Одна жизнь – два мира Алексеева Нина
Вечером здесь в театре шла оперетта «Наталка Полтавка». Играла и пела в этой оперетте Оксана. Мне и до сих пор кажется, что я никогда и нигде, ни в каком благоустроенном, с отшлифованными голосами театре не слышала лучшего и более искреннего пения.
В фойе театра был киоск, в котором продавали газеты, журналы и конфеты. Больше всего мне запомнились молочные ириски, светло-коричневые, блестящие, которые я даже не попробовала.
Как всегда в театре было очень шумно и весело. Под конец пришел папа, после какого-то похода, его встретили аплодисментами. Отец иногда даже очень коротко выступал, заверяя всех, что советская власть стремится создать счастливое будущее и что ликвидация бандитизма и всякого сопротивления советской власти – задача всех и каждого живущего в этом районе человека.
Как всегда, закончилась постановка пением «Интернационала», и все веселой гурьбой проводили нас до калитки.
Оксана была звездой этого театра. У нее был такой ласковый красивый голос, что мне всегда хотелось броситься к ней и расцеловать ее.
Рано утром мы выехали в то село, где жили родители Оксаны.
Оксана, крепко укутав нас в свой теплый овчинный полушубок и, прижав к себе, всю дорогу что-то весело щебетала.
Петро ехал рядом верхом на лошади. Кругом картина была, как на рождественской открытке. Чудесные украинские домики под соломенными занесенными снегом крышами, вокруг домиков плетни, колодцы с журавлями. Поражала чистота и тишина.
Семья Оксаны встретила нас всех как самых дорогих, родных гостей.
Снаружи их домик был такой же красочный, как и все остальные, с занесенным снегом садом и огородом, внутри все блестело от чистоты.
Все было сказочно красиво, но ничего здесь не напоминало мне мою любимую, с таким красивым именем, Македоновку. В ней все дома были городского типа, кирпичные, с балконами, большими окнами, под красными черепичными крышами.
Здесь слева при входе в самую большую горницу была большая белоснежная украинская печь, разукрашенная причудливыми узорами и петухами. Казалось, что это просто украшение и никто не пользуется этой печкой. Но ею пользовались зимой, и даже летом, но как только кончали готовить, ее снова подбеливали, подкрашивали, и она стояла чистая, яркая, нарядная, как будто никто к ней не прикасался. Длинный большой стол стоял в углу справа под образами. Вокруг портрета Тараса Шевченко висело ярко расшитое украинское полотенце.
Веселая, счастливая Оксана старалась сделать все, чтобы нам было уютно и тепло. Нас накормили, притащили старые журналы «Нивы», карандаши, тетради, поставили керосиновую лампу и уютно устроили на лежанке возле печки.
Наш Петро в своей чистой военной форме выглядел красавцем. Оксана, в украинской ярко вышитой кофте, со своей белокурой косой вокруг головы, блестела красотой. Она сидела за столом между папой и Петром в «красном углу» под образами. Я не могла отвести от них глаз. Мать Оксаны хлопотала, вынимала кочергой горшки из этой нарядной печки, подавала ужин.
И вдруг в этой мирной, спокойной обстановке прогремел выстрел, зазвенело и разлетелось разбитое стекло, раздался легкий стон Оксаны, и она упала головой на грудь и на руки Петра, кровь быстро залила ее лицо.
В тот же момент, когда произошел выстрел, наша лампа упала, разбилась, обдав меня горячей струей керосина, которая обожгла мне живот и ноги. Наше счастье, что лампа погасла до того, как упала и разбилась.
Со двора раздался топот бегущих людей или лошадей, остальное мне до сих пор жутко вспоминать. Искали всю ночь. Следы вели в сад, но шел снег, и их быстро заметало. Прихватили каких-то двух типов, оказалось – не они.
Была страшная ночь. Так же как и все, я не могла уснуть всю ночь. Страшно горело обожженное горячим керосином тело, но я как будто окаменела и не могла оторвать глаз от мраморно-белого лица Оксаны, которая только что целовала нас, говорила какие-то ласковые слова и вдруг навеки умолкла, и можно было кричать, биться головой об стенку – и ничего, ничего не поможет.
Что же творилось с матерью и отцом Оксаны, даже страшно вспомнить. Кто и какими словами мог утешить их? Мать сидела всю ночь, прижав голову к остывающему телу своей дочери. Вместе с ней и их жизнь кончилась. Как можно пережить такое?
И вместо веселой свадьбы были тяжелые, печальные похороны красавицы Оксаны. Она лежала в гробу, как живая, под теми же образами.
Тот, кто совершил это гнусное, жуткое преступление, был, по-видимому, очень хорошо знаком с этой местностью, т. к. он очень ловко обошел расставленные повсюду патрули и исчез, как сквозь землю провалился.
А нашего веселого красавца Петра невозможно было узнать. Отец предлагал ему уехать в отпуск, прийти в себя. Но он категорически отказался заявив:
– Никуда я не уеду до тех пор, пока от этих гадов и следа не останется. Пока я всю эту сволоту собственными руками не передушу.
Обожженные части моего тела покрылись мелкими волдырями, но я никому ни слова не сказала об этом.
В одном из очередных походов ранен был папа и с ним наша любимая лошадь Васька. Отец так был удручен ранением своей любимой лошади, что на свою рану даже не обратил внимание.
– Та у вас же кровь из голенища хлещет, – сказал кто-то.
Пришлось разрезать сапог и перевязать рану, но рана Васьки оказалась смертельной.
– Сколько раз он мне жизнь спасал, – грустно вспоминал отец.
Я тоже оплакивала гибель Васьки, я тоже потеряла друга, и теперь мне некому было рассказать, как мне тяжело. Мне казалось, что он по человечески понимал меня.
Конец банды Махно
ВУЦИК – Всеукраинский Центральный исполнительный комитет объявил амнистию всем, кто воевал в годы гражданской войны против советской власти на Украине, а теперь готов встать на путь честного труженика и работать на пользу новой советской власти.
