99 имен Серебряного века Безелянский Юрий
Мысль спорная. В конечном счете виноваты политики, а отнюдь не поэты. Поэты витают в облаках, а политики вершат на земле свои конкретные черные дела.
ГЕОРГИЙ ИВАНОВ
Георгий Владимирович
29. X(11.XI).1894, Студенки Ковенской губернии — 26.VIII.1958, Йер де Пальма под Ниццей
Среди поэтов-эмигрантов Серебряного века Георгий Иванов, пожалуй, был единственным, кого вычеркнули из истории литературы за его явно антисоветские стихи, к примеру, такие:
- Россия, Россия «рабоче-крестьянская» —
- И как не отчаяться! —
- Едва началось твое счастье цыганское,
- И вот уж кончается.
- Деревни голодные, степи бесплодные…
- И лед твой не тронется —
- Едва поднялось твое солнце холодное,
- И вот уже клонится.
- (1930)
Литературная энциклопедия (1966) с неприязнью писала: «Стихи И. насыщены настроениями неясной тоски, утомленности, эротич. мотивами, романтич. картинами старины; их лирич. герой весь в прошлом, он растерян и ищет утешения в религии».
Так кто он такой, Георгий Иванов? Отец — дворянин, бывший военный, мать из родовитой голландской семьи, баронесса Вир ван Бренштейн (из-за нее поэта в молодые годы звали «баронессой»). Как и у Блока, у Георгия Иванова детство было поистине золотое: живописное имение с великолепным парком и прудами, любящие родные, комфортный быт, частые приемы, музыкальные вечера, пикники и фейерверки. А потом все исчезло. Имение сгорело, отец покончил жизнь самоубийством.
Согласно семейной традиции Георгий Иванов избрал военное поприще: поступил во второй кадетский корпус в Петербурге, но курс не закончил. Юного кадета увлекла поэзия.
«Осенью 1909 года Георгий Чулков привел меня к Блоку, — вспоминает Георгий Иванов. — Мне только что исполнилось пятнадцать лет. На мне был кадетский мундир. Тетрадку моих стихов прочел Чулков и стал моим литературным покровителем».
Блок отнесся к стихам начинающего поэта с бережным вниманием. Перед Блоком Георгий Иванов благоговел: «Залита солнцем большая мансарда, Ваш лик в сиянье, как лик Леонардо» («Письмо в конверте»). И до конца своей жизни Георгий Иванов сохранил память об Александре Блоке. Отзвук блоковских мелодий часто слышится в его стихах:
- Этот звон бубенцов издалека,
- Это тройки широкий разбег.
- Это черная музыка Блока
- На сияющий падает снег.
Дебют Георгия Иванова в печати состоялся в 1910 году в журнале «Все новости литературы, искусства, техники и промышленности». Решив стать профессиональным литератором, Георгий Иванов оставил кадетский корпус, вопреки желанию матери и сестры.
Первая книга «Отплытие на о. Цитеру», как вспоминал на закате своих лет Георгий Иванов, «…целиком написана на школьной парте роты его Величества… Вышла осенью 1911 года в 200 экз… Через месяц после посылки этой книжки в „Аполлон“ — получил звание члена „Цеха поэтов“. Вскоре появились очень лестные отзывы Гумилева в „Аполлоне“ и Брюсова в „Русской мысли“. И я легко и без усилия нырнул в самую гущу литературы, хотя был до черта снобичен и глуп» (письмо В. Маркову от 7 мая 1957).
Затем последовал выпуск других сборников — «Горница» (1914), «Памятник славы» (1915), «Вереск» (1916) и «Сады» (1921) — изящная миниатюрная книжечка, оформленная Михаилом Добужинским. Как заметил один из критиков, своего рода шедевр лирического герметизма, рекордная для русской поэзии демонстрация отключенности от презренной реальности.
- Уже бежит полночная прохлада
- И первый луч затрепетал в листах,
- И месяца погасшая лампада
- Дымится, пропадая в облаках.
- Рассветный час! Урочный час разлуки
- Шумит влюбленных приютивший дуб,
- Последний раз соединились руки,
- Последний поцелуй холодных губ…
Первые поэтические шаги Георгия Иванова отмечены явным подражательством Михаилу Кузмину, которого копировал и во внешности, Игорю Северянину, Анне Ахматовой. Его стихи ранней поры чересчур литературны и представляют собой некие изысканные лирические импровизации, герои которых — мечтательный пастух, Диана, Хлоя, а также купидоновские сети, брызги фонтана, небосвод светлее сердолика и прочий набор романтических мечтаний и грез. Во всем этом чувствуется поиск своего места в поэзии, и не случайно, что Георгий Иванов примыкает то к одному направлению в поэзии, то к другому.
Вначале его привлек звонкий эго-футуризм, но, как признавался сам поэт: «Из моего футуризма ничего не вышло. Вкус к писанию лиловых „шедевров“ у меня быстро прошел». Затем Георгий Иванов вступает в ряды акмеистов. Много пишет. Его стихи и рассказы появляются в разных изданиях: «Аргусе», «Огоньке», «Ниве», «Голосе жизни», «Лукоморье»… После отъезда Гумилева на фронт Иванов становится обозревателем поэзии в модном «Аполлоне». Выступает с докладами.
Георгий Иванов — участник столичной жизни, завсегдатай «Бродячей собаки», самого популярного литературного кафе дореволюционных лет. Вино, женщины, горячие споры, неуемные фантазии.
- Над розовым морем вставала луна,
- Во льду зеленела бутылка вина
- И томно кружились влюбленные пары
- Под жалобный рокот гавайской гитары.
Эти строки Георгия Иванова стали словами одной из песенок Александра Вертинского. Все, что пишет Георгий Иванов, изящно и красиво. Гумилев отмечает «безусловный вкус» и «неожиданность тем и какую-то грациозную „глуповатость“ в той мере, в какой ее требовал Пушкин» (журнал «Аполлон», 1912).
Талант, ум и вкус в стихах Георгия Иванова отмечал и Блок. Общее мнение о раннем Георгии Иванове, пожалуй, подытожил внимательный летописец времени Корней Чуковский: «Какой хороший поэт Георгий Иванов, но послал бы ему Господь Бог простое человеческое горе, авось бы в своей поэзии почувствовалась душа».
Друг Георгия Иванова Георгий Адамович (их, кстати, обоих звали Жоржиками) писал о том же: «Разве только случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья».
И Корней Чуковский, и Адамович исходили из старой проверенной формулы: поэта делает страдание. А коли его нет, то нет и истинной поэзии. Горе и страдание пришли вместе с революцией в октябре 1917 года и почти всех коснулись сразу. Гумилев был расстрелян. Блок задохнулся в бездуховной атмосфере. А вот Георгий Иванов сначала и не почувствовал особых перемен, гнета и давления новых властей. Все дело в том, что он как поэт развивался медленно и по-настоящему во весь голос заговорил уже в эмиграции. Как большой поэт он по существу родился вне родины.
Пять лет Георгий Иванов прожил в советизированной России. Активно работал, сотрудничал со многими журналами, с издательством «Всемирная литература», переводил. Отстраняясь от политики, упивался культурой.
- О, муза! Гофмана я развернул вчера
- И зачитался до рассвета…
Вместе с Георгием Адамовичем он возглавил второй «Цех поэтов», вокруг которого группировалась талантливая постакмеизмическая молодежь: Ирина Одоевцева, Всеволод Рождественский, Сергей Нельхиден и другие. Академические штудии проходили на фоне хозяйственной разрухи, голода и холода. Долго жить в такой обстановке было трудно, и Георгий Иванов добивается командировки в Берлин «для составления репертуара государственных театров» и осенью 1922 года вместе со своей второй женой Ириной Одоевцевой покидает родину.
«1922 год, осень. Послезавтра я уезжаю за границу. Иду к Ахматовой — проститься. Летний сад шумит уже по-осеннему. Инженерный замок в красном цвете заката. Как пусто! Как тревожно! Прощай, Петербург!..» (Г. Иванов. «Петербургские зимы»).
Покинув Россию, Георгий Иванов и Ирина Одоевцева жили сначала в Берлине. Потом перебрались в Париж. Когда началась война, супруги переехали в Биарриц. Потом снова Париж. Денег не было. Стихи никто не покупал. И что оставалось?
- Я не знал никогда ни любви, ни участья.
- Объясни, что такое хваленое счастье,
- О котором поэты толкуют века?..
- Ледяное, волшебное слово: Тоска.
Конечно, не все было мрачно. Случались и просветы. Радость приносила работа. Георгий Иванов и Адамович очень авторитетны среди литераторов в эмиграции. Они были властителями дум русского Монпарнаса, создали особый стиль, «парижскую ноту», как тогда говорили, объединили многих молодых писателей и поэтов тех лет. Георгий Иванов помог талантливому поэту Борису Поплавскому. Открыл поэта Владимира Смоленского. Оказал поддержку и многим другим. Но, как известно, другим помогать легче, чем самому себе. К тому же Георгий Иванов был мало приспособлен к добыванию денег, и в некоторые периоды жизни они жили преимущественно на гонорары от рассказов и романов Одоевцевой.
