Когда явились ангелы (сборник) Кизи Кен
– Новая экспериментальная порода, – успокоил меня папуля. – По-моему, называется абердин-патикусская, знаменита своей кротостью.
Когда же суровая зима пришла по-настоящему, Абдул наконец привык не стесняться общения со своим стадом – но только, похоже, из-за тепла и кормежки. Когда дневная порция сена исчезала, он отходил в сторону и пережевывал в праведном уединении. С робостью на лице и этими глянцевыми черными кудряшками он больше походил на только что созревшего алтарного служку, который раздумывает, не провести ли ему жизнь в монашеском безбрачии, а не на рародителя стейков.
И тут в наш рассказ вступает второстепенный коровий персонаж – одна из телок Гамбургера по имени Шлюшка. Косоглазая джерсийско-гернзейская помесь, малорослая, непритязательная и, в папу, не красавица, однако именно этой скромнице выпало первой снять с Абдула подозрения в Отъявленном Фердинандстве. Бетси говорила мне, что некоторые коровы, похоже, уже стельные, но я сомневался. Еще больше я усомнился, когда она сообщила, что первой должна отелиться невзрачная Шлюшка.
– В любой момент, – сказала Бетси. – У нее уже выделения, бедра растянуты – только послушай, как она там плачет.
– Да мы и девять месяцев не прошло, как его купили, – напомнил я. – А первые два из них он лез только на заборы. Она ревет просто потому, что погода говно. От погоды все плачет.
То была самая холодная зима за всю краткую письменную историю Орегона – минус 20 в Юджине! – и даже на долгой памяти старых рутинеров суровее зимы не бывало. Мороз не ослаб и через несколько дней, как у нас обычно. Весь штат перемерз намертво на целую неделю. Вода застывала в трубах, если даже на несколько минут оставляли открытым кран; скважинные насосы перегорали на 60 футов в глубину; взрывались обогреватели; трескались деревья; даже бензин сгущался в бензопроводах движущихся машин. Через неделю слегка оттаяло, и все треснувшие водопроводы целый день весело фонтанировали; а потом все опять перемерзло. Новый рекорд! И снег в придачу. И дуло просто скотински, и дальше морозило, и сильнее пуржило и опять дуло – одну неделю за другой, весь февраль, март и даже апрель. К Пасхе чуть потеплело. Прогнозировали ясные дни. Снег перестал, но апрельские ливни обрушились отнюдь не фиалками.
Слякоть хуже снега – тот хоть оправдывает себя каким-то шармом. Весь день мерзко хлюпает, всю ночь черный зусман – тут у кого угодно депрессия будет, что у человека, что у зверя. У зверей-то нет календаря, Стоунхенджевы Солнцестояния, церемониальные ветви остролиста не напомнят им о свете. У коров огромный бак терпения, но он не бездонен. И когда он наконец опорожняется, когда один жалкий месяц тянется за другим, а трепанный погодой дух не подопрет никакая теология – вот тогда и они впадают в отчаяние. Мои коровы развернулись жопой к ветру и давай себе уныло пялиться в беспросветное будущее, часами не мыча и даже не шевелясь. Их даже люцерна не бодрила.
Потом одним тусклым утром Бетси пришла и сказала, что Шлюшка в болоте рожает и ей, похоже, надо помочь. Когда я наконец укутался и дошел вслед за Бетси до места, теленочек уже родился: крохотное черное то же самое своего папани, без сомнения, Абдула, кудряволобое, ангелоглазое, – и стоял он в этой слякоти здоровый и сильный, как – сочиним тут поговорку – бык. А вот Шлюшка выглядела неважно. Задыхалась, время от времени еще тужилась, но сил выкинуть послед ей, судя по всему, не хватало. Мы решили переместить их в поле к дому поближе, чтобы приглядывать. Я нес теленка, а Бетси погоняла Шлюшку следом. От жгуче ледяного дождя мы все вжимали головы в плечи. Я матерился, Бетси ворчала, а Шлюшка несчастно ревела о горестях этой суровой жизни, зато теленок у меня на руках не издавал ни звука; голову он держал слишком высоко, а глаза его были слишком широки от изумления всем окружающим, чтобы еще и на что-то жаловаться.
Дождь со снегом стал еще холодней. Мы с Бетси зашли в дом и наблюдали из окна. Теленок лежал в укрытии насосной станции и ждал, какие еще чудеса припасла ему жизнь. Шлюшка продолжала мычать. Послед болтался у нее под крупом, как гроздь виноградного мороженого. Что-то наконец оторвалось и упало в ледяную грязь. Остальное начало втягиваться обратно. Бетси сказала, что надо пойти и выковырять его наружу. Я ей заметил, что коровы тысячи лет переживали отел и без всякой моей помощи. Совать руку в эту таинственную тьму инь? Да я туда – сочиним еще одну – и близко не сунусь.
В тот день Шлюшка слегла. Послед у нее до сих пор не вышел, ее лихорадило так, что от вздымавшихся боков пар столбом. Через каждые несколько вдохов она сипло вздыхала – словно у ржавой заводной коровки кончался завод. Теленочек по-прежнему стоял рядом, молчал, умоляюще тыкался в мать мягкими буграми носа, только мать ему не отвечала. Бетси сказала: начинается перитонит, поэтому, чтобы ее спасти, нужны антибиотики. Я съездил в Спрингфилд, где удалось купить набор как раз для решения такой ветеринарной проблемы. Пинта окситетрациклина, к которой резиновой трубкой присоединен скотский шприц с иглой, как гвоздь в 20 пенни[31]. Дожидаясь, когда пройдет товарняк, на переезде в Маунт-Нево, я выкроил минутку и прочел инструкцию, как делать укол. Там была изображена корова, и стрелочкой показано, в какую вену на шее я должен попасть. А вот где ей перетяжку делать, не сказано.
Остаток пути домой я размышлял о разных перетяжках. Лучше всего, прикидывал я, будет садовый шланг со скользящим узлом… но не успел я и к дому свернуть, как стало ясно, что случай для практики мне уже не выпадет. Бока у нее больше не вздымались. Теленочек так же стоял рядом с дымящейся горой, но больше не молчал. Он ревел так, будто у него сердце разрывалось.
Весь остаток того слякотного дня я дрожал от холода, орудовал лопатой и думал, что, вот если б взял и утром сунул руку в корову, днем бы точно не рыл ей этот чертов котлован. Пока я рыл, а теленок ревел, коровы – одна за другой – подходили к изгороди, разглядывали, что тут происходит: но не на усопшую свою сестру смотрели, которая для них уже мало чем отличалась от той грязи, которой я ее заваливал, а пялились на новорожденное чудо. И пока они так глазели, было заметно: они с напругой возвращаются по длинному темному туннелю зимней памяти и что-то припоминают. Плач этого малыша дергал их воспоминания за вымя, выдаивал млечные отголоски времен поярче, дней подлиннее, когда опять был клевер, светило солнце, было тепло, что-то рождалось – снова жизнь.
Не успел тот чумазый день окончательно измараться до полной темноты, мои коровы уже телились вовсю: жалкое отчаяние не ослабило их, напротив – укрепило торжествующей уверенностью. Авенезер отелилась быстро и решила, что будет еще. Нам удалось подсунуть ей Шлюшкиного сиротку; в ликовании своем Авенезер ни на миг не усомнилась, что родила двойню. Наутро я уже не мог отличить его ни от его сводного братца, ни от прочих кудряволобых телят, что весь день выскакивали на свет черной бесперебойной чередой.