Эта амнистия не распространялась только на таких «закоренелых преступников», как командующие белогвардейскими войсками и главари бандитских формирований, врагов рабочих и крестьян Украины: Скоропадского, Петлюру, Тютюника, Врангеля, Деникина, Кутепова, Савинкова, Махно и многих других.
Для того чтобы собрать народ и сообщить ему об амнистии, в то время был один единственный способ – колокольный звон. Поэтому с самого утра начал звонить церковный колокол, и к обеду на площади вокруг церкви было столько народу, что, как говорится, иголке некуда было упасть.
Помню заснеженную, переполненную народом площадь у братской могилы, в которой только что похоронили пять молодых красноармейцев, изрубленных, превращенных в кровавое месиво теми самими бандами, которые еще очень активно орудовали в нашей местности. С трибуны доносился голос отца:
– Война кончилась. Советская власть объявила амнистию.
Женщины в огромных украинских цветных шалях. Мужчины в овчинных тулупах, и среди них много, много военных.
Отец, всегда немногословный, говорил почти 3 часа, и люди стояли и слушали так тихо и внимательно, что, казалось, слышно даже, как падают снежинки. Он говорил с огромным энтузиазмом, с жаром об ужасах, переживаемых страной, о голоде, о разрухе и о том, что нужно общими усилиями взяться за восстановление разрушенной страны и укрепление добытой в таких тяжелых боях свободы. И о том, что амнистию объявила самая гуманная и справедливая советская власть. Когда он закончил, к нему двинулась толпа, его окружили женщины, мужчины, старые, молодые, среди них были даже дети. И все обращались к нему с одним и тем же наболевшим вопросом: «Скажите, у меня муж, отец, сын, брат или просто друг находился в Белой армии, у Деникина, Врангеля, Петлюры, Махно и в различных других военных формированиях, а сейчас прячутся. Если они сдадутся, что с ними будет?»
Многие плакали и ожидали, ожидали от отца ответа, как приговора.
Отец отвечал:
– Наша, теперь уже наша, советская власть объявила амнистию, и тот, кто добровольно сложит оружие, будет помилован.
Люди благодарили.
– Да вы не меня, а советскую власть благодарите, она несет всем свободу и счастье, а я также вместе с вами счастлив, – отвечал отец. Он так глубоко был уверен в этом.
Уже на следующий день рано утром у дверей военной канцелярии образовалась очередь. Одни приходили, бросали оружие и клятвенно обещали никогда не подымать руку против советской власти, другие, и многие из них, говорили, что они были просто мобилизованы, и что у них другого выхода не было. А некоторые заявляли:
– Так мы давно собирались прийти, но боялись, что убьют.
Отец рассказывал, что были и такие, кто говорил:
– Много у меня греха на душе, знаю, что не простят, убьют, но все пошли, и я пришел, чего же одному подыхать.
Однако сопротивление банд[10] все еще не утихало и продолжалось иногда даже с еще большей жестокостью. В этих местах продолжал орудовать какой-то неуловимый Грицько. Уже одно имя вызывало панический страх у населения. И я помню, как отец этого Гришки, старичок, приходил несколько раз жаловаться на бесчинства сына и просил помощи. Но Гришка оставался неуловимым. И вдруг привезли раненую девочку лет десяти, она без конца твердила:
– Та це все Грицько, вин всих поубывав в хати, всих позаризав.
Он убил всю свою семью, семь человек: отца, двоих братьев, двух невесток и двух детей. Каким-то чудом уцелела раненная, но живая Наталка. Она долго жила с нами, пока какие-то родственники не забрали ее.
Отовсюду все еще продолжали поступать сведения о безжалостных зверских убийствах различных представителей местной власти.
На отца было совершено уже несколько покушений. Отец не переставал получать угрожающие письма, одни написанные от руки, другие напечатанные на пишущей машинке, но содержание было одно и тоже: требование немедленно или в трехдневный срок вывести свои отряды из этого района, а если нет, то вот тебе гроб, с крестом или без креста.
Прочитав такие письма, отец выбрасывал их в мусорный ящик. Только несколько из них сохранились, благодаря Косте, и попали в музеи Мариуполя и Гуляйполя. Там я их и видела, когда мы с классом посещали эти музеи.
И как раз в это время к отцу пришел новый, только что назначенный, не то четвертый, не то уже пятый, председатель местного совета (т. к. всех предыдущих очень быстро убивали, дома, на работе или прямо на улице). Он сообщил, что к нему явился человек от командира особого отряда батьки Махно Забудько.
Забудько, командир особого отряда, не захотел бежать вместе с Махно, когда тот с небольшой группой (остатками своих, когда-то многочисленных, войск) приблизительно в 200–250 человек, после бесконечных и ожесточенных боев, неоднократно раненный, в августе 1921 г. пересек Днестр и бежал за границу в Румынию. Он остался вместо батьки Махно в их логове в Дибровском лесу и возглавил махновские отряды, или, как тогда уже говорили, махновские банды, которые дрались теперь не на жизнь, а на смерть, зная, что все равно другого выхода у них нет. Эта была война даже более опасная, чем обыкновенный фронт, так как враг был невидимый, скрытый.
Так вот, этот самый Забудько, правая рука батьки Махно, передал, что хотел бы вступить в переговоры, но только с отцом и при одном непременном условии: что отец придет к нему в Дибровский лес, где находится их штаб-квартира, один, без охраны и с этим, совершенно незнакомым ему, человеком.
После стольких случаев покушений, после стольких писем с требованием убраться и угроз убийства отправляться ночью в Дибровский лес, где еще со времени борьбы с германскими оккупантами находились оборудованные ими подземные блиндажи, лазареты, склады оружия! По существу, это была военная база и штаб-квартира батьки Махно, откуда они вели разведку, производили налеты и где находили убежище в критические моменты своей борьбы и оставались неуловимыми.