Георгий Иванов тяжело переживал разлуку с Россией. Никуда не ездил, не желал путешествовать, из французских писателей читал одного лишь Стендаля.
В 1931 году в Париже вышел сборник Георгия Иванова «Розы», и по замечанию маститого литературоведа Константина Мочульского, Георгий Иванов «перестал быть изысканным стихотворцем, став поэтом». По отзывам других ценителей поэзии, Георгий Иванов превратился в «королевича» русской поэзии.
- Над закатами и розами —
- Остальное все равно —
- Над торжественными звездами
- Наше счастье зажжено.
- Счастье мучить или мучиться,
- Ревновать и забывать.
- Счастье нам от Бога данное,
- Счастье наше долгожданное,
- И другому не бывать.
- Все другое — только музыка,
- Отраженье, колдовство —
- Или синее, холодное,
- Бесконечное, бесплодное
- Мировое торжество.
В сборнике «Розы» звучат уже не прежние мотивы печали и тоски, а истинной боли, ибо поэт никак не может «соединить в создании одном прекрасного разрозненные части». Мир расколот. Кругом зло. Как с ним бороться?.. Адамович отмечал черты христианской литературы в поэзии Иванова, но не тему грядущего спасения, а тему грядущей, весьма близкой гибели. Не тема рая, но — ада.
«В годы эмиграции, — писал В. Завалишин, — Георгий Иванов, как поэт, сильно вырос, достиг высокого формального совершенства… от Верлена Георгий Иванов взял прежде всего умение превращать слово в музыку, с ее тончайшими нюансами. Но при этом поэзия Иванова не утрачивает пушкинской чистоты и прозрачности. Сделав ритм своих стихов по-новому музыкальным, что позволило воспроизвести сложные оттенки настроений, Георгий Иванов не отрекся от ясновидящей чеканности классического стиха. В этом сочетании музыкальности и классичности — секрет обаяния поэзии Иванова… Поэзия Георгия Иванова воспринимается как траурный марш, под скорбную и величественную музыку которого уходит в сумрак былая Россия…»
Из новой России шли тяжелые вести о репрессиях, о лагерях, о гибели многих писателей и поэтов. Особенно горько переживал Георгий Иванов гибель Мандельштама, друга своей юности. Отсюда его строки:
- Мне больше не страшно. Мне темно.
- Я медленно в пропасть лечу
- И вашей России не помню
- И помнить ее не хочу…
Поэт действительно летел в пропасть: болезни и нищета, «старческий дом» на юге Франции. Написанный Георгием Ивановым «Посмертный дневник» — один из самых пронзительных документов, отчеканенный в великолепных стихах. В нем он обращается к прошлому, к Пушкину:
- Вы мне все роднее, вы мне все дороже,
- Александр Сергеевич, вам пришлось ведь тоже
- Захлебнуться горем, злиться, презирать,
- Вам пришлось ведь тоже трудно умирать.
Георгий Иванов скончался, немного не дожив до 64 лет, на больничной койке. Он оставил нам блестящие воспоминания о Серебряном веке: «Петербургские зимы», мрачную и апокалипсическую книгу «Распад атома» (1938), неоконченный роман «Третий Рим» и «Посмертный дневник» (1958) — по существу реквием, моцартианский по музыке, шекспировский — по духу.
Георгий Иванов, воплотивший в своих стихах трагизм существования, по оценке Романа Гуля, был единственным в русской литературе экзистенциалистом, экзистенциализм которого уходит корнями «в гранит императорского Петербурга».
РЮРИК ИВНЕВ
Михаил Александрович КОВАЛЁВ11(23).II.1891, Тифлис — 19.II.1981, Москва
Поэт-долгожитель. Декадент? Футурист? Имажинист? Соцреалист? И то, и другое, и третье… А точнее, романтик, которому выпало жить в бурное время и который, к удивлению, выжил, минуя все рифы и преграды. Его лодка, в отличие от лодки Маяковского, не разбилась о быт. И он, не в пример Есенину, не полез в петлю. Поэт-конформист, хотя в данном случае это не должно звучать как осуждение. Каждому — свое. Кому — буря и натиск. Кому — тишь и гладь.
Михаил Ковалев родом из дворянской семьи, и согласно семейной традиции должен был стать военным, но им не стал, хотя и закончил Тифлисский военный корпус. Однако, обучаясь там военному делу, начал писать стихи, подражая модному Надсону, и, возможно, «отрава стихов» его и погубила, и он пошел по скользкой поэтической дорожке. Сначала учился в Петербургском университете, а потом закончил юрфак Московского, и в 1915–1917 годах служил в канцелярии государственного контроля в Петрограде. Его запомнили как корректного, благоразумного, безукоризненно аккуратного молодого человека, но при этом он удивлял своими поэтическими «безумствами». В 1912 году на страницах большевистской газеты «Звезда» напечатал протест против «сытых»:
- Веселитесь! Звените бокалом вина!
- Пропивайте и жгите мильоны…
- …Веселитесь! Зачем вам томиться и знать,
- Что вдали за столицей холодной?..
Многие подумали: родился новый поэт-демократ, но Ковалева, будущего Рюрика Ивнева, мало интересовали политические и социальные вопросы, его больше трогала собственная судьба, собственные метания и крайности:
- Я вчера задыхался от счастья,
- А сегодня кричу от боли…
В 1913 году выходит первая книга стихов «Самосожжение», подписанная псевдонимом «Рюрик Ивнев». В ней тревога, смятение, боль, сплошная лирическая рефлексия:
- Я — раб, незнающий и жалкий,
- Я — тела бледного комок…
Затем вышли сборники «Пламя пышет» (1913), «Золото смерти» (1916).
- Ах, не надо жестокостей и уколов —
- Я изнервничался, дайте мне покой.
- Вокруг, будто осенью, все голо,
- И нельзя побеседовать с сочувствующей душой.
Поэтесса Вера Аренс увидела в Ивневе родственную душу и назвала его «поэтом города, его неумолимых законов, его ужаса и грязи». Михаил Кузмин посчитал его самым талантливым из молодых поэтов. Но были и другие мнения, некоторые критики отмечали в стихах Рюрика Ивнева сладострастное самобичивание, манерную истерику. «Карамазовщину» и «Передоновщину».
- Душу измученную и перепачканную,
- Отвратительную, но родную мою,
- Господь, укрепи своею подачкою,
- Видишь: я на краю…
Вращаясь в литературных кругах Петербурга, посещая литературные салоны и кабаре, общаясь со всем поэтическим Парнасом, Рюрик так окончательно и не определил для себя, с кем ему быть. Символисты ему были, вроде бы, не по возрасту. Футуристы — ровесники, значит, ближе, но, как заметил Корней Чуковский, Ивнев «футуристом лишь притворялся». В «Новом журнале для всех», в сентябрьском номере за 1915 год появилась такая оценка Ивнева: «Под обложкой с кубическими мальчиками остался обыкновенный петербургский мальчик, беспомощный и грустный, как-то по-женски несчастный и… безалаберный, интимно и нервно рассказавший нам о Петербурге… и о себе… изнервничавшемся, усталом и больном».
Познакомившись с Сергеем Есениным, Рюрик Ивнев забросил футуризм и примкнул к имажинизму. В своих мемуарах Анатолий Мариенгоф вспоминает, как шумно проходил в кафе поэтов вечер «Явление народу имажиниста Рюрика Ивнева» и какой успех имело его четверостишие:
- Выхожу из вагона
- И лорнирую неизвестную местность.
- А со мной всегдашняя бонна —
- Моя будущая неизвестность.
А неизвестность стояла уже на пороге и имя у нее было волнующее красивое: Революция!
- Как все пустынно! Пламенная медь.
- Тугих колоколов язвительное жало.
- Как мне хотелось бы внезапно умереть,
- Как Анненский у Царскосельского вокзала —
так писал Рюрик Ивнев в декабре 1918 года. Но это в стихах. А в жизни надо было думать о… жизни! И он становится сначала добровольным помощником, а затем официальным секретарем у большевистского наркома Анатолия Луначарского. В письме к Брюсову 4 декабря 1920 года Луначарский писал: «…т. Ивнев уже по одному тому, что он буквально в самый день Октябрьской революции явился ко мне с предложением своих услуг по немедленному налаживанию связи между Советской властью и лучшей частью интеллигенции, по тому, что он с большим мужеством в один из ближайших к революции дней выступил с горячей защитой в то время отвергаемой почти всей интеллигенцией новой власти, заслужил самое внимательное к себе отношение».
