Милюль Шильцын Вадим
– Ага, нравится! – констатировал рак – Мне тоже нравится, тем более что это, можно сказать, создавал я сам. В уединённой норе под камнем, отказывая себе в пище и развлечениях, ни с кем не общаясь, подвергаясь опасности быть запросто съеденным любой хищной скотиной, я сидел и старательно растил хитин. Не многие могут похвастаться таким колоссальным терпением и филигранным мастерством. Но и этого не было бы, кабы не другая оболочка, данная мне самой природой. Я имею в виду моё мясо. У меня много мяса… н-да, мяса много, но это тоже лишь оболочка. Чего бы стоило моё мясо, если бы не было в нём такой идеальной нервной системы, с её бешеной реакцией и колоссальными рефлексами, если бы не мой огромный интеллект и вселенских размеров память, хранящая приобретённый за годы жизни опыт.
Даже моя манера расхваливать свои оболочки вызывает у вас уважение. Манера поведения это тоже оболочка, как ни крути. Вот вам и результат: говно это всё! – рак бессильно махнул малой клешнёй в сторону удивлённо вылупившихся слушателей – Вы примеряете данные мне волей случая оболочки на себя и испытываете чувство уважения, страха, почитания, зависти. Разные чувства испытываете, и даже не задумываетесь, что чувства это…. а что это? Очевидно, каждое чувство отличается от других чувств. Так что же оно представляет из себя? Это оболочка сущности, или движение её?.. Как вы считаете?»
– Чувства – это трепет души – сказал зелёный рак.
– Может быть, может быть – пробормотал старый и, отринув собственные размышления, заключил – как бы мы не гадали, а именно о них, о чувствах, которыми мы называем движения сущности, называемой душою, я продолжаю рассказ.
Как много чувств бурлит в каждом из нас на заре нашей жизни! Как много эмоций рождаем мы, неумелые и любопытные, в растящих нас родителях! Помню, как я, совсем маленький, только что вылупившийся из икринки, подбрасывал непослушными клешнями песчинки и с восторгом наблюдал за ними. Они медленно двигались в водных толщах, поворачиваясь ко мне всеми гранями.
Мы, дети, играли в песочек, а наша мама… помню восторг, с которым она наблюдала за нами! Сила её чувств была столь велика, что от наплывов неудержимой родительской любви она то и дело норовила съесть и меня и моих многочисленных братьев и сестёр! Мы радостно уворачивались от её огромных клешней и ускользали из разинутых жвал мамы, чья любовь грозила нам неминуемой смертью. Это было так мило, так трогательно, но, как всё приятное, быстро закончилось.
Юность с её тяготами и неустроенностью навалилась также неожиданно, как само рождение. Никто уже не восторгался мною. Никто не радовался моим достижениям, а я чувствовал себя вполне взрослым и, завидуя старшим, искал свой первый дом. «Какие счастливцы! – думал я про обладателей даже убогих, потёртых прибоем, дырявых как решето раковин – У них есть свой дом. Там, в уюте и комфорте, чувствуя себя защищёнными от напастей, они могут заняться самым главным делом жизни: созерцанием и размышлением».
Я же был вынужден ползти по морскому дну без всякой защиты, без уверенности не то что в завтрашнем дне, а даже в следующей секунде. Любое мгновенье моей бездомной юности я рисковал расстаться с жизнью, быть растерзанным и проглоченным любой мелкой сволочью, такой незначительной, что сегодня с высоты прожитых лет, я не смогу её даже разглядеть.
Тяжела и опасна была моя юность, впрочем, как и юность всех вас. Но мне повезло. В то время как все, или почти все мои братья и сёстры сгинули в безвестности, растворились в голодных желудках морских хищников, я нашёл свой первый дом, маленькую пустую раковинку и стал жить, наращивая мощь и преумножая мудроту.
Конечно, не только в размышлениях и медитациях проводил я годы обучения. Также как многие из вас, я тянулся к живому общению, к учителям, способным передать мне крупицы накопленных за тысячелетия знаний. Я посещал дискуссии, сборища, слушал заядлых спорщиков, которые убеждали меня, совсем юного и зелёного, в правоте то одной, то другой концепции мироустройства. Как и многие, я принимал на веру всякий бред. Достаточно было того, чтобы учитель выглядел убедительно и осанисто.
Так я уверовал в Омара, создателя вселенной, хотя ни разу его не видал. Я проникся глубоким чувством к подвигу Краба, который отринул убогий мир своего кочевого племени и принёс причастие нам, ракам. Даже великая Креветка внушила мне неподдельное уважение, несмотря на то, что догмы этого суетливого пророка зачастую казались мне нелепыми.
Больше всего мою юную душу трогали, конечно же, рассказы о многочисленных чудесах, которые сии патриархи порой вытворяли: громы, молнии, дожди из лягушек, хождения по воде и полёты по воздуху!
Я бегал по собраниям и слушал разные мудрости, пока не наступила пора очередной линьки, когда я, волей-неволей, должен был уединиться и провести какое-то время в компании одних лишь собственных размышлений. Вот тут-то и поджидало меня некоторое открытие или даже логический сюрприз, который надолго отвратил мою жизнь от научных сборищ и религиозных диспутов.
Сидя под огромным валуном в потоках прозрачной воды, которая струилась из щелей и уносила в небытиё старые хитиновые оболочки, я задремал, и в моей голове всплыла древняя интересная сказка или история, которую я не слыхал ни от матери, ни от других раков, старших товарищей. Если вы не прочь послушать, я вам эту историю расскажу.
Никто не возразил, и рак стал рассказывать.
– В незапамятные времена жил да был один такой царь, который ощущал самого себя в достаточной степени всемогущим. Что значит «в достаточной степени»? А то и значит, что не было ему нужды суетиться и на всех ему было насрать. Это и есть, на мой взгляд, высшее проявление всемогущества в достаточной степени. И вот, однажды царь стал замечать, что трое его сыновей старший, средний и младший подросли и, стало быть, пора им жениться.
В этом месте возникает первый вопрос: как это они вдруг одновременно подросли, если один из них был старший, второй – средний, а третий и вовсе мелюзга? Наверняка, подрастали они в разное время, и никак не могли подрасти синхронно. Но, как я уже предупреждал, царю на это было наплевать, и он, как всякое всемогущее создание, а иными словами самодур, решил, что именно в этот день им пора. Ни вчера, ни завтра, а вот теперь.
Выдал царь каждому из детей лук со стрелой и велел палить в белый свет как в копеечку. Делать нечего. Раз велено стрелять, надо стрелять. Стрельнули. Тут царь и говорит: «Кто куда попал, тот там и жениться будет!»
Не знаю как вы, а я и в этом поступке вижу проявление кромешного и ничем не обузданного всемогущества. Был бы наш царь каким-нибудь обычным, заурядным царьком-корольком, он бы суетился, норовил бы упрочить свое царство монархическими браками, посылал бы послов за подходящими принцессами из царствующих семейств сопредельных государств. Ан, нет! Не было ему до политической возни никакого дела. Клал он на сопредельные государства, на семейства, на правителей и сильных мира сего. Вот какая была личность! Глыба!