Пока у нас тут колобродило все это материнство, отец с поля даже не заглядывал. Когда отелилась последняя корова, я вышел и увидел его в дальнем углу, возле соседской ограды. Добрался я до него, когда в варенье туч проглянуло солнце. Он робко выслушал извинения и поздравления и повернулся ко мне спиной – насладиться пучком люцерны, который я ему принес. Где-то еще заревело, и я заметил двух соседских голштинок с новенькими черными младенцами, а на поле соседа моего соседа, где гуляли дорогостоящие рыжие девонки, тоже, будто выводок сверчков, скакало на солнышке потомство Абдула.
– Абдул, ну ты и вдул, ей-богу!
Отрицать он не стал – только чавкал себе, невинный, как алтарный служка; да и не хвалился своими достижениями. Не в его стиле.
Времена года катили дальше. Стадо наше вскоре удвоилось, затем прибавилось еще. Мы оскопляли новорожденных бычков, ели откормленных волов, а телок приберегали на то время, когда даже я начну соображать и наконец осуществлю мечту о молочной ферме. Стадо росло и постепенно чернело. Уже больше двух третей было черно на три четверти – с легкой примесью гернзейских, джерсийских и орегонских монголок. Абдул раздался и огрубел, однако манер алтарного служки не утратил; никогда не бодался, не наскакивал на телушку, демонстрируя грубую силу, как это у них водится, отчего и пошло выражение «быковать».
Никто никогда не видел, как он одерживает свои победы; пользуясь преимуществами естественного камуфляжа, для ухаживаний он выбирал темноту. Если полунощные брачные игры заводили его за ограду-другую, возвращался он обычно до зари; а если не возвращался, нам, кто за ним приходил, всегда являл только мягкую покорность. Когда при мне чело его гневно хмурилось, злость эта обращалась не на человека, а на быка, который обслуживал стадо Тори через дорогу, – старого бахвала-херефорда. И легко понять из-за чего. После всякого приходования какой-нибудь сонной телушки средь бела дня этот неотесанный старый хер считал своим долгом парадировать взад-вперед вдоль своей ограды и хвастливо реветь через дорогу нашему молодому ангусу. Абдул никогда ему не отвечал; стоило Старому Бахвалу завестись, Абдул разворачивался и шел к болоту.
Наконец Бетси стала беспокоить численность нашего стада и размеры некоторых дочек Абдула. Они и так уже «входили в тот самый возраст» (как отмечал гадкий соседский бык всякий раз, когда девственные дщери Абдула паслись неподалеку) и уже запросто способны были к кровосмешению. Лично я не считал, что Абдул опустится до инцеста, но кому ж охота рисковать с бестолковой телятиной?
– Что тут можно сделать? – спросил я Бетси.
Мы шли вдоль ограды, оглядывая наших подопечных. Через дорогу бык Тори шел за нами, пыхтя некую новую диатрибу.
– Посадить Абдула в загон, или продать с аукциона, или просто продать, или…
Она умолкла – ее заглушил старый хер. Когда филиппика его стихла снова, я уточнил:
– Или что?
– Или съесть.
– Абдула? Я не хочу есть Абдула. Это как Стюарта съесть.
– Тогда посадить в загон. Так и полагается вообще-то держать племенных быков…
– В загон мне его тоже не хочется. Чтоб бык Тори не злорадствовал.
– Тогда продать или обменять. Я пошлю объявление в газету.
Мы обнаружили, что все хотят меняться только охотничьими ружьями или мотоциклами. А деньги нам предлагали не добрые животноводы, а местные закусочные, желавшие котлет подешевле.
Прошел месяц – от наших объяв никакой отдачи, а после того как мы всю ночь помогали нашему восточному соседу Хоку разлучить Абдула с полудюжиной шаролезок, которых Хок только что купил, я решил испробовать загон.
Шпалу вкопали опять, балки заменили, но после Гамбургера этот клочок никто не занимал. Абдул вошел в загон, не вякнув. К моему удивлению, в воротца, куда Гамбургер проходил свободно, Абдулу пришлось втискиваться.
– Абдул, старина, ты уже взрослый и должен понимать суровую правду жизни, – сказал я, запирая за ним ворота. – В ней не только свободная любовь и забавы.
Абдул ничего мне на это не ответил – он жевал зеленые яблоки из ведра, которым я его приманивал. Зато быку Тори через дорогу было что сказать насчет заточения соперника. Вел он себя кошмарно. Весь остаток дня изводил Абдула, мыча намеки и скабрезности. Когда я ложился спать, херефорд дошел уже до прямых расистских выпадов. Я дал себе слово как-нибудь на днях перемолвиться словцом-другим со стариком Тори насчет его животины.
Но старик Тори меня опередил. Спозаранку он был уже тут как тут – тарабанил мне в окно парадной двери кремнями своих костяшек.
– Твой бык, а? Твой чер-чер-чертов черный бычара? – Рубашки на старике не было, сам он неистово трясся – как от утренней прохлады, так и распаленный некой яростью, пока еще не нашедшей выхода. – Ты его продал или он еще у тебя, шкажи-ка ты мне!
Тори – старый беззубый ветеран восьмидесяти с лишком боевых лет сельского хозяйствования, лицо у него – как у изголодавшейся норки, да и размера он того же. Говорят, однажды он вышел на пару калифорнийских охотников, которые в погоне за дикими утками забрели в заболоченный овраг на его участке, и отругал их так прежестоко, что одного охотника хватил сердечный приступ. А теперь я смотрел, как он весь сотрясается и плюется у меня на крыльце, беззубый, задрипанный, в одном комбезе и без рубашки, и боялся, что его кровяному давлению пришла пора дерябнуть. Как можно спокойнее я ответил, что да, вообще-то Абдул еще у меня.
– Если хочешь на него поглядеть, он в загоне…
– Да чер-черта ж два в жагоне! Он еще жатемно ко мне на поле припершя, ворота пошнощил, ограды и вообще накуролещил. А теперь ш моим быком шхватилщя – нашмерть прям!
Я сказал старику, что сразу же отправляюсь за нарушителем, вот только оденусь и подыму детишек, чтоб помогли. Извинился за беспокойство, и старик Тори немножко остыл.
– Я их уже ражвел, – проворчал он, ковыляя вниз по ступенькам, – а шам еще не жавтракал.
Я заорал, чтоб все вставали, и мы кинулись к нашей полевой машине – «мерку» 64 года с откидным верхом. Но к воротам Тори нам ехать не пришлось – дыру в его заборе словно грейдер проделал. Я протиснул «мерк» сквозь треснувшее дерево и драную проволоку, и мы поскакали по рытвинам к туче пыли вдалеке. Я ехал вдоль свежевспаханного следа, оставленного битвой. По земле Тори мы заехали в такую даль, что ясно было, кто тут побеждал. Херефорд по-бычьи окопался между черным агрессором и своим белолицым стадом, но Абдул неуклонно теснил его назад больше полумили. Когда мы достигли поля боя, херефорд уже был на самом краю овражка. С языка его текла кровь из разорванного рта, а глаза дико вращались туда и сюда – перескакивали с Абдула, горой высившегося в нескольких шагах перед ним, на край бездны в нескольких шагах позади.
Оба повернули головы, заслышав наше бибиканье и рев мотора. Я вышел.
