Любовь? Пожалуйста!:))) (сборник) Колотенко Владимир
– Знаешь, – говорит тихо Елена, повернувшись ко мне лицом и припав всем телом, – знаешь, я хочу тебе сказать…
Я знаю. Целую кончик ее носа, жду, улыбаясь.
– Завтра, – говорит она, – ладно, завтра… Я хочу видеть твои глаза.
Фары слепят меня, поэтому-то глаза закрыты. Ну завтра, так завтра. Меня уже ничем не удивишь.
Мы выходим из машины еще раз, чтобы полюбоваться огнями Ялты. Огни города – у наших ног, и впечатление такое, словно ты царь Вселенной. Это длится до тех пор, пока какой-то там “Форд” или “Пежо” не нарушает тишину, высветив строй кипарисов.
– Название поселка не Милет, а Мелас, – говорит она, когда Ялта остается позади, – и вообще здесь много греческих названий: Кастрополь, Мелас, Форос…
– Симеиз, Гурзуф, Кацивели…
Я не знаю, зачем ехидничаю.
– Где-то здесь на гастролях мой муж, – говорит Елена, – у них неплохая программа, и, если у тебя вдруг возникнет желание, я могу устроить…
Ах, Бог ты мой! У меня нет никаких желаний. Единственное, чего мне недостает, – одиночества. Я знал об этом еще дома.
Поселок действительно называется Мелас, мы видим указатель: “Мелас”.
– Видишь: Мелас, – говорит Елена.
Я же не слепой.
Встречных машин мало, только мелькающие в свете фар кустарники, кипарисы, ограничительные полосатые столбики, скатившийся на дорогу камень, который я, не сбавляя скорости, искусно оставляю справа, наконец, туннель. Упрятанные за решетку уз-ники-фонари вяло цедят свой подслеповатый свет, нагнетая унылую тоску, и хочется поскорее вырваться из этой каменной тюрьмы… Вскоре мы видим красные сигнальные огни бетонной башни.
– Приехали?…
Раньше у меня хватило бы такта спокойно ответить, отшутиться или, скажем, промолчать.
– Ну видишь же…
Конечно, все дело во мне.
Маленький домик на берегу моря, уставший от тишины и ожидания, заполняется чемоданами, пакетами, ее смехом… Шляпки, зонтики, надувной матрац, на полировке трельяжа появляются крикливая помада, кремы, тени, смеется рубиновыми огоньками веселая люстра…
Приехали!
– Знаешь, как я тебя люблю, – говорит Елена позднее, выходя из ванной и обвивая, словно плющом, своими прелестными руками мою шею, – знаешь как…
Я устал до смерти, и любые проявления нежности, я знаю, будут выглядеть наигранными.
– Будем спать? – ее вопрос.
Я отказываюсь даже от традиционной чашечки кофе. Становлюсь несносным, я знаю и замечаю, что часы на стене, отсчитывавшие все эти годы минуты нашего летнего счастья, стоят. Об этом я молчу. Утром в постели я сознаю, что превращаюсь в зануду, и искупаю свою вину.
Ее волосы, за прикосновение к которым я готов был отдать полжизни, теперь (она приподнимается на локте) укрывают мне грудь, шею, нервно щекочут губы. Я отворачиваю лицо в сторону…
– Андрей…
Я даже морщусь: можно ведь и помолчать немножко. И, вообще, взывать к чувствам на голодный желудок – пустое дело.
– Андрей, я хочу сказать тебе…
Отшвырнув простыню, она просто наваливается на меня, как на какого-то жеребца, и, оседлав, (сущая амазонка!) произносит:
– У нас будет сын!
Нельзя сказать, что я цепенею от ужаса. Лежу с дурацкой улыбкой на лице, а она, шалея от счастья, прыгает и смеется, озадоривая и меня своим озорством.
Волоокая бестия!
– Почему сын? – спрашиваю я, приходя в себя.
– Ну хочешь – дочь!
Все это повторяется из года в год то дома, то здесь, в разных вариациях. Видимо, ей доставляет удовольствие видеть мою растерянность, мои потухшие глаза.
– Ну уж нет, – произношу я браво, – подавай мне сына!
