Улица отчаяния Бэнкс Иэн
— Вот оно, — сказал я, опуская бинокль.
— Что?
— Твое имя.
— Кристина? Кристина Брайс?
— Часть его. Часть от «Кристина». Кристина недоуменно вскинула брови.
— Откинь «и», «эн», «а», — объяснил я. — Что останется? «Крист» [76].
— У тебя часто бывают такие идеи?
— Вот это мы и обыграем, мы приколотим к кресту тебя ! Прямо на сцене!
— Благодарствую, — поклонилась Кристина.
— Вот как это будет, — не унимался я. — Мы положим тебя на огромную гитару, на ее гриф, там будет вроде как крестовина… нет, это будут две обычные гитары, образующие перекладину креста. Да, точно! Ты ложишься на нее в темноте, а потом тебя поднимают вертикально, и вспыхивает свет, и ты словно висишь на кресте, распятая, а потом ты спрыгиваешь вниз, берешь одну из этих, из перекладины, гитар и начинаешь первую песню.
Кристина скептически фыркнула, легла на спину, заложила руки за голову и некоторое время изучала высокий, темно-серый потолок.
— Да, — согласилась она в конце концов, — отдельные люди могут и возмутиться. И все же это слишком умственно.
— Ну уж не знаю. Зрительные образы запоминаются. Эта штука должна сработать. Я бы и вправду предложил ее использовать, только ведь нас линчуют.
Я лег рядом с Кристиной и обнял ее гибкое, медового цвета, тело.
— Меня-то уж, — Кристина выгнулась мне навстречу, — тогда точно линчуют.
— Оно конечно, — рассмеялся я, — только не сейчас же, верно? Лучше когда-нибудь потом.
— Нет, сейчас. — Кристина обняла меня за шею; ее волосы разметались по подушке, как золото по снегу, и я невольно вспомнил: «Suzanne takes you down…» [77] — а потом поцеловал ее и больше ни о чем не думал.
Четырьмя годами позднее она связалась со мной и спросила, не против ли я, чтобы она использовала эту идею, она как раз формировала собственную группу LaRif и параллельно обдумывала будущее сценическое шоу. Я сказал ей, да за ради бога. Нужно было предупредить ее, сказать, чтобы она поосторожнее, чтобы подумала хорошенько, что идея, в общем-то, глупая, это я тогда в шутку, но я ничего такого не сделал. Я раздувался от гордости, я думал, как же это здорово оказывать такое влияние, что даже самые бросовые твои идеи приносят в конце концов богатые плоды. И еще ликовал, представляя себе, в какую ярость приведет эта хохма людей, глубоко мною презираемых.
После смерти Дейви прошло уже целых два года; большую часть этого времени я практически бездельничал, а полгода назад снова начал работать над своим первым и единственным сольным альбомом. Мне и в голову не пришло, что задуманное Кристиной шоу может представлять для нее вполне реальную опасность. Должно было прийти, но не пришло, скорее всего — потому, что смерть Дейви была еще слишком свежа в моей памяти и я просто не хотел думать о чем-либо подобном. Одним словом, я не предостерег Кристину, а скорее, наоборот, подтолкнул.
Реакцию нетрудно себе представить. Мгновенная, колоссальная известность, а заодно — яростное, с пеной на губах, поношение со стороны «морального большинства» и зажравшихся телевизионных проповедников; некоторые южные штаты вообще запрещали Кристине выступать, другие разрешали при обязательном условии, что эта фишка с гитарным распятием будет выкинута из программы. Не говоря уж, конечно, об угрозах.
Ну и кто же тут виновник?
Да чего там, к хренам, разбираться, если я уже точно решил, что покончу с собой.
Господи, ну а как бы еще могло быть? Я был обременен, связан этим огромным, несуразным телом и лицом, с каким только в цирке и выступать, я родился бедным, нескладным и то ли слишком совестливым, то ли слишком слабым, чтобы стать бизнесменом или удачливым жуликом, а потому было бы вполне простительно, если бы я сдался и принял заранее уготованную мне роль местного пугала: кушай кашу, а то я отдам тебя этому дяде; я мог бы прилежно вкалывать на добропорядочной работе без всякой надежды достигнуть чего бы то ни было, но зато всегда был бы надежной опорой для моих друзей, которые называли бы меня «Длинный»; я привык бы не обижаться, когда меня спрашивают, какая там наверху погода или от какого собора ты отвалился, и, может быть, я нашел бы девушку, которая полюбила бы меня и которую смог бы полюбить я, или не смог бы, и стал бы отцом множества маленьких, уродливых детей; все это я мог бы — но не стал.
Я попытался сделать что-нибудь более яркое, более заметное, и довольно долго мне казалось, что у меня все отлично получается. Упорная работа и милость судьбы помогли мне превратиться из уродливого ничто в некрасивого рок-идола, я заработал много денег, я посмотрел на мир; то, что я делал, нравилось людям, забавляло их, иногда — шокировало. Я мог создавать хорошие вещи, я мог стать чем-то значительным, победить унылую неизбежность предначертанной мне судьбы. Пусть даже я не мог стать красивым — я мог порождать красоту.