Итак, Рюрик, товарищ Ивнев попал в «лучшую часть интеллигенции», а посему Луначарский не только рекомендует его стихотворения к изданию, но и способствует тому, что в 1920 году Ивнев становится председателем Всероссийского союза поэтов. Можно сказать и так: Рюрик Ивнев сделал в жизни правильную ставку. Однако вышедший при советской власти первый сборник «Солнце во гробе» свидетельствовал, что противоречивые бури в душе Рюрика не улеглись.
- По изрытым как оспа дорогам
- Судорожно мечется
- Душа — проклятая, оставленная Богом,
- Еще теплая от ласк вечера…
Дальнейшая жизнь Рюрика Ивнева пошла по накатанной дороге, строго придерживаясь правил, установленных советской властью. О нем пишут «как о горячем приверженце социализма» и совсем не упоминают его предреволюционные литературные грехи и метания.
В 1936–1950 годах он жил в Грузии, с 1950-го в Москве. Выходили многочисленные сборники стихов, прозаические произведения — трилогия «Любовь без любви» (1925–1928), автобиографические повести «Богема» и «У подножия Мтацминды» (1973), перевод поэмы Низами «Семь красавиц»… Как спецкор «Огонька» Рюрик Ивнев много путешествовал по стране. Основная тема его творчества: природа и любовь. Давно забыты футуристическо-имажинистские выверты, Ивнев — признанный мастер ясного, прозрачного, классического стиха.
- Листьев вечереющих прохлада,
- Облака проходят не спеша.
- Сколько тысяч лет прожить мне надо,
- Чтобы успокоилась душа?..
Значит, все же болела. Как и любому старому человеку, а тем более поэту, не давала покоя. В 1966 году в свои 75 лет Рюрик Ивнев пишет стихотворение «Ночь в Барвихе»:
- О, неужели все пойдет насмарку —
- И эта ночь, и эта тишина,
- И эти зеленеющие арки
- Листвы, в которых прячется луна?
- О, неужели все пойдет насмарку —
- Сонаты Гайдна, и стихи Петрарки,
- И болдинских деревьев желтизна?
- О, неужели вместо звезд огарки
- В последний раз мелькнут нам из окна?..
Ведь правда, чувствуется в этих строках рука мастера, учившегося еще в Серебряном веке?..
Рюрик Ивнев прожил 90 лет и за несколько часов до смерти думал о жизни, но уже «на другом берегу».
КАМЕНСКИЙ
Василий Васильевич
5(17).IV.1884, близ Саратова (на пароходе) — II.XI.1961, Москва
Бурно-разливной Серебряный век, как любая переходная эпоха, породил полярное разнообразие человеческих типов, соответственно, и поэтов, разных не только по степени таланта, но и по темпераменту и по психофизиологическому складу. Жеманно-интимный Кузмин и шумноголосый, наступающий на ноги и на горло Маяковский, расстегнутый нараспашку Есенин и застегнутый наглухо, надменный Ходасевич, тоскливо рыдающий Рюрик Ивнев и радостно-хмельной от жизненного бытия Василий Каменский.
«Певец былинных богатырей, и сам богатырь, задорный по нраву, но добрый и чуткий к людям, — таким я вижу своего ровесника по эпохе и соседа по творчеству», — писал о Каменском Сергей Городецкий.
Василий Каменский — самый мажорный из всех футуристов, для него футуризм был всего лишь веселой игрой. «Вечный искатель и звонарь молодости» — так характеризовал себя сам Каменский. А в стихотворении «Моя карьера» (1916) по-северянински представился:
- Поэт — мудрец и авиатор,
- Художник, лектор и мужик,
- Я весь изысканный оратор,
- Я весь последний модный шик.
- Звенит, как сонная аорта,
- Мой наркотический лиризм —
- Я от деревни до курорта
- Провозглашаю футуризм.
Сама жизнь Каменского — это авантюрный роман в стиле Дюма, только главный герой — не мушкетер чести д’Артаньян, а любимый герой Каменского — Стенька Разин, анархист из анархистов.
- Сарынь на кичку!
- Кистень за пояс,
- В башке гудит.
- Разгул до дна…
Разгул по-каменскому — это жизнь взахлеб в постоянном движении и изменении по полной программе: все перепробовать и все изведать. Первое появление на свет — и уже оригинальность: «Я родился в пароходной каюте деда — на Каме, меж Пермью и Сарапулом», — свидетельствовал Каменский в автобиографической книге со знаменательным заголовком: «Путь энтузиаста». В четыре года круглый сирота. Далее церковно-приходская школа и пермское городское училище. С одиннадцати лет «писал стихи о сиротской доле, о горестях человеческих, о несчастных. Сам писал, сам читал, сам ревел». Но это по детскости лет — в Некрасовы идти не собирался.
В 16 лет начал работать конторщиком на Пермской железной дороге. При конторе была библиотека, и Каменский читал «запойно» все подряд, и «мечтал сделаться писателем». Однако молодого книгочея сманил театр: сцена более волнительная штука, чем конторская сидячая жизнь. На несколько лет Каменский стал актером (под псевдонимом Васильковский) и кочевал по российской провинции вместе с сезонными труппами. Играл в различных пьесах, типа «Убийство на почте» или «Притон четырех принцев», где согласно афише: «В пьесе 77 трансформаций, 21 выстрел, восемь убийств, четыре ограбления, два пожара, локомотив, пароход, пляска, пение, апофеоз». Провинциальная публика ревела от восторга.
Встреча с Всеволодом Мейерхольдом положила конец театральным скитаниям. Мейерхольду приглянулся молодой человек с явными литературными способностями, и он посоветовал Каменскому бросить театр:
— Да, да, лучше оставить, интереснее заниматься литературой, а провинциальный театр — болото, ерунда. Провинциальный театр отнимет все и ничего не даст.
Но прежде чем вступить на литературный путь, Каменский хлебнул различной жизни: влюбился в севастопольскую гимназистку, в Николаеве спал у приятеля в похоронном бюро в гробу, поучаствовал в забастовке рабочих и посидел в тюрьме, совершил путешествие в Стамбул и Тегеран, в Петербурге поучился на сельскохозяйственных курсах, а уж потом начал резвиться (глагол именно для Каменского) в литературных садах. В 1908 году Каменский стал секретарем журнала «Весна», где познакомился со всеми петербургскими знаменитостями и «навеки подружился» с Давидом Бурлюком и Велимиром Хлебниковым.
Но это не все. Учился живописи и участвовал в выставке «Импрессионисты». Вместе с Хлебниковым, Бурлюком и Еленой Гуро организовал группу «кубофутуристов» и выпустил скандальный футуристический сборник «Садок судей» (1910). Поиграл, натешился и увлекся новой идеей: авиацией. В феврале 1911 года Каменский приобрел моноплан типа «Блерио XI», и вот он уже летчик. Чтобы совершенствоваться в полетах, Каменский отправился в Париж на окончательную выучку к авиамэтру Луи Блерио, по возвращении из Франции получил диплом пилота-авиатора Императорского аэроклуба. В 1912 году Каменский совершал показательные полеты в России и Польше, а после полетов читал лекции об авиации.
29 апреля во время полета в Польше, в грозу, потерпел крушение и чудом остался жив. Аэроплан разбился, а Каменский отделался несколькими переломами, после чего «поэт всемирного динамизма, пришелец-вестник из будущего», как называл себя Каменский, поутих и уехал на Урал «зализывать раны». Охота, рыбалка и игра на гармошке полностью восстановили его силы.
И снова Каменский бросился в волны футуризма. 11 ноября 1913 года в Москве в Политехническом музее Каменский принял участие в «Утверждении российского футуризма» — еще один вызов символистам. После вечера — длительное турне футуристов по российским городам и весям. Концерты, лекции, скандалы: «Желтая кофта Маяковского, аэроплан на моем лбу, собака на щеке Бурлюка, невероятные сверхстихи и горластые речи непризнанных гениев — все это до скрежета дразнило „в шик опроборенных“ охранителей эстетики в духе парфюмерного символизма», — писал Каменский.
Сам Каменский почти всюду читал своего «Степана Разина», запрещенного цензурой за «восхваление атамана разбойников»:
- «Сарынь на кичку!»
- Ядреный лапоть
- Пошел шататься
- По берегам.
- Сарынь на кичку!
- В Казань!
- В Саратов!
- В дружину дружную
- На перекличку,
- На лихо лишное
- Врагам!
- Сарынь на кичку!
Явный эпатаж. И пощечина общественным вкусам. Но молодецкие силы распирали Васю Каменского, и хотелось разгуляться вовсю, не случайно его обращение к дружку Маяковскому:
- Дай бог здоровья себе да коням!
- Мы на работе загрызем хоть кого!
- Мы не сгорим, на воде не утонем,
- Станем — два быка — вво!
Это было написано в 1915 году. А за год до этого знаменитое «Танго с коровами», которое начинается с признания, что «жизнь короче визга воробья», а посему:
- Ну вас — к черту —
- Комолые и утюги!
