Гамма для старшеклассников Щупов Андрей
— Не знаю, — я покачал головой. — А Отечественная? А революция? Один уходит, — тяжесть перекладывается на остальных.
— Во первых, не приплетай сюда Отечественную. Защищаться и завоевывать — разные вещи. А во-вторых, если брать революцию, то здесь дезертиры имели самый настоящий шанс спасти мир. Но не спасли. Потому что совести предпочли присягу.
— Совесть — у каждого своя.
— Зато присяга — общая, — Пасюк сардонически захохотал, ядовито подмигнул левым глазом. — Легко жить чужой волей, верно? Сказали — сделал. Потому что долг! Потому что обязательство перед обществом! А зов сердца… — что зов сердца?.. Муть и ничего более. И никому ничего не докажешь. Оно ведь там внутри, под ребрами. Так просто не вынешь и не продемонстрируешь.
— Только если скальпелем, — хихикнул кто-то из соседей.
— Во-во! Скальпелем!.. — Пасюк мрачновато зыркнул в сторону шутника. — Только для этого помереть надо. Как минимум. А каждый раз помирать, когда кому-то что-то доказываешь… — он развел руками. — В общем давай за терпеливых. На них мир держится.
— Только чтоб тебя успокоить, — я поднял рюмку на уровень глаз и с неудовольствием убедился, что держать посудину ровно уже не получается. Вино капало на скатерть, заливало пальцы. Чтобы окончательно не опростоволоситься и не стать сахарно липким, я торопливо перелил алкоголь в желудок.
— Вот теперь ты снова человек! — объявил Пасюк. — Когда кто-нибудь начинает делить и классифицировать — знаешь, там жанры всякие, подклассы и отряды, меня разбирает хохот. И все же… — те, кто не пьют… Как бы это выразиться помягче…
Он подпер лобастую голову кулаком, и я приуныл, изготовившись слушать его многословное и нелестное мнение о непьющих.
И все-таки минут через пять мне удалось взять тайм-аут. Совершенно неожиданно Пасюку ударили во фланг, и он вынужден был отвлечься. Я занялся жаренной картошкой, а моему собеседнику пришлось отбиваться от обрушившегося на него противника — такого же громогласного Пасюка, но с иной идейной платформой, иными претензиями к человечеству.
— Правда — она всегда правда, а ложь — всегда ложь! — красноречиво надсаживался Пасюк номер два (звали его, если не ошибаюсь, не то Эльдар, не то Эдуард и учился он, разумеется, на филфаке — кажется, уже восьмой год).
— Кое-кому, разумеется, хочется взмутить водичку, — продолжал Эльдар-Эдуард, — но историю не обманешь! В главном мир всегда диктовал двуединое начало: мужчина и женщина, солнце и луна. То же и тут: есть правда, а есть ложь. Правда — естественное благо, ложь — противозаконное зло.
Морщась, Пасюк налил себе коньяка, а мне с отеческой заботливостью плеснул клюквенного морса.
— Ну а как же тогда ложь во спасение? Или таковой нет вовсе?
— Нет и не было! — рубанул Эльдар-Эдуард. — Солгал, значит, предал. Не кого-нибудь, так самого себя.
— Стало быть, если я вижу, что у мамзель кривые ноги, я обязан объявить это ей в лицо, а не расточать комплименты? И про мужа излишне ретивого не забыть, и про годы в виде морщин…
— Демагогия! Такая же демагогия, как пресловутые рассуждения про черную зависть и белую! — Эльдар-Эдуард взмахнул вилкой, чуть-чуть не зацепив соседа, тот вовремя вильнул плечом, с нервным хохотком отодвинулся вместе со стулом подальше.
— Позвольте! Про зависть я ни единым звуком…
— Чушь! — Эльдар-Эдуард не позволил. Тема очевидно была ему близка, ему настоятельно требовалось, чтобы кто-нибудь хоть как-то упомянул ее за столом.
Каюсь, я злорадствовал. Пасюку приходилось несладко, и мне хотелось, чтобы хоть раз в жизни почувствовал каково дышится его оппонентам.
— Не надо притворяться! — Эльдар-Эдуард переправил в рот громадный кус пирога и яростно жевать. Голос его приобрел глуховато-коровий оттенок. — Не надо обелять и маскироваться! Черная зависть, белая… Есть одно единственное чувство — чувство нормальной человеческой зависти! И завидовать по-хорошему это уже не завидовать.
— А что же это, по-вашему?
— Все, что угодно! Любоваться, восхищаться, быть мысленно рядом… Не надо расщеплять этимологических связей. Когда у кого-то есть то, чего нет у меня, и я сожалею об этом, имеет место зависть! Простая, человеческая, без изысков.
— Но могут существовать градации.
— Могут. Кто-то завидует вяло, кто-то от души — и все равно и те, и другие завидуют. Корень остается прежним. А когда начинается припудривание — дескать то-то и так-то, прямо зло берет. Я, мол, завидую ему, но исключительно по-хорошему… Ишь мы какие хорошие стали! Брут, может быть, тоже завидовал. И тоже считал, что по-хорошему…
Пасюку не удавалось вставить ни словечка. Расстроенный, он продолжал подливать себе коньяка, а мне морса. Он словно мстил мне за наскоки своего нового оппонента. В споре их все чаще начинали мелькать подозрительные словечки вроде монады и квиетизма. Философы принялись друг за дружку всерьез, пробуя на зуб, испытывая на гибкость. Сосед с белесыми бровями и такими же белесыми губами стеснительно наклонился ко мне.