Но каждый раз, когда мне начинало казаться, что все это надежно доказано, случалось нечто непредвиденное, и я оставался на пепелище в окружении мертвых, сломанных надежд; ошеломленный и недоумевающий, я глядел на очередное доказательство своей заразной, летальной нескладности. Призрак на пиру, ангел смерти и разрушения, вот что я такое. Вечный неудачник, меченный своей жуткой внешностью, подобно какому-нибудь ядовитому насекомому, чья яркая, бросающаяся в глаза окраска говорит потенциальным хищникам, что с этой тварью лучше не связываться. Я смошенничал, я проигнорировал громко и ясно выраженную волю природы, я сам создал себе везение и — сам того не подозревая — переложил свое гибельное невезение на других.
Я добрался пешком до Большой Западной дороги и сел там на автобус, идущий в Олд-Килпатрик. По какой-то не совсем ясной причине я должен был идти пешком либо ловить автобусы и попутки; я напрочь отвергал поезда и такси, я хотел начать свой путь здесь и сейчас, встать и идти и двигаться все дальше и дальше в этом не спланированном, но предрешенном путешествии, конечная цель которого была жестко и бесповоротно определена.
Возможно, я руководствовался самой обычной ностальгией, воспоминанием о том разе, когда мы, шайка старшеклассников из Фергюсли, рванули автобусами и на попутках в эту же самую сторону с намерением добраться до… Крианлариха, Обана, Малла, докуда денег хватит. В конечном итоге мы вышли на берег Лох-Лолинз, разбили лагерь и дрожали под дождем, счищая щепками грязь со своей выходной обуви и предаваясь размышлениям, не найдется ли тут какой-нибудь гостиничный бар, откуда нас не вышвырнут прямо с порога.
Бог с ним со всем. Мокрые улицы, северный ветер, тускло поблескивающие здания и бегущие по ярко-синему небу облака вывели меня к широкой дороге, вечно стремящейся через холмы, по берегу Клайда и дальше, и дальше, и дальше. Садясь в автобус, я ни о чем уже больше не думал; мой мозг словно пророс ржавчиной, намертво заглох, окоченел.
Я смотрел на лица других пассажиров, слушал их разговоры. Все они казались настоящими, разумными, нормальными, было даже странно, как это затесался в их среду такой урод, как я. Эти люди тоже знали победы и поражения, приобретения и утраты, в их жизни тоже имели место сложности, происходили неожиданные изменения, и все же это была рядовка, заурядный товар из магазинчика за углом.
В то время как жизнь Дэниела Уэйра оказалась даже гротескнее, уродливее, безобразнее самых мрачных моих опасений. Мир принадлежал этим людям, я слишком долго осквернял его своим присутствием, и вот пришло время платить за эту неслыханную наглость, время признать, что жизнь права, а я кругом не прав, признать и покончить с этим несуразным существом, навечно упокоить это извращенное, чуждое жизни чудище.
Слипающимися от усталости глазами я наблюдал, как проплывают за окном дома и перекрестки, как выходят пассажиры автобуса, а на смену им входят новые, как начинает и перестает идти дождь. К Олд-Килпатрику я успел уже совсем уснуть и проснулся только на конечной остановке от толчка при торможении. Я вышел из автобуса и оказался почти что в узкой тени моста Эрскин-бридж. К югу от Клайда расстилалась холмистая, кое-где поросшая деревьями равнина; на дальнем, правом берегу проглядывала нужная мне дорога, а за ней, за последними городскими домами — высокие холмы и крутые, каменистые откосы.
Ловить попутку и удить рыбу; трудно сказать, какое из этих занятий действует на мозг более отупляюще. Будь обстоятельства иными, я бы мгновенно начал дергаться, но сейчас эта беспросветная, почти гипнотизирующая мутота не вызвала у меня никакого протеста. Я провожал глазами сворачивающие на запад машины, я стоял, вытянув руку с поднятым большим пальцем, и прилежно старался выглядеть человеком абсолютно безвредным, психически здоровым и не склонным к насилию. Не знаю уж, как это выглядело со стороны, но за пару часов мимо меня проехала уйма машин, и ни одна из них не остановилась.
Дерево, под которым я переждал внезапно хлынувший ливень, не давало практически никакого укрытия; я кутался в свою шинельку, зябко подрагивал и вяло удивлялся, ну не смех ли, вот так вот прятаться от невинного дождика, когда ты твердо решил утопиться в море, как только до него доберешься. Ливень закончился, машины все так же катили на запад, запутавшееся в облаках солнце постепенно клонилось к дельте и горам Аргилла.
Я думал о Кристине, а затем сделал над собой усилие и перестал, начал думать о Дейви. Я никак не мог вспомнить его таким, каким он был, я все время видел его фотографию, вспоминал, как звучали в той или другой песне его гитара и голос, как он выглядел на видеозаписях. Потом я начал думать о Макканне, о Крошке Томми, о Бетти, о Рике Тамбере и даже — помоги, Господи, тварям Твоим гнусным — о Заме и об этом идиотском голубе. Подобно последним двенадцати годам, последние семь дней представлялись мне сплошной путаницей, сумбуром, неразберихой; приходилось с тоскою признать, что я не могу удержать в голове, мысленно упорядочить даже такой краткий промежуток времени.