Туда даже регулярные войска опасались забираться даже днем, пойти туда на переговоры ночью, с абсолютно незнакомым человеком, без охраны, было воистину безумие. Когда в Дибровском лесу в это время расположилась уже даже не армия, не повстанцы, а самые закоренелые, отъявленные бандиты, грабившие, убивавшие, насиловавшие без разбору, и с которыми было трудно справиться даже самому оставшемуся с ними Забудько, командиру особого боевого отряда батьки Махно.
Если раньше дисциплину батька Махно поддерживал прямо расстрелом на месте, то сейчас анархия дошла до предела, и выход у Забудько был один – сложить оружие и сдаться на милость победителей.
Когда отец рассказал об этом своим ближайшим помощникам в отряде, все в один голос запротестовали: нельзя – убьют! Это просто ловушка.
Я проснулась под утро, было еще темно. В комнате было полно военных, но отца среди них не было. Красноармейцы во дворе вывели из конюшни лошадей, нервничая, топтались на месте. Куда идти? Где искать?
И когда чуть-чуть забрезжил рассвет и в предутренней мгле вдруг появились два всадника, все радостно бросились к отцу. После такого напряжения всем казалось, что он как будто с того света вернулся. Громкое «ура!» огласило утреннюю тишину. Поздравляли отца и его спутника. Кто-то спросил у папы:
– Скажите, а страшно было?
– Страшно, – искренно и просто ответил отец. – Но я знал, что это надо было сделать, и это было главное.
«Особенно страшно было, – рассказывал папа, – когда после долгого блукания (блуждания) по лесу мы очутились где-то среди густого кустарника у великолепно замаскированного снаружи входа куда-то в подземелье. Здесь у меня мелькнула мысль: ступив за этот порог, выйду ли я оттуда живым, или здесь, в этой чертовой норе, найду свою могилу. Я недоверчиво взглянул на своего спутника, но он уже открыл передо мной дверь. Невероятно спертый воздух, до тошноты со свежего воздуха, и тьма кромешная окружила нас.
– Нагнитесь, ступеньки ведут вниз, – подсказал мне провожатый. За небольшим поворотом мы очутились в довольно просторном полном людей помещении. Здоровые, раненые, больные лежали и сидели на полатях, на креслах и даже на полу. Помещение тускло освещалось керосиновыми лампами. Из глубины этого помещения к нам вышел человек средних лет, весь обросший, но с хорошей выправкой. Вежливо поздоровавшись, он попросил нас пройти в отдельное помещение. Дорогие роскошные ковры на полу, кругом тесно поставленная хорошая мебель, тщательно убранный письменный стол.
Передо мной стоял Забудько, тот самый Забудько, который был правой рукой и командиром особого боевого отряда Махно, который не захотел бежать в Румынию вместе с Махно, остался в знаменитом Дибровском лесу и возглавил отряды махновцев. Забудько произвел на меня приятное впечатление, – продолжал отец. – Наши переговоры продолжались недолго. Вопрос о сдаче был, по-видимому, у него решен. Но он хотел сдаться именно нам и получить гарантию от меня, что всех, кто сдастся вместе с ним, я не передам ЧК.»
Все сводилось к тому, как избежать и есть ли возможность избежать ЧК. Попасть в ЧК означало неизбежную смерть для всех.
Начальником ЧК на Гуляйпольщине был латыш Лаубэ. Высокий блондин с голубыми, как льдинки, глазами. О нем шла молва, что он бессердечно жестокий и что не дай бог попасть к нему в руки или к нему в подвалы ЧК. Но все «светские дамы» по нему с ума сходили, находили, что он красавец. Женился он на нашей учительнице, такой нежной и хрупкой, как фарфоровая кукла. Все говорили, что она бывшая жена бежавшего за границу офицера.
Мой брат Шурик, по-видимому, наслушавшись всяких ужасов о нем, на общей какой-то юбилейной фотографии выколол ему глаза булавкой, к ужасу нашей мамы. Вот к нему в руки и боялись попасть все амнистированные.
Отец по своему положению, как командир специального кавалерийского отряда Красной армии по борьбе с бандитизмом, был независим и мог решать многие вопросы сам. Но суд, расправа и тюрьма находились в руках ЧК и его начальника Лаубэ. Вот он и требовал всегда всех пленных сдавать ему в ЧК, и некоторые иногда даже до тюремной камеры не доходили. Их он мог расстрелять просто по дороге – «при попытке к бегству».
Отец знал все это, и поэтому его вторая, и не менее героическая, задача была, как передать этих людей в соответствующие военные органы, минуя Лаубэ.
Как только отец вернулся из своего похода, он немедленно дал приказ красноармейцам запрягать лошадей и отправляться в лес помочь вывезти больных, раненых и освободить заваленные награбленным добром подвалы.
И целый день, с утра до вечера, из леса везли награбленные богатства. Несколько комнат рядом с канцелярией были битком набиты до потолка. Чего здесь только не было: всевозможных видов оружие, седла, сбруя. Горы, горы дорогих мужских и дамских меховых, суконных, кожаных шуб; дорогие плюшевые одеяла; сундуки с бельем и одеждой и огромные мешки, не просто какие-то там мешки, а чувалы из-под зерна, полные драгоценных ювелирных изделий. Все это добро везли, везли, и казалось, конца этому не будет. Появились какие-то страшные обросшие люди. Привезли раненых – грязные, у многих раны уже начали гноиться. Смотреть на них было страшно. Мобилизовали врачей, сестер для оказания им первой помощи.
Когда вся эта операция была закончена, приступили к инвентаризации, отец хотел передать все это добро в распоряжение Харьковского военного округа.
Я вспоминаю маленький эпизод, как пример того, с какой скрупулезной строгостью отец относился ко всему.