– Абдул! – заорал я. – А ну кончай! И пошли домой!
Он посмотрел на меня так виновато, что на миг я решил – повинуется, как собака. Однако старый хер поймал меня на отвлекающем маневре и кинулся к подставленной шее Абдула: бумм! Абдул покачнулся. Ногами нащупал равновесие, отступая, затем уронил голову как раз вовремя и рогами встретил следующую атаку: та-дах! Друг в друга с поразительной силой врезались два огромных черепа. Тысячи фунтов несовместной инерции вздыбили им спины до самых задов и передались земле. Ta-дах! чувствовалось под ногами. И еще раз: туддд! – Абдул снова отвоевал ту пядь земли, которой ему стоил мой окрик.
Ну и зрелище! Они сталкивались, они наседали, вздымались и долбили друг друга, пока не выбивались из сил, после чего останавливались, сопя. Иногда их большие лбы соприкасались без наскока, едва ли не с любовью, затем сила нарастала, пока громадные шеи не ежились гармошками от напруги; иногда из стороны в сторону мотали головами и сшибались ими с резким треском, а уж потом толкались. Но какова бы ни была тактика, дюйм за дюймом Абдул оттеснял выдохшегося противника к неминуемому, казалось, поражению; даже если херефорд не оступится на краю и не подставит смертоубийственным копытам Абдула живот, все равно придется с боем отступать вниз по склону. А при том, что сверху наседала такая тяжесть, это решающее неудобство.
Мне совсем не хотелось платить Тори за дохлого бахвала, как за чистокровную скотину, поэтому я опять прыгнул за руль и полным ходом двинул «мерк» в битву. Бампер заехал Абдулу в плечо, когда они сошлись лбами и тужились. Абдул не шелохнулся. Я отъехал подальше и опять пошел на таран; и снова ни пяди. Однако в столкновении радиатор вмялся в вентилятор; грохот отвлек Абдула, и херефорд успел отбежать подальше от края. Какой-то миг казалось, что он повернется к доблести хвостом и осмотрительно слиняет, однако дамочки его по другую сторону провала подняли такой гам, что херефорду пришлось развернуться обратно. Ничего не остается – только драться до конца или же остаток жизни слушать их пилежку.
Он обалдело уперся ногами в землю – последний бой. Я попробовал развернуть машину для нового удара сбоку, но из радиатора повалил пар. Абдул презрительно пнул в воздух пару комьев земли и опустил голову, готовясь к убийству, как вдруг нас всех перепугало резкое тресь! тресь! Из овражка выбрался старик Тори. Поверх комбеза на нем была застегнутая белая рубаха, зубы на месте; весь рот и щетина в крошках тостов и ягодном джеме. В руке он держал зеленый кожаный кнутик – такие сувениры покупаешь на родео.
– Боже святый, ты этих суксынов еще не развел?
Я ответил, что жду, пока утомятся – тогда не так опасно.
– Опасно? Опасно? Да чертила всемогущий, пошел прочь с дороги тогда. Я не боюсь этих суксынов!
И двинулся прямо на них, щелкая кнутиком и вставными зубами. Его херефорд получил два щелчка по морде и, к моему изумлению, кинулся прочь, блея, как овечка. Абдул повернулся и кинулся было в погоню, но у него на пути стоял этот маленький колдун, и в его зеленой волшебной палочке щелкали петарды. Абдул усомнился. Поглядел вслед херу, галопом утекающему к амбару, потом на палочку, от которой летели зеленые искры, и решил, что, раз Старый Бахвал так ее испугался, она, должно быть, – сильное средство. Развернулся обратно и потрусил домой, опустив черное свое чело.
– Вишь? – Тори ткнул кнутиком вслед своему улепетывающему быку. – Когда суксын был теленком, мои правнуки его к фургону привязывали и хлестали, пока не повезет, – вот этим сраным кнутиком. И он не забыл, а?
Мы подвезли старика к его дому. Я сказал ему, что починю ограду; он ответил, что дело уже не в этом: теперь мой бык одолел его быка и не успокоится, пока не завалит все его стадо.
– А мож, и тогда не успокоится, знашь? Тут можно ток одно. И если ты не сделаешь, ей-же-ей, сделаю я!
Поэтому тем же вечером мы вызвали Сэма, и наутро, не успел я и кофе выпить, Джон уже сворачивал с дороги к нам. Вскочив к нему на подножку, я показал дорогу туда, где ночевало стадо – в зеленом клевере вокруг главной оросительной трубы. Авенезер было предостерегающе замычала – она теперь всякий раз так делала, завидев серебристый фургончик смерти, – но поздно. Джон уже вышел и двинулся к цели, которую я ему показал. Цель была крупная, и он нес «винчестер» 30–30, а не обычный свой 22-й калибр. Абдул только промаргивался со сна, когда у него во лбу взорвался выстрел. Бык без единого звука рухнул на трубу.
Пока стадо пятилось и ревело, Джон подцепил трос лебедки к задним ногам Абдула и отволок тушу ярдов на пятьдесят. Раньше я хотел, чтоб он вообще их с поля уволакивал, с глаз долой, не то стадо увидит кровавое свежеванье и потрошенье падшего сородича, но Джон мне доказал, что это необязательно. Коровы за трупом не пойдут – окружат то место, где случилась смерть, и будут оплакивать точку отбытия, хоть опустелая оболочка и лежит всего в нескольких ярдах. Время проходит, коровий круг расширяется. Если висеть сверху на шаре и каждый час делать снимки этого контура скорби, наверное, будет видно, как распространяется энергетическое поле падшего животного.
Крупнее Абдула мы никогда никого не убивали, и поминки длились дольше прочих. Пасясь, стадо то и дело возвращалось к гнутой трубе и становилось мычащим кругом: в диаметре он был тугих десяти футов в первый день, на следующий – пятнадцати, потом – двадцати. Оплакивали его целую неделю. Оно и понятно: Абдул был им великим стариком, и правильно, что похороны длятся, пока блюдется большой круг, это ж естественно – должный срок почитания сам собой гаснет до полного забвения, а Природа меж тем тасует колоду к следующей раздаче.
Но тут выпадает джокер.
Пол в ванной прогнивает. Бадди с двоюродным братцем Дэйви приехали на фургоне маслобойни с фанерой, и мы всю ночь ее приколачиваем. Утром они уезжают, и Бадди отвлекает рев в поле. Это Авенезер. Ее должность диктует еще одну обязанность – извещать нас, когда у молодой телки начинаются роды. Бадци видит распростершуюся на земле телушку и дает задний ход – мчится обратно к дому, голосит и бибикает.
– Ща у вас там теленок рожится! – орет он мне.
Бетси прыгает к нему в машину, я распахиваю ворота.
Мы летим туда, где Авенезер трубит свою весть.
– Это ж там, где Абдул на той неделе скопытился, – сказал я Бадди. – Они там каждую ночь теперь спят.
– Ты ее послушай только, – сказала Бетси. – Ох батюшки, надеюсь, она не решила, что…
Поздно. У Авенезер в голове уже сплелась ошибка: раннее утро, едет машина, убийство из памяти еще не стерлось… и первоначальный зов о помощи стал предостерегающим визгом. Она прочно утвердилась между нами и рожающей сестрой своей и заревела:
– Это смертельный фургон! Беги к лесу, милочка! А я этих гадов попробую задержать.