Пошли сынишки посмотреть: кто куда попал. Оказалось, старшему достаётся жена из аристократического общества, можно сказать из элиты того государства, где происходила вся история. Среднему – тоже вроде, ничего, жена обыкновенная, но с приданым. А вот младший попал чёрт знает куда, и пришлось ему жениться не то что на барышне иного рода-племени, а вообще, на животном, совсем другого чем он биологического вида.
Вам такое может в голову прийти? Вот и мне бы никогда не пришло! Вообще такое никому в голову прийти не может. Потому я и утверждаю, что история эта – есть ничто иное, как чистая правда.
Что проку в вымысле? Вымысел – это пустышка, нежизнеспособная фикция. Вымысел может родиться и у тебя и у меня. Цена ему – чистый ноль, потому как вымыслов кругом сотни и тысячи. Мы привыкли к вымыслам и считаем их истиной, в то время как, столкнувшись с реальным событием, зачастую громко заявляем: «Этого не может быть!» А почему не может? Реальные события всегда находятся за пределом нашей собственной головы. Они происходят вовне её, в то время как любая голова привыкла ковыряться в самой себе.
Мыслям куда приятнее бежать по уже протоптанным тропинкам. Что за тропинки такие? Да это вымыслы, друзья! Мы их рассказываем, пересказываем, привыкаем ко всякой нелепице, и думаем, будто так всё и есть. И когда мы привыкли, приноровились, стало нам хорошо и комфортно, тогда неожиданно: Бац! Человек женится на лягушке! А-а-а-а-а! Кошмар! Что за чушь? Да где это видано?
А почему шум? Чего особенного случилось? Ответ: ничего особенного. Женится и женится. Он же не вас заставляет жениться! Это его личное дело. Ну, нет! Мы так не хотим! Нам это кажется какой-то ерундой или иносказанием. Где, я вас спрашиваю, иносказание-то?
Приходит сын домой, показывает царю лягушку, и говорит: «Папа, я на ней женюсь!» Что, спрашивается, делают его братья и их жёны? Они тычут в него пальцами и говорят друг другу: «Видали дурака?» Лишь папа, этот самый всемогущий царь, похлопал младшенького по плечу и говорит: «Женись сынок хоть на мышонке, хоть на лягушке, хоть на неведомой зверушке. Мне всё равно».
Обратите внимание: не стал его дураком обзывать, да свою точку зрения навязывать. Почему, думаете? А потому что почувствовал: из всех его детей только один удался! Один во всём в папу пошёл, не то, что те, остальные, которые, видно, в матерей-идиоток. Ни черта они не цари, не всемогущие! Живут с оглядкой, кругом свою выгоду выискивают. Нет у них волюшки вольной в душе, не видать им её и в жизни. А этот, который якобы, дурак, на самом деле и есть настоящий наследник и приемник царственного всемогущества, потому что жизненные установки у него настоящие, наши, народные, русские!..
Тут старый рак прикрыл рот клешнёй и притворно закашлялся. Прокашлявшись, он огляделся, убедился в абсолютном равнодушии раков к тонкостям национального вопроса, и продолжил:
– Отвернулся тогда царь, смахнул скупую мужскую слезу, которая вылезла от нахлынувших родственных чувств к своему младшенькому, и говорит всем: «Ну, раз дело сладилось, то пора и за стол садиться. Будем гулять!». Закатили они пир на весь мир, после чего стали жить-поживать.
В один прекрасный момент тот самый младший сын царя, на лягушке женатый, обратил внимание на необъяснимую новость: в его холостяцкой квартире кто-то неуловимый убирается и наводит порядок. Надо полагать, трудно было юноше заподозрить в этом деле лягушку, хоть она и числилась ему женой. Это я к тому говорю, чтоб вы не путали врождённое всемогущество с чистым идиотизмом. Он не стал морочиться пустыми подозрениями, а вместо того, чтобы храпеть без задних ног ночью, взял, да подглядел.
И правильно! Чего там подозревать, да строить дурацкие гипотезы? Это только сволочи, и трусливые приспособленцы пытаются анализировать необъяснимые события. Начал, к примеру, падать курс доллара. Они тут как тут: «Это от того он падает, что пенсионер Иван Иванович пришёл в сберегательный банк и осуществил там долларовую интервенцию». Всё враньё. Где вы были вчера, когда Иван Иваныч мучался бодуном, и ни о какой интервенции не помышлял?.. Терпеть не могу аналитиков.
Царевич был не из таких. Ничего он не анализировал, а взял да подглядел. Вот и увидел он, что под обманчивой оболочкой примитивного земноводного скрывается самая настоящая девица-красавица, иными словами животное одного с ним вида, отряда и семейства, но противоположного пола, то есть вполне пригодный к спариванию субъект.
Что вы думаете? Он, думаете, кинулся с ней спариваться? А вот и дудки! Только царственный, потенциально всемогущий индивид мог повести себя так, как повёл себя сын действующего царя. Он не стал юлить да кривить, а так напрямую и спросил: «Что за фигня?»
Фигня… то есть, жена-лягушка ему также прямо ответила, не напрягайся, мол, не твоего это ума дело, и что она так теперь и будет еженощно из лягушачьей оболочки вылезать и по избе со швабрами да щётками носиться, потому что Ваня (его звали Ваней) всю свою избу засрал, аж смотреть противно. На том и порешили. Он с тех пор жилище днём засирает, она ночью чистит. Полная гармония и всеобщая занятость.
Жили бы они так счастливо и по сей день, кабы не социум. Социум, я вам скажу, злейший враг любого царя. Потому как не любит социум царей. Цари ему, социуму, поперек горла стоят. От чего? Да оттого, что царь всегда независим, всегда прав, всегда справедлив. Ничего настоящему царю от социума не нужно, а социуму от царя всегда чего-нибудь хочется: то свободы, то справедливости, а то наоборот – чисто поддержки. Социум и царь – это, если хотите знать, антагонисты. Причем царь без социума прожить может, а вот социум без царя сначала деградирует, а потом и вовсе перестаёт существовать. Такая закономерность. Плюс ко всему, социум постоянно царя на прочность проверяет, вроде как сомневается, настоящий царь или нет.
Так и на этот раз. Подступились жёны к братьям, а затем и сами братья к тому Иванушке: «Привези свою жену завтра к папе на всеобщую пьянку, то есть на пир». У папы не то день рождения отмечался, не то ещё какая годовщина. Может, день пограничника или Холовин. Скорее всего, Холовин, потому как праздник всё-таки уходил в ночь.
Вот братья Иванушке и говорят: «Давно мы твою молодую жену не видали, не слыхали. Привези да привези!» Иванушка, конечно, сообразил: хотят на смех поднять, да и послал их куда подальше. Так прямо и говорит: «Идите…»
Но жёны у братьёв были хитрющие. Они уже и самого царя батюшку уговорами одолели. Хотят, дескать, видеть золовку. Царь и дал слабину. Ничего не поделаешь, постарел видать. Приказывает сыну, чтоб на банкет без жены не приходил.
Спросить бы того хрыча: «Какой ты после этого царь, коли позволяешь всяким прошмандовкам над собой командовать?» Но спросить было некому, и ситуация стала критической. Отца родного не ослушаешься, хоть он царь, хоть не царь, а старый пень лесной.