Во время инвентаризации Федор вошел в комнату, снял со спинки стула старую потрепанную кожаную куртку отца и заменил ее на совершенно такую же, только новенькую. Вошел отец, начал искать свою куртку.
– Где моя куртка? – обратился он ко всем.
Федор обернулся.
– Та вон вона на стуле.
– Я спрашиваю: где моя? – закричал он так, что потолок задрожал. – Эту убрать немедленно!
И бедный Федор долго даже боялся зайти к нам в комнату. Помню, приоткроет дверь:
«Батько дома?» спросит, и если его в комнате нет, заходит.
Таким неподкупным, честным оставался отец до конца своей очень короткой жизни. Для блага страны и советской власти, не дрогнув, готов был пожертвовать своей жизнью и даже нашей, но для себя не хотел ничего, ни при каких обстоятельствах.
Все имущество, все до последней пылинки, отец передал на хранение в Гуляйпольскую казну, поставив об этом в известность ЧК и лично Лаубэ. Но категорически отказался выдать людей по требованию того же Лаубэ, ввиду того что он уже отправил в Харьков рапорт с просьбой немедленно прислать комиссию для сдачи ей людей и имущества.
Из Харькова в Гуляйполе немедленно прибыл Вячеслав Рудольфович Менжинский – член Президиума ВЧК УССР. Когда отец вошел в кабинет с докладом, Менжинский вдруг поднялся и заявил:
– Именем военно-революционного трибунала вы арестованы. Всех махновцев немедленно передать в распоряжение ЧК.
Всего мог ожидать отец, но не такого приема. Все мог вытерпеть, но ни при каких обстоятельствах, никогда – подлости и несправедливости.
Отец рассказывал, что он положил на стол все документы, оружие и даже снял военную гимнастерку, и, повернувшись к вошедшим красноармейцам, заявил:
– Ну, что же вы стоите? Берите меня под стражу. Я арестант!
Никто из красноармейцев не тронулся с места.
Лаубэ вскочил быстро, выслал всех из кабинета.
Менжинский обратился к отцу с просьбой успокоиться, не горячиться.
Он заявил, что к ним в Харьков поступил материал, что отец слишком мягко поступает с врагами и не выполняет распоряжений ЧК, тем самым дискредитирует ответственный советский орган. Но он надеется, что все это недоразумение, и все можно будет решить гораздо проще, чем минуту назад.
Отец ответил, что он твердо и решительно боролся с врагами, защищая нашу родину на поле боя. Но те, кто добровольно сдались в наши руки, по нашей, нами объявленной амнистии, ждут не расстрела из-за угла, а ждут справедливого решения их судьбы.
– Я связан словом чести, и воинская честь для меня дороже всего. Мы же коммунисты, а не бандиты. Со мной поступайте, как хотите, в соответствии с полученным вами приказом. Но я твердо стою на своем. Мое слово окончательное, и до тех пор, пока не приедет комиссия, дальнейшие разговоры со мной я считаю бесполезными.
Когда отец вернулся, все уже знали, что произошло. Все были потрясены:
– Это за что же? – недоумевали все.
Забудько после возвращения отца влетел к нам в комнату, это даже я помню, и умолял отца не передавать их в ЧК Лаубэ. Он спал в кабинете отца в канцелярии, по существу, у нас под дверью, до последнего момента, до тех пор, пока не приехала из Харькова комиссия, которая многих рядовых передала на поруки родным и близким, ведь почти весь рядовой состав этой армии состоял из крестьян близлежащих сел.
А весь комсостав был отправлен в Харьков. Я помню, отец рассказывал, что иногда он встречал на разных конференциях и совещаниях кое-кого из них, значит, некоторые сумели примириться, приспособиться и работать на шветскую власть. Что касается Забудько, я никогда ничего о нем от папы не слышала, и я думаю, если бы папа когда-нибудь его встретил, он бы об этом упомянул.
Ведь действительно, произошло, по существу, историческое событие. Закончилась, закрылась еще одна страница нашей чисто русской истории.
Появление и существование Махно с его 50-тысячной армией (а иногда даже больше), принимавшего самое активное участие в гражданской войне, имевшего свою программу, за которую шла без оглядки в бой его армия, – это явление сродни появлению Стеньки Разина, Пугачева, Ермака в русской истории, и к этому нельзя относиться как к просто бандитизму.
Отец считал, что и сам Махно это не просто бандит, а типично русский самородок, как Стенька Разин, Ермак, Пугачев и многие другие. И что Махно и махновщина – одно из очень интересных, важных и очень запутанных явлений, происходивших в годы гражданской войны.
И что роль Махно на Украине во время гражданской войны, в борьбе за освобождение Украины от немецких оккупантов и белогвардейщины, а также его борьбу с большевиками-коммунистами еще никто не потрудился толком исследовать, проанализировать, распутать и описать.
– По существу, во время гражданской войны на Украине, – говорил отец, – было три армии, боровшихся за власть: Красная армия, Белая армия и армия батьки Махно.
Махно отчаянно боролся с немецкими оккупантами Украины, белогвардейщиной, скоропадщиной, петлюровщиной и с большевиками. Махно называл себя анархистом-коммунистом и боролся за «вольные советы» и «безвластное государство».
И ликвидация его штаб-квартиры в Дибровском лесу захлопнула крышку над могилой махновского движения.
С этого момента также прекратились налеты, грабежи и насилия. И наступили, в какой-то степени всеми давно забытые, тишина и спокойствие. За одно это, за мужество, за геройский поступок надо было благодарить отца и его отряд. Ни о какой награде ему даже в голову не приходила мысль, он только думал, как бы скорее закончить происходившие вокруг ужасы и приступить к мирной жизни.
Отстрелялись!
До сих пор помню это странное чувство, как будто после грозы вдруг наступила тишина. И помню, как мой брат, взобравшись к отцу на колени, спросил:
– Папа, почему больше не стреляют?