Все утро мы пытались найти корову в болоте. Наконец засекли, где она прячется, – по изнуренному сопенью. Она лежала на боку в зарослях ежевики. По размеру передних копыт теленка, торчавших наружу, мы поняли – здоровенный, слишком велик для такой юной телки. Может, она и смогла бы выдавить его сама на поле, когда все только началось, но ложная тревога Авенезер отправила ее в бега, и силы иссякли. Теперь ей требовалось помочь.
Я попробовал набросить ей на голову петлю, но ее норов мог сравниться лишь с моей неумелостью. Остаток дня мы с Бетси и детьми гонялись за ней от одних колючек к другим. И нигде не хватало места, чтобы я хорошенько накинул петлю. Наконец я сменил лассо на свой старый борцовский шлем и забрался на нижние ветки крупноплодного дуба. Когда Бетси с детьми загнали корову под меня, я прыгнул и весом своим ее завалил. И держал, пока Квистон не накинул одну петлю ей на заднюю ногу, а Бетси – другую на шею. Третьей мы обвязали ей вторую заднюю ногу и все веревки закрепили на трех деревьях. Квис сел ей на голову, чтобы не взбрыкнула. Я обмотал выступавшие копыта теленка бельевой веревкой и принялся тянуть. Бетси массировала ей живот, а малыш Калеб с ней разговаривал и гладил шею. Когда начиналась схватка, я упирался ногами по обе стороны ее распяленного крупа и тащил на себя. Веревка оборвалась, и я сложил ее пополам, а когда оборвалась и эта – еще раз пополам и тянул за учетверенную.
Село солнце. Шерри принесла из дому фонарик и мокрые тряпки, промакивать нам рожи, пока мы рожаем. Стирать кровь, грязь, пот и говно. В конце концов могучим рывком, с хрюканьем и разрывом всех отверстий он вылез наружу – симпатичный бычок, весь черный, только в углу рта белая полоска, словно уже напился молока и теперь пускает слюни. Он не дышал. Бетси вдувала ему в легкие воздух, пока те не заработали сами.
Мы дали корове подняться, но петлю с шеи не сняли, чтобы в изможденном безумстве своем мамаша никуда не сбежала, не приняв теленка. Шерри притащила ей ведро воды, и, пока животина пила, мы держались подальше и светили на него фонариком. Попив и успокоившись, корова шагнула вперед – обнюхать шаткую детку. Я выключил свет.
Взошла луна, просочилась кляксами сквозь дубовую листву. Корова принялась лизать теленка. Мне захотелось снять у нее с шеи веревку, чтобы не запуталась в кустарнике, но корова меня и близко к узлу не подпускала. Я раскрыл охотничий нож, подкрался как можно ближе и стал очень нежно перепиливать веревку в нескольких футах от ее натужно склоненной головы, при этом мурлыча себе под нос. Она переводила взгляд с меня на теленка, освещенного луной. Видно было, как возвращается доверие.
Но в колоде явно оставались оба джокера. Распались последние волокна веревки, и тут на дороге задребезжала машина – и затормозила со скрежетом у нашего почтового ящика, затем сдала назад, свернула к нам на дорожку и заглушила мотор. Раздался громкий выхлоп – и корова панически рванулась прочь, прямо по своему бессчастному теленку.
Бетси с детишками помчались за коровой, а я – к машине. Из нее выгружались буйная компания и гавкающая собака. Компанией была кучка выпускников с молочного животноводства в Университете Орегона, которые после занятий напились пива и решили из Корваллиса съездить поглядеть, как поживает знаменитая нынче коммуна; а собакой – чертова немецкая овчарка, которая гавкала нам, сколько кур она бы прикончила, если б ей дали. Я быстро отправил их обратно на север: они лязгали, пердели выхлопом и крыли меня на чем свет стоит: «Старый лысый ворчливый мудак!» — после чего вернулся на болото.
Корова вернулась к теленку – лизала его и мычала. Бетси прошептала, что теперь корова, похоже, никуда не уйдет. Мы тихонько уползли в дом мыться. Перед тем как лечь спать, Бетси еще раз навестила мамашу с младенцем.
– Она еще с ним. А вот он пока не встал.
– Утомился, наверное. Господи, вот я уж точно без сил. Давай ложиться, пока ничего больше не случилось.
Наутро теленок был там же, где мы его и оставили, мертвый. Подымая его от скорбящей коровы, я нащупал несколько сломанных ребрышек. Кто знает, от чего? Тяготы деторождения или выхлоп, перепугавший мамашу? Тревога переполошившейся Авенезер? Насмешки быка Тори? Звезда и планеты так встали, карты легли или просто судьба?
Я похоронил его рядом с могилой его двоюродной бабушки Шлюшки. Получился маленький холмик рядом с большим и старым, на котором синим и желтым цвели крокусы, чьи луковицы мы сюда высадили прошлой осенью. Я пока не решил, что мы посадим над этим новым удобрением. Божьи ручки вроде как правильно.
Пошли, Стюарт; от этой росы у меня все пальцы на ногах замерзли. Спокночи, Авенезер. Ложись опять и скажи девкам, пусть не суетятся. Там просто лисица была, паразит в темноте.
© Перевод М. Немцова.
Назавтра после смерти Супермена
Одурев и дрожа, бродил он, сбитый с толку, среди бардака по кабинету на антресолях амбара, тыкался в книжки, бутылки, паутинки, гнезда роющих ос и пытался вспомнить, куда задевал цветные очки.
Особые очки. Без них он не мог. С самого утра, когда отложил прогулку к канаве в поле, поскольку воздух заполонила зловредная, бьющая по глазам гарь. С первых потеков зари, задолго до рези в глазах и пульсации в носовых пазухах, даже до перебранки с автостопщиками на дворе он уже твердил себе, что этот унылый день будет самая настоящая сволочь без никакой розовой бронезащиты. Очки, твердил он себе, всяко уняли бы жало дня.
Шагая мимо окна, он услышал, как опять заблеяла убитая горем мама-овечка – растерянно и упорно; спрессованная жара искажала звуки. Он отпихнул штору от солнечного света и, затенив глаза, вгляделся в поле за двором. Ягненок был скрыт зарослями чертополоха и «кружева королевы Анны»[32], однако на место, где он лежал, указывали три ворона. Они вихрились над канавой, споря о праве на первый кусок. Чуть дальше, в ясеневой роще, он видел блеявшую овцематку на привязи, а еще дальше, за забором, спины двух автостопщиков. За ними видимый мир сходил почти на нет. Гора Нево[33] превратилась в тусклый контур, прорисованный в нависшем дыме. Едва подразумевалась. Что навело на мысль о размытой японской картине: очертания уединенной горы, смутно обозначенные на сером листе тушью чуть серее.
В этот час орегонская ферма была необычно спокойна. Всегдашние послеполуденные звуки словно спеленуты тугой тишиной – той, что обычно побуждала павлина кричать. Один раз перед самым Новым годом огромная птица настойчиво орала полминуты, пока не догорел фитиль и не бабахнула пушка Бадди, а на прошлой неделе павлин кричал, когда первая молния раскалывала железное небо, предваряя грохочущую грозу.