— Я извиняюсь, люпмен — это что-то вроде ругательства?
— Вы хотите сказать «люмпен»? — я в очередной раз передвинул бокал с морсом смуглокожей особе с голубоватой искоркой в глазах и золотистой в уголке улыбки. Меня одарили кивком, морс благосклонно приняли.
— Люмпен — это когда показывают, например, по телевидению «Алые Розы» Сергея Соловьева или «Механическое Пианино» Никиты Михалкова, а вы переключаете на детектив или не подходите к телевизору вовсе.
Любитель интеллектуальных тонкостей, сидящий напротив, расслышал мою тираду. Помимо всего прочего он обладал, по-видимому, и тонким слухом.
— Но тот же Соловьев умудрился снять чудовищный «Дом под звездным небом». Стоит ли мне после этого подходить к телевизору?
Вероятно, сказывалось влияние Пасюка и Эльдара-Эдуарда. Я ответил с нагловатой уверенностью завсегдатая столичных богем.
— Истинный художник в праве говорить и «фэ» и «хэ». Если уже есть «Асса» и «Розы», можно позволить себе и пару бяк. Простительно.
— Я, откровенно говоря, придерживаюсь иного мнения.
— И это тоже простительно, — я снисходительно кивнул.
Стеснительный сосед, внимательно прислушивающийся к спору Пасюка и Эдуарда-Эльдара, вновь удивленно повел белесыми бровями.
— Что еще? — я повернулся к нему с вальяжностью начальника отдела кадров.
— Неофиты… — робко пробормотал он. — Это, видимо, растения? Какие-нибудь редкие…
— В общем не такие уж редкие, — я отпил из рюмки озабоченного Пасюка и, прищурившись, ударил своим мутноглазым залпом, пытаясь пробить точечки зрачков смуглокожей. Что-то там радужно взорвалось, взметнулось навстречу. Чем дольше я сидел за столом, тем больше она мне нравилась. Кстати сказать, это одно из непременных условий застолий. Разговоры, сладости и внимание хозяев — лишь часть обязательной программы. Одна-единственная загадка способна придать пикантный аромат всему вечеру. И чаще всего роль этой загадки суждено исполнять женщинам. Два-три взгляда, легкое движение головы — и ворожбе положено начало. Что бы вы уже ни говорили, что бы не делали, призрачный невод уже заброшен — от вас к ней, а от нее к вам. И вовсе не обязательно что-либо вытаскивать. Рыбак волнуется, видя дрожь поплавка, азарт утихает, когда рыба уже в садке. И совсем не нужно подходить и знакомиться, — напротив, зачастую это прямо противопоказано. За нашим столом сидела еще одна свободная дама. Издалека и мельком она выглядела вполне ничего. Но стоило мне присмотреться, как я тут же записал ее в категорию «старых кокеток». Увы, даме не удавалось самое естественное. То, как она держала вилку, поджимала губы и даже мигала, — во всем угадывалось желание позировать и быть красивой. А если не быть, то по крайней мере казаться. В сущности она и была красивой, но, наверное, об этом не знала. С такими трудно общаться. Им нужно подыгрывать, и, подыгрывая, поневоле превращаешься в такого же позера. Словом, не всегда тайна оказывается тайной.
Однажды на одной из дискотек я в течение часа любовался блондинкой, танцующей на другом конце зала. Сначала она была просто привлекательной, потом стала казаться обворожительной. Не выдержав, я двинулся ее приглашать и тем был наказан. Воображение в компании с полумраком сыграли со мной шутку. Приблизившись и произнеся банальную фразу приглашения, я разглядел множество печальных морщин и одинокую припудренную бородавку. Но странным было то, что исчезло и все остальное. Хрустальные чары рассыпались песочным крошевом. Но почему так случилось? По чьей злой или доброй воле? Или это мы все поголовно слепы и, очаровываясь издалека, перестаем видеть красоту вблизи? Особый род дальнозоркости или что-то более банальное?..
Так или иначе, но сегодня был особый случай. Я не проводил время абы как. Я спасался. А роль спасительницы, как и роль загадки, женщинам так же удается, как никому другому.
— Неофиты, — медленно и со значением произнес я, — сиречь перебежчики. Идейные паразиты, коим только успевай подбрасывать лозунги. Сегодня — «сарынь на кичку», завтра — «хайль», а послезавтра что-нибудь еще…
Глядя на смуглое лицо незнакомки, я поднялся и тем самым заставил подняться ее. А возможно, все обстояло иначе. Она решила первая выйти из-за стола и поманила меня следом. Так или иначе нити были натянуты, крючки прочно угнездились в живом. Определить, кто из нас командовал, а кто откликался, было довольно сложно.
Кажется, что-то играло. Или же заиграло, как только мы коснулись друг друга. Она назвала свое имя, и я тотчас его забыл. Любить всегда лучше незнакомку. Руки ее были сухи и горячи, и я с удовольствием переплел свои пальцы с ее пальцами. Это произошло неосознанно — значит, действительно искренне.
— Грушины замечательные хозяева, правда? — спросил я, и она тотчас поправила.
— Замечательная пара.
— Не верится, что ему уже сорок. Четыре мальчишеских возраста.
— Лучше измерять все не так.
— А как?..
Ее качнуло, и она прижалась ко мне всем телом. И тут же улыбнулась, но отнюдь не виновато.
— Кажется, я опьянела.
— Здешний клюквенный морс крепок.