– Я решилась, – говорит она, все еще сидя на мне, как на жеребце.
Зачем ей испытывать меня? Она ведь знает, что нет на свете женщины, с которой бы я охотнее делил свои дни и ночи.
Вероятно, забывшись, с закрытыми глазами, она рукой пытается ощутить бороду, которую я никогда не носил, и, не найдя, открывает глаза. Я только улыбаюсь: я ведь не виноват, что бороду носит ее муж, композитор (или пианист). Какое мне дело до его бороды?
– Ой, – произносит она, – знаешь…
И, смутившись, ничком падает на меня, чтобы не смотреть мне в глаза.
– Ну, – произношу я, высвобождаясь, – пора на море. Пойдем на камни?
– Какой ты колючий…
Целый день, лежа на пляже, я сдерживаю себя, чтобы не спросить, и уже вечером, когда она, пунцовая, смазывая себя сметаной, стоит совершенно нагая перед зеркалом, я, любуясь ею, спрашиваю:
– Ты уверена в том, что?…
Она, глядя на меня в зеркало, на мгновение замирает, встав на цыпочки и втянув живот, наклоняет голову так, что волосы прикрывают всю левую грудь, стоит, не дыша, Венера Форосская, затем, вдохнув, произносит:
– Разве я не красивая женщина?
Это-то я знаю; меня интересует другое:
– Ты действительно беременна?
Почему я целый день жду ответа на этот вопрос?
Она поворачивается на носках и просто таращит на меня свои красивые глаза.
– Да, – произносит она, – действительно. А что?
– А ты уверена, что?…
– Что это будет твой сын? Да!
– Ааа?…
– Знаешь, – повторяет она еще раз, – я решилась!
Эту ее решимость я знаю.
– Когда я выйду за тебя замуж…
Мне только этого сейчас недостает!
– Слушай, – прошу я, – перестань мазаться сметаной, есть же крем.
Я полон желания быть бодрым, раскованным, и меня, конечно, не может вывести из себя даже то, что она произносит:
– Глеб, принеси мне, пожалуйста, салфетку.
Это мне ничего не стоит: я с радостью встаю, иду к трюмо, а она, не замечая своего промаха, добавляет:
– И молочко прихвати.
Кто такой Глеб, я не спрашиваю, зато прекрасно знаю, как зовут ее мужа: Владлен.
– Пожалуйста…
Мне нравится ее привычка благодарить за все лишь кивком головы, не отрываясь от своего основного занятия. Бывают минуты, когда от нее невозможно оторвать глаза.
– Я люблю тебя, Ленка…
– Правда, – искренне удивляется она, – кто бы мог подумать?…
Ах, кокетка! Ах, ты моя прекрасная прелестница!
Вдруг она предлагает:
– Идем к морю?
Первый час ночи.
– Мы еще ни разу не купались в лунной дорожке, представляешь, голыми.
Ах, выдумщица! Ну идем, так идем.
– Помнишь, ты обещал…
Я помню, я готов выполнить обещание.
Мы резвимся, как дети, правда, нет никакой лунной дорожки, только порхающие желто-сизые язычки костра вдали на берегу, которые не могут вырвать у слепой крымской ночи наготу наших тел. Удивительно теплая вода, гладкая тугая кожа Елены… Легкое тельце кажется невесомым, я держу ее как пушинку.
Вдруг, словно гром в тишине – яркий свет!
– Ах! – вскрикивает она, разнимая руки, а я теряю равновесие.
Мы дружно уходим под воду. Когда, смеясь и фыркая, выныриваем, бдительный голубовато-молочный луч прожектора снова нашаривает наши тела, и нам опять приходится стыдливо погружаться в воду по плечи. А прожектор, равнодушно скользнув по нашим головам, шарит теперь по черной глади моря, выискивая, вероятно, вражеский перископ, затем устремляется в бесконечную черную даль и вдруг гаснет.
Теперь мы, как в темнице, хоть глаз выколи, но, если резким движением руки взбурлить воду – резвящиеся фосфоресцирующие светлячки-капельки несутся по поверхности, как трассирующие пули, бесшумно и бесследно пропадая.
Что еще нужно для счастья?