Случилась бы гроза, чтоб полегчало, думал Дебри[34]. Его устроил бы и ужасный павлиний вопль. Только фиг. Одни куцые радиочасы на столе. Он оставил их, чтоб слушать новости, но сейчас пела Барбра Стрейзанд: «В ясный день и все такое»[35]. Потрясающе, думал он. Затем музыку и далекие стенания овцы перекрыло кое-что еще: тонкий, мучительный скулеж. Что бы ни было, от такого уж точно не полегчает. Чуть погодя он определил источник звука. Прищурившись, разглядел на дороге к шоссе розовый автомобильчик, быстрый и вихлючий, из новых малолитражек, названия которых Дебри не мог запомнить. Какое-то животное – то ли «кобра», то ли «норка», то ли «дикая кошка», – с барахлящей, независимо от породы, коробкой передач. Машина миновала ферму Олсона и дом Бёрча, взвизгнула на вираже и покатила бурить задымленный день, скуля столь пронзительно и мчась так затейливо и яро, что автостопщики невольно сиганули с обочины в хвощ. Блондин показал палец, а черная борода швырнул в проносящуюся машину какое-то ругательство. Та с воплем умчалась мимо амбара прочь с глаз и, ура, подальше от ушей. Дебри отошел от окна и возобновил рассеянный поиск.
– Я уверен, они где-то тут, – сказал он, совершенно в том не уверенный.
Взгляд Дебри упал на захезанную коробку для самокруток, и он снял ее с полки. Уставился на макухи: может, на разок сейчас и хватит, а на разок сейчас и другой потом – вряд ли. Отложи на потом. Потом понадобится. Ну да как же, думал он, глядя на коробку в руках. Маленькие бурые семена тихо дребезжали. После выброса адреналина Дебри колотило так сильно, что забивка косяка не далась бы. Возвращая коробку на место, он вспомнил старую отцовскую присказку: «Дрожит, что твоя псина, когда срет косточками».
Он зависал двое суток под планом и на скоростях, ища в мозговой библиотеке (или все-таки трое?) ответ на звонок агента о новых текстах, обещанных редактору, и запрос жены касательно новой наличности, затребованной ссудным отделом банка. А главным образом – с четверговой почты – ответ на письмо Ларри Макмёртри[36].
Ларри – его старый литературный соратник из Техаса. Они познакомились на писательском семинаре в Стэнфорде[37] и моментально разошлись по большей части животрепещущих вопросов – этике, политике, битникам и особенно психоделикам, – на деле вообще по всему, кроме взаимообожания и уважения к сочинительству и друг к другу. То была дружба, расцветавшая во множестве полуночных дискуссий за стопкой книг, причем успехом не увенчивались атаки ни с левого, ни с правого фланга. После Стэнфорда Ларри и Дебри годами пытались поддерживать спор по переписке – Ларри защищал традиционное, Дебри отстаивал радикальное, – только без бутылки бурбона на двоих письма естественным образом убавлялись. Четверговое письмо от Ларри было первым за год. Но сразу переходило к делу, заявляя о победах консерваторов, перечисляя успехи правых праведников и указывая на провалы и ошибки, допущенные иными леворадикальными лидерами, в частности Чарльзом Мэнсоном[38], с которым Дебри был чуточку знаком. Письмо завершалось вопросом в последнем абзаце: «Вот. Так что там поделывает Старая Добрая Революция?»
Изыскания Дебри не принесли удовлетворительного ответа. После часов проб и химии за пишмашинкой он выстучал скудную страницу, однако перечисленные победы оказались в основном бытовыми достижениями: «Доббз и Бланш родили еще одного ребенка… Мы с Забоем наконец-то отбыли трехлетний испытательный срок…» Записей в левой колонке гроссбуха набралось не ахти. Но больше он ничего не придумал: тщедушная страничка за сорок часов шныряния в пустынной библиотеке того, что Дебри привык называть «Движением». Сорок часов он размышлял, выпивал и писал в бутылку из-под молока – без перерыва, если не считать десятиминутного путешествия вниз по лестнице, чтобы разобраться с теми странствующими мудаками. Теперь, вернувшись наверх и не уняв поганую дрожь, он обнаружил, что пропала даже эта ничтожная страница: машинописный желтый лист бумаги затерялся, как и цветные очки.
– Чума на оба дома![39] – застенал он что было мочи и стал тереть раздраженные глаза запястьями. – На орегонских отравителей воздуха, алчно выжигающих сорняки, и на калифорнийских детей цветов, изошедших на семена и шипы!
Он тер глаза, пока в глазницах не заискрило; тогда он отнял кулаки от лица, вытянул руки по швам, пытаясь успокоиться, выпрямился и стал дышать ровно. Адреналин забил легкие под завязку. Чертовы калифорнийские клоуны, провонявшие пачулевым маслом, и дешевым сладким вином, и яростной гноящейся мстительностью. Злобой, на самом-то деле. От них просто несло злобой. Тот, что постарше, черная борода, прервал лай датских догов М'келы одним словом.
– Цыц! – бросил он, будто отрезал слово краешком рта.
Собаки мгновенно ретировались в свой автобус, поджав хвосты.
Дебри постановил не пересекаться с этой парочкой, едва завидев, как они подползают – хайрастые, пыльные, в латаных-перелатаных «ливайсах», – но Бетси с детьми укатила в Фолл-Крик, и надо было либо спуститься и встретить их во дворе, либо дать им вползти прямо в дом. Он спустился, сказал «здрасте», они в ответ назвали его братом – телячья нежность, после такого он всегда проверял, на месте ли бмажник; младший зажег благовонную палочку и помахивал ею, пока оба рассказывали о себе. Они были братьями солнца. Они возвращались в Хэйт[40] с нехилого замеса в Вудстоке и решили по дороге на юг заскочить к знаменитому Девлину Дебри.
– Чуток подрыхать, чуток побалакать, может, чуток оторваться. Ну, ты же сечешь, брат?
Пока Дебри слушал, кивая, примчался Стюарт со сломанной жердью.
– К слову, не трогай палку Стюарта, – обратился Дебри к младшему – светлобородому парню с сияющей улыбкой здоровяка, в новеньких байкерских сапогах. – Он с этой палкой – как старый алкаш. Чем чаще кидаешь, тем больше хмелеет.
Пес уронил палку меж новеньких сапог и бросил на парня призывный взгляд.
– Я отучал его от этой привычки годами. Но как только он видит известного рода чужих – все, пиши пропало. Я понял, что легче дрессировать тех, кто кидает палку, а не тех, кто за ней бегает. Не обращай внимания, лады? Скажи, что ему не обломится. Скоро убежит.
– Да ладно, – ответил парень, улыбнувшись. – Стюарт, слыхал, чё хозяин грит: облом!
Он пнул палку, однако пес перехватил ее в воздухе и снова замер у сапог. Парень честно попытался не обращать на него внимания. Он и дальше мечтательно заливал о великой сцене Вудстока, мол, какая это была офигенная крутотень, какой кайф, какой отпад, как все вокруг искали Девлина Дебри.
– Ты все пропустил, слышь! Обалденно улетная крутотень…
Псу надоело, он подобрал палку и отнес ее другому мужику, который присел в траве на тощую согнутую ногу.
– Скажи ему «облом», – обратился Дебри к голове мужика. – Стюарт, сгинь. Не докучай туристам.
Мужик молча улыбнулся псу. Борода у него была длинная, черная, чрезвычайно густая, с соляным налетом седины у рта и ушей. Профиль его осклабился, и Дебри увидел два длинных резца, растущих из черной ежевичины рта. С совершенством во рту блондина желтые обломыши мужика не шли ни в какое сравнение. Этот дурик, вспомнил Дебри, при рукопожатии отвернулся. Видно, как и многие с плохими зубами, знает, что у него воняет изо рта.