Мы так и остались прижатыми друг к другу. Что-то мешало нам разойтись, разорвать этот двусмысленный танец. Разговор прервался. Вернее сказать, беседа происходила уже на ином уровне. Язык прикосновений — латынь для большинства. В этом мне, увы, пришлось убедиться давным-давно. Моя партнерша владела им в совершенстве. Пожалуй, кое-чему мне следовало у нее поучиться. Я и учился. На ходу. Не прерывая танца. Если вы думаете, что я говорю о диалоге физических тел, вы ошибаетесь. Тела заменяли собой посредников. Не более того. А МЫ беседовали иначе. Как именно — я затруднился бы объяснить. Никто и никогда не опишет словами музыку. Никому не удастся описать любовь. В лучших из лучших творений гении только робко прикасаются к тому, что называем мы чувством. Большим и светлым. Океан не поместить под микроскоп, а капля — это не океан. С нами происходило необъяснимое, и мы не спешили что-либо объяснять. Ладонь партнерши чуть вздрагивала, — она волновалась, как первоклашка в день первого сентября. Понимание редких взаимных мгновений поражало колокольным ударом. И оба мы тотчас извивающимися угрями ускользали от этого понимания. Мысль, натолкнувшаяся на самое себя извне, робеет и делает поспешный шаг назад. Телепатический сеанс — это не болтовня досужих кумушек, это процесс перемещающегося иглоукалывания. Нельзя погрузиться в чужую душу, словно в бочку с водой. Мы напоминали два деревца, глубоко под землей впервые встретившиеся корнями. Шелест листвы, скрип стволов предназначались для посторонних глаз и ушей. Главное происходило там, в недоступной взору глубине.
Водовороты образуют жизнь, они же ее и топят. Все говорят об одном и том же, но, к счастью, по разному. И тот же Ваня Пасюк способен отпустить сомнительной пробы комплимент. Например, вздохнуть и сказать: «Да… Женщины — это вещь!» Ваня Пасюк — один из жизненных водоворотов.
Когда твердят, что все делается ради них мерзавцев — то бишь, ради детей, складывается впечатление, что в варенье заживо топят муху. Делать что-нибудь для себя — опекающее большинство не желает. Оно рвется к самоотречению, и подрастающее поколение кормят оладьями из толченого камня.
Можете мне не верить, но нос не столь уж незаменим. Внимать запахам способна и кожа. Впрочем, следует говорить только за себя. Я чувствую запахи кончиками пальцев. Вот, в сущности, и все, что я хотел сообщить…
А во время таких танцев я совершенно перестаю соображать. Потому что погружаюсь во что-то теплое хорошее. Мозг этих вещей не понимает. Он требует отправных аксиом и алгоритмов. А теплое и хорошее в аксиому не упрятать. Потому что получится уголовный кодекс и ничего более. И я не знаю, почему, танцуя с незнакомками, я готов полюбить всех и простить каждого. Ластик терпеливо стирает все серенькое и черное, и я в состоянии вспоминать только самое светлое.
Когда-то, рассорившись с одним из начальников и подав заявление об увольнении, я перебирал в рабочем столе вещи, размышляя, что забрать, а что оставить. И неожиданно среди кнопок, скрепок и мятых листов миллиметровки обнаружил старую фотографию. На квадратике глянцевого картона были изображены он и она. А вернее — я и она. Под каким-то легким, продуваемым насквозь деревцем, на склоне холма и дня. Еще в дни школьной ветренности. Хотели просто попозировать, а она вдруг взяла и обняла меня. Этот самый миг я и вспомнил с обжигающей отчетливостью. Крохотный миг счастья, не очень понятый тогда. Прохладные ладони у меня на шее и доверчивую мягкость ее груди на моей…
Стоит ли чего-нибудь один-единственный миг любви? Или мы гонимся только за тем мифом, чтобы на всю жизнь, целиком и полностью — как храм, как гора Джомолунгма? Но ведь и храмы не вечны. И даже Джомолунгмы. Значит, один миг — это тоже кое-что?.. Во всяком случае, глядя на это простенькое фото, я вдруг до того расчувствовался, что побежал к начальнику и проникновенно попросил прощения. Сердитый и багровый, он помягчел, и что-то даже внутри него оттаяло. Я это видел. Бурча по привычке неразборчивое, он с облегчением взял мое заявление и, разорвав, отправил в мусорную корзину. Мы пожали друг другу руки. И все из-за одной-единственной фотографии. Вернее, того волшебного момента, что толкнул ее ко мне, а много позже меня к разобиженному начальнику. Видимо, подобное, не теряется. Наши порывы, как искры, блуждают по миру, передаваясь от сердца к сердцу — через слова, поцелуи и помощь.
Сейчас было нечто похожее. Мы не знали друг друга, но в чем-то стали уже родными. Вполне возможно, что, танцуя со мной, она вспоминала свою фотографию, свое полузабытое, но неутраченное. И я был рад за нее. Рад был за себя, что сумел что-то для нее сделать.
За нашими спинами захлопали в ладоши.
— Все, танцоры, хватит! Всем за стол! А Эдичка сейчас произнесет речь…
Музыка оборвалась, словно на пластинку кто-то наступил тяжелой ступней. Нас разорвали, и я поплелся к своему месту. Там кто-то уже сидел, но мне было все равно. Мозг раздражено чертыхался, а сердце все еще млело, кружась в кисельном сладостном водовороте.
— Минуточку внимания! — по бокалу забренчали ложечкой. Эдичка-Эльдар-Эдуард жаждал внимания аудитории. С Пасюком он очевидно уже расправился. Поклевав мышку, коршун прицеливался к рогам оленя. Вислогубое, щекастое лицо его дышало энергией разрушения. А в общем он был даже очень ничего: кустистые, как у филина, брови, задиристые, с капелькой глянца глаза, лоб, гармонично переходящий в раннюю лысину.