- Я хочу один-один плясать
- Танго с коровами…
Коровы, лошади… Во время своих цирковых выступлений в Тифлисе в 1916 году Каменский выезжал на арену на белой лошади в костюме Стеньки Разина и декламировал свои стихи, все тоже грозно-лихое «Сарынь на кичку!».
Как ни странно, но с революцией ухарство Каменского стало сходить на нет. Правда, всплески еще были, вроде «Декрета о заборной литературе, о росписи улиц, о балконах с музыкой, о карнавалах искусств». Но дальше все как-то застопорилось, хотя Каменский и провозглашал:
- Я — машинист паровоза Союза,
- Я — капитан корабля «Социал».
Каменский много писал: книги «Звучаль веснянки», автобиографическая «Его-моя биография», мемуары «Путь энтузиаста» (1931) и «Жизнь с Маяковским» (1940), поэмы о Каме, «Урал», «Колхозная честь» (1937), романы «Скандальный мертвец» (1927), «Пушкин и Дантес» (1928), прозаические произведения переделывал в пьесы, где не Дантес убивал Пушкина, а Пушкин убивал Дантеса, и т. д. Но все писания Каменского, по справедливому утверждению критиков, оставались за пределами большой литературы.
Революция была давно забыта, в СССР строилась новая империя, которой был нужен большой имперский стиль, а не художественное новаторство, и поэтому формула Каменского «Поэзия — праздник бракосочетания» уже никак не работала.
- Звени, знойный, разудалый,
- русский алый день.
- Звездидень!
- Звездидень! —
это никого не трогало и никого не интересовало. Стихи Каменского стали отыгранной лирической картой. Что касается истинных знатоков, то Каменский их давно перестал интересовать. Примечательна запись в дневнике Корнея Чуковского в марте 1922 года: «Сегодня я писал о Вас. Каменском. Это все равно, что после дивных миниатюр перейти к маляру».
Маляр — это Каменский, а кто автор «дивных миниатюр»? Американский писатель Генри Джеймс.
Свое 60-летие Каменский встретил в тбилисской больнице, где ему ампутировали ногу (застарелый тромбофлебит). Через год — вторую. Но даже будучи инвалидом, Василий Васильевич сохранял бодрость духа. И продолжал писать без каких-либо трагических нот. До конца своих дней Каменский был в упоении языковой стихией и пребывал в безудержном «песне-пьянстве». Творил оставшуюся незаконченной поэму «Ермак Тимофеевич».
Ко всем недугам прибавился и тяжелый инсульт. В середине 50-х годов, владея только одной левой рукой, Каменский в Сухуми, куда его вывезли, рисовал веселые пейзажи в стиле народных примитивов. И еще он любил рисовать летящих птиц, очень напоминающих самолеты.
Богатырь, веселый футурист и «голубоглазый летчик» скончался в Москве, в возрасте 77 лет. «Чурлю-журль» отзвенел и отсмеялся.
КЛЫЧКОВ
Сергей Антонович
24. VI(6.VII).1889, дер. Дубровки Тверской губернии — условная дата — 8.X.1937, в заключении
В народе популярна песня «Живет моя отрада в высоком терему», а иногда можно услышать и такое выражение: «К порке да к корке… народ наш привычен». И песня и выражение принадлежат поэту и прозаику Сергею Клычкову. Ныне имя его мало кто вспоминает, а жаль: удивительный был лирик, стихи которого «выпекались из сердца и покоряли живой лиричной сказочностью», — как сказал о нем его университетский друг П. Журов. А Сергей Городецкий написал о Клычкове:
- Родятся в комнатах иные,
- А ты — в малиновых кустах.
- Зато и губы наливные,
- И сладость алая в стихах.
Появился на свет Сергей Клычков в крестьянской старообрядческой семье и действительно «в малиннике», где «меня мать скинула, спутавши по молодости сроки», — писал Клычков в «Автобиографии». Начальное образование получил в Талдоме и Москве. Затем учился на двух факультетах Московского университета (на естественном и историко-филологическом), но ни одного не закончил и в 1913 году был исключен из университета. В Москве сблизился с Борисом Пастернаком, Сергеем Коненковым и Борисом Садовским.
Первые книги: «Песни: Печаль-радость. Лада. Вова» (1911) и «Потаенный сад» (1913). Если первая книга вызвала в основном критические отзывы («Не хватает складной речи» — М. Волошин), вторая, напротив, — хвалебные, мол, появился «прелестный и нежный поэт». Клычков, по существу, возродил жанр народной лирической песни и ввел в свои стихи образы Леля, Лады, царевны Дубравны и других сказочных героев. В целом его «Потаенный сад» — это прибежище от всех зол машинной цивилизации, которую поэт начисто отрицал. Поэзию Клычкова критик Вячеслав Полонский сравнивал с «зеленым клейким листочком только что распустившейся почки», которая «несет большую радость, ибо говорит истомленной душе о весне и солнце».
Клычков резко выступал против футуристов-имажинистов, отстаивая позиции классической ясности, строгой простоты и народности.
- И пускай мне выйти не в чем,
- Пусть темно в моем углу,
- Все ж пою я сердцем певчим
- Жизни славу и хвалу.
Клычков, по словам его современницы Надежды Павлович, «был похож на стилизованного былинного доброго молодца. И говорил он непросто, медленно, с запиночкой, разузоривая свою речь прибаутками; казалось, он подчеркивает, что вот я вроде и темный человек, балакирь, а науку превзошел и Клюева, Белого, Блока и Брюсова знаю, в московском кружке „Свободная эстетика“ бывал. Но чувствовалось в нем что-то простодушное, а главное, уж очень любил он слово как таковое, и вышивал он свою речь этими народными словами, любуясь ими, а не собой, потому что был он поэтом по всему своему душевному складу, даже когда писал свою прозу».
Среди архива Клычкова есть «Неспешные записи». Вот одна из них: «Книги — как блудницы: одни нежатся в шелковых и сафьянных альковах переплетов, другие, как римские волчицы около термы, щеголяют в чем мать родила. Ни того, ни другого я не люблю, хотя сам лично в книгах стараюсь не лгать, не отказывая себе в этом удовольствии в жизни».
Но вернемся к биографии. Сергей Клычков — участник декабрьского восстания 1905 года в Москве. Участник Первой мировой войны. Революцию принял безоговорочно. «В 1917-м в Балаклаве один из первых снял с себя офицерский мундир и перешел в солдаты, — отмечал Клычков в „Автобиографии“. — Когда началась гражданская война, выступал на митингах в защиту большевиков. Был контужен, лежал в санатории Александра III в Москве».
Выпускает сборники «Кольцо Лады», «Дубрава», «Домашние песни». Затем Клычков обращается к прозе: «Сахарный немец» (1925), «Чертухинский балакирь» (1926), где все сплетено из мифов, преданий и поверий; «Князь мира» (1927). Планы у Клычкова были грандиозные: раскрыть жизнь русской деревни, начиная с времен крепостничества и кончая революцией. Но этим планам не суждено было сбыться… Последняя книга Клычкова — сборник стихов «В гостях у журавлей» вышла в 1930 году. К этому времени Клычкова уже рвали на куски. Ему прочно приклеили ярлык «бард кулацкой деревни», и одна из эпиграмм гласила:
- Не рви волос,
- Не бейся лбом о стену
- И не гнуси: «О РУСЬ, СВЯТАЯ РУСЬ!»
- Мы «журавлям» твоим узнали цену,
- КУЛАЦКИЙ ГУСЬ.
Как Клычков попал в «кулацкие гуси»? Клычков любил «дремучую, медвежью, ажурную, овинную и лесную Русь», как написал один критик. Любил деревню, ее быт, традиции и не мог спокойно наблюдать, как новая власть ставит деревню на дыбы, лишает крестьян земли и заставляет объединяться в какие-то непонятные сельхозартели.
- Мы отошли с путей природы
- И потеряли вехи звезд…
Пугало Клычкова то, как варварски большевики обращались с природой, как наступала на человека «бесовская» машинная цивилизация. Вот что писал Клычков, холодея от ужаса:
«Город, город! под тобой и земля не похожа на землю… Убил, утрамбовал ее сатана чугунным копытом, укатал железной спиной, катаясь по ней, как катается лошадь по лугу в мыти… Оттого выросли на ней каменные корабли, оттого она и вытянула в небо несгибаемые ни в грозу, ни в бурю красные пальцы окраин — высокие, выше всяких церквей и соборов, фабричные трубы… От того-то и прыгает по этой земле человек… вечно спешит он, не знает он покоя, не ведает тишины, уединенья не знает даже в ночи… спит городской человек, грезя и бредя во сне недоделанными делами, то ли молот держа в усталых руках, то ли холодный рычаг от бездушной машины…»
Проклиная город, Клычков вздыхал по старой Руси, которая могла низать слова, как жемчуг; Русь — хохотунья, игрунья, певунья, плясунья, статная, ладная, ненаглядная красавица Русь…
Конечно, Клычков идеализировал старую Русь и был не прав, восставая против машин и цивилизации. Вот стихотворение, датированное сначала 1914 годом, а потом дополненное 1927-м.
