! С нами Бог!» Они сумели-таки добраться до берега, разожгли костёр и огнем указали путь всей эскадре. Урок ясен, господин флотский мастер?
– Куда яснее, – ответил Дементьев и деловито спросил:
– Когда прикажете выступать к Якутску, Алексей Ильич?
Чириков покачал головой:
– Ну-ну, сударь, вы воспринимаете мои уроки слишком буквально. Сначала в себя придите. На ноги встаньте…
– Я вполне здоров, господин капитан-порутчик!
– Горячность вашу понимаю… Но разрешить вам ехать в таком состоянии не могу. Поправляйтесь, тогда и в путь тронетесь… – Заметив, что Дементьев поджал губы, Чириков добавил построже: – Никаких споров, сударь! Вы Отечеству живым-здоровым надобны. Не забывайте – нам с вами еще в Ост-Индию дороги торить…
Попрощавшись, он вышел на улицу и, похрустывая снегом, пошел к длинному магазину[32], построенному прошлой осенью нарочно для экспедиционной поклажи.
Около дверей топтался караульный – фузилёр из иркутского батальона. Вид у служивого был далеко не воинственный: старый долгополый стрелецкий кафтан и нагольный полушубок поверх него. Новые мундиры в Сибирь так и не поступили, а с морозом не поспоришь.
Фузилёр издали окликнул его, но признал начальство, при приближении неуклюже взял на караул. По приказу Чирикова открыл сарай. Прислонив фузею к стене, непослушными пальцами высек огонь и запалил смоляной факел.
– Где груз, что прибыл давеча? – спросил Чириков.
– Тута, ваше высокородие, – фузилёр подхватил фузею и двинулся в дальний угол, освещая факелом дорогу.
Свет пламени вырвал из темноты груды мешков и снаряжения. Чириков внимательно осмотрел всё привезенное Дементьевым. Задержался у чугунных пушек, присел на корточки, приказал:
– Посвети! – прочёл надпись на стволе: «Каменьско заводъ 1733», похвалил: – Хороши!
Семен Челюскин рассказывал Чирикову, что пушки для экспедиции отливал лучший уральский мастер Панкрат Евтифеев. Орудия его выделки участвовали во многих баталиях. Рядом с пушками отдельной горой лежали ядра из Перми, дальше – тяжёлые плехты и более лёгкие дреки и верпы из Воткинска[33], медные котлы с демидовских заводов, канаты, парусина из Вологды, сухари из Красноярска…
Чириков сдвинул треуголку на затылок: непросто это всё доставить в Якутск быстро и без потерь. Местная речка Мука точно соответствует своему названию: плыть по ней сплошная мука – вся забита каменьями, изобилует отмелями. Для больших дощаников – барж с глубокой осадкой, она большую часть навигации не проходима, даже если вскроется пораньше. Да и нужного числа дощаников нет. Четыре, которые построил полтора года назад Шпанберг, уже рассохлись, требуют починки и конопатки. Если же везти груз в Якутск сухим путем, где напастись подвод? Их нужно не менее двухсот – столько во всех окрестных слободах и острожках не наберётся. А коли и набралось бы, где взять денег для найма? Как заставить местных воевод выполнить столичные инструкции? Тут каждый чинуша себя мнит медведем в собственной берлоге: лежит и лапу сосёт, лишь бы его не трогали. Попробуй тронь!..
Чириков как-то ходил на медведя с местными охотниками. Поднятый из спячки разъяренный зверь ударом могучей лапы сломал рогатину и подмял одного из мужиков под себя. Заблажил несчастный. Хрустнули кости, брызнула на снег кровь.