– Ну так чё, как твои дела, слышь? Как оно? Все вот это, а? – Блондинчик ласково воззрился на хозяйскую среду обитания. – Классно тут у тебя, садик, кустики, всякое фуфлецо. Я вижу, ты всяко сельский житель. Ништяк, такой ништяк. Мы сами хотим прикупить домик под Петалумой, ждем, когда помрет Бобова старуха. На природе душевно. Мороки много, да? Поливать, кормить, ухаживать за всяким фуфлецом?
– Все время при деле, – признал Дебри.
– Та же хрень, – молол дальше парень, – зря ты не мотанул в Вудсток, слышь. Отпад, чесслово! Акры на акрах голых сисек, трава зверская, энергии зыкинские, ты прикинь!
– Мне говорили, – ответил Дебри, вежливо кивая.
Второй стопщик не шел у него из головы. Борода перенес вес тела на другую ногу – неспешно и осторожно, чтоб не потревожить осевшую пыль. Его лицо загорело дочерна, а волосы были подвязаны сзади; он следил за метаниями собаки, которая просительно теребила палку, и Дебри видел, как натягиваются у него на шее подкожные струны. Автостопщик был гол по пояс, но не лишен декора. На шее он носил нитку с коробочками эвкалипта, на запястьях длинных рук – тисненые кожаные браслеты. Тюремная татуировка – сделанная, определил Дебри, двумя швейными иглами, которые закрепляют параллельно на спичке и макают в тушь, – обволакивала левое запястье: сине-черный паук, простерший лапы по всем пяти пальцам до обгрызенных ногтей. На бедре Борода носил расшитые бисером ножны, а в них – скиннер с костяной рукояткой; по бугрившемуся мышцами животу наискось бежал длинный шрам, начинавшийся не пойми где и исчезавший в джинсах. Мужик лыбился и смотрел, как Стюарт мотает мордой вверх-вниз, слюнявя в пасти трехфутовую сломанную жердь для фасоли.
– Стюарт, отвали! – скомандовал Дебри. – Оставь человека в покое!
– Стюарт мне не мешает, – сказал мужик; мягкий голос словно стекал из угла рта. – У каждого свой трип.
Воодушевленный тихим голосом Стюарт плюхнулся перед мужиком на задницу. Эта пара байкерских сапог была старой и потертой. Не в пример сапогам компаньона ее тычки привели в чувство немало байков. Даже сейчас пыльная и недвижная пара страсть как желала кого-нибудь пнуть. Эта страсть висела в воздухе, будто непрозвучавший крик павлина.
До блондинчика наконец дошло, что ситуация сложилась напряженная. Он улыбнулся, сломал благовонную палочку и выбросил дымящуюся половину в айвовый куст.
– Ну правда, ты бы проперся, – сказал он. – Полмиллиона торчков по уши в грязи и музыке.
Он весь светился, поливал озорным сиянием то Дебри, то спутника, то суетившегося пса и ковырялся в широкой ухмылке окрашенным концом благовонной палочки.
– Полмиллиона прекрасных чуваков…
Все знали, что сейчас произойдет. Дебри вновь попытался сгладить ситуацию:
– Мужик, делай вид, что его нет. Он как старый наркоша, прется от палок…
Но попытка была вялая, и Стюарт уже выронил палку. Та едва успела коснуться пыльного сапога; присевший дурик сгреб ее и тут же метнул, как нож, в виноградную беседку. Стюарт понесся за палкой.
– Послушай, мужик, – призвал Дебри. – Не надо ее кидать. Напорется на колючки или проволоку, весь изрежется.
– Да как скажешь, – ответил Борода и отвернулся посмотреть, как Стюарт несется назад с высоко поднятой жердью. – Хоть так, хоть эдак.
И кинул палку снова: не успел Стюарт ее уронить, как Борода захапал трофей и отшвырнул его так быстро и плавно, что Дебри стало любопытно, не был ли стопщик в молодости спортсменом – бейсболистом, а то и боксером.
На сей раз палка угодила в свинарник. Стюарт пролетел меж верхних колючих проволок и поймал крутившуюся на лету жердь. На обратный прыжок через колючку, уже с палкой, пса не хватило бы. Он обогнул укрывшихся в тени свинюх и перепрыгнул деревянную калитку в дальнем конце загона.
– Я и говорю, у каждого свой трип, согласен, нет?
Дебри не ответил. Адреналин уже горел в его глотке. Кроме того, говорить было больше не о чем. Борода поднялся. Блондинчик шагнул к компаньону и прошептал что-то в волосатое ухо. Девлин расслышал только: «Не дури, Боб. Помнишь, какая хрень была в Бойзи, Боб…»
– Давай другим жить, – ответил Борода. – И давай другим блажить.
Стюарт прошел юзом по гравию и замер. Борода не дал псу открыть пасть, схватился за жердь и принялся злобно выдирать ее из зубов зверя. Дебри рванул что было адреналина в усталом теле: подбежал к стопщику и успел перехватить палку до броска.
– Я сказал, не надо.
На сей раз ухмылка не отвернулась; мужик смотрел прямо на него. И Дебри был прав насчет дыхания: гнилой ветер с шипением вырывался из зазубренного рта.
– Я слышал, чё ты сказал, пидорок.
И они посмотрели друг на друга, держа палку каждый со своего конца. Дебри заставил себя ответить на ядовитый взгляд мужика спокойной улыбкой, но он знал, что спокойствие скоро улетучится. Для стычек такого калибра он был не в форме. В глазах мужика пылало клокочущее осуждение – невнятное, безадресное, но столь яростное, что воля Дебри перед ним чахла. Через жердь ярость проникала в клетки его тела. Будто в руках – провод под током.
– Давай другим искать, – процедил мужик, с иззубренной ухмылкой переставляя ноги, чтобы получше ухватиться за свой конец палки загорелыми руками. – И давай другим…
Он не закончил. Дебри внезапно и мощно опустил свободный кулак – и перерубил жердь надвое. Затем, не дав мужику ответить, резко развернулся и шлепнул Стюарта по заду. Пес изумленно тявкнул и забился под амбар.
То был эффектный и успешный маневр. Стопщики разинули рты. Не успели они опомниться, Дебри указал через двор обломанным концом жерди и сказал:
– Это, ребята, тропа на Хэйт-Эшбери. В энергетический центр.
– Давай, Боб, – сказал блондинчик, обливая Дебри презрением. – Пошли. Ну его к черту. Он догнил. Как Лири[41] и Леннон. Все эти зажравшиеся скоты. Догнил. Заторчал от власти.
Борода взглянул на свой обломок палки. На пару дюймов короче половины Дбри. Наконец он пробурчал:
– Да гори оно огнем, – и резко развернулся.
Неспешно отступая тем же маршрутом, мужик вытащил нож. Блондин торопился подстроиться под неспешного компаньона, уже что-то ему шептал и подхихикивал. Борода на ходу снял с палки длинную кривую стружку. Потом еще одну, которая заколыхалась, как перо.
Уперев руки в бедра, Девлин смотрел, как от сломанной палки отпадают стружки. Глаза у него слезились, но он следил за парочкой, пока та не убралась с участка. Тогда Дебри поспешил обратно в кабинет – снова искать солнечные очки.