И снова дождь. На этот раз я не стал никуда прятаться, хотя и понимал, что мокрого пассажира ни один водитель все равно не возьмет. Мрачный и недвижный, до нитки промокший, я смотрел, как проносятся мимо легковушки и грузовики, как бегают по их ветровым стеклам щеточки дворников, как сияют их фары, как взлетают из-под шипящих по бетону покрышек фонтанчики брызг.
Дождь прекратился.
В начале четвертого нашлась наконец хоть одна добрая душа, гаражный механик на «ленд-ровере»-пикапе. К сожалению, он мог довезти меня только до Дамбартона, какие-то несколько миль. Стоя в рекомендованном им месте, прямо на развилке, я по второму разу попал под дождь, насквозь промочивший меня получасом ранее и ушедший затем на запад.
Вторую попутку я поймал буквально через пять минут, когда только-только начало смеркаться.
— И куда ж это ты наладился?
— Айона, — сказал я.
— Ну да, понятно. Остров?
— Ага, рядом с Маллом.
— Понятно. Куришь?
Мой спаситель низко скрючился над баранкой потрепанного «хиллман-эвенджера». По виду — лет семьдесят, если не больше. От былой шевелюры остались редкие клочки белоснежного пуха. На заднем сиденье валяются какие-то свертки, пластиковый мешок с надписью «Фрейзере» и порядком засаленная войлочная шапочка с наушниками. Мешковатый костюм и сильные очки. Он ехал в Аррохар и мог скинуть меня в Тарбете, это две трети пути по западному берегу озера. Мужик протянул мне пачку «карлтона». Я был уже готов по привычке отказаться, но затем сказал: «Да, спасибо».
И взял сигарету. Старик протянул руку и вдавил автомобильную зажигалку в гнездо.
— Джон Маккандлесс, так меня звать, а тебя-то как, крохотуля?
— Дэн. Дэниел Уэйр.
— Да, Дэн, не лучший ты выбрал день кататься на попутках. — Смешок Маккандлесса сильно походил на сдавленный кашель. Зажигалка выщелкнула из гнезда, и мы закурили. Машина катила по двухполосному шоссе, направляясь к южной оконечности озера.
— Да уж точно, — согласился я.
— И чего ж это ты там забыл, на этой Айоне?
— У меня там знакомые. Еду к ним на Рождество.
— Дело хорошее. — Он на мгновение оглянулся, окинул меня цепким взглядом. — А у тебя что, сынок, нет с собой ни сумки, ни ничего?
— Нет, — сказал я, выпуская струйку дыма. От первой же затяжки у меня закружилась голова. — У меня есть там кое-какие шмотки, оставил у ребят в прошлый раз.
— Понятно, понятно.
Сигаретный дым горчил, резал горло и отдавал прошлым. Я упивался им, безразлично слушая, как поскрипывают дворники, как монотонно гудит мотор. С промокшего воротника, а может, и просто с головы, за шиворот сочилась холодная, как взгляд инквизитора, вода, и моя спина покрылась гусиной кожей. На краткий, головокружительный момент dejavu я перенесся на тринадцать лет назад, в Фергюсли-парк, вспомнил, как под серым, унылым дождем с отпечатанными песнями в кармане и без особых надежд я шел в студенческий клуб взглянуть на группу с диковатым названием FrozenGold.
Я курил и смотрел, как разбиваются о ветровое стекло капли дождя, как растирают их устало елозящие дворники. Мне следовало спросить Маккандлесса, что он покупает в городе, чем он занимался до выхода на пенсию, всегда ли он жил в Аррохаре, чем занимаются его дети, сколько лет его внукам, да мало ли есть здравых, разумных тем для вежливого разговора, мне нужно было выказать интерес и хоть какую-то благодарность за то, что он подобрал меня с обочины, вымокшего до нитки. Но я не мог.
Отчасти это объясняется эгоизмом, тем же самым на все наплевательским настроением, которое подтолкнуло меня принять от него сигарету, хотя я уже пять или шесть лет как завязал с курением; это был последний мой вечер на земле (но никак не последний день, теперь-то я точно не успею добраться сегодня до Айоны или хотя бы до побережья), а потому я считал, что имею право на небольшую поблажку. Кроме того, я был попросту не в силах изображать вежливый интерес — не интересовали меня дела этого человека, и все тут, а притворяться я не мог. Фактически я уже не принадлежал этому миру.
— У тебя есть работа, Дэн?
— Нет, — сказал я. — Раньше была, а теперь… теперь нет.
— Да, плохие времена, — покачал головой мистер Маккандлесс.
«Вот и возвращаются тридцатые, снова Депрессия», — съехидничал я про себя, однако, к моему удивлению, Маккандлесс обошелся без этой осточертевшей аналогии, а только еще раз покачал головой и повторил:
— Да, плохие времена.