Раздумав садиться, а тем паче слушать речь жизнелюбивого Эдички, я двинулся в поисках туалета. Есть еще места, где можно на время скрыться от людей. Не самые благодатные и комфортные, но спасибо и за такие.
Первая попытка не увенчалась успехом. С расположением комнат я был плохо знаком и вместо туалета попал на кухню. Там курили двое: хозяйка и та самая, что была мною сурово записана в «кокетки». С некоторым запозданием я ощутил стыд за прежние свои мысли. Потому что вдруг понял, что стоят они тут и курят в одиночестве — обиженные и никому не нужные, объединенные общей тоской. И, конечно, костерят мужчин. За склонность к болтовне, за квелость в главном. Я осторожно попятился, и они немедленно обернулись. На мгновение в глазах у «кокетки» промелькнуло что-то милое, абсолютно человеческое, но она тут же вспомнила о своей придуманной роли, и все разом поломалось. Губы ее изогнула приторная улыбка, глаза, как театральные фонари переключились с одного цвета на другой, сменив лучистость на безыскусное сияние. Само собой, я ответил ей тем же, как в зеркале отразив благосклонную фальшь и лицемерное дружелюбие. Следовало как можно быстрее ретироваться, и, шутливо помахав дамам рукой, я извинился и вышел. Вышел, чтобы угодить в лапы капитана дальнего плавания, одновременно являющимся дальним родственником здешних хозяев.
Пьяненький мореход ткнул мне под нос «пеликанью ногу» — свой подарок хозяевам и принялся объяснять, что такие раковины — величайшая редкость и просто так на дорогах не валяются, что нельзя сравнивать нумизматов с собирателями раковин, что мертвое и живое несопоставимо и что, может быть, кое-кто и не в состоянии оценить его страсти, но я, как человек в галстуке и вполне интеллигентном клифте, — совсем другое дело и, конечно, пойму его должным образом. Я пообещал постараться, и мы тут же договорились, что на одну-единственную минутку я все-таки отлучусь в туалет. Отпуская меня, капитан милостиво улыбался. Наверное, с такой же улыбкой он отпускал морячков в увольнительную на берег.
И все же до туалета мне добраться не довелось. Уже перед самой дверью меня перехватил Толечка Пронин. Он тоже был здесь. Сумасшедших любят приглашать в гости. Они радуют и веселят нормальных. Сейчас от Толечки разило шампанским и самую малость местным кисловатым пивом.
— Пойдем, — позвал он. — Я уже в норме. Сам понимаешь, оставаться далее неприлично.
— Ммм… — промычал я. — Не понимаю, при чем тут я? Кажется, я еще в относительном порядке.
— Но ты ведь мне друг? — Толечка точно девушку приобнял меня за талию.
— Прежде всего я тебе сосед.
— Сосед и друг в одном лице — это почти братство. И потом — ты ведь тоже любишь Рыбникова с Юрой Беловым. И «Адъютанта его превосходительства» хвалишь. Вот и пошли. Можешь мне поверить на слово, наши шестидесятые-восьмидесятые еще назовут когда-нибудь золотой осенью. Творческих зуд для всех неуемных и абсолютный покой для всех лояльных! Играли в борьбу за человека! Иногда халтурно, а иногда талантливо. Атеизм любили и церковь не презирали. То есть, я в основном, так сказать, — в целом и общем… А до нормы я тебя доведу. Чес-слово! Окуджавой клянусь!
Его щетина уколола мою щеку. Он настойчиво тянул меня к выходу. Возможно, это был зов — тот самый, что выманивает бродяг на переплетение пыльных дорог, что гонит рыбу к местам далекого нереста. И все же я попытался оказать сопротивление.
— Возможно, в массе своей мы были не такие уж плохие. И мещан высмеивали, и бракоделов. Но ведь воевали! Мир порабощали.
— Так это втихаря. Никто же не знал! И потом плохо воевали, потому что понимали, чувствовали душой — не дело делаем! Вот и не старались. Так сказать, мягкий саботаж… Пошли, а? Небо, звезды, ветер в лицо!.. Чего тут делать? Я тебе так скажу: прогресса нет, и от смены правительств результат не меняется. Ветер странствий — вот, что необходимо современному человеку, а не экономика.
— Но я не один, пойми. Я с подружкой.
— Брось, — он уже пробирался в прихожую. — Все наши лучшие подружки впереди. Только попроси Толика, и он познакомит тебя с кем угодно. Хоть с самой царицей Тамарой.
— С кем, с кем?
— С самой натуральной царицей. Не веришь?
Толик изобразил на лице подобающее великодушие.
— Ладно, скоро сам увидишь.
— Да не хочу я ни с кем видеться!
Багровое лицо Толика приблизилось. Шепчущими губами он коснулся мочки моего уха.
— Ей-богу, не пожалеешь! Точеный профиль, миндалевидные глаза. В театре играет цариц и королев. Последнего любовника недавно отшила. Сейчас скучает.
— Она что, актриса?
— Она — женщина!..
Делать было нечего. Сколь-нибудь весомых аргументов против я не подобрал. Пришлось поднять руки и сдаться.