Он опять услышал скулеж – тот вернулся, стал громче. Дебри открыл глаза, опять подошел к окну и раздвинул крашенные варенкой шторы[42]. Розовый автомобиль развернулся и теперь несся обратно. Дебри завороженно смотрел, как машина снова миновала дорожку к дому, потом с визгом тормознула, дала задний ход и въехала во двор. Голося и колотясь по грязи, покатила к амбару. Дебри моргнул, рывком задернул штору и тяжело уселся на стул с колесиками.
Машина трескуче затормозила на гравии и милосердно вырубила мотор. Дебри не шелохнулся. Кто-то выбрался наружу, и в кабинет ворвался голос из прошлого:
– Дьяв?
Слишком поздно он задернул штору, вот что.
– Девлинннн? – не унимался крик. – Эй, Девлин Дебриииии?
Вопль полуистеричный и полукомичный, так обычно орала цыпа, съехавшая с катушек в Мексике, та самая Сэнди Поуку.
– Дьяв? У меня новость. Про Хулихена. Плохая новость. Он умер. Хулихен умер.
Дебри откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Он не сомневался, что сообщение правдиво. Потеря казалась естественной, сообразной времени года и ситуации, даже уместной, а потом Дебри подумал: Вот оно! Вот что поделывает нынче революция, если уж начистоту. Проигрывает!
– Дьяв, ты там? Это я, Сэнди…
Он столкнул себя со стула, прошел к окну и отодвинул штору. Протер глаза и вонзил голову в отравленный полдень. Дымка не исчезла, но солнечные лучи казались острее обычного, били больнее. Желчно поблескивала хромировка автомобильчика. Как лезвие ножа.
– Хулихен, – сказал он и заморгал.
Взбудораженная машиной пыль добралась до амбара со скромным личным ветерком. Вместе с ней прилетел озноб.
– Хулихен умер? – спросил Дебри у поднятого к нему розового лица.
– От переохлаждения, – проскрежетал рашпиль голоса.
– Когда? Недавно?
– Вчера. Я только узнала. Утром напоролась в Оклендском аэропорту на хиппушную цыпочку, она меня помнит еще с Маунтин-Вью[43]. Приперлась в бар и сообщила, что великий Хулихен теперь – покойный великий. Вчера, наверное. Цыпочка только прилетела из Пуэрто-Санкто, где Хулихен жил у нее и банды ее дружков. Домик прямо рядом с тем, где жили мы. Видно, бедный маньячина выпил, закинулся барбитурой, вышел ночью погулять, один, прошагал много миль. Отключился на рельсах между Санкто и Мансанильо, продрог весь от ночной сырости. Ну, ты-то, Дьяв, знаешь, какая после заката в пустыне холодрыга.
Да, это была Сэнди Поуку, но как она изменилась! Подрезала и хромировала некогда длинные каштановые волосы, покрыла их ржавым блеском, таким же, как на решетке радиатора. Сильно накрасила глаза, румяна и помаду наложила толстым слоем, а на остальное, прикинул Дебри, наложились все сто фунтов, если не больше.
– Он помер, наш герой шестидесятых, крошка Дьявви. Помер, помер, помер. От бухла, и дури, и туманной, туманной росы[44]. О, Хуля, Хуля, Хуля, ах ты маньячина. Хамло ты наше. Как Керуак назвал его в книжке? Блаженный хам?
– Нет. Святой Шут[45].
– Я летела в домик тетки в Сиэтле, устроить там маленький дрых-н-пис – дрыхать и писать, втыкаешь? А в Окленде такие новости – ну я и подумала, вдруг Дьяв и Друзья Животных[46] еще не знают? Наверняка же. Когда самолет сел в Юджине, я вспомнила про эту вашу коммуну и решила: Сэнди, старик Дебри хотел бы знать. И Сэнди, значит, сдает оставшиеся билеты, берет напрокат машину – и вот она я, спасибо мистеру Мастерчарджу, мистеру Хьюзу и мистеру Эйвису[47]. Скажи, а в каком режиме водят эти чертовы фигли – Д-один, Д-два или П?[48] Я так понимаю, П – значит «после восхода», а Д – «до», нет?
– Ты ехала всю дорогу от аэропорта на пониженной передаче?
– Кажись, да. – Она рассмеялась, шлепая хлипкий капот рукой, унизанной драгоценностями. – Мы плыли среди лесовозов и трейлеров, мой розовый ангелок и я, и ревели заодно с самыми громкими.
– Могло ли быть иначе.
– Когда он начинал дымить, я шла на компромисс и ставила Д1. Будь он проклят, в смысле, будь проклят чертов автопром – но эдак я всему найду объяснение. Кажись, я его угрохала, нет? Если откровенно? Будь честной, Сэнди. Ради Христа, хоть тут не ври… – Она поскребла загривок и оглянулась на дорогу. – Боже ж ты мой, ну что за дела, а? Хулихен слился. Свинарника прибила дешевка-печень, Бродягу Терри грохнули черномазые[49]. Старушка Сэнди сама чуть не скопытилась десять раз. – Она забегала туда-сюда по гравию. – Дьяв, я ж ездила кругами, гадскими порочными кругами, понимаешь? Вот же странная херня. Ну то есть, слышь, я там на дороге сшибла собаку!
Дебри знал, что, видимо, ответил – сказал «а?», или «ты уверена?», или еще что, потому что она не умолкла.
– Старую суку, явно с прорвой щенков. Вдарила ей по полной.
Сэнди обошла машину и открыла правую дверцу. Сдвинула розовое сиденье вперед, выгребла комплект чемоданов и расставила их на гравии, не переставая живописать, как выехала из-за поворота и задавила собаку, что спала на дороге. Прямо на дороге. Поскуливая, переломанное животное заползло в дренажную трубу, откуда его вытащила фермерша, выскочившая из дому на шум. Ощупала хребет и вынесла приговор: псину лучше избавить от страданий. Кричала и кричала, пока сын не сходил за дробовиком.
– Мальчик так рыдал и стенал, что дважды промазал. На третий раз выпалил из обоих стволов и разнес суку на куски по лужайке. От меня они потребовали всего-то семьдесят пять центов за пулю. Я спросила, принимают ли они кредитки. – Сэнди засмеялась. – Когда я уезжала, черт меня дери, щенята уже играли с этими кусками.
Она снова засмеялась. Дебри вспомнил, что слышал выстрелы. Он знал эту семью и эту собаку, глухого спаниеля, но ничего не сказал.
Прикрыв глаза, он смотрел, как распухшая новая версия костлявой Сэнди его прошлого суетится вокруг багажа внизу и ржет. Даже дыхание, казалось, отяжелело так, что еле протискивалось в горло и вырывалось оттуда с хрипом. Распухла. Шея там, где Сэнди ее чесала, запястья, спина – распухло все. Другое дело, что свой вес Сэнди таскала легко и вызывающе, будто бревно застарелой обиды. В цветных туфлях, брючках в обтяжку и натянутой на пузо шелковой гавайке она как королева роллер-дерби[50] с Лагуна-бич, думал он, что едва ступила на каток. Заправлена доверху, думал он. Как тот автостопщик; чуть коснись – сразу полыхнет загодя подготовленной речью. При мысли о новой стычке его накрыли слабость и тошнота.
Обнаружив во дворе незнакомку, датские доги М'келы пришли лаять. Сэнди замахала розовой пластиковой сумочкой.
– Прочь, блядские скоты! Чем пахнут мои колеса, раскатавшие ту дворнягу, а? Хотите, чтобы и вас так же, да? Черт, какие здоровые! Уйми их, что ты стоишь?