Чириков второпях выпалил из мушкета да промахнулся. Двухсаженный медведь рыкнул громогласно, как труба Иисуса Навина, обращающая всех в бегство. И в несколько скачков, никак не вяжущихся с его огромными размерами, очутился подле него. Встал на дыбы. На капитана пахнуло свалянной шерстью и логовом – смешанным запахом пожухлой травы и свежевырытого траншемента. И не видать бы ему больше вовек любезного моря, если бы другой охотник не насадил это косматое чудовище на протазан и не добил метким ударом ножа…
Подобно диким зверям, поднятым из убежищ, ярились на Чирикова местные чины. Они строчили доносы в Иркутск и Тобольск, отказывались выполнять требования по поставкам, будоражили местных жителей, настраивая супротив экспедиции. Чуть до драк дело не доходило. Одним словом, сам медведь – в тайге хозяин…
Но разве Берингу, посылающему строгие депеши из Якутска, это объяснишь? У командора на все одно присловье: «Сие вам поручено, вам и исполнять!» Вот уж где немецкая педантичность! Хотя какой он немец? Датчанин. А это, пожалуй, то же самое, что швед…В памяти Чирикова, как и всякого моряка, пережившего Северную войну, жива до сих пор ненависть к этим соседям – лучшим, как говаривал Пётр Великий, учителям русского народа. Ведь ещё недавно бились с ними не на жизнь, а на смерть за выход в Балтику, а теперь бывшие враги оказываются членами одной экспедиции, ищущей дороги на восток…Никак не может привыкнуть Чириков к этой мысли. Невольно, вопреки логике, видит он во всех иноземцах скрытых недоброжелателей России. «А с чего им Отечество наше любить? – не однажды задавался он вопросом. – Нос мы им при Гангуте и при Полтаве утерли, владения, кои они почитали своими, забрали. Значит, пошли иноземцы в русскую службу вовсе не от любви к нашему Отечеству, а от безысходности, как пленные шведы, или в поиске шкурного интереса, как Беринг со Шпанбергом».
Чириков понимал, что безысходность, равно как корыстолюбие, – категории временные. Они чувству долга не сродни. Одна лишь надежда остается на упомянутую европейскую педантичность да на клятвенные обязательства вреда России не чинить!
…Он достал из развязанного мешка пук козлиной шерсти для конопаченья щелей, повертел его в руках и сунул обратно. «Не пожалеют они русского мужика. Один Мартын Шпанберг чего стоит! Говорят, что сей капитан вдоль берега Лены через каждые двадцать вёрст виселицы поставил, чтоб люди из его отряда не убегали! А скольких затравил своим огромным псом, запорол до смерти, без суда и следствия…»
Чириков поглядел на фузилёра. Тот переминался с ноги на ногу: открытое лицо, васильковый незамутненный взгляд. «А ведь с такими вот русскими солдатами мы, казалось бы, непобедимого шведа одолели. Почему теперь без немчинов никак обойтись не можем? Есть ведь и свои офицеры, ничем чужестранцев не хуже! Благо Пётр, радетель прогресса нашего, выучил многих, и за границей, и здесь. Слава Богу, есть ещё те, кто помнит его завет: оградив Отечество безопасностью от неприятеля, стараться находить славу государства Российского через искусства и науки. Токмо не ко времени сии петровские ученики пришлись! Снова заморский ум ценится превыше российского! Поветрие сие с самого верха идёт! Не зря – и рыба гниёт с головы …»
Всегда чтящий закон Чириков вздрогнул от своих мятежных дум.
– Да будь ты хоть трижды инородец, лишь бы за русскую землю радел да крал поменьше! – словно оправдываясь перед самим собой, сказал он, но тут же вспомнил про местных воевод-казнокрадов. – Впрочем, немцам-то и в голову не придёт воровать так, как крадут наши соплеменники, ловкие на руку…
Фузилёр простодушно вытаращился на него и выпалил скороговоркой:
– Не могу знать, ваше высокородие!
Чириков кисло усмехнулся:
– Тут, служивый, и я не всегда разумею, что к чему. Тут порой сам чёрт ногу сломит!
– А у нас бают, ваше высокородие, что неведение – не беда: незнайка дома сидит, а знайку в суд волокут! – вдруг глубокомысленно изрёк фузилёр.
– Экой ты, стратиг, братец! – с удивлением поглядел на него Чириков и быстро направился к выходу.