Я курил и смотрел на дождь.
Когда он скинул меня в Тарбете, было совсем темно; дождь как шел, так и шел. Я поторчал немного с выставленным большим пальцем у ведущей на север дороги, но ни одна машина не остановилась. Игнорируя большую старую гостиницу, стоявшую прямо у развилки, я пошел вперед; в том месте, где кончался асфальт и начиналась узкая, идущая по самому берегу грунтовка, я остановился. Дождь за это время не перестал, а даже усилился. Ярдов сто назад я миновал нечто вроде постоялого двора. Я развернулся и пошел на светящуюся в темноте вывеску.
— Да? — Мужчина оглядел меня с головы до ног. Хозяин, наверное.
И что же предстало его глазам? Длинный, расхлябанный, диковатого вида парень с темной нечесаной шевелюрой и щетиной на подбородке. Крючковатый нос, ошалело выпученные глаза, мокрая, хоть выжимай, шинель.
— Пожалуйста, у вас не найдется свободной комнаты? Только на эту ночь. Я вас ничем…
— Извините, но у нас все заполнено. Рождество, на Рождество всегда так.
— Только комнату. — Я вытащил из кармана комок ассигнаций. — Мне даже завтрака не нужно. — Я отсчитал пять десяток. — Я заплачу вперед, а уеду я совсем рано.
Хозяин — англичанин, довольно пухлый, волнистые каштановые (не иначе как крашеные) волосы, беспокойные глаза — взглянул на деньги и негромко причмокнул.
— Э-э… вдруг кто-нибудь отказался. Спрошу у жены, она лучше знает.
Из двери бара, за которой он исчез, плеснуло теплом и шумом.
Его жена — тоже пухленькая — взглянула мне в глаза и дружелюбно улыбнулась:
— Мне очень жаль, мистер…
— Дэниел Уэйр.
— Мне очень жаль, мистер Уэйр, но у нас нет свободных мест.
— Ваш муж предположил, что кто-то мог отказаться, — сказал я, аккуратно складывая десятки.
— Скорее нет. Есть одна пара, которая еще не въехала и не подтвердила свой заказ, однако, — она взглянула на стенные часы, — мы еще не можем отдать вам их номер. Часа через четыре, если они не приедут и не позвонят… ну, тогда, может быть.
— Понятно. Спасибо за хлопоты. Спокойной ночи.
Я повернулся к двери.
— И вам доброй ночи. Я уверена, что вы найдете номер в каком-нибудь другом заведении. А куда… — Закрывшаяся за мною дверь обрубила вопросу хвост.
Дождь. Фары проезжающих грузовиков. Там, за границей поселка, темные, холодные воды озера плещут в каких-то ярдах от плавно изгибающейся дороги. Пророкотали массивными рубчатыми покрышками многоосные трейлеры, полотнища брызг из-под огромных колес. Я стоял на мокром асфальте и думал: а на кой ляд мне та Айона? Почему не прямо здесь?
А не мог я здесь, и все тут. Даже в смерти, которая всех нас объединяет и уравнивает, я хотел быть иным; перспектива броситься в это древнее, живописное, но слишком уж прирученное озеро либо под грузовик, груженный консервами или досками, представлялась мне слишком нормальной, слишком заурядной. Мне нужны были безбрежные, безразличные к человеку просторы океана. И не говорите мне про гипертрофированное самомнение, даже сейчас, по трезвом размышлении, я абсолютно уверен, что оно было здесь ни при чем, мною руководило не что иное, как чувство уместности, соответствия. Вкус.
Ну что ж, нет у них мест — значит, нет. Я вздохнул и потащился к большой, которая на развилке, гостинице, заранее готовя себя к отказу. Здесь меня пустили без полслова, крохотная девулька тут же дала мне заполнить бланк прибытия; номер был двухместный, заодно она уговорила меня заказать не только завтрак, но и обед («Да зачем вам отказываться, мистер Уэйр, все равно же включено в стоимость»).
Я согласился пообедать, потому что усталость моя куда-то исчезла и сменилась голодом, а времени было еще только полпятого. Долгие зимние ночи. Этого я как-то не учел. Меня провели в мой номер. Я немного постоял, созерцая его безликость и пытаясь прикинуть, сколько же гостиничных номеров было в моей жизни. Я принял душ и подсушил свои одежки на радиаторах. Я посмотрел немного какую-то детскую передачу, а затем выключил телевизор. Я оделся, прошел в бар, выпил несколько порций, купил пачку сигарет, наполовину ее выкурил, пообедал и вернулся в свой номер.
И все это время я ждал.
Ждал, что хоть что-нибудь почувствую, что неожиданно разрыдаюсь или столь же неожиданно почувствую себя в полной норме, оправлюсь и от этой невзгоды, как от бессчетных прошлых, или впаду в истерику и с разбегу выброшусь из окна, буде тут найдется достаточно высокий этаж, ждал… но ничего из вышеперечисленного не случилось, и вообще ничего не случилось.