– Здоровые, да не кусаются, – сказал он и заорал на догов, чтобы убирались в автобус. Ноль внимания.
– Что за херня, Дебри? – Сумочка сверкала и мелькала. – Не можешь привести своих зверюг в чувство?
– Они не мои, – объяснил он, перекрикивая гвалт. – Это псы М'келы, он оставил их у меня и смылся со всеми прочими в Вудсток – шарить под юбками.
– Ах вы блядские скоты, да отвалите же! – проревела Сэнди. Доги задумались, и на заревела еще громче: – Отвалите! Отвяньте! Пшли!
Доги отпрянули. Ликующе ухая, Сэнди ногой метала им вслед гравий, пока доги не сорвались на трусливый бег. Она с уханьем гналась за отступавшими собаками до самого автобуса, пока не скрылась с глаз Дебри.
Опять кружили вороны. Солнце по-прежнему тягостно прорезало себе путь сквозь уплотненный дым. Радио играло «Хорошие вибрации» «Бич бойз»[51]. Внизу во дворе мурлыкала над багажом Сэнди – победа над догами уняла ее истерику. Сэнди нашла искомую сумку – самую маленькую в новеньком, будто с витрины комплекте из шести предметов. Открыла сумку, достала пузырек с таблетками. Дебри заметил: вытрясла самое малое дюжину. Высыпав всю горсть в рот, Сэнди зарылась в чемодан – искала что-нибудь, чтобы смыть таблетки в желудок.
– Фтаруфка Фэнди пофле Мекфики фефде моталафь и ффякофо пофидала, – сказала она, пытаясь одновременно удержать таблетки во рту и ввести Дебри в курс дела.
Много воды утекло под мостами, поведала она ему, может, даже слишком много. Порой мосты смывало. Пару раз и ее смыло, сказала она. Попадала в передряги. Даже в тюряги. Не без помощи модных докторов и богатого папика была в итоге отпущена на поруки и осела в Сан-Хуан-Капистрано владелицей половины бара; потом увлеклась бухлом, потом наркотой, потом блюзом, став непрофессиональной певицей; обрела Иисуса, и Любовь, и Очередного Супруга – «Ффященника Ффеленфкой Феркфи Ффолочей Пофледнего Дня!» – потом залетела, сделала аборт, была исторгнута из лона семьи, развелась; впала, что Дебри должен понять, в депрессию и чуток, как он мог заметить, прибавила в весе; потом – в воскресенье, сегодня – стала искать, где бы девчонка вроде нее могла бы ненадолго залечь на дно.
– Читать книфки, фочинять книфки, ну и помаленьку фкидыфать фтрефф колёфами, – сказала она сквозь таблетки.
– Помаленьку! – сказал он, припоминая ее давнюю привычку к барбитуратам. – А не конскими дозами. – Перспектива избавляться более чем от одного трупа встревожила его до протеста. – Черт тебя дери, Сэнди, раз уж ты собралась передознуться у меня на моих руках, избави меня…
Она воздела руку:
– Фитаминки. Фот те крефт.
Борясь со вскипающими бурунами белья, она отыскала наконец серебряную флягу. Открутила крышку, запрокинула голову. Шея раздулась, проталкивая таблетки внутрь. Сэнди вытерла губы рукой и, глядя на Дебри, засмеялась.
– Будь спок, бабуся, – сказала она. – Всего-то безвредные витаминки. Сэндюшка-хохотушка даже в старину не принимала седативы в таких количествах. Может, однажды и сподобится. Кто знает. Что за фигня нас всех ждет в этом году? Это год седатива, понимаешь, так что – кто знает? И пусть все катится…
Она вернула флягу в недра и захлопнула чемодан. Нейлон и орлон выбились за края, как пирог из противня.
– Итак. Где Сэнди может пописенькать и смыть с себя «котекс»?
Дебри показал, и она, мурлыча, направилась к углу сарая. Доги подскочили к двери автобуса и зарычали. Сэнди нырнула под бельевую веревку и скрылась за углом. За ней хлопнула дверь.
Он не трогался с места, понимая, что ему открылось далеко не все. Повсюду напряг и зажатость. Напряженно сохло в задымленном воздухе белье, похожее на вяленое мясо. Павлин с линялым опахалом – пошлым остатком былого изящества – вышел из куста айвы, где навещал партнершу, и взлетел на вершину бельевого столба. Дебри подумал, что птица, усевшись на столб, заорет, но павлин молчал. Взгромоздился на вершину и давай качать головой на длинной шее – будто замерял напряжение. Поглядев на павлина, Дебри отпустил штору и пошел от окна обратно к столу; и он понял, что способен не переживать, пока все катится, никуда не прикатываясь.
По радио «Дорз» требовали проложить путь на другую сторону[52]. Разве Моррисон не умер? Дебри не помнил. Ясно только, что сейчас 1969-й и долину до предгорий заполнял дым: 300 тысяч акров стерни зашлись в огне, чтобы в городах и весях Калифорнии покупателям семян не пришлось выпалывать со своих участков вторженцев.
Офигеть.
Снова хлопнула дверь уборной. Захрустели внизу пластмассовые каблуки; за ними с робким гавканьем кралась собака М'келы. Ведомая хрустом, она зашла за другой угол, лая приглушенно и воспитанно. Дог-сучка, определил Дебри. Породистая. Прошлой ночью тоже лаяла. Где-то в поле. Бетси встала и закричала, чтоб Дебри спустился и посмотрел, что там стряслось. Он не пошел. Может, она и прикончила ягненка? Сучка М'келы? Дебри понравилась эта мысль. Приятно злила. Вот же негритос из округа Марин, заимел двух светлых догов, а потом взял и слинял, бросив их на произвол судьбы. Слишком много кабыздохов. Кое-кому следует пойти в автобус и надрать кое-чей породистый зад-другой. Но Дебри сидел, укрывшись за фортификациями стола, да еще и громкости прибавил, чтоб музыка задавила шум. В тишине разнесся визг – Сэнди загоняла суку в автобус. Временами легкий ветерок приотворял штору, и Дебри видел: павлин все так же сидит на столбе, безмолвно качая головой. В конце концов шаги вернулись, вторглись в сарай, нашли деревянные ступени. Живо их одолели и пересекли чердак. Сэнди вошла без стука.
– Как у тебя тут прикольно, Дьяв, – сказала она. – Воняет, но прикольно. У тебя найдется уголок на любой случай, да? Для свиней, для цыплят, для чего угодно. Где можно пописать, где поесть, где пописать письма.
Дебри видел, к чему она клонит, но остановить болтовню не мог.
– Гляди, я похерила последний билет на рейс до Сиэтла, чтобы взять напрокат эту розовую пантеру[53] – знала, что ты будешь рад, если Сэнди сама принесет тебе дурные вести. Нет, все ништяк, побереги спасибки. Не надо. Ей нужен всего-то уголок, писать письма. Серьезно, Дьяв, я видела лачужку у пруда – с бумагой, конвертами и прочим. Можно, Сэнди поживет в этой лачужке денек-другой? Напишет письмецо дорогой матушке, дорогому инспектору по условно осужденным, дорогому бывшему и тэдэ. Ну и дневничок обновит. Кста, я пишу про нашу мексиканскую кампанию для одной рок-н-ролльной газетки. Готов ты к такому повороту?