В прихожей мы споткнулись о ноги дремлющего человека. Подняв голову, проснувшийся сконфужено пробормотал:
— Ради бога… У меня так всегда. Как приду в гости, как наемся, так сразу на боковую. Ни «бэ», ни «мэ» и глаза, как говорится, до долу. В смысле, значит, слипаются…
— Никаких проблем, амиго, — Толечка аккуратно перешагнул через гостя. — Дремли, как говорится, дальше.
А вскоре мы уже спускались по лестнице. Для страховки Толик придерживал меня за руку. Он не слишком мне доверял. Заодно придержался и сам. Четыре ноги — не две, а кроме того ему действительно хотелось, наверное, познакомить меня со своей царицей.
СОЛЬ
После тесноты помещения здорово закинуть взгляд в небо — все равно как руки разбросать после диогеновой бочки. Даже весну красит в основном небо. Плюс немного зелень и плюс, конечно, женщины. Все прочее — безобразно.
Я разбросал руки, запрокинул голову, но, вспомнив, что смуглая и прекрасная незнакомка осталась в гостях, опечалился. Хотя с другой стороны — затевать роман с Ее Величеством Тайной было не в моем духе. Несвершившееся — зачастую лучше и интереснее факта. Во всяком случае не умерщвлена фантазия, и мысль о том, что было бы, если бы — продолжает будоражить дух. Кроме того меня обещали познакомить с царицей, и это интриговало, пусть даже царица была и не совсем взаправдашней. Толечка Пронин любил клясться, но в одном случае из десяти слово свое держал.
Сначала я выпил по его просьбе полтора стакана вермута. Пронин действовал по плану, и я в общем не особенно возражал. В вине — в том числе и в ядовитом вермуте скрыта энергия преображения. Переводя дух, я оглянулся. Мир теплел на глазах, и холода я больше не боялся. Более того — из подворотен подул ветер, но меня это ничуть не встревожило. Я готов был шагать в неизвестность, готов был знакомиться с принцессами и царицами.
Мы миновали гастроном с хвостиком очереди, потом подъезд с бронированной дверью. Возле подъезда, грустная и терпеливо надеющаяся, стояла красивая колли. Ремешок тянулась от ее роскошной шерстяной шеи к деревцу. Время от времени она начинала переминаться, садилась и снова вставала. Собака на привязи возле дверей — это особая тема. Впрочем, об этом уже кто-то писал. Увы, великими истоптано три четверти троп. Обидно, но на то они и великие.
— Смотри, смотри! — диким голосом завопил вдруг Толечка и пальцем указал на столпившихся у троллейбусной остановки людей. На радость мужскому населению ветер вовсю шутил с дамами. Он трепал юбочное разноцветье, дерзко прижимал материю к бедрам, бесстыдно тянул за краешек, собираясь выкинуть неизвестно что. Дамы смущались, суетными и неловкими движениями боролись с ожившей одеждой. Мужчины многозначительно подмигивали друг дружке, кхакали в кулаки.
Уже пройдя остановку, Толик еще долго оборачивался. Ситуация была забавной, а он любил юмор. Любил Луи Дефюнеса и выписывал «Крокодил». Я тоже люблю Дефюнеса. А когда гляжу «Большую прогулку», с удовольствием вспоминаю детство. Этот фильм я видел в классе третьем или четвертом. Прошло лет двадцать, и всякий раз слыша пререкания Бурвиля с Дефюнесом, я чувствую в себе пробуждение того давнего малолетнего кинозрителя. Кажется, это называют ассоциативной памятью. Узелки на платке. Цицерон. Загадочное слово «мнемоника»…
Почему-то подумалось, что пришло время завязать интеллигентную беседу и я завязал. То есть стал рассказывать и делиться:
— Представь себе следующее. Сижу как-то дома, гляжу телек. Двое в смокингах музицируют, стараются. Сперва «Аллегро» Баха, затем мелодии-юморески Дворжака. Сижу, слушаю, а наверху между тем топот. Громче и громче. Встаю, задумываюсь и совершаю вдруг такое открытие: эти ребята наверху пляшут в присядку под Дворжака! Представляешь!
— Может, у них магнитофона не было? — предположил Толечка.
— Да не в этом дело! Плясать под Дворжака — разве это возможно?
— А почему нет? Человек музыку сочинял, чтобы слушали и радовались. Если кому плясать хочется — что ж тут плохого?
Я задумался. Мысль была простенькой и незамысловатой, но оказалась для меня неожиданно новой. Действительно, почему не плясать, если пляшется? Все-таки радость. Чувство, так сказать, позитивное…
В ветвях над нами скрипуче закаркали вороны. У них была своя музыка, свои песни. Толечка задрал голову и зло процедил:
— Раскудахтались, козлы!
Я почему-то обиделся на него.
— Чего ты так на них?
— А они чего?
— Дурак ты! И дети твои будут ланцелотами!..
— Стоп, машина! — Толечка замер на месте, как вкопанный. Посмотрел на меня с ласковым пониманием. — Так у нас, паря, не пойдет. Надо принять повторно. Чтобы точь-в-точь до нормы. Чтобы, значит, любить друг друга и не лаяться.
— И птиц чтобы тоже любить, — сварливо произнес я.
— И птиц любить, — легко согласился Толечка. — Если они, конечно, птицы.
— А что потом? Пьяными отправимся к твоей царице? А если она нас и на порог не пустит?
— Тамара любит умных и добрых, — назидательно произнес Пронин. — И мы такими сейчас станем. Уж ты мне поверь.
Витиеватым движением он достал из внутреннего кармана плоскую флягу из нержавейки. На заводе, где работал Пронин с заказами было туговато. Чтобы не скучать, работяги выпаивали из металла фляги, а после продавали на рынке. В этой фляге что-то звучно перебулькивало.