Якутск со времени первого пребывания Беринга здесь почти не изменился. Только сильнее покосились две рубленные из могучих сосен башни над воротами старого острожка, глубже вросли в землю стены воеводской канцелярии и ясачной избы, позеленели старинные фальконеты – небольшие медные пушки перед солдатской казармой.
Добавилось разве что десятка полтора пахнущих смолой новых строений, среди которых особенно выделялся двухэтажный дом главы экспедиции. Строительством особняка руководила Анна Матвеевна. Она захотела здесь жить на широкую ногу, по-столичному. Если дом, то – лучший, если пир, то – горой! Всю предыдущую зиму потешалась фейерверками и иллюминациями, точно желая перещеголять саму матушку-императрицу, еще со времени своего пребывания в Курляндии охочую до подобных огненных забав.
Вспышки салютов порой сияли над вымерзшим Якутском ярче сполохов ледяного сияния. Берингу и сейчас, стоит закрыть глаза, представляется картина, так поразившая его в дни первого пребывания здесь. Холодно пламенея, медленно двигаются по черному небу синие и зеленые полосы, вспыхивают во мраке разноцветные огни, сойдясь друг с другом, мерцают мелкими искрами, точно в небесной кузнице кто-то ударяет молотом по раскалённому железу. Потом снова вспыхивает небо сплошным огнем, будто тот же небесный кузнец раздувает заново свой горн. Летом, в канун Ильина дня, случалось Берингу видеть, как столь же ярко озарялся небосвод грозовыми вспышками, но там, сопровождая свечение, гремели раскаты грома, а здесь стояла такая звенящая тишина, что жуть закрадывалась в сердце…
Анна Матвеевна треском своих фейерверков и шутих разбудила сонный городишко. Забурлил он небывалыми празднествами и гуляньями, закипел невиданными доселе страстями, будто и впрямь кусочек Санкт-Петербурга привезла она с собой в эту глушь!
Беринг не уставал восхищаться ею. Он не хотел замечать, что супруга тратит на свои огненные потехи казенные припасы пороха и сигнальных петард. Что их сарай превращен в настоящий меховой склад. Что бесценные шкурки песцов и соболей выменивает она у местных князьков опять же на экспедиционные табак и муку…
Не обращал Беринг внимания на то, что веселые гуляния супруги порой затягиваются до утра, что судачат в острожке об её полуночных катаниях на тройках с молодыми офицерами экспедиции и чиновниками из местной канцелярии…
Он ничего не хотел замечать. И ведь не ослеп, не оглох. Просто пришло иное понимание жизни. Так же как Анна Матвеевна находила радость в том, что навёрстывала здесь свои удовольствия, Беринг был счастлив тем, чего столько лет не испытывал, – ощущением своего очага, щебетом детей, редкой, но щемящей близостью с супругой, просто наличием маленьких, но милых житейских удобств… Но пуще всего его радовало то, что Анна Матвеевна наконец-то, кажется, была довольна…
«Turpus senilis amor»[34], – говорили древние. Берингу вдруг ощутилось постыдным совсем иное – что не ценил он прежде каждодневные радости бытия. На шестом десятке пришло понимание, что земная жизнь коротка и надо успевать радоваться тому, что даёт она человеку.
В редкие минуты откровенности он говорил жене:
– Ежели человек не принимает дары жизни с благодарностью и пытается быть не тем, что есть, он недостоин симпатии.
Анна Матвеевна в ответ задорно смеялась:
– Ты слишком простодушен, мой дорогой, и чересчур наивен для своих лет!
Беринг миролюбиво моргал белесыми ресницами, но твердил свое:
– Доброта одерживает верх над расчетливостью. Вот и в Псаломе Давидовом сказано: «Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззаконие, ибо они, как трава, скоро будут подкошены и, как зеленеющий злак, скоро увянут. Уповай на Господа и делай добро; живи на земле и храни истину. Утешайся Господом, и Он исполнит желания сердца твоего»…
Анна Матвеевна умилялась:
– Тебе, милый, точно надо было быть пастором, а не капитан-командором! – и уходила прочь, шурша пышным платьем.