Иван Царевич за советом к лягушке, а та говорит: «Не дрейфь Иван Царевич, мы им покажем козью морду!» Так и вышло. Собрались все на банкете, а как ночь наступила, явилась та лягушка в неузнаваемом образе и показала всем такие чудеса, какие ни Омару, ни Крабу не снились, а Креветка – и вовсе на лягушкином фоне меркнет. Из левого рукава, куда она предварительно сливала остатки вина, у неё вдруг вытекло целое озеро с пресной водой и обсаженное кустами и камышами. Из правого рукава, куда она складывала обгрызенные кости, у неё вылетели гуси-лебеди по тому озеру плавать. Про раков, правда, ничего точно сказать не могу, но можно предположить, что и раки там были!
Конечно, другие две жёны, которые это дело затевали, решили те самые чудеса повторить. Да только хрен с два! Ничего у них не вышло, лишь опозорились. Одна налила в рукав вина, от чего промокла и стала липкой и окончательно противной. Вторая – того хуже, напихала в рукав гусиных костей, да как махнёт! Результаты оказались самые плачевные. Угодила мослом царю в лобешник. Скандал, одним словом. Это означает, нечего пытаться повторить чужой фокус, если ты предварительно не потренировался. Тем более, если это не фокус, а самое настоящее чудо. Совершить чудо может далеко не каждый.
Вообще-то с некоторых пор я категорически против чудес. Никакой пользы от них на самом деле нет. Вред один. Всякое чудо грубо нарушает нормальное течение событий и, главное, оно нарушает равновесное состояние мысли. Поэтому, оценивая то или иное событие, я всегда задаю себе вопрос: чудо это или нет?
Если человек женился на лягушке, и ничего страшного от этого не случилось, то значит это никакое не чудо, а нормальное явление. Пусть хоть на табуретке женится. В конце концов, мы, раки-отшельники вполне спокойно сосуществуем с актиниями, катаем их на раковинах и никому от этого не плохо. Если лягушка наладилась регулярно превращаться в красну девицу, чтобы немного поработать уборщицей, так это тоже вполне обыденный случай. Мало ли кто кем работает? Бывает, сидит какой-нибудь начальник, делает вид, что управляет целой губернией, а в действительности он хуже, чем дуб стоеросовый, ибо даже желудей не даёт. Но вот когда люди заливают нефть в здоровенные железные корабли и тащат их через весь океан, чтобы где-нибудь за тридевять земель сжечь, это уже, на мой взгляд, чудо. Нефть из кораблей расплёскивается, доплывает до линии прибоя и губит нашего брата почём зря.
Так что знайте: от чудес всегда происходит беда и всякая погибель. Поэтому не гоняйтесь за чудесами, а гоняйтесь за истиной. От истины никогда погибели не бывает. Но где случилось чудо, там жди неприятностей.
Так и тут. Пошатнулось сознание молодого царевича. Потерял он здравое отношение к «существующей независимо от него и данной ему в ощущениях» реальности. Пошёл да и сжёг лягушачью шкурку в печи. Ну, на черта ему это было надо? А вот так у людей всегда. Сначала чего-нибудь понатворят, а потом отдуваются. Увидала жена-лягушка свою сгоревшую шкуру и только тут сообщила мужу-дураку о довольно странных договорных отношениях с каким-то злобным, но по-своему божественным существом.
Чего, спрашивается, раньше молчала? Почему не предупредить заранее: «Так, мол, и так, Ваня. У меня подписан контракт на три года. Лишь по истечении того срока мою шкуру можно хоть сжигать, хоть отдавать в музей на чучело»? Откуда было знать царственному отпрыску, что его жена не только лягушка по совместительству, но и верна заветам Ильича?.. Тьфу ты!.. Ильич тут не причём. Он – персонаж почти совсем другой истории. А в этой истории всё случилось из-за существования промежду женщиной-лягушкой и неким Кощеем Бессмертным договора, а иными словами – завета. Всякий завет, да будет вам известно, имеет срок, по истечении которого перестаёт действовать и сдаётся в архив. Потом он и вовсе пропадает где-нибудь на свалке, но до тех пор, пока сие соглашение функционирует, доколь не пришло положенное время, обе стороны обязаны его исполнять.
Как видим, договор с демонической сущностью по имени Кощей Бессмертный обязывал лягушку до поры до времени жить двойственной жизнью и лишь в будущем сулил долгожданное освобождение. Конечно, Иван Царевич отправился за тридевять земель, накостылял там Кощею, несмотря на то, что он бессмертный и привел эту сказку к ожидаемому всеми «хеппи-энду». Но мы-то знаем, что желаемое не есть действительное, а «хеппи-энд» придуман для того, чтобы дети от тяжких наук не плакали.
Я рассказал эту байку лишь для того, чтобы вы не сильно удивлялись тому, что Милюль то вдруг живёт под водой, а то среди людей. Всякая история имеет свой конец, но происходит он не тогда, когда кто-то кому-то ввалит по первое число, а лишь по истечении отмеренного ему предела.
В нашем случае конец должен произойти тогда, когда истечёт срок действия того самого завета, который сковал царственную свободу. Ту самую свободу, которая жила в душе всемогущего царя и его младшего сына, позволяла им зреть в корень и не отворачиваться от лягушки, фукая, да зажимая нос. Ту неуловимую волю, которую не каждый нащупает, да и не каждый из нащупавших удержит. Свободную волю, о которой я теперь сильно печалюсь.
На Милюль надвигалась огромная, еле различимая сквозь окружающую мглу, машина. Вот уже тёмным угловатым пятном прорисовался её силуэт. Вот уже стали видны торчащие во все стороны трубы и наконечники. Постепенно машина становилась видимой во всей своей механической, ужасной неотступности. Огромные колёса двигали с лязгом поршни и тяги, крутили друг друга. Зубцы шестерней, будто зубы вечно жующего ржавого рта, наползали на Милюль. Ещё немного, и слепая, железная громадина затянет её в себя и начнёт бить своими ржавчинами, перемалывать зубьями и даже не заметит, не услышит, как будет кричать Милюль, как её плоть станет с треском разрываться между неумолимых шестерёнок, обдавая их кровавыми фонтанами.
Милюль хотелось зажмуриться, но почему-то не получалось. Ухая, урча, грохоча и бухая, машина неотвратимо наезжала на неё. Всё громче, всё явственней заслонял белый свет медленный механический рокот. Он нарастал, обретая объём и пущую реальность.
Но чем явственнее становился звук, тем эфемернее выглядели жуткие механизмы. Звук разъедал надвигающийся необратимый ужас изнутри. Вот уже машина начала распадаться на фрагменты. Её шестерни стали постепенно обретать туманную прозрачность, сквозь которую проступало… ничего особенного не проступало сквозь истончающуюся ткань, из которой был соткан скрежещущий кошмар. Ничего, кроме радостного осознания: «Да я же сплю! Да, я сплю, это очевидно, но звук работающей машины не исчезает. Он тут. Вернее, я тут, около какого-то мощного и шумного механизма».
Милюль, хоть и проснулась, а продолжала лежать зажмурившись. Страшный сон оказался всего лишь сном, пустышкой, но ей, так же, как несколько секунд назад, не хотелось ничего видеть. Напротив, казалось, стоит посмотреть, как увидится нечто более жуткое, чем во сне. Милюль собрала всю волю, все душевные силы и открыла один глаз.