- Грежу я всю жизнь о рае
- И пою все о весне…
- Я живу, а сам не знаю —
- Наяву али во сне? —
- Грусть, как радость, сердце нежит…
- Жизнь убога и проста,
- Словно в поле холмик свежий
- Без заметы и креста.
- Как же жить в земле печальной,
- Не сронив слезы из глаз?
- Словно встреча — час прощальный,
- Словно праздник — смертный час…
За несговорчивость и упертость в крестьянских вопросах Клычкова, Клюева, Есенина, Орешина и других поэтов нещадно критиковали и травили, называли «мужикопоклонниками» и «деревнелюбами». Критика была зубодробительной. Журнал «На подъеме» (1929) в одном из номеров уведомил читателей, что «старые реакционные писатели типа Клычкова и Клюева к крестьянским писателям Советского Союза не имеют никакого отношения». Александр Фадеев пошел дальше и назвал Клычкова «классовым врагом». Клычков сделался хрестоматийным «реакционером». И уже молодому поэту Павлу Васильеву, ерничая, советовали:
- Штоба не погибнуть в войске казацком —
- Надоть слязать с клычковского коня!
«Мое впечатление: Клычков никогда не был в душе ни мракобесом, ни контрреволюционером, — писала в дневнике его вторая жена и верный друг Варвара Горбачева, соединившая с ним судьбу в 1930 году. — Был плоть от плоти русского народа. Жил в туманной сказке, а не в политике, в которую его насильно вовлекли критики, делая из него кулацкое пугало. Погиб напрасно, погубив свой могучий стихийный талант. Как он говорил: „Попал под колесо истории“. Как художник не высказался и не раскрылся. „Замыслов у меня — на триста лет“. „Писать — некогда“. Боже мой, мне ли не знать, какие у него были возможности! Вот подлинная трагедия».
Клычков понимал, куда все катится:
- Стерегут меня злючие беды
- Без конца, без начала, числа…
Это написано в середине 30-х годов. И тогда же:
- Впереди одна тревога
- И тревога позади…
- Посиди со мной немного,
- Ради Бога, посиди!..
Никакой творческой свободы для «кулацкого писателя» не было, и пришлось Клычкову в поисках заработка заниматься переводами — с киргизского, с марийского…
В понедельник 31 июля 1937 года за Сергеем Клычковым пришли. Вот что вспоминала жена: «Я повела их в комнату Сергея Антоновича. Он зажег свечу, прочитал ордер на арест и обыск… и так и остался сидеть в белом ночном белье, босой, опустив голову в раздумье. Очень он мне запоминался в этой склоненной позе, смуглый, очень худой, высокий, с темными волосами, остриженными в кружок. В неровном, слабом свете оплывающей свечи было в нем самом что-то такое пронзительно-трогательное, неизбывно-русское, непоправимое… Хотелось кричать от боли…»
Клычкова обвинили в том, что он является членом антисоветской организации «Трудовая крестьянская партия» и имел связь со Львом Каменевым. Приговор: десять лет без права переписки. Это означало: расстрел. Жена Клычкова написала отчаянное письмо «дорогому Иосифу Виссарионовичу» и поставила вопрос: «Так ли нужна его (Клычкова) гибель для торжествующей и победной революции?..»
Вместо ответа последовал расстрел. Условная дата роковой развязки: 8 октября. Где расстреляли 48-летнего Сергея Клычкова, точно неизвестно. Посмертная реабилитация поэта произошла в 1956 году. С 1985 года вновь стали выходить книги.
Свое стихотворение «Предчувствие» в 1917 году закончил Клычков такими строчками:
- И сгустила туман над полями
- Небывалая в мире печаль…
КЛЮЕВ
Николай Алексеевич
10(22).X.1884, дер. Каштуги Олонецкой губернии (ныне Вологодская обл.) — погиб в период 23–25.X.1937 в Томске в заключении
На Парнасе Серебряного века у Николая Клюева особое место. Он — представитель народа, фольклорный певец, мастер-стилизатор народных преданий и сказаний. Клюев действительно вышел из народа, хотя многое о себе сочинил сам: «Сын великих озер», «Гомер русского Севера», «Олонецкий Лонгфелло», «правнук Аввакума», «Королевич Еруслан» и т. д. И одевался он нарочито по-народному: смазные сапоги, домотканая рубаха-косоворотка, армяк, крест. А под всем этим скрывался довольно сложный, противоречивый человек, прирожденный актер, изображающий из себя «олонецкого мужичка». Его хотели видеть мужиком, он и старался им быть.
«Приехав в Петербург, — писал Георгий Иванов, — Клюев попал тотчас же под влияние Городецкого и твердо усвоил приемы мужика-травести». И далее в «Петербургских зимах» Георгий Иванов вспоминает:
«Я как-то зашел к Клюеву. Клетушка оказалась номером Отель де Франс, с целым ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике.
— Маракую малость по-бусурманскому, — заметил он мой удивленный взгляд. — Маракую малость. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох, голосистей… — Да что ж это я, — взволновался он, — дорогого гостя как принимаю. Садись, сынок, садись, голубе. Чем угощать прикажешь? Чаю не пью, табаку не курю, пряника медового не припас. А то, — он подмигнул, — если не торопишься, может, пополудничаем вместе. Есть тут один трактирчик. Хозяин хороший человек, хоть и француз. Тут, за углом. Альбертом зовут.
Я не торопился.
— Ну, вот и ладно, ну, вот и чудесно — сейчас обряжусь…
— Зачем же вам переодеваться?
— Что ты, что ты — разве можно? Собаки засмеют. Обожди минутку — я духом.
Из-за ширмы он вышел в поддевке, смазных сапогах и малиновой рубашке:
— Ну, вот — так-то лучше!
— Да ведь в ресторан в таком виде как раз и не пустят.
— В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ? Знай, сверчок, свой шесток. А мы не в общем, мы в клетушку-комнатушку, отдельный то есть. Туда и нам можно…»
«Чудесный поэт, хитрый и умный», — свидетельствовал о Клюеве Сергей Городецкий. Сам же Клюев называл себя «поэтом великой страны, ее красоты и судьбы».
Первое свое стихотворение Клюев опубликовал в петербургском альманахе «Новые поэты» (1904), и называлось оно «Не сбылись радужные грезы…» Символическое название всей жизни Клюева. Он грезил о Китеже, древнем граде, опустившемся на дно озера Светлояр. Создал миф об «избяной Индии» — стране райского блаженства, идеале мужицкой мечты. А жизнь преподнесла совсем иное. Китеж обернулся жесткой тоталитарной системой. «Избяная Индия» стала железной и раздавила самого поэта.
Теперь несколько слов о детстве. Большое влияние на Клюева имела мать Прасковья Дмитриевна, происходившая из старообрядцев. Она внесла в душу будущего поэта «песенный склад и всякую словесную мудрость». Добавили старцы на Соловках, куда 14-летнего Клюева послала мать «на выучку».
Далее в судьбе Клюева возникла тюрьма (1906) — «за подстрекательство крестьян к неплатежу податей и в агитации среди крестьян противозаконных идей Всероссийского крестьянского союза». Это были первые для Клюева «тюремные кошмары». Вторые — армия, в которой он не хотел служить, так как считал грехом воевать и носить оружие. Однако по состоянию здоровья Клюев в конечном счете был освобожден от службы.
Важный этап в жизни Клюева — сначала переписка (с 1907 года), а затем встреча (1911) с Александром Блоком. «Барин»-поэт и поэт-«мужик». В архиве Блока сохранилось 55 стихотворений, присланных Клюевым с просьбой оценить их и помочь напечатать. Клюев для Блока был интересен как выразитель религиозно-патриархальной и вместе с тем бунтующей и мятежной России. «Огненные», «золотые слова» Клюева притягивали к себе Блока. Раскольничья народная Русь на какой-то период была для Блока приглядней, чем упорядоченная помещичья аристократическая Россия.
Блок был не менее интересен для Клюева. Сначала Клюев выступал перед Блоком как проситель перед господином, затем начал говорить с ним на равных, как поэт с поэтом. И наконец Клюев выступил как обличитель той литературы, к которой принадлежал Блок, предъявил претензии к декадентству: «Творчество художников-декадентов, без сомнения, принесло миру больше вреда, чем пользы». Более того, Клюев пытался перетащить Блока на свою сторону, склонить его к «уходу», к разрыву со своей дворянско-интеллигентской средой. Призывал отказаться от всякой «иноземщины», служить только Божьей России.
- Долго ль обветренный флаг
- Будет трепаться так жалко?..
- Есть у нас зимний очаг,
- Матери мерная прялка… —
писал Клюев в одном из стихотворений, посвященных Блоку.