— Снова портвейн? — я поморщился.
— Медицинский спирт, — Толечка изобразил на лице восторженность. — Чистейший! Ровно семьсот граммов. Если без закуски, должно хватить.
— Семьсот?.. Учти, я могу забыть твою фамилию. И даже имя.
— Не страшно. Этим нас не запугать.
Толечка оказался прав. Без закуски действительно хватило. Даже половины. Не прошло и пяти минут, как мы «поплыли», а мир не просто потеплел — мир прямо-таки закачался.
— Летим! — заблажил Пронин. — Самум к городу, а мы от него!.. — раскинув руки, он засеменил по асфальтовой дорожке, словно по зыбкой паутинке каната. Я поневоле залюбовался им. Несмотря на разгильдяйский вид, Толик безусловно принадлежал к категории щеголей. Щегольство ведь вещь условная. С одинаковым успехом можно щеголять «Мерседесом» на улице и проездным билетом в трамвае. И то и другое вполне оценят. К щеголеватым людям я вообще отношусь с симпатией. Все равно как к декоративным птичкам или рыбкам. Они украшают этот мир, как могут. Потому что молятся красоте. Я в нее тоже верую. И Толик верует. Да ему и нельзя не веровать. Он не выше метра шестидесяти и ровно половина женщин взирает на него свысока. В этом кроется один из парадоксов природы. Ущемленные люди досконально разбираются в том, в чем ущемлены и обижены. Как герань за стеклом они тщетно тянутся к солнцу, изощряясь в бесконечных поисках, доходя до удивительной виртуозности. Присмотритесь к малорослым и удивитесь. Изящества в них на порядок больше, чем в длинноногих и великаноподобных. Чувство независимости и осознания собственного достоинства — вот, что умудряются они втиснуть в свою неказистую осанку. И успех, как говорится, налицо. В отличие от сутулящихся верзил они прямы и свободны. А если стоят, то только в императорских позах — горделиво отставив ножку, если шагают, то вальяжно и неторопливо. Вероятно, жизнь к ним не столь великодушна, зато и обучает большему.
Чувствуя, что в голове расцветают индийские сады, и павлины, выйдя на лужайку, начинают расправлять свои цветочные веера, я что-то выкрикнул и осторожно, стараясь не горбиться, тронулся следом за Толиком. И в точности как он распахнул руки. Я тоже хотел казаться щеголеватым и красивым. Кажется, какому-то грузовику пришлось нас объехать. Мы его почти не заметили.
— А вообще-то к пассиву я отношусь не-га-тивно! — Толечка по-птичьи замахал руками, но взлететь не сумел. — Ну не нра он мне и все. Жить надо ак-тив-но! С любопытством и интересом!.. — он заскакал на одной ножке, как девочка, играющая в классики. — То есть, звоню я, скажем, даме и приглашаю в кафе. Скажем, в наш отечественный «Исе Креам». Само собой, она говорит «да» и начинает собираться. А не позвоню, — не будет ни «да», ни «нет». Вообще ничего не будет.
— Может быть, она будет ждать?
— Возможно! А возможно, и не будет. Я вообще не знаю, ждут ли они когда-нибудь. Скорее, живут, как живется, а уж потом называют это ожиданием… Но речь в общем-то о другом. О том, что она мне не желает звонить. Я звоню, а она, видите ли, нет.
— Почему нет-то?
— Откуда я знаю! Такая вот, дескать, скромница. Приглашать, якобы, — на танго или там на тур вальса — обязаны исключительно мужчины, а не наоборот. То есть, я, собственно, не против. Не уважаешь эмансипацию — не надо. Но если я болен? Если у меня лихорадка и температура под сорок? Если мне нужна помощь и чтобы мягкая прохладная ладонь легла на мой воспаленный лоб? Что тогда?.. Или я опять должен первым ползти к телефону?.. Она, видите ли, ждет! Стесняется первой проявить инициативу!.. Нет, братцы-кролики, это не любовь! Это пастбище! Нонсенс, как я это называю!
— Почему пастбище-то?
— Да потому что жуем! Жуем и вечно чего-то ждем! Не-е-е-т, братва, такая шара у вас не пройдет!
Пронин погрозил пространству пальцем и принялся озираться, видимо, не узнавая местности. Я тоже ее не узнавал, но мне было и неинтересно что-либо узнавать.
— Закурим? — Толик бодро принялся раскуривать пару сигарет — одну для меня, другую для себя. Уже окутанный облаком сизого дыма, он вдруг радостно замычал и, сорвав с головы шляпу, подкинул ее в воздух. Головной убор описал кривую и навечно осел в ветвях придорожной березы.
— И пусть! Не жалко!..
Мы бодро зашагали в неизвестность.
— Может, в ней гнездо кто совьет. Соловей какой-нибудь или скворец…
— Скворцы в скворечниках живут.
— А чем моя шляпа хуже? — Толик обиделся. — Ничем, полагаю, не хуже!
Он тут же и раскашлялся.
— Ох, и крепок табачище!
Дело было, конечно, не в табаке. С каждым шагом Толик становился все более рассеянным. Память просто песком просыпалась из его ветхих карманов, но с двумя сигаретами в зубах он выглядел просто восхитительно.
Мы шли, потому что не стояли на месте. Дорога казалась широкой и ровной. Шагалось бодро и с настроением. Энергия Толика мало-помалу передалась и мне, о превратностях жизни думалось уже свысока, с этакой долей снисходительности.