Я был словно на автопилоте, словно все мои дела передали какому-то временному правительству, какой-то аварийной команде мозга; король умер, да здравствует регент.
На Айоне все должно было встать на место, сейчас я был нигде, посередине, между, и на это время жизнь остановилась. Вот когда я доберусь туда, когда взгляну на сине-зеленые волны, тогда я снова начну думать, тогда, когда я наконец воочию представлю возможность убить себя, не быть больше, добровольно покинуть этот безумный, безвкусный, безжалостный балаган, где шуты и уроды так часто оказываются более разумными — но и больше, конечно же, презираемыми, — чем кишащие вокруг ротозеи.
Я ничуть не сомневался, что сделаю то, что задумал. Да что там не сомневался, мне, можно сказать, не терпелось. Я слыхал, что некоторые старики приветствуют смерть, что есть своего рода метаусталость, которую ничуть не облегчает краткий, торопливый сон, — медленное и неуклонное, как сползание ледника, источание жизненных соков самой жизни, изматывающая своей безысходностью последовательность: завести пружину, потикать, завести пружину, потикать… Прежде я думал, что это — хорошая мина при безнадежно проигранной игре, ложь, придуманная стариками, дабы убедить самих себя, что смерть вполне приемлема, вырвать жало у страха. Но вот теперь… теперь я не был так уж в этом уверен. Мне казалось, что я начинаю понимать эту усталость.
Я лежал на кровати во всей одежде и при включенном свете. Лежал и ждал, чтобы что-нибудь случилось.
И уснул.
Проснувшись, я не мог взять в толк, сколько сейчас времени. Еще не светало, за стенкой играла музыка. Часов в номере не было. Я включил телевизор, пощелкал переключателем, но картинки нигде не было. Я зевнул, потер лицо, подумал и разделся (в последний же раз, думал я, а завтра я раздеваться не буду, это и быстрее, и вроде как попристойнее). Я забрался в широкую холодную постель и выключил свет.
Музыка играла слишком, очень громко. Я знал, что она не даст мне уснуть, и сама эта мысль не позволяла выкинуть ее из головы. И это… это были мы.
Через стенку музыка звучит совсем иначе, потому я сперва и не узнал, но теперь-то я точно слышал, что это FrozenGold — «MIRV» [78]. Первая сторона, только что окончился «The Good Soldier» и пошла «2000 AM» [79]. «Oh Cimmaron» я, значит, проспал, дальше будет «Single Track», потом «Slider» [80], а потом — ведь это, скорее всего, пленка на магнитофоне — пойдет вторая сторона.
Очень громко. Достаточно громко, чтобы я различал Кристинин голос, гитару Дейви. Я лежал и слушал как загипнотизированный.
Сперва-то я рассмеялся, потому что на «Личных вещах» есть песня с такими вот словами:
Старый рок-идол, напевший когда-то
Тысячи песенок про любовь,
Крутился всю ночь на гостиничной койке,
Как грешник на сковородке:
Какой-то садист за стенкой
Гонял его старый хит.
Только это был совсем не веселый смех, смех горького осознания, что жизнь не придерживается правил честной драки и ничуть не гнушается пнуть упавшего — не со зла, а просто чтобы не забывал следить за спектаклем, а с этим смехом, как обухом по голове, пришло откровение, что нет реальной границы между трагедией и комедией, что это просто ярлыки, которые мы наклеиваем на неподвластные нам последствия нашего участия во вселенском данс-макабре, различные точки зрения на одно и то же — различные для различных людей, для различных времен, да и просто для различных настроений взирающего…
И Дейви запел «Одноколейку»:
Преступно пепельных блондинок
В моем мозгу — не перечесть,
Но эта снежная принцесса
Страшнее всех, страшнее всех!
А затем Кристина запела «Шепот»:
Ну и что, что ты так считаешь?
Твой путь — лишь один из многих.
А я слышу в засухе голос потопа,
В крике я слышу шепот.
И Дейви запел «Апокалипсо»:
«Плотину прорвало, — калека сказал, —
Но я буду жить», — сказал он и помер.
«А и хрен с ним, — сказал наш дружок кардинал, —
Пошли-ка лучше в мой номер.
Берите просфоры,
Прикупим кагору
И айда причащаться в мой номер».
И Кристина запела «Вот так оно бывает»:
Ты можешь витать в облаках
Или твердо стоять на земле,
Все равно эта жалкая тень любви
С головой окунет тебя в грязь.
И они вместе запели «Наискосок от луны и чуть пониже»:
Послушай морскую ракушку —
Там неумолчно бьется море,
Твоей беспокойной крови
Горячее бурное море.
И я быстро перестал смеяться, и сидел, и слушал, и сердце у меня колотилось, и мне не хватало воздуха, а затем — постепенно, понемногу — пришли слезы.
И вот тогда-то я наконец оплакал Кристину и сам не заметил, как уснул на мокрой, соленой подушке, а утром проснулся от стука колес проходящего поезда с облегчением и чем-то вроде разочарования и неохотно смирился с обязанностью жить.