Тусклый свет из иллюминатора освещал крайне неприглядный вид. Это опять была каюта. Милюль привыкла просыпаться в каютах, но эта каюта была самая убогая в цепи её пробуждений, самая мерзкая, какую можно вообразить. Грязные, покрашенные неопределимого цвета краской переборки упирались с обеих сторон в кривые борта с иллюминаторами, по одному с каждой стороны. Несмотря на то, что находящиеся под обоими иллюминаторами, застланные грязно-коричневыми одеялами топчаны, были совсем низкими и едва возвышались над полом трюма, места вокруг всё равно было мало.
– Значит, я в трюме – думала Милюль, разглядывая бегущую вдоль иллюминатора воду – эта муть снаружи, никак не может быть морем. Корабль идёт быстро, или так кажется от близости бегущей воды. И что на этот раз за корабль?
Её размышления были прерваны грохотом шагов. Милюль обернулась и увидела, как открылась дверь, и бородатый дядька в стёганой фуфайке поверх тельняшки, ввалился в её темницу.
– Ну что, Любаня, проснулась? – спросил он с ходу.
Милюль обернулась. Никакой Любани рядом не было. И, стало быть, бородач обращался непосредственно к ней. Раз так, значит надо отвечать. И Милюль ответила:
– Спасибо. Наверное, так оно и есть.
– Ну и славно – обрадовался бородатый – а то мы с Павлушкой уже заждались. Вставай помаленьку, мы сейчас тебя поздравим.
– Что? Долго я спала? – поинтересовалась Милюль.
– Часов, наверное, десять. Как вчера завалилась, так и дрыхла напропалую. Я уж решил тебя будить. С чего это ты так разоспалась? – бородатый дядька так откровенно радовался то ли ей, Милюль, то ли тому, как она долго спала. Непонятно чему он радовался, но исходившие от него искренность и доброта обещали отсутствие всяческих неприятностей. Более того, он все сильнее казался ей родным и близким. На кого-то он был похож. Если бы не борода…
– А вообще – продолжал говорить добрый бородач – кабы ты не дрыхла как пожарная лошадь, то утром мы бы тебя всей командой поздравили. Теперь поздновато. Все уже при делах. Хорошо, Павлушка приехал, порадовал меня, старика. Как он тебе? Бравый капитан образовался! Орёл! Весь в меня!
Слово «капитан» открыло затвор в двери, за которыми толпились Милюлины воспоминания и они хлынули. Промелькнул на недосягаемо высоком мостике капитан лайнера в белом кителе и белой фуражке. Другой, и в тоже время тот же капитан говорил в блестящий раструб рупора. Третий, тоже в белом кителе, протягивал ей старинную брошь в виде лягушки. Образ этот самый свежий и недавний всплыл в памяти с особой чёткостью и оказался, каким-то образом, близким с этим самым дядькой, который всё продолжал о чём-то рассказывать.
Милюль внимательно вглядывалась в бородача и постепенно начинала узнавать его. Перед нею был именно Алексей Андреевич. Да, это был всё тот же капитан бронекатера, но изрядно обросший, из-за чего утративший молодцеватый лоск морского офицера. Всё его поведение явно утеряло былое воинственное командирство. Он упростился, сплющился, уже не излучал вчерашней обстоятельной лихости.
Милюль так и подмывало сообщить о своём открытии, но сообразив о возможных недоразумениях, она не проронила ни слова. Лежала и ждала, пока Алексей Андреевич, а это без сомнений был он, выговорится. Он же, не давая ей возможности ответить, повёл разговор о том, как здорово, что они с Павлушкой наконец увиделись и о том, что теперь все заживут как следует. Потом повелел быстрее подниматься, вслед за чем совершенно нелогично предположил у ней температуру потому что она, якобы, простудилась и теперь, наверное, болеет. Пообещав найти каких-нибудь таблеток, он вышел, захлопнув за собой железную дверцу.
Это оказалось очень кстати. Милюль надо было немного побыть одной, чтобы собраться с мыслями и воскресить в памяти вчерашний день. Пусть это не поможет сегодня, пусть даже вчерашний день не имеет никакого отношения к тому, что теперь, но было же вчера! И оно было ужасным.
Милюль попробовала выстроить свою память, припоминая событие за событием. Она усмехнулась, вспомнив, как мальчик Павлик вывел её из себя изощренным упрямством, вспомнила шутливых матросов на палубе, застолье в кают-компании. Её поздравляли с днём рождения, дарили лягушку…. в который уже раз ей дарили лягушку? В воспоминаниях появилась противная женщина, которая мешала ей. Эта женщина мешала всегда под разными именами, в разных обличиях, но неизменно чему-то мешала.
– Ну её! – решила Милюль – Не буду о ней вспоминать! – Куда приятнее было вспомнить пальбу из пушки. Это было весело, хоть и бессмысленно. И опять та тётка! Чего ей было надо? Она чего-то говорила про какого-то вождя, ругала меня неизвестно за что и всё пыталась толи чего-то втолковать, толи выяснить, пока я её не…
– Я её съела! – завопила девочка, и даже подпрыгнула на тюфяке – какой кошмар!
Такая жестокая нелепость не укладывалась в сознании. Но все-таки Милюль помнила, отчетливо помнила, что съела ту самую тётку. Может, не целиком съела, но убила, это точно. Она вспомнила, как прыгнула и ударила женщину лбом в подбородок, вспомнила, как та треснулась головой и потеряла сознание.
– Я её ударила лбом. Да, лбом. Теперь должна быть шишка на лбу – Милюль потрогала лоб. Никакой шишки, никакого ощутимого следа – А ведь если бы то, что я помню, происходило на самом деле, то лоб должен был бы хотя бы болеть. Но ничего нет. Выходит, я вспоминаю то, чего на самом деле не было. А что же было? Был день моего рождения. Точно, он был вчера, в понедельник. Но он же был и позавчера, в воскресенье, и в субботу тоже был день рождения. Если следовать логике событий, то сегодня опять должен быть день рождения, причём на этот раз вторник. Странная логика событий. Но что делать? Каковы события, такова и логика. Не бывает же наоборот. Хотя, почему не бывает? Если мои воспоминания эфемерны, если им нет никакого материального подтверждения, значит это не воспоминания вовсе, а так, наваждения, сны. С другой стороны, если это сны, то стоит себя ущипнуть, и они прекратятся. Вот тогда-то, когда я проснусь, я и посмотрю, что там есть на самом деле!
Милюль попыталась ущипнуть себя за бедро. Бедро оказалось одетым в довольно плотную материю, под которой нащупывалась ещё одна. Милюль стало любопытно: что это за одежды, и откинув одеяло, она взглянула на ноги.
– Вот тебе и на! – Воскликнула Милюль. Её собственные ноги оказались на этот раз в брезентовых штанах. Под верхними штанами, нащупывались еще одни, а может быть и не одни. Ступни прятались в серых шерстяных носках такой грубой вязки, которой Милюль в жизни не видала.
– Кто это так меня нарядил? – спросила она, хотя вокруг никого не было. Тут ей подумалось, что она и не живёт вовсе, а прыгает из одного сновидения в другое, ещё более невероятное и дикое. По мере этих сонных прыжков наблюдаются вполне логичные и просчитываемые тенденции.