Перевербовать Блока Клюеву не удалось, но с помощью Блока Клюев в Москве издал 3 книги: «Сосен перезвон», «Братские песни», «Лесные были». Сборник «Сосен перезвон» был посвящен «Александру Блоку — Нечаянной Радости».
Такие же противоречивые отношения сложились у Клюева с Есениным. Они познакомились в 1915 году, и между ними возникла идеологическая и мировоззренческая близость. «Что бы между нами ни было, — писал Есенин, — любовь остается, как ты меня ни ругай, как я тебя. Все-таки мы с тобой из одного сада — сада яблонь, баранов, коней и волков… Мы яблони и волки — смотря по тому, как надо».
Клюев и Есенин организовали «новокрестьянскую» группу, в которую вошли Ширяевец, Клычков, Орешин и другие поэты-аграрии. Однако группа распалась после Октября 17-го, что не помешало в дальнейшем советским критикам нещадно критиковать и бить членов группы как «кулацких поэтов».
Но прежде чем говорить о революции, необходимо хотя бы кратко сказать о том, что «пел» в стихах Николай Клюев. Он пел Россию, пел природу, пел народ. Глагол «пел» не случаен, ибо стихи Клюева — это своеобразные песенные распевы, все эти — «Запечных потемок чурается день…», «Когда осыпаются липы в раскосом и рыжем закате…», «В просинь вод загляделись ивы…», «Я молился бы лику заката…».
Религиозная лексика, языковая архаика, «пестрядь» и «изукрашенность» речи, этнографические детали деревенского быта — все то, что Есенин называл в Клюеве «только изограф, но не открыватель», роднит поэзию Клюева с живописными полотнами Васнецова, Билибина, Нестерова… Поэзия Клюева изукрашена, духовита и ароматна.
- Мои застольные стихи
- Свежей подснежников и хмеля.
В своих стихах Клюев поет осанну деревне и одновременно клеймит город.
- Город-дьявол копытами бил,
- Устрашал нас каменным зевом.
Но не только город был противен, противоестествен Клюеву, а и весь урбанистический уклад современной цивилизации, весь этот индустриальный Запад, и, конечно, ему была ненавистна Америка. «Как ненавистен и черен кажется весь так называемый Цивилизованный мир и что бы дал, какой бы крест, какую бы голгофу понес — чтобы Америка не надвигалась на сизоперую зарю, на часовню в бору, на зайца у стога, на избу-сказку…», — писал Клюев Ширяевцу в ноябре 1914 года.
Однако отнюдь не Америка нависла над Россией, а разрушил всю сельскую благодать патриархально-крестьянской России огненный вихрь революции.
Клюев, как и многие другие поэты, вначале приветствовал революцию:
- Как буря, без оглядки,
- Мы старый мир сметем,
- Знамен палящих складки
- До солнца доплеснем!
С патетикой он вещал:
- Из подвалов, из темных углов,
- От машин и печей огнеглазых
- Мы восстали могучей громов,
- Чтоб увидеть небо в алмазах.
В 1917–1919 годах Клюев пишет много революционных стихов и даже в подтверждение своей новой «красной веры» вступает в партию большевиков. Одним из первых поэтов обратился к образу Ленина. Он наивно верил, что идущая революция исключительно крестьянская, и она позволит мужику достичь молочных рек и кисельных берегов, что будет «мужицкий рай» —
- И цвести над Русью новой
- Будут гречневые гении.
Гении пришли другие. Гении зла. Это очень скоро почувствовал Клюев. Уже в 1922 году поэт был полон боли и страха за этот новый мир:
- Блузник, сапожным ножом
- Раздирающий лик мадонны, —
- Это в тумане ночном
- Достоевского крик бездонный.
Из партии Клюева исключили из-за его религиозных убеждений. Запретили и изъяли его поэму «Плач о Есенине» (1926) и начали планомерно травить как махрового реакционера и «барда кулацкой деревни».
Дирижер Николай Голованов в письме к певице Неждановой рассказал об одном вечере в декабре 1929 года, на котором Клюев читал свои новые стихи: «…Я давно не получал такого удовольствия. Это поэт с иконописным русским лицом, окладистой бородой, в вышитой северной рубашке и поддевке — изумительное, по-моему, явление в русской поэзии… Теперь его ничего не печатают, так как он считает трактор наваждением дьявола, от которого березки и месяц бегут топиться в речку. Стихи его изумительны по звучности и красоте… я чуть не заплакал в одном месте…»
В 1934 году последовал арест Клюева и высылка. В июне 1937 года снова арест, обвинение в создании монархической и церковной организации и расстрел. Клюеву исполнилось 53 года, но здоровье его было полностью подорвано из-за тяжких лишений и болезней.
- Я умер! Господи, ужели?
- И где же койка, добрый врач?
- И слышу: «В розовом апреле
- Оборван твой предсмертный плач!..»
Что остается добавить? В 20-е годы были написаны Клюевым поэмы «Мать Суббота», «Заозерск», «Каин», «Деревня» и так и не опубликованная при жизни «Погорельщина» (1927) — поэма пожара России:
- Душа России, вся в огне…
Эсхатологические мотивы у Клюева шли по нарастающей. Одна из его последних поэм «Песнь о Великой Матери» (1930–1931) — где мать-крестьянка, «матушка-Россия», Матерь Божья и мировая душа, объединены в единый образ.
«Не жалко мне себя как общественной фигуры, — писал Клюев в одном из писем в конце 1935 года, — но жаль своих песен — пчел сладких, солнечных и золотых. Шибко жалят они мое сердце. Верно, что когда-нибудь уразумеется, что без русской песенной соли пресна поэзия под нашим вьюжным небом, под шум плакучих новгородских берез».
- Все сгинет — ступени столетий,
- Опаловый луч на портрете,
- Стихи и влюбленность моя.
- Нетленны лишь дружбы левкои,
- Роняя цветы с мировое,
- Где Пан у живого ручья,
- Поет золотая тростинка,
- И хлеб с виноградом в корзинке —
- Художника чарый обед…
Это написано в мае 1933 года.
КОРОЛЕНКО
Владимир Галактионович
15(27).VII.1853, Житомир — 25.XII.1921, Полтава
Серебряный век Короленко встретил после того, как провел 6 лет в тюрьмах, на этапах и поселениях, как политически неблагонадежный человек. Однако революционером писатель никогда не был и считал себя беспартийным писателем. Боролся против произвола властей за простого человека, его свободу и счастье, — это было смыслом его гражданского бытия. Короленко считал, что «человек живет не для того, чтобы служить материалом для тех или других схем… дорога его свобода, его возможное на земле счастье…».
Слово «счастье» — ключевое слово в системе жизненных координат Короленко. Калека из его рассказа «Парадокс» (1894) изрекает: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Конечно, вера наивная, но какая красивая!..
Первая книга «Очерков и рассказов» вышела в 1886 году, вторая — в 1892-м. В 1914 году вышло 9-томное полное собрание сочинений Короленко. Его рассказы «Слепой музыкант», «Без языка» и другие получили широчайшее признание читателей и были переведены на иностранные языки. В своих произведениях Короленко выступал как воспитатель. «Он воспитывает, потому что он добр, и его произведения могут служить школой жалости и любви. Он сострадательно и участливо относится к людям и даже тех, кто ему несимпатичен, пишет в мягких красках. Он осуждает злое дело, но не злого деятеля…» — так писал о Короленко в своих «Силуэтах» Юлий Айхенвальд, отмечая «особую внутреннюю вежливость» писателя.
С 1904 года и вплоть до его закрытия в 1918 году («журнал разгромлен…») Короленко — редактор и издатель «Русского богатства». Жил в основном в Полтаве. В революцию 1905 года, во время крестьянских волнений на Украине, в Первую мировую войну, в революцию 1917 года, в гражданскую войну Короленко занимал позицию демократа и гуманиста, возмущенного творимым вокруг злом и насилием. Резко выступал против гонений на евреев («дело Бейлиса»), против черносотенных расправ, ну, и, конечно, против большевистских репрессий, против арестов, грабежей и расстрелов.
Короленко оказался единственным из выдающихся русских интеллигентов, который не только не умел молчать, но громко протестовал — печатаю, публично. «Во мне вечная оппозиция», — говорил про себя Короленко. «Радуешься тому, — писал Бунин, — что он живет и здравствует среди нас, как какой-то титан». За глубоко отзывчивое сердце Короленко любили душевной любовью. Его называли «нравственным гением», «адвокатом слабых и угнетенных». В глазах всей русской общественности Короленко был «совестью» и «судьей».
По поводу книги Короленко «История моего современника» (над ней писатель работал 20 лет) Александр Амфитеатров воскликнул: «Благоухающая книга!» — и отметил, что много есть писателей «моднее» и «шумнее» Короленко, но он — зеркало русской совести, ибо «нет на Руси другого писателя, которому общество так любовно и твердо верило бы», «в котором полнее видело бы все хорошее, что есть в переживаемом веке» (1911).