В его представлении, как и в моем, вся жизнь – это война и стрельба, болезни и смерти, другой мы не знали. И отец, смахнув грусть с лица, отвечал ему:
– Отстрелялись, сынок, отстрелялись. Теперь конец. Теперь мы новый мир строить начнем, да такой, чтобы ни тебе, ни твоим детям, ни твоим внукам никогда, никогда уже стрелять не пришлось. А это, брат, потрудней стрельбы будет. Ну да не беда. Большевики ведь на то и большевики, чтобы не бояться трудностей.
Он так был уверен, что отстрелялись раз и навсегда и что больше никогда, никогда люди не решатся на такое побоище.
Петька-пулеметчик снял с пулемета служивший покрывалом весь изрешеченный пулями ковер, принес маме:
– Береги на память.
Этот ковер принесла им какая-то украинка со словами:
– Оцэ щоб йому тепло було, щоб не заржавив от снигу та дождя.
Этим ковром был бережно накрыт пулемет в любую непогоду от дождя и снега, когда он молчал. Он, то есть этот ковер (а по существу, это была скорее просто плюшевая скатерть), всю жизнь оставался единственной и самой ценной реликвией нашей семьи. Он видел много, и много мог бы рассказать. Мама с Петром делила все тяжести походов и боев на тачанке рядом с пулеметом.
Сколько раз, переезжая, нам приходилось ликвидировать наше незатейливое «хозяйство», и куда бы мы ни переезжали и сколько раз ни теряли бы все, этот тоненький коврик всегда висел над кроватью, и на нем висело именное оружие, тщательно вычищенное и смазанное заботливой рукой отца. Все эти вещи с надписями именные – в те годы награждали именным оружием за различные подвиги, у каждой этой вещи была своя очень интересная история. Этим оружием часто пользовались местные любители-артисты, когда в театрах на сцене разыгрывались современные постановки о революции, о гражданской войне и о том, что недавно «разыгрывалось» в жизни, с невероятным количеством пустых выстрелов и едкого порохового дыма.
Погибли все боевые друзья этого ковра, а он, как немой свидетель былой отваги и чести замечательных людей, всегда висел у моего изголовья, и он мне был так дорог, что я не обменяла бы его ни на какие сокровища на свете. Каждая дыра на нем имела свою историю, обагренную кровью смелых, мужественных людей.
Для нас только сейчас наступило мирное время. Вскоре мы переехали в Гуляйполе.
Здесь мы встретили Наташу и Костю, которые уехали туда раньше, и остановились у них. Костя, это тот самый Костя, который спас жизнь отца, когда был взорван мост и раненый отец упал с лошадью в реку. С тех пор он никогда с отцом не разлучался. А те, кто видели, что произошло, передавали нам, что отец тогда погиб.
Наташа вышла с Костей из больницы в образе парнишки, который якобы прибился к отряду, и все считали его офицерским сынком, которого приютил Костя. Но все полюбили его за его нежность, мягкость и чуткость.
И когда мы прибыли в Гуляйполе, этот милый Сашенька оказался очаровательной Наташенькой, здесь они и поженились. Свадьба была шумная, веселая. Никто не думал тогда, какая ужасная судьба постигнет их позже. Мы ходили с ней на замерзшую речку, катались на каких-то самодельных, с трудом приспособленных к нашей обуви коньках, и здесь же удили в проруби рыбу.
И мне казалось, что всем, также как и нам, кажется странно, что после стольких лет непрерывной борьбы, непрерывной стрельбы наступила вдруг тишина.
Окончилась война. Окончилась стрельба, и надо было на развороченных снарядами руинах, на пропитанной кровью земле, усеянной трупами убитых, раненых и умерших от голода, холода и болезней людей, начинать новую, абсолютно новую, не совсем еще осознанную, никогда никем не апробированную «новую, при абсолютно новой системе жизнь».
Была истая, великая цель, ради которой они дрались не на живот, а на смерть, не жалея своих голов. Никто не знал, никто еще не понимал и ни у кого не было ни малейшего опыта, и неоткуда было взять его, и никакого представления, с чего же надо начинать, с новыми, абсолютно новыми, полными энтузиазма, но в основном малограмотными или совсем неграмотными людьми. Ведь начиная от какого-нибудь дворника и до самого наркома всюду были новые люди, и у каждого была своя идея, какой должна быть и какой будет новая система, новая власть и новая жизнь.
До самого 30-го года существовали еще ликбезы – курсы по ликвидации неграмотности среди взрослого населения. Миллионы, миллионы людей не умели просто расписываться. Мне было 15–16 лет, когда мне пришлось преподавать рабочим-строителям четыре простых действия арифметики. Вся жизнь начиналась с нуля.
В простенькой, скромной рамке стоял на столе портрет отца во весь рост в военной форме, написанный каким-то местным художником. Отец надел гражданскую одежду, и мне он казался другим, не похожим на себя – новым. И ему самому как-то было странно, что он сменил «меч на орало».
Мама сразу же заявила, что сейчас в первую очередь необходимо немедленно приложить все силы и заняться вопросом ликвидации беспризорности. Надо открыть новые дома и улучшить условия жизни в тех домах, которые уже существуют и которые не могут охватить армию бездомных ребятишек, скитающихся по безграничным просторам России.
Война, революция, Гражданская война, голод и разруха лишили этих детей всего: отцов, матерей, крова. Жизнь, как злая мачеха, разогнала их по свету.
Зимой в трескучие морозы – в язвах, со вздутыми животами и страшными голодными глазами, завернутые в невероятные лохмотья, ползающие на кучах отбросов, разрывающие коченеющими руками снег в поисках пищи, они заполняли сырые, холодные подвалы разрушенных домов, заброшенных шахт, полные голодных крыс, которые иногда отгрызали у детей пальцы ног и рук. Дети боролись за свое существование, как могли.