Надо быть слепцом, чтобы этих тенденций не заметить. Первая и самая главная: всё время уменьшается корабль. Некогда огромный морской лайнер скукоживается от одного сновидения к другому и, в конце концов, он, наверное, должен превратиться в ореховую скорлупу.
Вторая тенденция… бог с нею, со второй. Интересно, что бы могла обозначать первая? Можно ли посмотреть на неё с другой стороны? Например, так: мир остаётся как некоторая константа, я же неуклонно увеличиваюсь, отчего возникает иллюзия съёживания. Моё сонное сознание пытается нарядить уменьшающийся мир в понятные формы, и от этого каждый следующий раз мне снится сон про другой, меньший кораблик. На самом деле живу я в другом месте, и к тому же я не человек, а нечто другое: например, лягушка. Господи, какие же глупости лезут мне в голову! – Милюль уставилась на свою ладонь, и продолжила спор сама с собой – Может и глупости, но вот она, моя рука, и я прекрасно помню, что вчера она была иной. Исчезла узловатость запястий. Рука обрела какую-то девичью завершенность, хотя ногти в ужасном состоянии, и кожа стала обветренной, грубоватой что ли…. вчера у меня тоже были какие-то неожиданные перемены. Точно! Всё началось с того, что я выросла. Неужели опять?.. – Милюль прикоснулась к своей шее, повела руки вниз по шерстяному свитеру, в котором она, видимо, спала, и замерла, наполненная удивлением. Там, где раньше всё было плоско и нормально, теперь явно обозначалась грудь.
– Что за недоразумение? У меня за одну ночь вырос бюст? Или опять я повзрослела неизвестно на сколько лет?.. – Милюль вскочила с тюфяка и заметалась по трюму – Должно тут быть хоть какое-то зеркало!.. – но зеркала не было.
Снова застучали шаги на лестнице, дверь открылась, и в помещение впрыгнул сам Алексей Андреевич, но неожиданно помолодевший и без бороды. Словно он для того только и уходил пять минут назад, чтобы сбрить бороду, разгладить морщины и вернуть себе бравую выправку капитана и героя. Он уже не сутулился. Никакой усталой обречённости не осталось в его облике. Даже отсутствие кителя ни капли его не портило.
– Эге-гей! – крикнул помолодевший капитан – а батя говорит, ты приболела! Чего ж ты по кубрику мечешься? – Алексей Андреевич подошёл к Милюль и бесцеремонно приложил руку к её лбу – А! У нас утренняя симуляция! Так не пойдёт! В следующий раз возьмём с собой другого кока. Я ещё на берегу бате говорил, рано тебя брать на путину. Сидела бы дома, да игралась с подружками. А ты-то хороша! Сама напросилась и сама же в кусты? Хочешь, чтобы я, боевой офицер, потакал твоим капризам?
Он говорил так браво и напористо, что оторопевшая Милюль не успевала отвечать на его, явно риторические вопросы. Она судорожно размышляла о том, как это ему удалось так быстро помолодеть? Но тут помолодевший капитан резко рубанул ладонью воздух и заключил:
– Нет, лисичка-сестричка, трюк не пройдёт! Хватай ноги в руки и живо на камбуз! – и, совершенно неожиданно, Алексей Андреевич довольно вульгарно хлопнул Милюль по попе. Не до такой степени опешила Милюль, чтобы лишиться дара речи от этакого свинства, поэтому она спросила обнаглевшего капитана:
– Дядя! Вы для того и побрились, чтобы буйствовать?
А вот он-то, к Милюлиной радости, опешил. Даже рот открыл и глаза выпучил:
– Любань, ты чего? Белены объелась?
– Нет – возразила Милюль – я лишь взываю вас к приличиям.
– Да какой я тебе дядя? – заорал дядя.
– А кто на этот раз? – резонно поинтересовалась Милюль.
Не успел он ответить, как прежний пожилой Алексей Андреевич вошёл в помещение трюма. Теперь перед Милюль стояли два Алексея Андреевича: молодой и старый. Оба в одинаковых ватниках, в одинаковых брезентовых штанах и кирзовых сапогах. Похожие и разные одновременно.
– Вот и здорово, что ты поднялась! – сказал, улыбаясь, старый Алексей Андреевич – Мы с Павликом поздравляем тебя с днём рождения. Желаем долгих лет, пятёрок в школе и побольше женихов. Смотри, что мы с матерью тебе дарим. Ты об ней с детства мечтала – С этими словами он достал из кармана тряпицу, развернул, и вынул от туда, конечно, всё туже брошь.
– Сегодня вторник? – уточнила Милюль, вертя в руке привычную вещицу.
– Совершенно верно – согласился старый Алексей Андреевич, а молодой обратился к нему с неожиданными словами:
– Батя, по-моему, у Любы спросонья в башке мозги сплющились. Она родных не узнаёт.
– С чего это ты взял? – спросил старый.
– С того, что она только что обозвала меня дядей.
– Логично. Ты подрос, возмужал. Что же ей тебя Павлушкой называть? Как до войны? Ты же теперь герой!
Тут их разговор постепенно выплыл за пределы Милюлиного понимания. Речь пошла то о каких-то катерах, то о глубинных бомбах в каком-то северном море. Единственное, что доходило до девушки, так это то обстоятельство, что оба моряка и молодой и бородатый нахваливают друг друга и деликатно принижают какие-то собственные героизмы в недавно прошедшей войне.
– Да это же отец и сын! – озарило её – Как я сразу не догадалась? И лишь только её озарило, как эти двое прервали историко-геройские расшаркивания и вновь обратили внимание на Милюль.
– Во! Видишь? – ткнул в неё пальцем сын – Стоит как створный знак на берегу, и только смотрит!
– А что ей делать? – возразил отец – Ты так дифирамбами разошёлся, как будто не ты герой, а я.
– Не я начал! – возразил сын.
И они ещё раз, более сварливо и лаконично поспорили о героизме друг-друга. Милюль, таким образом, получила фору для того, чтобы обуться в найденные на полу высокие резиновые галоши (иной обуви она не увидела) и подумать о том, как следует повести себя сегодня, что говорить и делать, дабы не показаться нелепой. Хоть она и старалась изо всех сил, хоть и металось ее сознание с одного на другое, ничего подходящего на ум не приходило кроме слова гальюн. Поэтому, когда мужчины умолкли и воззрились на неё, она сказала чётко и ясно, без литературных излишеств:
– Хочу в гальюн.
Очевидно, это был верный ход, потому что оба героических капитана в мужицкой форме не стали удивляться, а довольно просто напутствовали: иди, мол, чего стоишь, если хочешь? И повернувшись к ней спинами, вышли из тесной грязной каюты. Милюль бросила брошку на застланный одеялом матрас и поспешила за капитанами. Она поднялась по узенькой железной лесенке, вышла через серую железную дверцу на палубу и увидела простор огромной мутной реки по которой, грохоча внутренними механизмами, стремительно двигалось утлое судно с нею, Милюль, на борту.
– С каждым разом кораблик всё гаже – брякнула девочка, увидав непрезентабельную палубу и железные борта, выкрашенные в тёмно-серую краску, местами уже облупившуюся.
Младший капитан обернулся и, перекрикивая тарахтящий где-то рядом двигатель, проорал:
– Говори громче! Чего?
– Где мы идём? – заорала ему в ухо Милюль, предчувствуя заранее, что ответ, как всегда будет невразумительным. И капитан не обманул её ожиданий:
– Выходим к устью – прокричал он – скоро начнётся!