Вот и Ленин в дореволюционные времена считал Короленко «прогрессивным писателем», а затем резко изменил о нем свое мнение. Брошюра Короленко «Война, отечество и человечность» (1917) вызвала бешенство Ильича и была объявлена «крамольной». «Буржуазный интеллигент! — в сердцах Ленин обозвал Короленко. — Жалкий мещанин, плененный буржуазными предрассудками!» Ну, а далее последовала печально знаменитая ленинская оценка интеллигенции вообще: «Г…о!»
В свою очередь Короленко написал несколько писем Луначарскому и пытался объяснить ему свою позицию неприятия «диктатуры штыка». «Вы ввели свой коммунизм в казарму…» — писал Короленко и выразил уверенность, что «рабочая Европа не пойдет вашим путем, а Россия, привыкшая подчиняться всякому угнетению, не выработавшая формы для выражения своего истинного мнения, вынуждена идти этим печальным, мрачным путем в полном одиночестве».
Короленко постоянно выражал протест, доказывал, спорил, гневался по поводу того, что творилось вокруг, но все это, естественно, не меняло положения вещей. Коллега Короленко по редакции «Русского богатства» Аркадий Горнфельд отметил, что «он — как говорил Ницше о Тэне — читает проповеди землетрясению».
Увы, это так. Старая истина: нет пророков в своем отечестве, хотя именно Владимир Короленко высказал горькое и пророческое наблюдение: «Мы, как государство, консервативны только в зле. Чуть забрезжит что-то новое, получше, гуманнее, справедливее, и тотчас гаснет. Приходит „новый курс“ и отбрасывает нас к Иоанну Грозному…» (1911).
«Сильная власть» никогда не была в России властью закона, права и справедливости, а всегда торжеством насилия и бессудностью всея Руси. Это, конечно, «удобно» для правителей, но гибельно для страны, много раз повторял Короленко, предвидя ту катастрофу, к которой фатально приближался государственный корабль России. Как провидец, он предвидел будущие многие беды и несчастия. Но до большой крови Короленко не дожил.
В 1921 году тяжело больному 67-летнему Короленко был предоставлен специальный вагон-салон для поездки за границу на лечение вместе с семьей, однако писатель отказался, воспринимая это как подачку власти. Хоронила его сорокатысячная толпа, в которой были представители всех слоев — и рабочие, и интеллигенция, и духовенство… Когда процессия проходила мимо тюрьмы, заключенные пропели «Вечную память».
Как писал Айхенвальд: «Залитая кровью и слезами, достигшая пределов человеческой несчастности, Россия, среди многих и многого, лишилась недавно и Короленко. В мире других смертей потонула его смерть…»
В 80-х годах XIX века Всеволод Гаршин сказал о Короленко: «Это еще одна розовая полоска на небе».
И вот — «розовая полоска» погасла…
КРУЧЕНЫХ
Алексей Елисеевич
9(21).II.1886, поселок Оливское Херсонской губернии — 17.VI.1968, Москва
Советский поэт Николай Старшинов снисходительно писал:
- …Но мы не из ученых,
- Но тоже знаем, друг:
- Был фокусник Крученых
- И был фигляр Бурлюк.
- Как бы смеясь над нами,
- Они в свой ранний час,
- Жонглируя словами,
- Опередили вас.
- Вот слава им досталась,
- Вот было торжество!..
- А что от них осталось?
- Да в общем — ничего…
Андрей Вознесенский о Крученых написал по-своему: «В свое время он был Рембо российского футуризма. Создатель заумного языка, автор „дыр бул щыл“, он внезапно бросил писать вообще, не сумев или не желая приспособиться к наступившей поре классицизма. Когда-то и Рембо в том же возрасте так же вдруг бросил поэзию и стал торговцем. У Крученых были строки:
- Забыл повеситься
- Лечу
- Америку
Образования он был отменного, страницами мог говорить из Гоголя, этого заповедного кладезя футуристов… Сероглазый принц… утренний рожок российского футуризма — Алексей Елисеевич Крученых. Он продал всех и вся, свою жизнь, друзей, стал воришкой, спекулянтом. Но одного он не продал — своей ноты в поэзии. Он просто перестал писать. Поэзия дружила лишь его юной порой. С ней одной он остался чист и честен. Жил он на Кировской в маленькой кладовке…»
Оставим на совести Вознесенского наветы «воришка» и «спекулянт», возможно, это всего лишь поэтическое преувеличение. А вообще частная жизнь — это одно, а творчество — это нечто иное. Детали быта мало кого интересуют, а вот бытие…
Великий заумник, дикая роза футуризма, «футуристический иезуит слова» (Маяковский), «легкомысленный максималист» (Б. Лившиц), бука русской поэзии, радикал из радикалов, маргинал из маргиналов, — как только не называли Алексея Крученых, — он появился на свет в бедной крестьянской семье. Отец — выходец из Сибири, мать — полячка. Учился сначала в Херсоне, а потом в Одессе. Окончив художественное училище, получил диплом учителя графических искусств, что позволило ему в дальнейшем самому оформлять свои книги. Он набирал их разными шрифтами, а то вырисовывал литографическим карандашом, располагая слова так, что, кажется, они сошли с ума: слова изгибаются, кувыркаются, запрыгивают друг на друга, что вполне соответствовало зауми слов. Живя в Херсоне, Крученых издал два альбома «Весь Херсон. В карикатурах, шаржах и портретах», по его словам, «сильно взбаламутивших… скучноватую родину».
Осенью 1907 года (ему шел 22-й год) Алексей Крученых приехал в Москву. И закрутилось, и завертелось, и понеслось. Дружба с Бурлюком, Маяковским и Хлебниковым. Вступление в группу кубофутуристов, — и стал Крученых «самым прочным футуристом как поэт и как человек» и, как говорится, на всю оставшуюся жизнь.
- По просьбе дам,
- хвостом помазав губы,
- я заговорил на свеже-рыбьем
- языке!
- Оцепенели мужья все
- от новых религий:
- КАРУБЫ
- СЕМЕЕ МИР,
- задыхается от радости хвост
- рыбий.
Непонятно? Но, как говорил Маяковский:
- — Учи ученых! —
- Сказал Крученых.
Он и «учил», взбудоражив все языкознание своего времени, противопоставив традиционному «сладкогласию» свое «горькогласие», сделав «установку на звук», отсюда все крученовские звуковые выверты:
- Дыр бул щыл
- убешщур
- скум
- вы со бу
- рлэз
Немыслимые звуковые комбинации, заумный язык. Как заявлял Крученых, «поэзия зашла в тупик», единственным «почетным выходом» из него мог быть лишь переход к «заумному языку», ибо «заумь — первоначальная (историческая и индивидуальная) форма поэзии». И Крученых приводил пример: «Лилия прекрасна, но безобразно слово „лилия“, захватанное и изнасилованное. Поэтому я называю лилию еуны — первоначальная чистота восстановлена». Эта цитата взята из крученовской книги «Апокалипсис в русской литературе».
И еще одна новация: Крученых ввел понятие «сдвиг» [ «давая новые слова, я приношу новое содержание, где все стало скользить (сдвиг)»]. На основе понятия «сдвиг» Крученых в дальнейшем создал «сдвигологию русского стиха» и стал лидером и главным теоретиком наиболее радикально-авангардистского течения в русской поэзии — заумного. Крученых одной из своих книг предпослал предупреждение: «Читать в здравом уме возбраняю!»
В конечном счете распыление семантического ядра слова на звуко-образы, вся эта заумь была некой лингвистической игрой, которую по сей день разбирают и анализируют отечественные серьезные дяди-литературоведы и слависты из многих стран мира. Они сравнивают заумь Крученых с теоретическими выкладками Маринетти («Технический манифест футуристической литературы»), с его «божественной интуицией», а также со «сверхвосприимчивостью» другого столпа итальянского футуризма — Арденджо Соффици, который заявлял: «Последний шедевр искусства — его саморазрушение». Впрочем, об этих аналогиях Крученых, очевидно, и не догадывался, творя свой «дыр бул щыл».
Свою первую известность Крученых приобрел после выхода в 1912 году книги «Игра в аду», совместной с Хлебниковым поэмы, которая была оригинально оформлена Михаилом Ларионовым и Натальей Гончаровой. Затем вышли сборники «Странная любовь», «Помада», «Взорваль», теоретические изыскания — «Новые пути слова», «Черт и речетворцы», «Тайные пороки академиков» и уже после революции — «Сдвигология русского стиха» (1922), «Фактура слова» и «Апокалипсис в русской литературе» (1923).
В 1914 году Крученых уехал на Кавказ; там вокруг него возник «Синдикат футуристов» и вышла в Тифлисе книга «Лакированное трико» (1919). На Кавказе Крученых ничем не изменил себе. Вот, к примеру, концовка стихотворения «Любовь тифлисского повара»:
- Страдаю, как молодой Вэртэр,
- язык мой, —
- голый дьявол, —
- скоро попадет на вэртэл!..