Они собирались в шайки, занимались грабежами, а порой и убийствами. У этих шаек были свои законы, свои уставы. Они делились по специальностям, делили между собой районы города. У них сложился свой фольклор, свой жаргон, собранный впоследствии в словари внушительных размеров, который изучали работники уголовного розыска, следователи и судьи.
У всех у них, у этих бездомных, всех национальностей и всех вероисповеданий, детей было одно общее имя – беспризорные.
Воровство, пьянство, разврат были школой первой ступени для этих детей.
Это было тяжелое наследие Первой мировой войны, предреволюционной и революционной эпох, с чем надо было бороться и как можно скорее ликвидировать.
Мама начала обивать пороги учреждений и, вернувшись домой, жаловалась:
– Куда проще было воевать! Там были люди смелые и честные. Я даже не подозревала, что в эти жестокие годы гражданской войны могла появиться такая большая когорта бездушных бюрократов. Трудно поверить, что это вчерашние освободители России!
И она уехала в Харьков искать «настоящих людей».
Там она рассказывала о Донбассе, о детях, ютившихся в затопленных, заброшенных шахтах.
– Беспризорность – это наш позор, мы должны как можно скорее это все ликвидировать.
Она просила оказать ей помощь, обещала организовать целый ряд детских домов, уверяла, что крестьяне ей помогут продуктами. Она просила дать ей возможность набрать кадры преподавателей и рядовых работников, отпустить средства для их содержания и зарплаты, а также получить немного мануфактуры, чтобы одеть детей.
Возвращалась она, окрыленная надеждой, увозя с собой не деньги и мануфактуру, а обещания, что ей помогут, и напутственные слова «продолжайте».
– Из всех людей, кого я знаю, – с восторгом рассказывала мама, – Феликс Эдмундович Дзержинский, председатель Комиссии по улучшению жизни беспризорных детей, делает все и больше всех в отношении ликвидации беспризорности.
Я помню, как мама в поисках продовольствия даже до Ташкента на верблюдах добиралась. И потом весело рассказывала нам, как верблюды плевались, когда ребята бегали за ними и дразнили их. В те годы, по-видимому, это был один из самих надежных видов транспорта и способов передвижения.
Нас в это время оставляли на попечение худой, высокой как жердь, Эльзы – немки, преподавательницы детского дома, или у красивой, как рафаэлевская Мадонна, Анны Капитоновны – дочери священника.
Анна Капитоновна вместе с сестрой Олей и братом Олегом, который работал секретарем у папы, жила в большом, из красного кирпича, доме, окруженном огромным запущенным садом. Мебель в этом доме была сдвинута так, как будто в него только что въехали и не успели расставить все по местам.
Мы очень любили эту семью и чувствовали себя с ними, как дома. Когда Олег женился на Верочке, нас, детей, уложили спать в спальне, и я проснулась от веселого шума и вышла посмотреть, что происходит в огромной гостиной. Олег схватил меня за руки и стал танцевать со мной – это был мой первый танец.
Эльза была воспитательницей детского дома, где мама была директором. С ней я часто ездила в неподалеку расположенные немецкие колонии, в одной из которых жили ее родные.
Здесь мне сразу бросались в глаза чистота и порядок. Женщины работали в поле в белых панамах, чистых фартуках, в перчатках. С нами здоровались очень вежливо:
– Гуд морнинг, – и мы въезжали в широкую, прямую, как стрела, улицу с мощеными тротуарами, обсаженными могучими, роскошными деревьями, где за высокими красивыми железными оградами в строгом порядке стояли окруженные огромными садами один за другим великолепные кирпичные дома.
Фруктовые деревья ломились от изобилия всевозможных фруктов, яблок, груш, слив и необыкновенно вкусных ягод. А кругом цветы, цветы и розы, тьма-тьмущая роз, украшали вокруг дома и аллеи садов, и чистые-пречистые дворики, которые осенью превращались в тока, на которых после молотьбы скирдовали солому в аккуратные живописные скирды.
В каждом доме на просторной кухне была большая плита, а в конце ее был вмурован огромный котел, в котором всегда была горячая вода. Зимой, даже в самые сильные морозы, все спали в ненатопленных помещениях под пуховыми одеялами с грелками в ногах и с открытыми форточками.
Женщины зимой вязали и разматывали шелковичные коконы. В каждом доме разводили шелковичных червей, для этого у всех во дворе росли тутовые деревья, а в огромных залах на полу летом были разбросаны зеленые ветки тутовых деревьев и масса различных черных, белых, желтых шелковичных коконов, которые женщины ловко распаривали и также ловко разматывали.
В школу пошла я очень рано. Мой первый карандаш и карандаш моей подруги Зои были отлиты Зоиным братом Юрой из свинцовых пуль, собранных им после боя. Он также делал из патронных гильз, собранных после боев, обручальные кольца, выглядевшие не хуже золотых.
В одно прекрасное осеннее утро, когда я увидела бегущих мимо нашего дома в школу ребят, я выпросила у дедушки тетрадь, схватила отлитый мне Юрой карандаш и помчалась вслед за ними через всю площадь в школу.
Школа была в одном здании при церкви и состояла из двух комнат: в первой комнате размещались 1-й и 2-й классы, во второй комнате 3-й и 4-й классы. В этом же крыле размещались небольшая библиотека и небольшая квартира учителя с женой Маланьей Николаевной (которая после смерти ее мужа – нашего учителя – и смерти моей бабушки вышла замуж за нашего дедушку и стала нашей бабушкой Маланьей).
Моя мама тоже училась в этой школе и у этого же учителя. Увидев меня, учитель в недоумении спросил:
– А ты откуда взялась?
Но, взглянув на меня, махнул рукой:
– Да ладно, ладно, сиди, учись.
И я была одна из самых старательных учениц, стихи учила на лету и строчила их, как из пулемета.
Приезд мамы оторвал меня от учебы, и вся моя дальнейшая учеба полетела вверх тормашками. Но несмотря на эти тяжелые, суматошные годы, нас все-таки очень старались учить.