Что за устье, к которому они выходят и что должно скоро начаться, он объяснять не стал, а добавил нагло:
– Чего застряла? Как облегчишься, ступай на камбуз!
Толкнув мимоходом такую же маленькую железную дверцу, как та, через которую они только что вышли, он исчез в направлении носа тарахтящей посудины. Старый капитан шёл еще далее впереди и даже не услышал их переговоров.
Милюль заглянула в отворённую молодым капитаном дверцу, и чуть было не расстроилась. За дверцей находилась необычайно тесное, облупленное и убогое помещение, всё место на полу которого занимал безобразный постамент изувеченного временем ватерклозета. Стульчак, грубо высеченный из куска фанеры, был стар, облезл и жуток. В царстве нищеты и разрушающегося минимализма, кое представляла эта комнатка, стульчак, несомненно, был царём. Невозможно было даже представить себе, что на него кто-то не гнушается сесть.
Поборов отвращение, Милюль вошла в гадкую уборную и захлопнула за собой дверь. Тут её ожидало очередное огорчение. Мало было того, что она и так не очень представляла себе – как будет пользоваться этим, так в придачу на ней оказался надет дурацкий и неудобный наряд: брезентовые штаны, которые неизвестно как снимать.
От изобилия технических сложностей, с которыми ей пришлось столкнуться, у Милюль из глаз брызнули слёзы. Вот так она стояла и плакала в тесном гальюне. От сложностей, от неизмеримых сложностей, от непомерных сложностей плакала и плакала шестилетняя девочка слезами вполне созревшей девицы пубертатного возраста.
Эх, тяжело мне, братья мои, раки пучеглазые, рассказывать вам эту историю! Не оттого тяжело, что вам не понять и половины сложных терминов из жизни иных существ, иных эпох и иного времени. Не оттого тяжело, что часто я вижу в ваших клоунских зенках пробегающие тени недоверия и не оттого, что вы не пользуетесь ватерклозетами. Тяжесть лежит на моей душе оттого что, говоря, я сам переживаю печали, низвергнувшиеся на Милюль. Повод для этих печалей нелеп и ничтожен. Ну и что? В поводе ли дело? Иной раз и вовсе никакого повода нет. Светит себе ясное солнышко, ветерок напевает бодрые песни среди каменных глыб, а волны разбиваются об утёс на миллиарды сияющих самоцветов. Сиди себе и радуйся жизни, но не тут то было!
Вместо радости не то всплывёт из глубин души, не то принесётся из неизведанных далей такая удручающая беспросветность! Эх, выскочил бы я из домика, разорвал бы клешнями хитин на груди, и упал бы голым мясом на влажный кварц песка! Полились бы тогда из глаз слёзы горькие. Такие горькие, что соль океанских вод показалась бы по сравнению с ними патокой. Безудержные рыдания сотрясали бы мой беззащитный красный хвост, а хрипы и стоны пугали бы осьминогов и каракатиц.
Но нет! Никогда не разорвать мне панцирь, не пролить слёз, не зарычать львом, не воспарить орлом, не ударить молнией. И тоска остаётся жить во мне, да накапливаться, как накапливается вода в прохудившейся лодке, как накапливаются скелеты предков на коралловой колонии, как накапливаются сами мои годы.
Вот уж и начинаю я завидовать тем существам, которые, рыдая, сбрасывают балласт переполняющей душу печали. Сидя на камне, я завидую чайкам, когда они выплёскивают тоску свою через крик. Завидую облакам, что сбрасывают грусть каплями дождя, и завидую маленькому существу, живущему в человеческом теле и способному плакать и рыдать по всякому пустяку, в то время как вселенная посылает ненастья на его невзрачную оболочку!
Старый рак замолчал. Воспользовавшись наступившей паузой, из рядов слушателей выступил мохнатый полосатый рак с маниакальным блеском в глазах и, подняв клешню, задал вопрос:
– Извините уважаемый э-э-э… – тут он замялся, подыскивая правильное обращение – … мэтр. К сожалению, я не был на предыдущих ваших лекциях, в силу чего прослушал начало этого удивительного рассказа. Приношу свои извинения. Меня крайне заинтересовал один, я бы сказал, последний аспект…
Всё время, пока полосатый конструировал такую замысловатую фразу, старый рак внимательно разглядывал его, и всё сильнее проявлял нарастающее нетерпение. Когда полосатый дошел до слова «аспект», рак – рассказчик грубо перебил его, крикнув:
– В чём дело?
Рак-маньяк чуть смутился от грубого окрика и, суетясь, завершил вопрос:
– Да-да, я понимаю, я перебил вас, извините, я сейчас закончу. Я только хотел сказать… спросить, что за технические сложности, с которыми приходится сталкиваться человеческому существу, когда оно пытается снять брезентовые штаны?
– К чему тебе это? – спросил старик.
– С биологической и бытовой точек зрения мне это совершенно ни к чему – ответил маньяк – но признаюсь, меня часто мучает любопытство. Иногда я выползаю на каменную гряду около пляжа и наблюдаю оттуда, как ведут себя человеческие существа. Ничего предосудительного в этом нет. Я много раз видел, как вполне респектабельные арабы в белых одеждах занимаются тем же. Так вот, те существа легко сбрасывают с себя наряды и прыгают в море, оставшись практически без ничего. Я думаю, уважаемый мэтр, что наряды являются некоторым аналогом наших домиков, в силу чего смею даже предполагать в людях зачатки некоего разума, конечно же, далекого от нашего…
Раку-маньяку не удалось закончить рассуждение, потому что один из радикальных последователей Креветки не перенёс моральных мук и заорал, нарушая устоявшиеся среди раков обычаи либерального общения:
– Что за гнездо разврата процветает здесь, на святой земле? Где гнев господа нашего Омара? Да ниспошлёт он на вас человеческих детей – собирателей раковин! Как можете вы рассуждать о том, что находится в руках Омара и в воле его? Предполагать разум в человеческом существе, равносильно одушевлению морской волны, каменного утёса и дуновения ветра! Люди – порождение осьминога – врага всего живого. Они, как стихийное бедствие, могут пройти стороной, а могут причинить несчастья, увечья и даже мучительную смерть! Скоро вы дойдёте до того, что начнёте утверждать наличие души в землетрясении, в извержении вулкана, в зимнем шторме, громе и молнии. Вы – кучка язычников и позор всего рачьего племени!
Креветкопоклонник так и изрыгал бы проклятья, потрясая домиком, кабы старый учитель не протянул к нему могучую клешню, и не утопил бы его морду во влажном песке. Даже в таком положении радикал продолжал некоторое время возмущенно мычать, но потом вывернулся и обиженно захлопнулся в раковине.
– Мы уже говорили, братья мои, на эту тему – проскрипел старик – нет у меня лишних сил и времени на повторы. Если кому-то из вас мешают личные убеждения, то отправляйтесь своим путём, и не терзайте себя внутренними сомнениями, слушая мою сказку. Тем же, кто не в силах заставить себя покинуть наше уважаемое собрание и одновременно переживает из-за того, что мой рассказ ведётся о неодушевлённом явлении, я советую обратиться к замечательным произведениям поэзии, в которых авторы напрямую общаются с абсолютно безответными предметами. Когда поэты задают вопросы деревьям, облакам, и умудряются рассказать нам целые песни от имени неживых собеседников, мы не кричим: «Ересь!», мы не впадаем в экстаз и не норовим покарать ни поэта, ни то явление природы, с которым он беседует.