Беринг любовно глядел ей вослед, шепча:
– К нам ещё вернётся настоящее счастье, обязательно вернётся. Надо только потерпеть! Ах, терпение… Неужели прав благодетель мой Иван Кириллович Кириллов, и вся жизнь из одного его и состоит? Hinc illae lacrymae[35] …
Он проходил в кабинет и усаживался за стол с резными ножками – изделие местного тиммермана[36]. Усилием воли заставлял себя заниматься делами экспедиции: разбирал почту, писал донесения, отдавал приказы своим разбросанным на тысячи вёрст командам, понимая при этом, что многие распоряжения просто не дойдут до своих адресатов, а те, что запоздало попадут к ним, вряд ли будут исполнены полностью. Ибо он, капитан-командор, кому доверено это предприятие, не знает и не может знать всех обстоятельств, в которых находятся его люди и суда.
В такие мгновения Беринг ощущал себя в некоем сложном механизме маленьким, едва заметным винтиком, от коего работа механизма вовсе не зависит. Но вот, что странно, именно это ощущение собственной беспомощности, помноженное на терпение и чувство долга, заставляло его ежедневно вчитываться в строчки присылаемых казённых бумаг, переведённых на немецкий язык опытным толмачом Яковом Линденау. Диктовал по-немецки приказы писарю Никифору Захарову, которые тот записывал по-русски. Ездил на железоделательный заводик и на пристань, спорил с воеводой Жадовским о снабжении экспедиции необходимыми товарами, встречал и отправлял курьеров, давал десятки устных распоряжений по тому или иному поводу.
Огромный маховик экспедиции, в работе которого вроде бы и не ощущались его личные усилия, тот самый маховик, который по законам природы и механики должен был давно уже остановиться, всё же медленно, со скрипом вращался. Отряды экспедиции преодолевали природные тяготы, сопротивление косных сибирских воевод, шаг за шагом продвигались к границам Ледовитого моря, выполняли высочайшую инструкцию. В архивах Тобольска, Иркутска и Якутска академики Миллер и Гмелин изыскивали старые рукописи. Пробивались сквозь пургу и ледяные торосы к северным оконечностям континента бесстрашные передовщики лейтенанта Овцына. Неуклонно двигались к своей цели ботики и дубель-шлюпки Прончищева и Лаптева в низовьях Лены. Ползли встречь солнцу обозы с экспедиционной поклажей. Они везли к Охотску, где уже начал строить корабли для своей экспедиции в Японию Шпанберг, ломовую смолу, клей-карлук, дубовые доски, перетянутые лыком…
Гибли от цинги, голода и обморожения десятки тяглых землепашцев, каторжан, местных аборигенов, солдат и морских служителей, приданных экспедиции. Сотни из них подавались в бега, не вынеся каторжных условий работы и палочной дисциплины. Срывались в пропасти собачьи и оленьи упряжки, ломали ноги на горных кручах лошади. Тонули в порожистых реках неуклюжие дощаники, кедровыми скорлупками лопались, зажатые между льдин боты…
И все же на месте белых пятен проступали на меркаторских картах очертания берегов и заливов, излуки рек и горные кряжи, росли среди тайги новые поселения, строились кузницы и домны, смоловарни и лесопилки, ямскими избами и пристанями обустраивался первопуток к Ламскому морю.
Все это иначе как промыслом Божьим и не назовёшь.
Может, потому Беринг всё чаще вспоминал слова пробста Хольдберга – приходского священника из его родного Хорсенса:
– Не забывай «Отче наш», Витус, – говорил он. – Это не просто молитва, но путеводная нить всей жизни…
И Беринг молился. Молился утром и вечером, перед обедом и перед тем, как приступить к работе.