О нормальной учебе в школе не могло быть и речи. Для этого у нас не было никакой физической возможности, бесконечные переезды нашей семьи с места на место, иногда по два-три раза в год, не давали возможности даже хорошо познакомиться с детьми, учителями, наши родители снова собирали свой незатейливый багаж, и мы переезжали на новое место.
Смысл жизни моего отца
Наступили дни мирной гражданской работы. Членов партии в те годы было не так много, а крепких, испытанных, как тогда говорили, проверенных в боях, еще меньше.
Весь смысл жизни отца заключался в том, чтобы продолжать бороться за те идеи, за которые было принесено столько жертв и пролито столько крови. Он теперь хотел бороться за счастливую жизнь, за счастье всех людей на свете. И для него это были не пустые слова. Это была та цель, ради осуществления которой он готов был работать днем и ночью, без отдыха, без выходных, без отпуска.
Слова «устал» или «отдых» отсутствовали в его лексиконе, он никогда ни на что не жаловался и, я уверена, никогда не интересовался, сколько он будет получать за свой труд. Он был одним из тех, кто считал, что завоевать советскую власть – это только начало.
Главное – подготовить новые кадры, организовать, наладить работу и выполнить те огромные задачи, которые партия поставила перед собой, и обещания, которые партия дала народу. Это основная работа, и нельзя, нельзя почивать на лаврах победы, т. к. впереди еще непочатый край работы.
Его и перебрасывали с одного аварийного участка на другой, где требовалась его неугасимая энергия и умение быстро организовать и наладить работу, а таких аварийных участков в условиях послевоенной разрухи было очень, очень много.
И мы снова и снова переезжали с места на место, из одного города в другой. Он не успевал соскочить с поезда или с подводы, как уже мчался на работу. Мы его почти не видели. Ему не хватало 24-х часов в сутки, приходил он в полночь и уходил с петухами.
Как член партии, он испытывал глубокое чувство ответственности перед народом и стремился всеми силами как можно скорее доказать, что та идея и та советская рабоче-крестьянская власть, за которую они так тяжело и так героически боролись, должна быть самой лучшей, самой крепкой, самой справедливой на земле. Поэтому он всегда надеялся, что еще немного, еще чуть-чуть надо потерпеть, и тогда всем-всем будет лучше. Всем-всем должно было быть лучше, а не нам, не ему одному, он жил, боролся и работал для всех, на благо всех, никогда не ожидая и не требуя никаких привилегий и никаких наград для себя.
В марте 1921 г. на 10-м Съезде партии по разработанному В. И. Лениным плану была принята новая экономическая политика – НЭП. НЭП был введен взамен неудачного эксперимента политики военного коммунизма, вызвавшего всеобщие волнения, и для скорейшего восстановления и развития разрушенного народного хозяйства. Продразверстку заменили продналогом, разрешили частную торговлю, частные мелкие промышленные предприятия и даже иностранные концессии под строгим контролем государства. Ленин подчеркивал, что НЭП не отступление от социалистического строительства, а единственная политика, обеспечивающая возможность построения фундамента социалистической экономики. Десятки, сотни пропагандистов и агитаторов разъясняли крестьянам, что НЭП – не случайное или временное мероприятие, а введен правительством на продолжительное время, и что восстановление разрушенного народного хозяйства надо начинать с сельского хозяйства, и что без получения необходимого продовольственного сельскохозяйственного сырья нельзя рассчитывать на подъем и развитие промышленности.
Крестьянам даже разрешили арендовать дополнительные земельные участки и нанимать рабочих, правда, не больше двух человек, в горячую пору уборки урожая. Это было то, о чем всегда твердил Бухарин – что первым делом надо создать продовольственное богатство в стране.
Начали открываться мелкие предприятия, концессии, быстро, как грибы после дождя, появились маленькие ювелирные, кондитерские, магазинчики с игрушками и всякой всячиной, где продавали такие аппетитные, блестящие кремовые молочные ириски, которые мне так хотелось, но не удалось даже попробовать.
Впервые по-настоящему я пошла в школу в городе Бердянске. Проверив мои знания, меня посадили в 5-й класс.
До этого мы с братом иногда занимались у частных репетиторов, и я не помню случая, чтобы мне не пришлось прервать учебу один или два раза в течение учебного года. Я была очень стеснительная, и для меня было мучительно тяжело появляться каждый раз в школе «новенькой» и привлекать к себе всеобщее внимание. Поэтому я была очень рада, что хоть на один год я останусь на месте. В моем классе все были на пару лет старше меня, но это меня не смущало, я уже привыкла общаться с детьми намного старше меня.
Бердянск в те годы выглядел великолепно.
НЭП здесь был в полном разгаре. Поворот от военного коммунизма к новой экономической политике, провозглашенный на 10-м съезде партии, вызвал у народа колоссальный энтузиазм.
В это время уже была введена единая денежная система и появилась твердая валюта – обеспеченные золотом червонцы, серебряные и медные разменные монеты. И я никак не могла понять, почему серебряные монеты стоят меньше бумажных купюр.
Рынок был завален продуктами: на прилавках глыбами лежало масло, свежее мясо, овощи, фрукты. Лавки ломились от всевозможных товаров, в писчебумажных магазинах можно было достать все: карандаши, тетради, детские игрушки, мячи, куклы непривычно радовали взор.
Я часто останавливалась у витрин и долго разглядывала эти детские богатства. Во мне боролись два чувства: детство – мне хотелось иметь вот ту большую куклу, с волосами, как лен, и голубыми, как васильки, глазами; колясочку и всю обстановку для ее комнатки. Играли мы до сих пор разноцветными осколками битой посуды. Но я знала, что игрушки очень дороги, и я никогда не буду их иметь. И тогда я успокаивала себя тем, что я уже большая и мне стыдно играть в куклы.