Доблестные раки, из числа тех, кто считает человеческое существо столь же примитивным, как и неживая природа, отнеситесь к моему повествованию как к невинной песне пожилого поэта, вздумавшего побеседовать с утёсами. Не отягощайте себя соображениями о невозможности того, о чём я говорю. Специально для вас исполню я старую песню, которую слышал в незапамятные времена в неведомых краях. Текст песни я в точности не помню, так что извините, если вдруг перевру.
И рак запел. Голос у него был хриплый, некрасивый, но мотив, довольно простенький, завораживал слушателей и настраивал на благостное миросозерцание. Во всяком случае, драться не хотелось. Никто и не дрался, все слушали диковинную песню старого рака:
«Рак спросил у камушка: «Где сокрыта истина?»
Укатился камушек, движимый волной.
У волны рак спрашивал: «Где сокрыта истина?»
Шумно мимо волны шли. Это был прибой.
Рак с прибоя спрашивал: «Где сокрыта истина?
Прогреми морзянкою! Знак подай какой!
В дебрях настоящего заблудился вымысел,
Собственной изнанкою сделался покой!»
Рак совсем запутался в поисках незримого,
И заснул, не ведая главного того,
Что в руках невидимых, вся неизмеримая,
Нежно мать-вселенная баюкает его…»
Рак резко оборвал пение и обратясь к маньяку спросил:
– Уважаемый наблюдатель, вы пробовали когда-нибудь устроить себе домик не из обычной спиральной раковины, а, например, из двух створок, оставшихся от мидии?
– Нет, не пробовал – сознался рак-маньяк.
– Так попробуйте! Вопросы о технических сложностях отпадут сами. Нам же нет смысла обсуждать механическую сторону жизни, потому как Милюль, в конце концов, с ними справилась и вышла на палубу.
Милюль помнила, что ей следует идти на камбуз. Она помнила также, что камбуз, это то самое место на корабле, где готовят еду. Вчера на камбузе бронекатера добрый молодой моряк кормил её макаронами по-флотски и удивлялся тому, как много она ест. Но то было вчера, а сегодня на этой лодчонке, где ей найти камбуз? В какую сторону идти? Милюль отправилась на нос. Десяток шагов, и тарахтящий корпус сейнера с рубкой и прочими надстройками остались позади. Здесь, на тупом носу, резво разваливающем мутную воду реки, она вдохнула холодный северный ветер и посмотрела на небо, по которому тащились гигантские дирижабли облаков.
Река была широка настолько, что дальний правый берег покрывала дымка. Левый же, более близкий, был мрачно живописен: над пустынными песчаными пляжами, заваленными скрюченными корягами, высились обрывистые берега, над которыми во внимательном молчании торчали здоровенные кедры. Жёлтая вода реки голубела ближе к горизонту. Катер двигался, поглощая её, подминая под себя как блестящий шёлковый ковер.
– Наслаждаешься? – раздался знакомый голос бородатого капитана.
– Разглядываю – призналась Милюль.
– Места наши знатные – похвастался капитан – Ты всё время с берега на Обь глядела, теперь, наоборот, на берег погляди. Впечатляет?
Милюль не знала: впечатляет ли её, и что должно впечатлять, но на всякий случай кивнула.
– Погоди ещё – пообещал капитан – в устье не такая красота будет.
Глядя на уходящую под нос сейнера воду, Милюль вспомнила другой корабль, иные пейзажи. Она вспомнила дельфинов, мчащихся в прозрачной морской воде, обгоняющих судно и весело прыгающих впереди него. Если бы сейчас в этой реке даже и водились бы дельфины, их бы всё равно не было видно сквозь жёлтую муть.
– Ведь в реке не живут дельфины? – уточнила она.
– У нас не живут – ответил капитан – Я читал, в Америке бывают пресноводные дельфины, но тут они бы замёрзли. Или перебили бы их давно. На Чёрном море ещё до войны мне случилось побывать на промысловом заводе, куда привозили дельфинов на переработку. Тяжкое зрелище.
– На что же их там перерабатывали? – удивилась Милюль.
– На рыбий жир, наверное. Помню, один придурок залез на хвост дельфину, а дельфин как махнёт хвостом! Тот мужик, наверное, метров пять летел.
– Рыбий жир? – переспросила Милюль, проигнорировав рассказ о летающем придурке – Разве они рыбы?
– Нет, конечно. Они не рыбы – ответил капитан – Когда мне было лет шесть или семь, я сам думал, что рыбы. До революции ещё. Вот тогда-то одна девица заставила усомниться меня в моей правоте. Правда, я не подал вида, что сомневаюсь. Оказался неправ. Я часто оказывался неправ.
Капитан смотрел вперёд так, словно видел нечто за горизонтом. Глубокие морщины стрелами расходились от его глаз. Густая борода и усы с пробивающимися седыми волосами сильно его старили. Но всё-таки он был далеко ещё не старик. Напротив, это был крепкий, прокоптившийся, поживший, но не пожилой человек. Стоя на носу ветхого суденышка, он смотрел не-то вперёд, не-то внутрь себя. Впрочем, стоял он так недолго. Обернувшись к Милюль, он сказал, что ему пора в рубку, а ей пора на камбуз варить макароны.
Милюль слегка напугалась. Она помнила, что такое макароны. Она даже знала, как их едят. Ей даже хотелось бы поесть макарон, но представить себе как их делают, Милюль никак не могла. К тому же она так и не выяснила где тут камбуз.
– Можно мне помощника? – робко спросила она – Боюсь, я одна не справлюсь.
Капитан удивился. Сообщил, что она, Любаня, всегда прекрасно делала макароны по-флотски, и пообещал прислать ей брата, который в данный момент ведёт сейнер вместо него. Милюль устраивал такой поворот событий, и она пообещала ждать тут, на носу, чем ещё раз удивила капитана. Пожимая плечами, он ушёл.
Через некоторое время появился молодой капитан, капитан-сын, Павлушка, он же, судя по словам капитана-отца, её собственный брат, и уставился на Милюль вопросительно:
– Ты чего, Люба, забыла, как макароны варят?
– Забыла – соврала Милюль, и развела руки, дескать, чего с меня, дуры, возьмешь?
– Понятно – кивнул брат – Это ты в честь дня рождения решила надо мной поиздеваться. Ну ладно. Пойдем – и повел её к надстройке.
Они пролезли в очередную маленькую дверцу, спустились по железному трапу и оказались в помещении, именуемом камбуз. Судя по обстановке, камбуз был в родстве с гальюном. Под иллюминатором находилась уродливая керосиновая плита, на стене висели половники и черпаки. Огромные чёрные кастрюли стояли на видавшем виды кухонном столе около раковины с медным краном. Остальные стены, или переборки (как там правильно у них) были и не стенами вовсе, а шкафами с фанерными дверцами.
Милюль с тоской воззрилась на незнакомое хозяйство. На душе стало муторно от функционального убожества. Она почувствовала себя загнанной в зловещую западню и, впав в апатию, уныло присела на единственный колченогий табурет с вырезанным на сидении сердечком.