Нынче он опять не всуе вспомнил Господа, сочиняя письмо надзирателю Тамгинского завода. Шевеля губами, как ребенок, только что выучившийся грамоте, Беринг старательно выводил по-немецки на черновике: «Минувшим февраля 26 дня поданным твоим доношением к нам объявлено, что по требованию твоему к заводским разным работам, а паче к добыче железной руды, работников Якутская канцелярия не присылает, и для того требовал, чтоб в том учинено было от нас рассмотрение…»
Завершив абзац, Беринг откинулся в кресле: «Где взять управу на сего упрямого Жадовского? Ведь трижды говорено ему было про посылку людей в Тамгу! Он лишь подтягивать на дыбе да пьянствовать мастер. Полный злости и жадности сосуд… Никого не желает слышать сей наместник! Разве что Анну Матвеевну послушается…»
Капитан-командор потер переносицу, хитровато прищурился, вспомнив, как супруга рассказывала о назойливых ухаживаниях этого престарелого воеводы. Подумал, что надо попросить её похлопотать о сём деле, но в письме начертал: «А понеже и при команде нашей работные люди надобны и излишних не имеется, однако ж по необходимой нужде, чтоб того заводу за неприсылкою из Якутска работных людей не оставить работою, посылаются к тебе при сем из команды нашей сибирские солдаты, и служилые, и разночинцы, також из ссыльных, всего восемьдесят человек. И за ними для надзирания в работе и в прочем – подконстапель… А хлебное жалованье выдано им на сей март да на будущие месяцы из экспедицких магазейнов и приплавленного в прошлом году провианта, а именно: муки по пуду по тридцати по два с половиною фунта, круп по три малых четверика каждому человеку. В том числе ссыльным двадцати дано соли по два фунта на месяц, а на три месяца по шести фунтов человеку…»
Беринг, как завзятый негоциант, в уме тут же подсчитал убытки, которые понесут его магазины, и резюмировал: «Того ради помянутых солдат, служилых и ссыльных людей по сообщенному при сем реестру принять тебе в команду и определить их на завод к каким надлежит работам. Который провиант по расчислению работных дней надлежит возвратить по прежнему в экспедичную сумму от того завода, для того, что они уже не на экспедицкой работе будут, но на оном заводе работать станут…»
Он хотел еще дать наказ управителю, чтобы отослал половину присланных им людей для жжения угля, а другую половину использовал на добыче руды, чтобы из жалованья работных не позабыл вычесть деньги за пропитание, но не успел.
В кабинет по-свойски, без стука, вошел поджарый и узколицый, с глубоко посаженными глазами лейтенант Ваксель. Он прищелкнул каблуками ботфортов и бойко доложил:
– Ваше высокородие, на подходе караван капитан-поручика Чирикова!
Беринг тяжело поднялся из-за стола:
– Благодарю за добрую весть, Свен!
Ваксель еще раз прищелкнул каблуками, демонстрируя свою преданность.
– Вы пойдёте на пристань, ваше высокородие?
– Что ж, на пристань, так на пристань… – Беринг тяжело встал из-за стола.
Они вышли из дома и по раскисшей дороге медленно направились к реке.
На берегу было почти всё население Якутска: этакое смешение солдатских и офицерских мундиров, армяков, меховых одежд местных охотников, дамских накидок и шляп. Чуть поодаль от причала приметил Беринг и коляску Анны Матвеевны. Но её саму, как ни крутил головой, разглядеть в толпе смог.
Все в ожидании устремили взгляды на реку.
– Вот оне! Плывут! – раздался чей-то нетерпеливый возглас.
Из-за дальнего мыска показались первые лодки. Они вытягивались на гладь реки одна за другой, будто утиный выводок.
Вскоре и весь караван, состоящий из десятка громоздких дощаников и стольких же более вертких лодей, вышел на стремнину и, медленно вздымая длинными веслами, направился к пристани.
С берега громыхнула ертаульная[37] пушка, приветствуя прибывших. Эхом отозвался выстрел с борта флагманской лодьи, на мачте которой трепыхалась цветная флюгарка[38].