Но вот мое внимание привлекли разноцветные мячи. Подсчитав свой бюджет, я заметила, что у меня не хватает одной копейки для покупки маленького разноцветного мячика. Продавец, аккуратно проверив, поверил мне, что копеечку я обязательно принесу, и, осчастливленная, я помчалась домой, чтобы поиграть с братом в мяч. И как сейчас помню, при первом же ударе мой мяч залетел на крышу чужого дома, и я больше никогда его не видела!
Я мчалась мимо витрин колбасных и кондитерских магазинов, которые ломились от изделий: торты, кексы, печения, всевозможные пирожные. У столиков сидели, весело болтая, люди, уплетая пирожные и запивая их шипучей сельтерской водой из сифонов или разноцветными вкусными фруктовыми напитками.
Из колбасных лавок шел такой запах, что можно было язык проглотить.
По городу медленно и важно двигались тяжело нагруженные арбы со спелым, сочным виноградом с прохладным названием «Березка». У нас во дворе из этого винограда давили самым примитивным способом вино со странным названием «Кукур», и терпкий винный запах заполнял весь двор. Бочки с вином здесь же закупоривались и отправлялись на выдержку в погреба того дома, в котором мы жили. Но здесь же можно было купить бочонок свежего виноградного сока и пить его кружками.
Это винодельное предприятие возглавлял сын прежнего владельца этого огромного дома, расположенного прямо в центре города на широком Азовском проспекте. Он очень активно и успешно продолжал дело своего отца, тогда еще действовала ленинская политика НЭПа.
Рыбные рынки и лавки были буквально завалены всевозможными сортами соленой, копченой, свежей трепыхающейся рыбой: судаки, чебаки, бычки. Свежую рыбу можно было покупать ведрами, полтинник за ведро. Как бусы, нанизанные на ниточку, висели гирлянды золотистой копченой рыбешки, копченые килечки.
А больше всего здесь было людей. Бердянск – это курортный город. Чудесный песчаный пляж разделялся на мужской и женский. Спустившись с лесенки вниз, мужчины шли направо, женщины налево. Соляные озера, грязевые лечебные ванны и знаменитый целебный виноград «Березка» – сочный, душистый, который врачи рекомендовали съедать по два-три фунта в день, он лежал на тарелках возле каждой женщины на пляже.
Вечерами в городском саду гремела музыка, благоухали цветы и шло веселое гуляние. Таким я помню Бердянск.
Цены были баснословно низкие. 8 копеек фунт винограда, 12 копеек фунт колбасы, 3 копейки фунт хлеба. На фоне всего этого изобилия низкие зарплаты вызывали раздражение, недовольство у некоторой части служащих и рабочих.
– Боролись, кровь проливали, буржуев били, рабочему классу говорили, что жить будет лучше. А где же это лучше? Получку принес домой, а через неделю семья на голодный паек села. Опять буржуи, нэпманы живут, вон сколько их понаехало, обжираются, а мы как раньше, так и теперь голодаем. Чего уж там говорить, раз у них деньги, то и власть у них – так оно было всегда, так и будет!
Но в эти годы прилагались огромные усилия и предпринимались всевозможные меры для улучшения и облегчения жизни рабочих и крестьян. И введение новой экономической политики было одним из мудрых шагов, предпринятых Лениным для быстрейшего восстановления разрушенного народного хозяйства, главным образом сельского.
Он был одним из тех, кто постарался бы найти наиболее безболезненный путь к осуществлению своих, может быть утопических, идей, а может быть, даже и отказался бы от некоторых из них, как от военного коммунизма, понимая, что народ не готов. Но в одном я глубоко уверена: он ничего не сделал бы во вред народу, у него было достаточно здравого смысла, мудрости и, главное, чувства ответственности перед народом, все, что произошло, было сделано для блага народа, и он отказался бы от некоторых своих идей, если бы понял, что они несвоевременны, неосуществимы или просто трудно осуществимы. И поэтому, поживи Ленин еще лет 10, наша жизнь улучшилась бы во много, много раз.
При Ленине было время, когда он старался не обострять, а наоборот смягчить так называемую классовую борьбу со многими слоями общества.
Ведь кроме меньшевиков, многие другие оппозиционные группы готовы были постепенно начать принимать участие в общей работе (т. к. все они тем или иным путем стремились улучшить жизнь населения) в надежде, что со временем все образуется и все найдут общий язык. И я глубоко верю в то, что это так и было бы, если бы не сталинская безумная политика «обострения через 10–12 и 20 лет классовой борьбы».
Сколько людей во время гражданской войны, независимо от классовой принадлежности, перешли на сторону Советов и активно всю гражданскую войну воевали и погибали за народную советскую власть! И так же активно они продолжали работать при советской власти до тех пор, пока Сталин не стал настойчиво и упорно ликвидировать их после стольких уже лет существования советской власти. Почему? Почему через 10–12 и 20 лет после революции, при окрепшей уже советской системе, классовая борьба при Сталине вдруг стала обостряться, вместо того чтобы затухать?
Ведь тех классов эксплуататоров-капиталистов-кровопийц, которые за счет голодающего рабочего класса богатели, жирели, о которых до революции писал не только Карл Маркс, а писали также все русские писатели, по существу, после гражданской войны уже больше не существовало. Вся промышленность была национализирована, все помещики разбежались, их земля была передана крестьянам или совхозам, и было чувство, что все работают для блага страны.
И если кто-нибудь из них смог «разбогатеть», то есть стать зажиточным, благодаря своему трудолюбию, а не за счет эксплуатации тех, кто умирал от голода, то таких людей надо было не наказывать, а поощрять, ведь их труд и результаты их трудолюбия помогали крепнуть нашей родине. По существу, так и было до начала сталинской коллективизации. Именно, подчеркиваю, до сталинской коллективизации.
Ведь если бы кто-либо каким-то нечестным образом сумел прорваться вперед, и это принесло бы не пользу, а вред нашей стране, в нашей самой гуманной и справедливой стране было много гуманных способов поставить их на место.