– Чего это мы расслабились? – поинтересовался брат – Фронт работы перед тобой. За дело!
Милюль не сдвинулась с места. Ей не хотелось ударить в грязь лицом, или дать повод подумать, что она свалилась с луны и ничего не умеет. Еще раз, окинув помещение камбуза взором, она как можно вежливее и деликатнее попросила:
– Братец Павлуша, не мог бы ты рассказать мне поподробнее… – тут она запнулась, подбирая правильные слова. Братец же, резвый на мысль, не дал ей закончить фразу:
– О чем? О чем рассказывать-то?
– Ну… – Милюль неопределенно повела рукой.
– О том, почему отец с самого моего прибытия меня героем обзывает?
Милюль выжидательно молчала, думая про себя: «О чём бы ни стал теперь рассказывать этот дядька, который брат, в любом случае я выиграю время, получу полезную информацию, и как-нибудь сориентируюсь». Брат же расценил молчание как знак согласия, и, прислонясь к кухонному столу, начал рассказ:
– Через год-полтора после войны, тебе тогда было двенадцать лет, отец демобилизовался из военного флота. Это ты наверняка помнишь. Поехал он навестить меня, и приехал в Ложный Геленджик, где располагалась наша база торпедных катеров. Пока меня искал, ему штабные напели в уши про мой удачный выход в сорок втором. Вот отец с той поры меня героем и обзывает. Наверняка он сам тебе рассказывал.
Милюль отрицательно покачала головой, отчего Павлушка удивился и даже высказал такое предположение, мол, Милюль врёт.
Действительно, в последние дни Милюль всё больше и чаще врала. А куда ей оставалось деваться? Надо же было приноравливаться к постоянным и непредсказуемым переменам. Ничего не скажешь, весело бы она выглядела сегодня утром, если бы потребовала няню и возмутилась по поводу отсутствия балдахина над кроватью. Впрочем, Милюль некогда было разбираться – врёт она или не врёт. Сама грань между правдой и ложью стёрлась до полного исчезновения. Милюль не лгала, она была искренней в своем желании приноровиться к ускользающей реальности и более того, она старалась милосердно беречь вываливающихся на неё из небытия незнакомых и в то же время каким-то образом близких ей людей.
С полной уверенностью в своей правоте, Милюль заверила брата в том, что у неё и в мыслях не было врать, и ей очень интересно узнать о Ложном Геленджике, о войне и о том, как «поют штабные в уши». Она утверждала это так энергично и непосредственно, что Павел решился:
– Ладно, расскажу тебе вкратце про тот случай, хотя если честно посмотреть на жизнь, тогда сработали два фактора. Всего два. Первый: мы все, вся команда, очень хорошо воевали. Второй: нам, можно сказать, повезло. Чем больше времени проходит с тех пор, тем сильней я убеждаюсь в величине второго фактора. Он выходит гораздо сильней и значительней первого.
Дело было весной сорок второго. В апреле. Как раз тогда, когда шла защита Севастополя, и немцы атаковали во второй раз. Мы вышли из Мезыби, чтобы дойти до Балаклавы, и там получить боевое задание. Плаванье, как плаванье, вполне обычное во время войны. Почти обычное. На самом деле ничего обычного не бывает, конечно же. Выход в море не может быть обычным, даже если он регулярный.
Условия сложились нестандартные. Весь прошлый день тучи ползли с моря понизу и упирались в горы. Одна упёрлась, за ней вторая, третья… так они накапливались и накапливались. Всё небо заволокло. Тяжесть, которая скопилась в тучах, стала сыпаться мелкой изморозью, но тучи держались за свою воду. Они так жадничали, так не хотели с ней расставаться, что постепенно сами опустились на море.
Всю ночь стояла непроницаемая мгла. В этой мгле мы отчалили. Буквально утыкаясь в борта пришвартованных в устье катеров, вылезли из реки и тихим ходом, ориентируясь только по компасу, двинулись в направлении чётко от берега. Да и как при такой невидимости вдоль берега идти? Только в открытое море! Тихо идём. Минуты три малым ходом и стоп моторы. Вглядываюсь, вслушиваюсь. Мгла. Что там впереди? Надеемся чего-нибудь услыхать. В общем-то, метод старый, известный.
В тот период, в период обороны Севастополя, из Туапсе, из Батуми из Поти туда ходили наши корабли с горючим и продовольствием. Сложилась такая ситуация, что мы туда-сюда на кораблях шастаем, а немец наших с воздуха берёт. Чаще всего, конечно, транспорты шли ночью, поэтому мы привыкли слушать море. Когда ничего не видно, то хоть чего-то может быть слышно.
Боцман Сундуков мне говорит:
– Пойду на нос, руки вперёд вытяну, дорогу прощупаю.
По голосу слышу, ухмыляется. Чего там нащупаешь? Но спорить не стал. Он матрос бывалый, а в нашей морской жизни иногда важна не только возможность, но даже надежда на эту возможность. Вот и пошел он на нос за надеждой.
Так мы шли гусиными шагами часа три. В Чёрном море есть течение. Не такое быстрое, как в реке, но постоянное. Я его измерить не мог, но прикидывал, что нас уже снесло за Геленджик и тянет к Новороссийску. А там дальше Анапа. До противника рукой подать. Стою за штурвалом и думаю: «Ладно, если с нашими встретимся, а если нет?»
Подумал, и как накаркал. Боцман с носа докладывает: «Слышу моторы судна. Левый борт десять градусов!»
Я говорю тихо так: «Стоп моторы!» Тишина наступила. Только волна по борту хлюпает. Стоим. Слушаем. Вот думаю, и ухо у боцмана! Я-то и теперь ни звука не различаю. Постепенно проступает: «Тук, тук, тук…» Кто-то малым ходом идёт. Кто? Наши? Нет? Не знаю. На катере полное молчание. Все слушают и гадают. Если враг, то у нас преимущество, потому что мы про них уже знаем, а они про нас ещё нет.
Мгла начала постепенно рассеиваться. Морось прекратилась, и туман стал постепенно подниматься к небу, чтобы снова стать тучей. Наконец видим силуэт судна как тень. А это уже минус, потому что и они нас разглядеть могут, хоть мы и маленькие. Я изо всех сил вглядываюсь, пытаюсь по силуэту угадать кто это там?
Подходит Сундуков, шепчет уверенно: «Командир, это фашисты!» На всякий случай спрашиваю: «Точно?» «Куда ж точней – отвечает – я их разговоры слыхал».
Не боцман у меня, золото! Чудо природы! Наверное, такой тонкий слух у Паганини был. Я, кстати, позднее про это брякнул, так с тех пор к нему эта кличка приклеилась. Все его Паганини обзывали. Он не обижался.
Тут я почувствовал: пора! И приказываю: «Приготовиться к атаке!»
Боцман птицей летит к запирающим устройствам, заряжает пороховым зарядом оба торпедных аппарата. Одновременно взревели моторы, мы набираем полную скорость и ложимся на курс сближения. Командую: «Залп!»
Шипение, хлопки зарядов и обе торпеды выходят из желобов. Пошли! Разворачиваю катер. «Дело сделано! – сказал слепой». Слышу за кормой взрыв, второй. Оба попадания! «Эге – гей!» – ору. И уходим во мглу.