Глава 14
Ползла себе улитка от одного дерева к другому, и вдруг набежала кодла слизней; изнасиловали они улитку, ограбили и смылись, а когда полицейские спросили, сможет ли она опознать своих обидчиков, улитка сказала: «Не знаю, все это случилось так быстро… »
Вот так же и у меня. Все, что со мной происходит, занимает вроде бы правильное количество времени — в то время, но позднее… Господи, да куда же оно все подевалось? Оглянешься иногда назад и думаешь: неужели я действительно все это делал? А в других случаях ты думаешь: это что, и все? Неужели это и все, что я успел сделать?
Мы никогда не бываем довольны. Мы даже не знаем, что значит это слово.
В конце концов мама решилась расстаться со своей квартирой в Фергюсли, и… когда же это было? Летом восемьдесят первого я поехал туда, чтобы помочь ей подыскать новый дом и организовать денежную сторону. Не думаю, чтобы маму убедили мои доводы; дело скорее в том, что она не слишком ладила с соседями, не знаю уж точно, кто из них кого достал.
Мы подыскали этот самый домик в Килбархане. Игнорируя все мои предложения, мама оклеила его стены красными ворсистыми обоями и наново развесила свою коллекцию вулвортских картинок. Она и мне отвела там комнату, в которой я, признаюсь без особого стыда, так ни разу и не ночевал.
Не успел я оглянуться, как все мои братья и сестры стали взрослыми. Двое из них успели уже обзавестись семьями, один поступил в университет (крошка Малкольм; помню, я еще удивлялся, как ему это удалось, разве что у них там появилась кафедра кунфу), двое — что само по себе удивительно — работают, один служит в военной авиации.
В том же самом году мой папаша вышел из тюрьмы и тоже поселился с мамой. Я говорил ей, что это глупость, что не нужно его пускать, но она все равно сделала по-своему. Первые два года я вообще не хотел с ним встречаться, как мама меня ни уговаривала; когда же я ей уступил, то увидел совершенно незнакомого, чужого человека. Тихий, невзрачный мужичонка с испуганными, никогда не смотрящими на тебя прямо глазами.
После смерти Дейви мы отменили все свои дальнейшие выступления, что породило кошмарные юридические проблемы; мало-помалу мы с ними разобрались, а затем я целый год практически ничего не делал. Послонялся немного по миру. Продал Морасбег и начал присматривать какое-нибудь более уютное жилище, чтобы прочно осесть в Британии — благо правительство тори сделало ее для нас, богатеньких, вполне приемлемым местом. Эти поиски маленькой, симпатичной избушки завершились покупкой собора Св.Джута, так что решайте сами, были они успешными или нет.
Несколько месяцев я урывками, безо всякого настроения учился играть на анализаторе/синтезаторе/секвенсоре (секвенсорная часть помогла исправлять фальшивые ноты, извлекаемые моими толстыми, неуклюжими пальцами), смутно подумывал о записи сольного альбома и о работе для кино. Моя «пантера» давным-давно нашла себе более достойного владельца. В какой-то момент я начал заниматься на автокурсах, но быстро бросил.
Однажды — от полного, надо понимать, безделья — я решил поискать своих старых знакомых, посмотреть, может, кто-нибудь из них так и живет на прежнем месте или съехал, но можно узнать, куда именно. Это было нечто новое в моем поведении, ведь перед этим я чуть ли не целый год старательно избегал всех, кто знал меня более-менее прилично. Я спрятался в свою скорлупу, отгородился от всех своих друзей, я не хотел, чтобы меня поддерживали и утешали.
Похоже, что к этому времени, по прошествии года, боль моя несколько притупилась, раны подзатянулись, хотя вполне возможно, что мне попросту осточертело безделье. Тем более, что как раз тогда в моей голове начали зарождаться замыслы новых песен — после многих бесплодных месяцев, почти приучивших меня к приятной по сути мысли, что никаких таких идей у меня нет и впредь не предвидится.
Как бы там ни было, я начал искать людей.
Я заглянул на старую квартиру Джин Уэбб и узнал, что отец ее год уже как умер от рака, а миссис Уэбб прикована к инвалидному креслу, и за ней присматривает ее одинокая старшая сестра. Меня угостили чаем. Скрюченные пальцы миссис Уэбб едва могли удержать чашку.
Я спросил, как же она справляется с лестницей. Миссис Уэбб сказала, что вот, спасибо, сестра, с ее помощью да с палочкой она может кое-как вскарабкаться наверх и спуститься тоже, и скоро этому, слава богу, конец, потому что она уже одна из первых в муниципальном списке на переселение в специально приспособленные квартиры. Она объясняла все это с чуть недовольным видом, словно какую-то ерунду, о которой и говорить-то скучно.
А в основном мы обсуждали ее детей. Тот сын, который учился в бизнес-школе, работает теперь в Лондоне, аудитор-стажер, а тот, который работал в Инверкипе, служит в армии. Джин с Джеральдом живут в Абердине, Джеральд работает в нефтяной промышленности. У Джин должен был быть второй ребенок, но он родился сильно недоношенным и умер. Врачи говорят, что ей не стоит больше рожать. Дочке, Дон, уже три года, очень умненькая девочка, очень развитая. Джин часто сюда приезжает, зашел бы я на два дня раньше, так как раз бы и застал, а вчера она уехала.