На берегу, растираясь до жара махровым полотенцем, я вдруг чувствую себя, как прежде, без памяти влюбленным в свою Елену. Нет, все не так плохо, как казалось в дороге, просто я устал. Мне уже сорок три, а это, известно, непростой возраст.
Назавтра нам вообще не удается повидать море, и к вечеру меня просто тянет вырваться из томительного плена, а к следующей среде я уже думаю о своей работе. Строю планы и с наслаждением ненавижу ночные купания, даже при рогатой луне: я хочу работать! Елена, чувствует мое настроение и пытается предупредить все мои желания, что бесит меня еще больше.
Иногда я ору на нее.
– Хочешь, – предлагает она, – поехали домой…
Я упорно молчу и только злюсь.
Иногда я соглашаюсь с тем, что Елена родит мне сына, соглашаюсь и все эти дни чего-то боюсь. Чего?
– Скажи, – спрашивает как-то Елена, – почему люди надоедают друг другу?
Я что-то, конечно, мямлю на этот счет, но вижу, что она не слушает. Я говорю прописные истины, а она лишь покачивает головой в тон моим словам, затем говорит:
– Знаешь, мне кажется, что у нас все должно получиться…
Я не спрашиваю, что значит “все”, не противоречу, но и не поддакиваю. Терпеливо переминаюсь в очереди за блинами. В конце концов я делаю свой заказ, и тройная порция меда служит наградой нашему терпению.
Теперь жужжание жульничающих пчел. Воробьи тоже не скромничают. Они просто заглядывают в рот. Солнце в платанах, ветерок…
Сегодня уже четверг. Или среда? Нет, я даже не намекну о досрочном возвращении домой. Три недели – это три наших недели. Может быть, меня пугает ее беременность?
Она только что торжественно объявила об этом еще раз. Зачем?
Жаль, конечно, что каждый из нас живет теперь в своем времени. Наше время упущено. С этим ничего не поделаешь.
Ей кажется, что блинчики сыроваты, а я так не считаю.
– Теперь мы будем отдыхать здесь каждое лето, – не менее торжественно заявляет она.
Мне всегда нравился ее профиль, греческий носик, высокий лоб, ливень лиловых волос.
На следующий день у меня и мысли нет об отъезде, я предлагаю быстро позавтракать и – на пляж.
– Ты забыл меня поцеловать…
Ах, ты боже мой…
Запутавшись в простынях, она потягивается, спина дугой, перламутровые ноготки, а я уже облачаюсь в спортивные белые трусики. Пора вставать. Она терпеть не может кухню, я это знаю и поэтому жарю яичницу сам. Салат из свежих помидоров, ложка майонеза, три ложки сметаны. Это просто прекрасно.
– Готово, – ору я, – эгей!
Капельки воды на ее плечах – жемчужины, мокрые волосы – крохотная копна душистого сена после дождя. Ослепительно смуглая, она входит:
– Ах ты мой труженик!
Мы идем к морю. Я учу ее плавать кролем, затем мы едим теплые персики, жуем кукурузные палочки, а вечером она предлагает:
– Идем к церквушке, там ресторанчик…
Мне не хочется:
– Давай завтра.
– Ты обещаешь это уже пятый день.
Мне лень тащиться в гору. Елена настаивает.
– Андрей, беременным женщинам нельзя ни в чем отказывать…
Я вдруг спрашиваю, не пора ли собираться домой и ищу предлог. Ее “Уже?!” и удивление, застывшее на лице, злят меня.
Можно было бы еще день-другой подарить Крыму, но лето уже качнулось к осени – надо работать.
Она улыбается и каким-то высокомерно-пренебрежительным тоном произносит:
– Я никогда не считала, что ты способен меня любить. Твой эгоизм…
– Да ладно…
Она умолкает. Она замыкается в себе на весь вечер, читает, не выходит к ужину (это известные ее штучки), и я вдруг ясно сознаю: ведь так может продолжаться всю жизнь! Нет – нет… Только не это!
Потом, в постели, она признается:
– Я не права, Андрей… Прости!
Мне ничего не остается, как утешить ее, но ведь вечер пропал. Я решаю: пора домой. Поразительно, но я уже скучаю по своим пациентам.