И все-таки когда старенькую кирпичную пятиэтажку мы окольцевали в третий или четвертый раз, я, памятуя рассказ Пронина, решил проявить инициативу и поинтересовался у Толечки адресом царицы. В ответ он снова достал заветную флягу и, предварительно поболтав над ухом, протянул мне. Я удивился, но принял ответ, как должное. Вероятно, Толечка знал, что делает, и два окурка в уголках его губ по-прежнему смотрелись весьма значительно.
Спирт был все так же горек, горек и зол. С ним не произошло никаких волшебных изменений. Изменения происходили с нами. Третий глоток дался мне с необыкновенным трудом. Что-то внутри отчаянно противилось и всякий раз выталкивало огненную влагу обратно, отчего я, видимо, добрых полминуты напоминал жабу, сдувающую и раздувающую щеки.
После незамысловатого тоста, произнесенного вдогонку выпитому, Пронин наконец-то уделил внимание моему вопросу. А может быть, созрел ответ. Спирт, стало быть, извлекался на свет не зря. Пронин действительно знал, что делал.
— Адрес — не математика. Это география. Так что не беспокойся. Движемся точно по азимуту!.. — и Толечка тут же зашагал, заставив меня молча ему позавидовать. Даже после второй порции спирта вышагивал он по-прежнему бодро, почти не петляя, а слово «беспокоиться» выговорил абсолютно членораздельно, пропустив только букву «п», что в сущности было полнейшим пустяком. Чтобы хоть как-то отыграться, я злорадно предупредил Пронина:
— Сейчас столкнешься с телеграфным столбом.
— Сам ты… — ответствовал он и в следующую секунду в самом деле столкнулся с упомянутым мною препятствием, но, видимо, не очень сильно, потому что презрительно хмыкнул и заканделял дальше. И снова я ему позавидовал. Надо думать, по-плохому, потому что Эльдар-Эдуард утверждал, что «по-хорошему» не бывает…
Время шло, и вскоре с некоторым удивлением я обнаружил, что справа и слева у меня выросло еще по голове. Этаким шварцевским шестиглазым драконом я перся по улицам родного города, и встречные прохожие не спешили охать и ахать. Потом одна голова отвалилась, и пока я ее искал, потерялась вторая. «Худо мне будет с одной головой», — я дернул себя за ухо и, кажется, оторвал и его. Испуганно взглянул на преступную руку, но ухо, должно быть, успело скатиться на землю вслед за второй головой. Опустившись на корточки, я зашарил по тротуару.
— Что ищем? — ко мне подполз на четвереньках Толечка. — Что ищем, говорю? Не это? — он сунул мне под нос какой-то булыжник. Я принял находку и шатко поднялся.
— Со мной не пропадешь! Отыщу, что хочешь, — Толечка воодушевленно продолжал обыскивать дорогу. — Чертовы лужи!.. Ты на дне смотрел?
Но мне было уже не до него. С ужасом я взирал, как ближайший столб кренится и заваливается на мостовую. Крикнув, я скакнул вперед и обхватил его руками. О, чудодейственный спирт! Возможность спасения мира… Падение замедлилось. Я старался, как мог. Но при этом подумалось: «А если бы не я? Если бы оно все-таки рухнуло? Вниз, на маленьких детишек, на какую-нибудь беспомощную старушку?.. Кругом бардак и беспризор!»
Столб оказался страшно тяжелым. Шумно дыша, я напрягал последние силы. Кое-как ухитрился оглянуться. Слева от меня аналогичным образом пытался предотвратить падение Толечка, — правда, падение уже не столба, а дерева — тополя, метров этак восьми росту, без ветвей, по-богатырски коренастого, изъеденного желтой городской оспой.
— Чего это они все разом? — покряхтывая, осведомился я.
Приятель не сумел ответить. Пот лил с него градом. Дерево Толику тоже попалось не из легких.
Мимо прошла женщина с коляской, прошмыгнул пацаненок на трехколесном велосипеде. Никто из них даже не взглянул в нашу сторону. Говорить о какой-либо помощи и не приходилось. Минута прошла в терпеливом молчании, а потом Толечка взорвался.
— Мы им тут что? Даром нанялись?! — он разжал руки и решительно отступил на полшага. — Хар-р-рашо! Пусть валится! Пусть крушит! Па-асмотрим на них тогда!
Дерево устояло. Толечка обошел его кругом и заинтересованно стал осматривать грубо обрезанную макушку.
— Не дерево, а полено с листочками… — он вдруг озаботился. — Надо бы проверить, как они ликвидируют ветки. В смысле — топором или пилой…
Пока я размышлял над его словами, он уже с молодецким кряканьем карабкался по стволу. Надо отдать ему должное, полетел он вниз, только добравшись до самой верхушки. Кувыркаясь в воздухе, успел произнести несколько горьких слов. Толя Пронин всегда был живчиком. Рухнув на спину, он тут же молодцевато вскочил. Притопнув ногой, словно что-то в себе проверяя, во всеуслышание объявил:
— Поверишь ли, враз протрезвел. Чудесная это штука — высота! Бросай свой столб и пошли.
Мы пошли, но добраться до цели нам суждено было еще не скоро.
Несколько раз во время пути память изменяла мне, проваливаясь в какие-то волчьи ямы. Спирт Толечки Пронина продолжал действовать, огненным дыханием вырываясь через ноздри, опаляя сознание и на время выключая его из жизни. Кое-что в этом городе я мог запросто подпалить, но я не желал этого делать, ибо помнил слова родителей, утверждающих, что несмотря ни на что, в мире сохранилось еще очень много хороших людей. Родителям хотелось верить. И хороших людей не следовало лишать последнего крова.