- Шен генацвали, шен черимэ,
- Мэримэ!
Тут следует вспомнить Осипа Мандельштама, который предлагал «откинуть совершенно несостоятельного и невразумительного Крученых, и вовсе не потому, что он левый и крайний, а потому, что есть же на свете просто ерунда», но при этом Мандельштам отмечал, что «несмотря на это, у Крученых безусловно патетическое и напряженное отношение к поэзии, что делает его интересным, как личность».
Осенью 1921 года Крученых возвращается в Москву и становится деятельным участником группы «ЛЕФ». Пишет уголовный роман в стихах «Разбойник Ванька-Каин и Сонька-маникюрщица» (1925), издает пьесы, книги любовной лирики, воспоминания «15 лет футуризма», «Книги Б. Пастернака за 20 лет» (1933), «Книги Н. Асеева за 20 лет» (1934), работает и дальше. Но 1934 год — последний год, когда его печатают. Дальше — тишина. «Выразителю настроений наиболее разложившихся групп литературной богемы», как написано было в Литературной энциклопедии 1931 года, места в советской литературе не оказалось.
Крученых был абсолютно лоялен к советской власти, но даже это его не спасло. Он был ярко выраженным «формалистом» и в окаменелое сталинское искусство никак не вписывался. И что оставалось делать? Поэт ушел в собирательство, в коллекционирование — книг, рукописей, рисунков, автографов, нот, делал различные тематические альбомы, писал воспоминания…
- Из всех чертей
- неприрученных
- Остался дик один Крученых, —
написал о нем Сергей Городецкий. Сидел Крученых в основном дома, иногда появлялся на людях. Видевшие его вспоминают: одет он был крайне бедно, неприглядно. Допотопно-старомодное потрепанное пальто и неизменно еще допотопнее, потрепанней — предмет, некогда называвшийся портфелем, без ручки, замка и других атрибутов, присущих портфелю.
Жил Крученых в квартире № 51, разумеется, коммунальной, в комнатушке без ремонта и почти без уборки, но среди множества книг. Большое окно было затянуто тканью, чтобы книги не выгорали. Оставлен был лишь маленький квадратик для света. Соседка Юнна Тутова вспоминала: вдоль всей комнаты — полки и стеллажи с книгами. Часть стеллажей покосилась, кое-какие книги попадали на пол. Стеллажи тоже были прикрыты тканью, бумагой и пылью…
31 мая 1966 года в ЦДЛ состоялся вечер, посвященный 80-летию Алексея Крученых, на нем поэт читал свои стихи, но очень тихо и без всякого футуристического вызова. Через два года он скончался в больнице Склифосовского. На его гроб в крематории Донского монастыря Лиля Брик, к тому времени тоже старенькая, положила две крупные пунцовые розы. Девушка «из малинового варенья», как когда-то писал Крученых.
Вот и все. Веселое начало — грустный конец. Но как писал Крученых, «с какой поры мы все сентябрим и сентябрим». И он призывал к столу:
- Вот сфабрикованные мной фру-фру,
- А кто захочет — есть хрю-хрю,
- Брыкающийся окорок!..
- …А раньше, чем пройтись по хересам,
- Закуски —
- Жареный зудак,
- Средь моксы корчатся
- огромные соленые зудавы
- И агарышка с луком!
- И для правоверных немцев
- Всегда есть —
- ДЕР ГИБЕН ГАГАЙ КЛОПС ШМАК
- АЙС ВАЙСПЮС, КАПЕРДУФЕН —
- БИТТЕ!..
Эти строки из стихотворения Крученых «Весна с двумя угощениями» (1925). И —
- Зубайте все!
- Без передышки!..
КУЗМИН
Михаил Алексеевич
6(18).X.1872, Ярославль — 1.III.1936, Ленинград
О Кузмине можно сказать так: один из экстравагантнейших русских модернистов — поэт, прозаик, драматург, переводчик и композитор. Блестящий стилист и тонкий стилизатор, строгий критик и беспечный шутник, замкнутый и загадочный человек, разноречивый и в сущности совершенно цельный.
Можно просто перефразировать Вячеслава Иванова: «Кузмин — о, чародей!»
Обратившись к «Петербургским зимам» Георгия Иванова, читаем следующее: «Шелковые жилеты и ямщицкие поддевки, старообрядчество и еврейская кровь, Италия и Волга — все это кусочки пестрой мозаики, составляющей биографию Михаила Кузмина… Жизнь Кузмина сложилась странно. Литературой он стал заниматься годам к тридцати. До этого занимался музыкой, но недолго. Почему? Раньше была жизнь, начавшаяся очень рано, страстная, напряженная, беспокойная. Бегство из дому в шестнадцать лет, скитание по России, ночи на коленях перед иконами, потом атеизм и близость к самоубийству. И снова религия, монастыри, мечты о монашестве. Поиски, разочарования, увлечения без счету. Потом — книги, книги, книги, итальянские, французские, греческие. Наконец первый проблеск душевного спокойствия — в захолустном итальянском монастыре, в беседах с простодушным каноником. И первые мысли об искусстве — музыке…»
Что в этих словах правда и что вымысел? Где подлинность, а где легенда? Эти вопросы, кстати, можно обратить почти ко всем деятелям и творцам Серебряного века. Разобраться сложно и остается утешаться высказыванием Марины Цветаевой: «О каждом поэте идут легенды, и слагают их все те же зависть и злостность».
Все современники отмечали двуликость Кузмина — эстет, поклонник формы в искусстве и в то же время творец нравоучительной литературы, жеманный маркиз в жизни и творчестве и одновременно подлинный старообрядец, любитель деревенской, русской простоты. Но все же больше — «русский дэнди», «Санкт-Петербургский Оскар Уайльд», «принц эстетов»…
Максимилиан Волошин в книге «Лики творчества» писал: «Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: „Скажите откровенно, сколько вам лет?“, но не решаешься, боясь получить в ответ: „Две тысячи лет…“, в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не есть ли он одна из египетских мумий, которой каким-то колдовством возвращена жизнь и память… Несомненно, что он умер в Александрии молодым и красивым юношей и был весьма искусно забальзамирован… Мне хотелось бы восстановить подробности биографии Кузмина там, в Александрии, когда он жил своей настоящей жизнью, в этой радостной Греции времен упадка, так напоминающей Италию восемнадцатого века… Но почему же он возник теперь, здесь, между нами в трагической России, с лучом эллинской радости в своих звонких песнях и ласково смотрит на нас своими жуткими огромными глазами, усталыми от тысячелетий?»
Кузмин — необычное явление в русской поэзии, пожалуй, единственный не трагический поэт во всем XX веке. Он исповедовал почти не свойственный русскому национальному духу гедонизм, наслаждение жизнью, каждой ее минутой, наслаждение красотой мира, природы, человеческого тела. Кузмин смотрел на красоту и истину как на составную часть мира, а не на что-то ему противопоставленное.
- Дух мелочей, прелестных и воздушных,
- Любви ночей, то нежащих, то душных,
- Веселой легкости бездумного житья!
- Ах, верен я, далек чудес послушных,
- Твоим цветам, веселая земля!
Разбирая раннее творчество Кузмина, Валерий Брюсов отмечал: «Изящество — вот пафос поэзии М. Кузмина… везде и всегда он хочет быть милым, красивым и немного жеманным. Все, даже трагическое, приобретает в его стихах поразительную легкость, и его поэзия похожа на блестящую бабочку, в солнечный день порхающую в пышном цветнике».
«Дар стиха, певучего и легкого» отмечали почти все современники Кузмина.
- Отрадно улететь в стремительном вагоне
- От северных безумств на родину Гольдони…
Но куда улетишь, коль родился в России? А Кузмин родился в ее центре, в Ярославле. Потом Саратов и, наконец, с 1884 года — Петербург. В гимназическую пору Кузмин сближается с Юшей, будущим советским наркомом иностранных дел Георгием Чичериным. Их переписка длилась до 1926 года. Чичерин оказал большое влияние на Кузмина и расширил круг его чтения, включив в него философию, главным образом тогдашних властителей дум Ницше и Шопенгауэра, Ренана и Тэна. Чичерин также ввел в круг интересов Кузмина итальянскую культуру, способствовал тому, чтобы Кузмин выучил итальянский язык, позже именно он вовлек Кузмина в серьезные занятия немецкой культурой … Затем их судьбы резко разошлись: Чичерин подался в революцию, а Кузмин… Вот что он писал Чичерину в письме 18 июля 1893 года: «Я как-то всегда мало интересовался общественной жизнью, интересы класса, товарищество, адреса, концерты — все проходило совершенно незаметно для меня. Личные интересы были всегда для меня на первом плане».
Таким был Кузмин, он и консерваторию не закончил, хотя учился у Римского-Корсакова и Лядова. О своих композиторских занятиях Кузмин высказывался так: «У меня не музыка, а музычка, но в ней есть свой яд, действующий мгновенно, благотворно, но ненадолго…»