Утром, любуясь далекими, стекающими по расщелинам гор, потоками густой зелени, я объявляю: “Завтра едем”.
– Завтра… – только и произносит она.
Церквушка – это тоже ее идея. Сердитая туча села на кромку гор, заслонив солнце. Я предлагаю: “Идем в ресторанчик”. У нее болит голова. Я что-то читаю и, не отрывая глаз от текста, предлагаю еще раз: “Идем?” Какое-то время она молчит, затем встает и включает утюг. Может быть, мне побриться? “Как хочешь”. Еще полчаса уходит на сборы, наконец мы выходим. Не ясно, будет ли дождь, поэтому я, вернувшись, беру зонт. Лучше бы я не возвращался.
Можно идти по асфальтовому серпантину, а мы выбираем путь напрямик. Горная тропа среди деревьев, я впереди… Никто нам не встречается, никто не обгоняет, но иногда то совсем рядом, то вдали слышны голоса. Диких кабанов и лисиц нет. Иногда прошмыгнет ящерица, вдруг крякнет какой-нибудь витютень. Здесь не дикие места, заблудиться невозможно. Есть опасные участки, но их при желании можно легко обойти.
– Хочешь – вернемся, – предлагаю я, когда мы останавливаемся, чтобы отдышаться, у поваленного дерева. Она только качает головой: нет. Отсюда можно любоваться побережьем: далекие белые домики, пестрые крыши. А вон там – наш дом. В общем-то здесь много тропинок, тающих среди камней и деревьев, и бывает, теряешься: какую выбрать? Иногда приходится возвращаться. Конечно же, ее туфельки возмущены. Еще бы – каменная крошка, сучья, а то и разбитая бутылка. У меня в правой руке зонт и смолистая сосновая шишка, а в левой – ее рука. То и дело спотыкаешься, скользишь по крошке, а бывает и так, что не знаешь куда ступить – стоишь на одной ноге. Солнца давно нет, а мы уже взмокли, хотя дождя тоже еще нет. Золотые купола церквушки, казавшиеся такими близкими, обнаруживаются то справа, то слева, а то и вовсе пропадают, и кажется, что мы не продвинулись ни на йоту.
Иногда одолевает страх, и тогда хватаешься руками за что попало – камень, ветку или стебелек и замираешь, прижимаясь к земле.
Голые корни, отполированные руками карабкающихся, – удобные и надежные перила.
Есть такие участки, что от напряжения немеют ноги, и, когда пройдя их, я спрашиваю Елену, не было ли ей страшно, она, в паузах между вдохами, выдыхает:
– Нисколечко… Ничуть…
Она боится показаться трусишкой, глупая.
Теперь мы делаем остановки через каждые две-три минуты – настолько крутой подъем. Две-три минуты такого движения на четвереньках отнимают уйму сил. От камешка к камешку, от дерева к дереву, вдруг – каменный монолит.
– Может быть, выйдем на дорогу?
– Нет… Осталась ерунда.
Никакие каменные монолиты не сравнимы с женским упрямством. Можно было бы преспокойно поспать, а вечером пойти в кафе. Или посидеть напоследок у моря.
Наконец золотистые купола…
Затем мы с наслаждением, сидя на массивных деревянных тумбах-пнях, утоляем жажду кислым вином. Чопорные гарсоны в белых спортивных фуфайках плавают от столика к столику. Елена, артистка, в центре внимания всех, у кого есть глаза. Пунцовая от подъема и выпитого вина, она, чувствуя их взгляды, сидит, как пава, глаза ниц, на лице дурацкая улыбка.
– Ленка, – произношу, улыбнувшись, – дыши…
Она делает шумный выдох и затем заразительно смеется.
Артистка!
Мы сидим, укутавшись сизым облаком, и мне не жалко ни времени, ни усилий, затраченных на покорение этой вершины. Правда, церквушка очень уж неухоженная. Серые стены, облупившаяся штукатурка. Одетая со всех сторон в реставрационные леса, как и в прошлом году, она похожа на нищенку, ожидающую милостыню. И только купола, как незрячие глаза, вдруг увидевшие надежду.
Затем мы любуемся высветленным вечерним солнцем морем, игрушечными домиками поселка, пурпурным теплоходом.