Остальное было совершенно не интересно и лишь еще больше вгоняло меня в тоску. Я запомнил из всех ее рассказов только эти вот семейные новости и еще одну вещь. Каким-то образом мы коснулись того, что родители советуют своим детям, как они пытаются научить их уму-разуму.
Миссис Уэбб отставила чашку на низенький, по высоте инвалидного кресла, столик и некоторое время смотрела в сгущавшиеся за окном сумерки.
— Ах, сынок, — вздохнула она, медленно качая головой, — сколько ни стараешься научить их чему-то, чтобы выросли людьми, ничего они не слушаются. Обидно, конечно, даже накричишь иногда, но я вот думаю: а вдруг они правы? Сама-то я маму слушала, — она взглянула на меня, а затем на свою сестру, сидевшую чуть поодаль на диване. — Ведь я же слушала маму, правда, Мэри?
— Да, — кивнула Мэри, не поднимая глаз от вязания. — Да, девочка, ты ее слушала.
— Я слушала маму, — сказала миссис Уэбб, обращаясь то ли к окну, то ли к себе самой, — потому что она прожила трудную жизнь и я считала, что она знает, о чем говорит. Может быть, она и вправду знала. Знаешь, что она мне говорила? — Миссис Уэбб взглянула на меня. Я молча вскинул брови. — Она говорила: не теряй головы. — Миссис Уэбб улыбнулась безлюдной вечерней улице. — Джесси, говорила она мне, никогда не теряй головы. Не спеши, не горячись, так она мне говорила. Это значит, чтобы я думала, что делаю. Чтобы не бросалась куда попало, очертя голову. Как это было у меня принято — ведь я же в детстве была совершенно отчаянная, настоящий сорванец, — (еще один быстрый взгляд в мою сторону), — чтобы не пришлось потом плакать. И мы, мы с Бобом, мы никогда не теряли головы и с деньгами обращались осторожно, в кредит ничего не покупали.
— Нет, — подтвердила Мэри. — Нет, такого за вами не было.
— Мы откладывали понемногу, когда была такая возможность, и никогда, никогда не рисковали. Мы старались вывести наших маленьких в люди и отложить что-нибудь себе на старость.
На несколько секунд в комнате повисла тишина, нарушаемая только негромким постукиванием спиц. Видимо, я должен был что-то сказать, но я не знал — что.
— А теперь я и не знаю, права ли была мама, — продолжила миссис Уэбб. — Наверное, она была права для себя, я знаю, что в молодости она наделала, не подумав, много такого, о чем жалела потом всю жизнь, однако… не знаю, сынок, просто не знаю. Будь у меня возможность прожить свою жизнь снова, теперь бы я, пожалуй, не так осторожничала. Я бы чуть побольше жила для сегодня, а не для завтра, и это я и советую своим малышкам, хотя бог его знает, может, я бы и об этом в конце концов пожалела.
Миссис Уэбб взглянула прямо на меня и неожиданно улыбнулась.
— Так что никуда тут, сынок, не денешься, — сказала она, осторожно нащупывая чашку, — что ни сделаешь, все не так.
Однако ее улыбка делала это утверждение не столько безнадежным, сколько ироничным.
Что ни сделаешь, все не так.
Да, миссис Уэбб, и никуда тут не денешься.
Вся эта беседа повергла меня в черную тоску, однако чуть позже, шагая по Эспедер-стрит и глядя на пурпур и золото небывало роскошного, на полнеба, заката, я ощутил какое-то странное ликование. Почему? Трудно сказать. Да, конечно, период безысходной скорби закончился, и я возвращался к нормальной жизни, кроме того, я только что, минуту назад, взглянул на свои беды свежими глазами и увидел, насколько малы они и незначительны в сравнении с тем, что терпят многие другие, однако я ощущал нечто куда большее: внезапное прозрение, понимание, что жизнь идет своим чередом, нимало о нас не задумываясь, что она вечно порождает боль и наслаждение, страхи и надежды, радость и отчаяние, а тык чему-то стремишься, а от чего-то стараешься увернуться, и иногда тебе везет, а иногда — нет, и иногда ты можешь планировать наперед, и ты планируешь, и это правильно, а иногда тебе приходится забыть о каких бы то ни было планах, а просто быть наготове, чтобы вовремя среагировать, и иногда очевидное истинно, а иногда — нет, и что опыт помогает, но далеко не всегда, и в конечном счете все зависит от судьбы, от удачи; ты живешь, ты ждешь, что же случится, и ты почти никогда не можешь быть уверен, что то, что ты когда-то сделал, было правильно или было неправильно, потому что все могло получиться много лучше, но могло получиться и много хуже.