На четвереньки я больше не вставал, но путь мой по-прежнему был тернист и переполнен надсадными объятиями. Кажется, некоторые из деревьев я даже целовал — судя по шелухе на губах и вкусовым ощущениям — березы. Вероятно, во мне пробудилось что-то есенинское. Не обошлось, конечно, без потасовок. В основным это были попутные домишки. Кирпичными, жесткими боками они поддавали мне справа и слева, совершенно по-хамски толкали в грудь. Я отбрыкивался, расчищая дорогу, но они были всюду, их было больше. А после на помощь к ним заявился какой-то молокосос в модной «заклепистой» курточке и сходу обозвал меня обидным словосочетанием. Я ответил. Он засветил мне в ухо, и получилось не столько больно, сколько обидно. Осерчав, я ударил его в челюсть и попал в коленную чашечку. Парень захромал прочь, обещая привести дюжину-другую отважных приятелей — возможно, в таких же куртках. Как можно презрительнее я голосом Папанова загоготал ему вслед:
— Тебя посодют, а ты не воруй!..
Откуда ни возьмись примчался Толечка Пронин и, аккуратно прислонив меня к мраморным сапогам какого-то революционера, с грустью констатировал:
— Вот и ты туда же… мало победить, важно — оскорбить и унизить.
— Присоединяйтесь, барон, — пролепетал я. — Нечего марьяжиться…
— Да будет тебе известно, что после взятия Нотебурга в тысяча семьсот каком-то году на военном параде за каретой Петра Первого по земле волочили вороха шведских знамен. Спрашивается, зачем?
— Они первые начали, — пробормотал я.
— Интересно! А кто же тогда мечтал прорубить окно в Европу? — Толечка снисходительно потрепал меня по щеке. — Наши враги — тоже люди. Такой вот интересный парадокс!
— Если человек — враг, его уничтожают, а если враг — человек, его почему-то щадят. Абракадабра это, а не парадокс!
Пронин со значением поднял указательный палец.
— В том-то и дело, что не абракадабра. От перестановки неслогаемых…
— Мест слагаемых!
— Что?
— Я говорю: мест слагаемых.
— Да?.. А я не так учил, — он недоверчиво склонил набок голову, медленно повторил: — От перестановки неслогаемых… Ну да, точно!.. Чего ты меня путаешь путаешь!
— Ничего не путаю! Такое бывает. Мой дядя тоже удивлялся, когда по радио вдруг объявили, что в космос запустили Юрия татарина. Он был маленький, но уже интернационалист и, никак не мог понять, почему вместо фамилии с отчеством упомянули национальность. Так и недоумевал несколько лет.
— Славно! — Толечка Пронин закивал. — Вот и в Нотебурге то же самое… Ведь это же знамена — честь и достоинство нации! Зачем же, спрашивается, по земле? По грязи да по болоту?.. Ан, нет! Это у нас специально — рылом в грязь! Знай, мол, наших! И помни!.. Между прочим, калибр древних российских пистолетов был четырнадцать миллиметров. Позднее его дотянули до семнадцати. А тот же пулемет Дегтярева — всего-навсего двенадцать. Я это к тому говорю, что освенцимов тогда, может, и не придумали, но времена тоже были крутые.
Я кивнул, и память вновь оставила меня. Подчеркиваю — память, но не сознание. Такое со мной тоже иногда случается.
Запомнился такой колоритный кусок, — выбрели на площадь перед зданием исполкома. Толечка засмеялся. Высеченный из камня Свердлов стоял почему-то в меховой шапке.
— Вот она моя шляпа!..
Мы приблизились, и шапка взлетела, рассыпавшись стаей голубей. Толечка свистнул и замахал руками. Следуя его примеру, я вложил пальцы в рот и снова потерял память.
Ее вернул язык пса, энергично облизывающего мне лицо. Я поднял голову и кое-как поднялся. Толечка довольно захохотал.
— Видал-миндал! Вот что значит целебная сила слюны. Раз-два, и ожил!
Я мутно поглядел на пса. Он был худющий и грязный, но смотрел на меня радостно и приветливо. Моему оживлению он был рад не меньше Толечки.
— Кто это?
— Волк. А может, волчица, — Толечка взглянул на пса чуть сбоку и утвердительно кивнул. — Точно, волк… Дал ему, понимаешь, кусок хлеба и вот никак теперь не могу отвязаться.
— Пусть идет с нами.
— К Тамаре? Не-е… Она его не пустит. Она и кошек-то боится, — Толечка сделал вдруг страшное лицо и заорал на пса.
— А ну иди домой, дурак! Домой! Слышишь?..
Пес улыбнулся и завилял хвостом. Добрую шутку он уважал и ценил.
— Вот кретин! Пошли от него! — Толечка махнул рукой. — Пусть остается.
Мы двинулись по тротуару, и пес покорно затрусил следом.
— Быстрее! — Пронин побежал, увлекая меня за собой. Задыхаясь, мы одолели квартал, попетляв каким-то двориком, влетели под арку и затаились. На всякий случай Толечка даже прижался к стене. Пару секунд спустя, пес сунулся мордой в арочную полумглу и, разглядев нас, успокоено присел. Он тоже немного запыхался.
— Вот гад! Я думал, не заметит, — Толечка расстроенно сплюнул.
— У них же нюх.
— А-а…
Пока Толечка придумывал, как отделаться от докучливого четвероногого, я по примеру пса присел, а потом и прилег. И сразу отключился.