Мне ничего не идет в голову, и я произношу только:
– Прекрасно…
– А ты не хотел…
– Я был не прав.
– То-то…
Мы любуемся закатом, молчим. Она вдруг спрашивает:
– Мы поженимся?
– Осенью.
Я произношу это не задумываясь.
– Да, – повторяю я, – как только приедем.
Когда мы уходим, она напоминает:
– Не забудь…
– Ах… да-да…
Я возвращаюсь, чтобы взять забытый зонт. Лучше бы я его оставил.
– Нет, мы не пойдем дорогой, – настаивает она, – ты сам говорил, что самый короткий путь тот, который знаешь. Мы должны еще успеть к морю. Я хочу еще… в море… бросить монетку…
Я снова впереди. Еще не темно, еще хорошо различимы цветы. Дождик прошуршал и стих, я даже зонт не успел открыть, но этого дождичка вполне достаточно, чтобы камни стали скользкими. Теперь нужно идти осторожнее, а значит, медленнее, и неясно, выиграем ли мы время. Я иду молча, и она молчит в какой-то неясной обиде. Я все время жду чего-то страшного, и теперь мысль, которая меня все эти дни преследовала, наконец, облачается в свою гнусную тогу: “Она ведь может сорваться…”
Нет! Только не это! Мне не нужна эта сказка с грустным концом, которая может стать еще одной крымской легендой. Этого я не допущу:
– Держись крепче…
– Давай отдохнем…
Я не тороплю, даже не злюсь: сколько угодно! Я даже готов нести ее на руках, только бы ничего не произошло. Кстати, самый трудный участок пройден, опасаться уже нечего.
– Осталась ерунда, – мирно произношу я, – еще к морю успеем.
Она молчит. Темнота сгущается теперь быстро, стрекочут цикады.
Она срывается через несколько шагов, после моих слов: “Здесь осторожно”. Я успеваю протянуть ей руку, в которой злополучный зонт, и она хватается за него, но выдергивается ручка, и зонт, раскрывшись, стреляет своим зловещим черным куполом, отталкивая ее и швыряя в пропасть. О, Господи!.. Зачем я взял, зачем я не забыл этот зонт?
Кажется, мир застыл, умер, и только грозная тишина еще жива, и вдруг:
– Андрей…
Я открываю глаза.
– Андрей, где ты?
Я не верю своим ушам.
Словно на лыжах скатываюсь вниз.
– Ты где?
– Ну, помоги же…
О, Господи!..
Легкий вывих правого лучезапястного сустава. Ерунда какая! Вероятно, слезы застилают мне глаза, слезы радости, но я прекрасно вижу ее лицо, волосы, плечи…
Теперь мы смеемся, смех нервного потрясения. Это бывает.
Даже гипса не потребуется.
Медным звенящим гонгом вальяжно выкатывает на небосвод луна.
– Смотри…
– Ага…
Я сжимаю любимые плечи, я казню себя за черные мысли.
Почему я теперь только молчу и даже в сумерках прячу глаза?
Наконец под ногами асфальт, небо яснеет, но нарастает ветер.
Она даже не прихрамывает, правда, испачкано и измято платье, но я готов купить ей новое. Хоть два. Хоть тысячу. Я закуриваю.
Дома туго бинтую ей руку, умело, ведь это моя работа. Смолистую сосновую шишку кладу рядом с зонтом, теперь это наша память.
– Слушай, – говорит она потом, веселея после двух рюмок вина, – идем к морю.
Нет уж, на сегодня хватит.
– Идем…
– Нет.
– Андрей…
Я устал, я, наконец, хочу спать.
– Нужно бросить монету.
Кому нужно?
– Ну, пожалуйста, мы должны сюда вернуться.
Я тащусь к морю, как на плаху, матрац – парус на плечах. Выполняя ее каприз, иду в одном халате до пят, луна пялится своим серебряным глазом. Какого черта! Ветер… Неужели будем купаться?
– Непременно!
Накаты волн, чешуйчатая лунная дорожка.
В воде теплее, чем на ветру. Наши головы над водой, ее белеющая бинтом рука. Потом она долго мне будет сниться – забинтованная рука.