А затем, в лучшем своем стиле, я почувствовал себя виноватым в том, что я чувствую себя лучше, и я подумал: «Ну вот, ознакомился ты с обрывком домодельной философии и увидел кого-то, кому хуже, чем тебе, и неужели этого достаточно? Грошовые у тебя прозрения, дорогой ты мой Дэниел Уэйр, очень мелко ты плаваешь», — но и это было частью все того же переживания, частью, объяснявшей и искупавшей мою вину, а потому я шел под этим поразительно ярким — словно с одной из маминых картинок — небом и чувствовал, что снова могу быть счастлив.
Глава 15
А теперь я в зале арисейгской ратуши, сижу и смотрю, как носится на трехколесном велосипеде маленький мальчик, как трепещут за его спиной разноцветные ленты серпантина.
Поезд разбудил меня безобразно рано, еще только начинало светать. Я немного повалялся в постели, позвонил дежурной, чтобы заказала мне такси, а затем умылся и начал завтракать. Я заранее запасся газетой и сел в такси на заднее сиденье, в первую очередь — чтобы не пришлось болтать с водителем. Молодой аррохарский парень, он всю дорогу до Глазго слушал радио, я же тем временем пытался сориентироваться в новейших мировых событиях.
Для начала я решил навестить мамашу Крошки Томми, но там никого не было. Далее нужно было выяснить, не ответил ли Макканн на мое послание. В церквухе на моей почтовой куче ничего от него не было, в «Грифоне» — тоже.
Я проверил, не вернулись ли родители Томми, а когда оказалось, что нет, подсунул под дверь записку, чтобы связались с моими юристами, а для начала поехал к ним сам.
Мистер Дуглас, старший партнер фирмы «Макрей, Фитч и Уоррен», сказал, что подключит к делу фирму, специализирующуюся на уголовных делах, и хорошего адвоката и даст последнему поручение выяснить, куда засадили Томми и не привлечен ли для его защиты какой-нибудь адвокат. Он был уверен, что удастся завершить это дело полюбовным соглашением. Я уполномочил Дугласа оплачивать все необходимые издержки и приступить к делу, как только с ним свяжутся родители Крошки.
«Макрей, Фитч и Уоррен» квартируют на Юнион-стрит. Я вышел от них буквально кипя энергией, мне не терпелось сделать что-нибудь еще. Я дошел до Центрального вокзала, нашел телефонную будку и позвонил в «Грифон».
— Да? — спросила Белла.
— Белла, это… э-э.. это Джимми Хей. — Сообразив, что я даже не знаю, как же меня теперь звать, я мгновенно скис и увял.
— Это что, Джимми Хей, который Дэн Уэйр? — астматически засмеялась Белла. Ее осведомленность неприятно меня поразила, я даже не мог понять, шутит она это или издевается.
— Он самый, — подтвердил я, когда хриплый смех в трубке затих.
— Так что, Джимми, тебе небось нужен этот самый мой кавалер, так, что ли?
— А?
— Мой ка-ва-лер. — Белла умудрялась одновременно и смеяться, и одышливо хрипеть. — Ха-х-рр-ха, это тот крокодил, у которого вместо дома черт те что, — сказала она, чуть прикрыв трубку; я закрыл глаза, страстно желая провалиться сквозь землю. — Идет он, идет, — сказала Белла. — Вот он.
— Да? — сказала трубка.
— Макканн? — неуверенно спросил я.
— А, это ты, своей собственной.
— Да, — подтвердил я, не зная, с чего начать. А какого, собственно, черта? — Ты еще со мной разговариваешь?
— А что я сейчас делаю? Разговариваю.
— Понятно, но я спрашиваю, ты еще со мной разговариваешь? Ты понимаешь, о чем я. Как ты там, злишься на меня?
— Конечно, злюсь, но это не значит, что я теперь с тобой не разговариваю.
— Я же ведь не настоящий капиталист, у меня нет никаких акций…
— Да, да. Слушай, сынок, не нужно передо мною извиняться, пустая трата времени, а жизнь и так короткая. Поставь мне лучше стакан, и я тебе расскажу, какой ты есть лживый засранец.
— Верная мысль! — обрадовался я. — Подожди, я сейчас.
— Сейчас не могу, — вздохнул Макканн. — Сейчас мне в больницу на обследование, я же сюда по пути забежал стопку опрокинуть. Когда ты позвонил, я уже пальто надевал.
— А когда ты освободишься?
— Не знаю, они там год могут промурыжить. Вернусь, как только смогу, но вряд ли раньше пяти.
— О'кей, тогда и увидимся.
— Заметано.
— Да, — вспомнил я. — Слушай, Макканн, ты знаешь что-нибудь про Томми? Я подсунул его мамаше записку под дверь, чтобы она поговорила с моим адвокатом.
Уже на половине фразы мне захотелось откусить свой болтливый язык.
— Ну да, конечно, — вздохнул Макканн. — Деньги говорят тихо, но убедительно. Нет, я ничего больше не слышал. Говорят, фараоны к тебе наведывались, это верно?
— Да. Слушай, а ты не знаешь, как еще можно связаться с его мамашей и папашей?
— Они могут быть у его тетки. Я загляну туда, это как раз по пути.